Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Дебра Дин. Ленинградские Мадонны

Прошли восторги, и печали,
И легковерные мечты…
Но вот опять затрепетали
Пред мощной властью красоты.

А.С. Пушкин.

Сюда, пожалуйста. Мы находимся в зале «Испанский просвет». Три зала со стеклянными перекрытиями были спроектированы специально для размещения крупнейших полотен коллекции. Посмотрите наверх. Монументальный свод и фриз напоминают свадебный торт, щедро украшенный лепными и позолоченными арабесками. Лучи света падают на паркетный пол цвета спелой пшеницы, а стены окрашены в насыщенный красный цвет, воссоздающий оригинальную тканевую отделку. Каждый из залов украшен изысканными вазами, напольными канделябрами и столешницами из полудрагоценных камней, выполненными в стиле русской мозаики.
На картине слева от вас стол с тяжёлой белой скатертью. Трое испанских крестьян обедают. Человек в центре поднял графин с водой, как бы предлагая нам выпить бокал. Очевидно, что они получают от трапезы удовольствие. Их лёгкий обед состоит из сардин, граната и буханки хлеба, но этого более чем достаточно. Целая буханка хлеба, при этом белого, а не блокадного, который пекли в основном из опилок.
Остальным обитателям музея полагаются лишь три маленьких кусочка хлеба в день. Хлеба размером с гальку и такого же цвета. А иногда мерзлая картошка, вырытая в саду на окраине города. До блокады директор Орбели заказал много льняного масла, чтобы перекрасить стены музея. И мы жарим картошку на этом льняном масле. А потом, когда картошка и масло заканчиваются, мы варим из оставшегося клея для рам желе и едим его.
Человек справа на картине, который показывает нам большой палец, вероятно, художник. Диего Родригес де Сильва-и-Веласкес. Это работа относится к его раннему севильскому периоду, живопись в жанре бодегонес - «сцены в тавернах».

Её как будто перенесли в мир из двух измерений – может быть, в книгу – и она существует только на этой странице. Когда страница переворачивается, всё, что было на предыдущей, мгновенно исчезает из её поля зрения.
Марина вдруг понимает, что стоит на кухне перед раковиной и держит в руках кастрюлю с водой, но не совсем понимает, зачем. Она моет кастрюлю? Или она только что просто налила в неё воду? Загадка. Иногда ей требуется призвать на помощь всю свою  сообразительность, чтобы собрать воедино мир из находящихся под руками осколков: банка кофе «Folgers», упаковка яиц на столе, едва уловимый аромат жареного в тостере хлеба. Завтрак. Она уже поела? Точно вспомнить она не может. Ладно, какие ощущения – голода или сытости? Голода, решает она. И - о, чудо! – в упаковке из пенопласта аккуратно уложены  пять яиц. Она почти ощущает на языке вкус шелковистого желтка. Вперёд, говорит она себе, давай завтракать.
Когда её муж Дмитрий входит на кухню с грязной после завтрака посудой, она уже варит яйца пашот.
- Что ты делаешь? – спрашивает он.
Она замечает в его руках тарелки, засохшие следы от желтка в миске – доказательство того, что она уже поела, возможно, всего минут десять назад.
- Я всё ещё есть хочу, - говорит она, хотя на самом деле чувство голода уже прошло.
Дмитрий ставит тарелки, берет у неё из рук кастрюлю и тоже ставит на столешницу. Его сухие губы слегка касаются её шеи. А потом он выпроваживает её из кухни.
- Свадьба, - напоминает он. – Нам пора одеваться. Лена звонила из гостиницы. Она уже в пути.
- Лена здесь?
- Приехала вчера ночью, помнишь?
Марина не помнит, чтобы она видела свою дочь, но уверена, что не могла бы этого забыть.
- Где она?
- Провела ночь в аэропорту. Рейс задержали.
- На свадьбу приехала?
- Да.
В эту субботу свадьба, но она не помнит чья. Дмитрий говорит, что она их знает, Не то чтобы она мужу не верила, но…
- А чья свадьба? – спрашивает она.
- Кати, дочки Андрея. И Купера.
Катя – это её внучка. А кто такой Купер? Может, все-таки она вспомнит…
- Мы познакомились с ним на Рождество, - говорит Дмитрий. – А потом у Андрея с Норин встречались. Высокий  такой парень.
Он ждет от нее хотя бы малейшего проблеска воспоминания, но нет.
- Ты была в голубом платье с цветами, а на стол подавали лосося, - подсказывает Дмитрий.
По-прежнему ничего. Она замечает в его глазах тень отчаяния. Иногда этот взгляд для неё единственный намек на то, что что-то от нее ускользает. Она начинает с платья. Голубое. Голубе платье с цветами. Внезапно оно возникает перед её мысленным взором. Она купила его в магазине Penney’s.
- У него плиссированный воротник! — восклицает она с триумфом.
- Что, что?
Муж хмурит брови.
- Платье. И веточки сирени.
Она может вспомнить даже оттенок ткани. Такой же яркий, как у платья на картине «Дама в голубом».
Томас Гейнсборо. Портрет герцогини де Бофор. Во время эвакуации она на упаковывала именно эту картину. Помнит, как помогала вынимать холст из позолоченной рамы, а потом снимать с подрамника, на который он был туго натянут.
Что бы ни разъедало её мозг, оно забирает лишь самые свежие воспоминания, ещё зелёные, недозрелые мгновения. Её далекое прошлое сохранилось, даже более чем сохранилось. События, случившиеся в Ленинграде лет шестьдесят назад, возвращаются – живые, наполненные теплом и тонким ароматом прошлого.
В Эрмитаже торопливо собирают картинную галерею, готовя её к эвакуации. Уже миновала полночь, но пока ещё достаточно светло, чтобы обходится без электрического света. Конец июня 1941 года. Здесь на севере солнце едва касается горизонта. Это называется «белые ночи». Её тело оцепенело от усталости. В глазах зуд от опилок и ваты. Она уже несколько дней не переодевалась и не спала. Очень много работы. Каждые восемнадцать или двадцать часов она выскальзывает в соседнюю комнату, ложится на одну из солдатских коек и впадает в забытье. Сном это назвать нельзя. Это словно исчезновение на время. Как будто кто-то щёлкает выключателем. Примерно через час выключатель таинственным образом щелкает опять, и она, как автомат, поднимается с койки и возвращается к работе.
Все окна и двери распахнуты настежь навстречу остаткам света, но воздух по-прежнему очень сырой. Самолёты постоянно гудят в небе, но она уже перестала вздрагивать когда слышит этот гул прямо над головой. За несколько последних дней и ночей самолеты стали частью этого странного сна, одновременно осязаемого и нереального.
В воскресенье утром Германия нанесла удар без объявления войны.  Никто – и, похоже, даже Сталин – этого не предвидел. Никто, кроме директора музея Орбели. Иначе как ещё тогда объяснить, что сразу после сообщения по радио о нападении, появился подробно разработанный план эвакуации? В списке каждая картина, каждая статуя, да вообще почти каждый предмет из экспозиции музея был пронумерован и рассортирован согласно размерам. Более того, из подвала подняли деревянные ящики и короба с соответствующими номерами, уже написанными карандашом на крышках. Километры упаковочной бумаги, горы ваты и опилок, валики для сворачивания полотен – всё это появилось, как будто было приготовлено заранее.
Вместе с ещё одним экскурсоводом Тамарой они только что бережно освободили полотно Гейнсборо из рамы. Эта картина не из числа её любимых. На ней изнеженная дама с напудренными волосами, взбитыми до нелепости высоко, на которых красуется смешная шляпка с перьями. И всё же когда Марина собирается уложить холст между промасленными листами бумаги, её вдруг поражает, какой обнажённой выглядит эта фигура вне рамы. Правая рука придерживает голубую накидку, словно защищая грудь. Заворожённым взглядом своих темных глаз она сморит мимо зрителя. Этот взгляд, который  Марина всегда принимала за отсутствующий, сейчас вдруг кажется спокойным и грустным, будто эта дама из давно ушедшего высшего света уже чувствует, что судьба её вот-вот снова изменится.
- Она выглядит так, как будто может видеть будущее, - говорит Марина Тамаре.
- Гм… Ты о ком? – Дмитрий вдруг оказывается у окна их спальни, держа в руках голубое платье и ощупывая пальцами воротник.
- О «Даме в голубом». Картина Гейнсборо.
- Нам пора одеваться. Лена вот-вот приедет.
- А куда мы едем?
- К Кате на свадьбу.
- Ах да, конечно.
Она отворачивается от Дмитрия и начинает копаться в шкатулке с украшениями. Свадьба - значит, пора наряжаться. Она наденет мамины… ну, эти штуки, которые в ушах висят. Она может представить их совершенно ясно, но ей никак не удается подобрать нужное слово. Не может она найти и сами эти «штуки». Конечно, можно спросить мужа, куда они запропастились, но сначала надо подобрать слово. Её мамы… что? Они из филигранного золота с маленькими рубинами. Марина хорошо их себе представляет, но подходящего слова для них нет - ни на русском, ни на английском.
Она знает, что с ней происходит. Она не сошла с ума. Что-то разрушает её память. Она подцепила грипп (прошлой зимой? Или позапрошлой?) и чуть не умерла. Она, которая всегда гордилась, что никогда не болеет, которая пережила голодную блокадную зиму, оказалась слишком слабой, чтобы противостоять гриппу. Дмитрий нашёл ее рухнувшей около кровати. Она потеряла целые дни, неделю, стёртую в пустоту, а когда вернулась к жизни, поняла, что изменилась.
Это её объяснение. Но есть и другое. После того как Дмитрий обнаружил её сумочку в духовке, они отправились к врачу, и тот стал задавать ей вопросы. Это было похоже на то, как будто она снова сдаёт экзамены в художественной академии - вызывает из памяти ответы на шквал случайных вопросов, которыми её осыпали профессора. Имена главных художников флорентийской школы и названия нескольких их работ, включая даты и истории создания. Какой сегодня день? Опишите технический процесс и материалы, используемые при создании фресок. Я назову три объекта и хочу, чтобы вы повторили за мной: улица, банан, молоток. Определите, какая из следующих работ находится в постоянной экспозиции Государственного Эрмитажа в Ленинграде, а какая в музее изобразительных искусств в Москве. Посчитайте от ста до семи в обратном порядке. Можете назвать три объекта, которые я только что перечислил?
Она сдала этот экзамен на «отлично», но доктор, хоть и любезный, результатами особо впечатлён не был. Он пояснил, что она уже немолода и что путаница в её голове – это одно из неприятных, но характерных для пожилого возраста изменений. Им с Дмитрием выдали пачку необходимых материалов, кучу рецептов, а в качестве совета сказали, что лучшим курсом лечения будут терпение и внимание.
Из-за того, что она забывает выключить газовые конфорки, теперь ей приходится пользоваться плитой только когда дома муж, и то лишь для того, чтобы вскипятить чайник. Даже тарелки, которые она узнала бы с закрытыми глазами, так часто бились (то куда-то пропадала кружка с мукой, то добавлялся какой-то незнакомый предмет), что теперь она редко готовит. Большую часть её работы взял на себя Дмитрий, причем не только готовку, но и стирку и походы в магазин. А ещё есть девушка, которая приходит убираться в квартире, хотя для Марины это почти невыносимо. Она пытается ей помочь или хотя бы приготовить для неё чай, но девушка настаивает на том, что её наняли для работы, а Марина должна просто отдыхать. «Просто положите ноги и чувствуйте себя королевой, - подбадривает её девушка. – Я бы на вашем месте так и сделала». Марина старается объяснить ей, что никто не должен лежать и плевать в  потолок, пока другие работают, но это бесполезно. Наконец, они достигли согласия, и девушка разрешает ей вытирать пыль.
Дмитрий кладёт её одежду на кровать: пару брюк, трикотажную кофту и свитер.
Она не хочет его критиковать, но чувствует, что этот наряд слишком уж повседневный. У него никогда не было чёткого представления, как нужно одеваться. Дай ему волю, и он спокойно надел бы коричневые брюки и красную рубашку в клеточку с черными ботинками. Она никогда не заходила так далеко, чтобы выкладывать ему одежду, но делала осторожные замечания: подсказывала, что надо надеть другой галстук, или говорила, как идёт ему та или иная рубашка.
- Может, мне платье надеть? – спрашивает она.
- Надевай, если хочешь, но мне кажется, в этом тебе будет удобнее. Ехать долго.
- А потом мы к свадьбе переоденемся?
- Свадьба завтра. Сегодня мы едем на остров. Вечером ужин с семьёй Купера.
- А, поняла.
На самом деле она ничего не поняла, но на время решает оставить попытки понять.
- Давай, дорогая, подними руки, - говорит Дмитрий и через голову стягивает с неё ночную сорочку. Она выныривает из её ворота и видит в зеркале на двери шкафа свое обнажённое тело. Видеть этот старый высохший скелет – настоящий шок. Большую часть времени она в зеркало не смотрит, а когда всё же решается, то видит образ, смутно знакомый и в то же время чужой. И всё-таки это тело ей знакомо. Есть что-то знакомое в этой коже в пятнах, бледной, как рыбья чешуя, и почти прозрачной. В том, как эта кожа свободно свисает на руках и коленях. В обвисшей, опустевшей груди. В похожем на мешок животе. Такое же тело было у неё в первую блокадную зиму. Точно такое. Правда, немножко отличий, конечно, есть. Прежде всего, сейчас оно мягче, без выпирающих острых костей. Но такое же чужое, как и то прежнее тело. И  упрямое: всё с тем же безразличием сопротивляется её воле, как будто и впрямь принадлежит кому-то другому.
Марина осторожно ступает в трусы, которые муж держит у её ног. Когда он протягивает ей бюстгальтер, она приподнимает каждую грудь и устраивает её в чашечке. Спиной она ощущает прикосновения его поражённых артритом пальцев, пытающихся застегнуть крошечные крючки на петли.
Вдруг ей приходит в голову мысль, что она так же стара, как Аня, одна из бабушек Эрмитажа. В штате музея служила целая флотилия старушек - в основном, это смотрительницы,  которые сидели в залах, зорко следили за полотнами и предостерегали посетителей, чтобы те не прикасались руками к экспонатам. Аня же была древней старушкой. Она помнила день покушения на Александра II и рассказывала Марине удивительные истории о балах, которые устраивала в Зимнем Дворце императрица. Аня была пережитком старого капиталистического мира – времени, казавшегося Марине таким же затерявшимся в прошлом, как Древняя Греция. Теперь, пересматривая события своей жизни, она приходит к мысли, что это могло быть всего лишь лет тридцать или сорок до её рождения - совсем немного, если вдуматься.
- Когда убили Александра II?
- О, в тысяча восемьсот… Я не знаю, Марин…
В голосе мужа она слышит нотку раздражения. Он всё ещё возится с её бюстгальтером.
- Не обязательно застегивать на все крючки, - говорит она.
- Я почти застегнул.
Муж стоит у неё за спиной, поэтому она не может видеть выражение его лица, но ей этого и не нужно. Когда он так сосредоточен, то всегда жуёт нижнюю губу.
- Что будем есть на ланч? – весело спрашивает она.
- Лена нас забирает, и мы едем в Анакортес. Поедим на пароме, наверное.
- Да, я знаю, - лжёт она. – Но, может, нам сделать бутерброды и взять с собой?
Дмитрий триумфально щёлкает бретелькой её бюстгальтера и выпрямляется, появляясь сзади неё в зеркале. Он тоже изменился. Её миловидного молодого мужа заменил это пожилой седой мужчина. Лицо его как будто расплавилось – мешки под глазами, некогда твёрдая челюсть погрузилась в отвислые складки. Уши длинные, как у гончей.
- Хорошо. Что дальше? Свитер. Поднимите руки, мадам.
Она снова вытягивает руки верх, и они оба исчезают.

Мы в зале французского искусства восемнадцатого века. Зал этот тонок и прозрачен, как сдержанный вздох - стены бледного бежевого цвета под изгибающимся неоклассическим сводом, инкрустированный пол с повторяющимися кругами и завитками, словно изысканный менуэт. На этой картине возле длинной стены стоит юная девушка в прекрасном атласном платье. В тени полускрытый за дверью стоит её возлюбленный и нежно целует её в щёку. Хотя девушка нас ещё не видит, она уже насторожилась, как оленёнок, и напряженно вслушивается, ожидая, что в любой момент из соседней комнаты может войти женщина и застать их врасплох. Девушка готова сорваться с места и бежать. Длинная плавная линия её тела тянется от трепетного прикосновения губ возлюбленного через вытянутую руку и затем словно растворяется, переходя в прозрачные складки шарфика.
Фрагонар назвал эту картину «Поцелуй украдкой», но юноша на ней ничего у девушки не крадёт. Украдено лишь мгновение, прежде чем её позовут из комнаты.

Это словно исчезнуть на какое-то время - будто кто-то щёлкнул выключателем и погасил свет. Некоторое время спустя выключатель щёлкает снова. Когда её глаза распахиваются, перед ней возникает лицо её друга Димы. Ей кажется, что он всё это время за ней наблюдал.

С начала войны они почти не виделись. Хотя его батальон уже неделю отрабатывал строевой шаг на площади Урицкого, хотя через открытые окна Эрмитажа она слышала громкие команды, ритмичную дробь марширующих солдатских ног и знала, что он всего в нескольких сотнях метров от неё, встречаться у них просто не было времени.
- Я пришёл за тобой. Мне не нужно отмечаться в казармах до утра, и я хочу сводить тебя куда-нибудь поужинать.
- Поужинать? А сколько времени?
- Почти девять.
- Вечера?
Она теперь постоянно путается во времени. Сотрудники Эрмитажа уже несколько недель почти круглосуточно всё упаковывают, перекусывая бутербродами, которые приносят в залы, и прерываясь только на то, чтобы сходить в туалет. В первую неделю они упаковали больше полумиллиона произведений искусства и артефактов. А потом в последнюю июньскую ночь бесконечная вереница грузовиков все ящики увезла. На товарной станции их ждал состав из двадцати двух вагонов, чтобы тайно вывезти этот бесценный груз. А вот куда – было государственной тайной. Возвращаясь по залам, через пустоши, усыпанные обрывками бумаги, Марина прятала глаза. Многие пожилые сотрудники едва слышно рыдали.
Но это была только видимая часть коллекции, шедевры постоянной экспозиции. С тех пор они упаковали ещё сотни тысяч экспонатов: менее значимые картины и рисунки, скульптуры, ювелирные украшения и монеты, коллекции серебра и керамические черепки. Второй поезд отправится через два дня, а тут работе всё еще конца не видно.
Тем не менее по какой-то невероятной причине Марину отпускают до утра, когда ей придётся вернуться на пожарное дежурство в отряде гражданской обороны. Дима как-то умудрился договорился с женщиной из Ломоносовского фарфорового завода, которая руководила упаковкой хрупких предметов. Он сообщит Марине только, что ее отпускают, а вот товарищ Маркович добавит, что Дмитрий обещал их первую дочь назвать в её честь. Она подмигивает ему и добавляет:
- Но он даже не спросил, как меня зовут.
- Прошу прощения, товарищ Маркович. Как вас зовут?
- Поздно, товарищ Буряков, - дразнит она его. – Сделка уже заключена.
Женщина оборачивается к Марине.
- Давай, только остальным девочкам не говори. Мне и так больше помочь некому.
Они с Димой проходят зал за залом, пробираясь сквозь лабиринт опечатанных и промаркированных ящиков, мимо десятков женщин, которые выстроились  вдоль столов с фарфором, или стоят на полу на коленях серди густого леса серебряных канделябров. Марине неловко уходить всего-навсего ради еды, но когда они выходят на воздух, и она чувствует, как ветер с Невы омывает её лицо, стыд проходит. Она глубоко вдыхает свежий, бодрящий воздух и ощущает, как оживает. Кроме того, что каждый раз, когда начинают выть сирены воздушной тревоги ей приходится со всех ног мчаться на крышу, она из музея почти не выходит. Дома была всего несколько раз и то только для того, чтобы помыться и переодеться в свежую одежду, которую постирала ей тётя.
- Куда мы идём? – спрашивает она.
- Увидишь, - таинственно отвечает Дима. Он берёт её за руку и ведет среди прогуливающихся людей через площадь Урицкого под аркой Главного штаба на проспект Двадцать пятого Октября. За последние несколько недель город сильно изменился. Шпиль Петропавловского собора задрапирован маскировочной сетью. Здание Адмиралтейства перекрашено в серый цвет. Они проходят мимо магазина, на окна которого крест-накрест наклеены полоски бумаги, чтобы стёкла не вылетели при обстреле. А на окнах аптеки наклеен бумажный узор из цветов и крестов, почти такой же искусный, как на пасхальных яйцах Фаберже. Через несколько кварталов Дима сворачивает за угол на улицу Бродского и останавливается перед входом в гостиницу «Европейская». Её большие окна заложены мешками с песком, но входные двери открыты, и Марина слышит доносящуюся из-за них музыку.
- Ой, нет, Дим, я не могу туда пойти. Ты только посмотри на меня.
Гостиница «Европейская» легендарна своим изяществом, а на ней всё ещё её синий рабочий халат. 
- Ты прекрасно выглядишь, - говорит он. – И какая тебе разница, что они подумают? Ты что, знаешь кого-нибудь из них?
- Но здесь же ужасно дорого!
- Да, но только для чего мне деньги-то экономить?
Вопрос вовсе не риторический. Дима ждёт ответа.
Словно прочитав её мысли, он продолжает:
- И совсем я не безрассудный, Марина. Лучше уж сейчас потрачусь. Есть подозрение, что к тому времени, когда я вернусь, рубль выеденного яйца не будет стоить.
Он берёт её за руку.
- Пожалуйста, сделай мне одолжение. Сегодня особенный вечер.
Она представить себе не может, что же в этом вечере такого особенного, кроме того, что сейчас каждый вечер особенный. После начала войны каждый день, каждая ночь стали пропитанными новым напряжением, ощущением, что мир вот-вот изменится. И это какое-то странно волнительное чувство. Есть надежда, что когда всё закончится, Советский Союз станет обновлённым, лучшим, чем прежде. И Марина готова к переменам, к любым переменам.
В большом зале, оформленном в стиле ар-деко, стоит гул. Все столики заняты. Поразительно, что мир может покачнуться на своей оси, а люди всё равно продолжают ходить прямо, заниматься своими повседневными делами, ужинать в ресторанах, строить планы. Если бы не странная картина с висящими на шеях некоторых изысканно одетых посетителей противогазами, можно было бы подумать, что война за окнами – всего лишь мираж. Арфистка плетёт в воздухе нежные мелодии, а пальмы мягко колышутся в разноцветных лучах света, проникающих сквозь витраж.
Метрдотель ведёт молодых людей через зал к столику в углу. Он отодвигает для Марины стул, изящным движением разворачивает льняную салфетку и аккуратно кладёт ее ей на колени. Как по мановению волшебной палочки перед Димой вырастает официант.
Дима заказывает шампанское и чёрную икру, но официант, оценив молодую пару, шёпотом сообщает, что икра, честно говоря, не стоит тех грабительских цен, что сейчас на неё установили. Он осторожно оглядывается.
- Сам секретарь Кузнецов приходил сегодня обедать, так я сказал ему то же самое. Вместо икры он заказал прекрасную рыбную солянку, осетрину в сливочном соусе с картошкой и салат из огурцов и помидоров.
Дима благодарит официанта и соглашается, что им стоит последовать благоразумному примеру партийного секретаря.
Ужин действительно восхитительный, и не смотря на усталость, Марина с удовольствием им наслаждается. Дима в основном молчит, и она заполняет тишину рассказом о том, как продвигается работа в музее.
- Я упаковываю вещи, которые никогда не видела. Даже представления о них не имела. Обычно ходишь по музею, видишь каждый день одни и те же экспонаты и забываешь, как много ещё не выставлено. Наверное, никто и не знает, сколько всего надо эвакуировать. Кроме Орбели, конечно. Иногда это просто ошеломляет. Сегодня утром со мной произошёл жуткий случай.
Она никогда никому не призналась бы в этом, кроме Димы.
- Упаковываю я сервиз восемнадцатого века из делфтского фаянса. А там на каждой тарелке один из видов этого самого города Делфта. Они так детально прорисованы, как на картинах, только в синих и белых цветах. Несколько часов перед глазами только синее и белое, синее и белое, тарелка за тарелкой и на них все эти маленькие домики, каналы да доярки. По-моему я о чём-то задумалась, потому что когда стала заворачивать в бумагу тарелку с рисунком фасада дома, на его двери оказалось пятнышко красной краски. Это было странно, но я решила, что тут может какой-то религиозный знак.  Смотрю, а на следующей тарелке красное пятнышко на воде в канале. А потом ещё красные пятна. И на каждой тарелке, которую я брала, на рисунке следы крови. У меня волосы на голове зашевелились. Я в панике, но потом поняла, что это моя кровь-то. Из носа пошла. Ничего страшного. Просто от того, что долго нагнувшись стояла. Со всяким может случиться, но я такая усталая была, что не сразу догадалась. Понимаю, что это глупо звучит, курам на смех, но в какой-то мнет мне показалось, что у меня было видение.
Она улыбается собственной неловкости.
- Когда мы закончим с фаянсом, я хоть вздохну свободно. Всё хрупкое такое, что даже на нервы действует. Там одних чайных чашек несколько тысяч. Я не преувеличиваю. Ты бы их видел, Дим. Некоторые такие тонкие, что просвечивают насквозь. У нас вата ещё кончается, поэтому каждую нужно завернуть в бумагу, потом упаковать в бумагу нарезанную, а тут, кажется, дунь на них, и они рассыплются. Потом ещё все эти тарелки, блюдца, сервировка. Можно весь Ленинград на обед позвать, и всем тарелок хватит.
Она умолкает, заметив, что в мыслях Дима витает где-то далеко.
- Прости, - говорит она. – Мы столько дней почти не виделись, а я болтаю про тарелки. Ты тоже выглядишь уставшим. Сильно вас там гоняют?
Несколько секунд он разглядывает свои ладони перед тем, как поднять на неё взгляд.
- Мы утром уезжаем.
Она настолько потрясена, что не может произнести ни слова. Вместо месяца они готовились только десять дней. К тому же это не солдаты, а добровольцы из ополчения, в основном, мужчины средних лет вообще без военного опыта. Хотя Дима и моложе большинства из них, но вид как солдата у него тоже не убедительный. На нём его обычная футболка и холщовые брюки, которые свободно висят на его худощавой фигуре. В кармане брюк у него блокнот, а в кармане футболки карандаш. Со своими длинными волосами и очками в железной оправе он выглядит именно тем, кто он есть – студент-выпускник литературного института, который про войну только в книжках читал.
- Почему так скоро? Вам же даже форму не выдали,  – говорит она, словно форма может помочь придать ему вид военного.
Он постукивает по своей повязке дружинника.
- Нам форма не нужна; Марина, - потом добавляет как бы про себя:
- Нам бы ещё несколько ружей.
Официант приносит чай. Марина берёт теплую фарфоровую чашку, дует на горячую воду и смотрит на чаинки на дне.
- Куда вас отправляют? – наконец, спрашивает она.
- Нельзя говорить, но ты легко можешь догадаться.
Видимо, он имеет в виду Лужский рубеж. Теперь каждое утро приходят сообщения об отступлении Красной армии. Некоторые считают, что войска откатываются назад, чтобы заманить немцев поглубже на свою территорию, а потом их окружить. Но каковы бы ни были причины, река Луга – это то место, где армия должна будет стоять насмерть. Примерно в восьмидесяти километрах от города последний укрепленный оплот между немцами и Ленинградом. Тысячи горожан мобилизовали, чтобы рыть там окопы и строить орудийные укрепления. Каждый день в Эрмитаже несколько упаковщиц уходили с работы, брали в руки лопаты и садились в поезд, отправлявшийся на юг. Привлекали даже старшеклассников.
 - Раз уж туда посылают студентов, - рассуждает Марина, — значит, не всё так  плохо, верно?
Она даже думать не хочет о том, как он будет с этим справляться.
- Я вернусь, Марин. Обещаю.
- О чём ты? – спрашивает она. – Конечно, вернёшься. Говорят же, что это всего на несколько недель.
Таков план, который объявляет каждое должностное лицо по радио и в газете «Правда», но когда Марина произносит это вслух, она замечает по глазам Димы, что, возможно, это совсем не так.
- Может быть, - говорит он. – Мы можем только надеяться. Но война не такая легкая штука, как они обещают.
Мир вокруг наклоняется ещё немного, и Марина чувствует, как будто сползает вниз. За все эти недели упаковок и торопливой подготовки к эвакуации музея она даже не задумывалась о страхе. Всё казалось каким-то нереальным. Но когда люди уезжают, они часто не возвращаются. Она знает это по своему опыту. И вот это реально.
Когда они выходят из ресторана, уже почти полночь. Город утопает в пастельных сумерках, словно на раскрашенной открытке. Купол Исаакиевского собора горит золотом. Небо над ними в длинных полосах пурпурных теней.
Они идут по набережной Мойки, потом входят в зелёный тенистый сад имени Горького. Газон изрыт длинными рядами траншей на случай воздушной тревоги.
Дима останавливается под платаном  и с торжественным видом поворачивается к ней.
- У меня есть кое-что для тебя.
Он лезет в карман футболки и достает крошечное золотое колечко с опалом.
- Не знаю, подойдет размер или нет. У продавщицы пальцы были как твои.
Он нерешительно вертит кольцо.
- Ты выйдешь за меня? Не сейчас. Когда я вернусь.
Она никогда даже не задумывалась над тем, чтобы выйти замуж за Диму. В её романтических фантазиях всегда представлялся некий будущий возлюбленный – туманный, таинственный, но манящий образ, а вовсе не мальчик, с которым она дружила уже лет десять.
Ей было одиннадцать, когда арестовали отца. Через три месяца чёрный воронок приехал и за матерью, и её привычная жизнь закончилась. Дядя и его беременная жена забрали Марину к себе и перевели в другую школу, где никто не знал ни её, ни её родителей. Если кто-то спросит, проинструктировал племянницу дядя Витя, она должна сказать, что родители уехали на археологические раскопки. Но через несколько недель слухи все-таки поползли. Новые одноклассники стали сторониться, оставив её одну в центре расходящихся кругами шепотков. И вот рядом с ней остался только Дима.
Его отца арестовали незадолго до ареста отца Марины, но в отличие от неё, он вёл себя спокойно и вызывающе дерзко. На своем примере он научил её не сжиматься при лукавых намёках со стороны учителей и держать голову высоко, когда остальные относились к ней, как к заразной больной. Когда она призналась, что мечтает быть популярной, он рассмеялся - но беззлобно - добавив, что популярными бывают лишь обычные люди.
- Тебе, Марина, лучше с этим смириться, - сказал он. – Даже если твои родители были бы членами партии, тебе всё равно не удалось бы вписаться. Ты необычная. А это лучше, чем популярность, если в тебе есть хоть немного смелости.
Она подозревала, что смелости у неё не много, но и выбора особенно не было. Дима был прав. Всё время учёбы она старалась смешаться с  остальными и преуспела в этом. Ей удалось если не вписаться в школьную среду, то, по крайней мере, не привлекать к себе внимание. Но после того как её родителей обвинили в политическом инакомыслии, на ней поставили клеймо, и даже её невинные особенности и странности превратились в удобную мишень для насмешек. Марина была левшой, да ещё вдобавок и рыжей – оба признака характера слабого и безнадёжно несобранного. Иногда она неосознанно напевала про себя или, хуже того, уносилась в классе в свои мечтания, пока её не возвращали в реальность приглушённое хихиканье одноклассников и лающий голос учителя, выкрикивающий её имя. Даже когда с возрастом её сверстники стали не так откровенно жестоки, Марина все равно замечала это в их глазах - лёгкое, почти незаметное отстранение, когда она высказывала, как ей казалось, совершенно обыденную мысль.
Только с Димой она могла дышать свободно и быть самой собой. Она знала, что может сказать ему всё, что приходит ей в голову - например, что хочет жить внутри картины ван Рейсдаля - и он выслушает её со всей серьёзностью, а затем спросит, станет ли она по-настоящему счастлива в застывшем мгновении, каким бы идиллическим оно ни
было.
Потом когда их сверстники начали разбиваться по парочкам, они тоже начали неловко целоваться и ходить, держась за руки. Он сказал ей, что считает её красивой – поразительная мысль, которую не разделял никто, кроме разве какого-нибудь случайного прохожего. Когда Дима впервые сказал это, она подумала, что он имел в виду её внутреннюю красоту – ведь он часто выражался в таком романтическом стиле – но нет, пояснил он, речь шла вовсе не о душе. Она была желанна физически. И всё же, когда они целовались, ей казалось, будто они просто практикуются для кого-то другого.
Но, похоже, именно к этому они и шли всё время, а Марина снова просто не замечала происходящего.
- Неожиданно, да? - говорит Дима, заметив в её глазах удивление. – Я подумал, что с этой войной…
Он опускает глаза и смотрит на кольцо, словно пытается отыскать в нём какие-то изъяны.
- Я люблю тебя, Марина. Наверное, надо было сказать это раньше, но ты ведь и сама знаешь.
Теперь ей нужно что-то отвечать.
- Я тоже тебя люблю, - бормочет Марина. И это правда, хотя она осознаёт её только произнеся вслух.  Выйти замуж за Диму. Никогда бы не подумала! Но сейчас это почему-то кажется правильным.
- Да, - она кивает. – Конечно.
Дима с облегчением улыбается и берёт её руку. Но когда он пытается надеть ей на палец кольцо, оно не налезает. Марина высвобождает руку, старается протолкнуть кольцо через сустав, потом снимает его и надевает на мизинец.
- Я могу подогнать его по размеру, - с уверенностью говорит она. – Это прекрасное кольцо.
Она тянется к Диме и целует его.
Прислонившись к стволу платана, они целуются, но не так, как раньше, а с каким-то отчаянием, пока губы не начинают саднить и припухать. Он мнёт её груди под тканью халата. Сначала это вызывает у неё приятное головокружение, но потом её нежные соски начинают болеть. В глубине его глаз сквозит какой-то незнакомый, настойчивый взгляд. Она ощущает исходящий от его кожи жар, дрожание его пальцев и настойчивую твёрдость, упирающуюся ей в бедро. Когда она опускает руку и нерешительно прикасается к нему, он мягко стонет и сильнее прижимает её ладонь.
Это совершенно другое. У статуй мужской член всегда вялый – этакий маленький мягкий червячок, угнездившийся между мускулистых бёдер.
Её познания в сексе ограничены, в основном, тем, что она почерпнула, изучая искусство. Образование это неровное – сильное в анатомии, но слабое в практических деталях. Бесконечное количество картин с изображениями скромного ухаживания, несколько с предполагаемыми сценами томного блаженства после соития, и, за исключением нескольких редких восточных произведений, ничего промежуточного.
Вдруг Дима замирает и отстраняется от неё. Они оба чуть ли не задыхаются.
- Что? – шепчет она, испугавшись, что сделала ему больно.
- Мы же не собаки, Марин, чтобы в парке совокупляться.
Она резонно отвечает, что им некуда пойти, чтобы остаться друг с другом наедине. Она живет с тетей, дядей и двумя маленькими двоюродными братом и сестрой. Он – в общежитии  с ещё шестью студентами в комнате.
Дима торжественно кивает и повторяет стандартный ответ жилищной комиссии, когда речь заходит о вечной нехватке квартир в Ленинграде.
- Частная жизнь - это вымысел, свойственный разложившимся обществам.
Он пытается улыбнуться, хотя кажется, что на самом деле ему больно.
- Так будешь разлагаться со мной, Мариночка?
Она согласно кивает, и они неловко опускаются на траву. Почувствовав, как его руки неловко возятся с резинкой её трусиков, она сама выскальзывает из них и откидывается назад. То, что происходит потом, совершенно её ошеломляет: он в неё не входит. Он всё старается и старается толчками, и как раз в тот момент, когда она уже начинает думать, что они делают что-то неправильно, изнутри вырывается обжигающая боль. Она стонет,  задерживает дыхание, сопротивляясь этой боли, и чувствует, что вот-вот потеряет сознание. А потом все кончено, и они, измождённые, лежат на траве. Она настолько ослабла, что ей тяжело даже пошевелиться. Да ещё это ужасное жжение там, где он вошёл в неё. Она ощупывает себя под помятой юбкой и обнаруживает между бёдрами припухшие складки. Они горячие и липкие, а когда она вытаскивает руку из-под юбки, её пальцы в крови.
- Дима, - говорит она, поднимая руку вверх.
Он кивает.
- В первый раз это нормально. Тебе больно?
Она тоже молча кивает. Он крепко обнимает её и гладит по волосам. Прижавшись ухом к его груди, она слышит, как пульсирует его кровь, как равномерно стучит сердце. Ей кажется, что пока она слушает, этот ритм замедляется. Она покачивается на волнах его крови, то погружаясь в сон, то выскальзывая из него.
- Поспи, – говорит Дима. – У нас есть ещё время.
Уже несколько недель солнце почти не заходит. Оно зависло над горизонтом, словно задержанный вдох. В этих бесконечных сумерках легко поверить, будто время может растягиваться, как резинка. Оно вытягивается перед ними – будущее, такое расплывчатое, что кажется невероятно далёким.
А потом время снова сжимается и с резким хлопком возвращается в настоящий момент. Бьют часы на Адмиралтействе. Свет вокруг серовато-жемчужный, а воздух прохладный. Дима трясёт Марину за плечо. Она садится и видит, что перед её халата мокрый от росы. Несколько часов прошло, а кажется, будто всего-то несколько мгновений, и вот уже ранее утро. Он скоро уедет. Он не хочет, чтобы она приходила на вокзал. Даже если бы он хотел, сейчас уже шестой час, а ей уже меньше чем через полчаса
надо доложиться начальнице. Они могут попрощаться прямо здесь. Так даже лучше. Он будет ей писать. Он её любит. Он вернётся.
Ждущий трамвая человек с судком для еды в одной руке и с газетой, зажатой под другой, видит, как молодая парочка выходит из парка. Девушка потрясающе красива. Одежда её помята, рыжие волосы разметались по плечам, щеки пылают, словно спелые фрукты. Она хватает молодого человека за рукав, что-то быстро говорит, останавливается. Молодой человек качает головой. Взяв обе её руки в свои, он что-то пылко говорит девушке, потом быстро целует в губы, поворачивается и уходит. Тут человек замечает на нём повязку дружинника. Эта вечная история разыгрывается и повторяется уже много-много веков. Ничто не меняется. Только вот пара молодых людей этого не знает.
Марина несколько мгновений смотрит вслед молодому солдату, потом поворачивается и бежит в другую сторону.

В Зимнем Дворце у подножия Иорданской лестницы кажется, что время остановилось и что за несколько столетий здесь ничего не изменилось. Каменные колонны величественно вздымаются к расписанному потолку, к небу, где обитают Олимпийские боги. Зеркала в виде оконных рам словно хранят отражения поколений имперских солдат с поблёскивающими в полумраке саблями, и изящных дам в огромных атласных юбках с роскошными жемчужными ожерельями на груди и лицами, скрытыми за трепещущими веерами. Марина понимается вверх по ступеням и останавливается на первой площадке, чтобы перевести дыхание.
Здесь обычно начинается экскурсия. Два года она водила по залам Эрмитажа группы школьников или рабочих. В этом месте все собирались, и она приветствовала их, начиная с того, сколько людей до них уже поднималось по этой лестнице. «Иорданская лестница была создана в восемнадцатом веке архитектором Бартоломео Растрелли. Обратите внимание, как  много здесь использовано позолоченного лепного  декора, зеркал и мрамора. А над нами, - Марина направляла взгляды экскурсантов на искусно расписанный потолок метрах в пятнадцати, - итальянский художник Гаспаро Дициани изобразил греческих богов на Олимпе.
Всё это великолепие барокко служило для того, чтобы поразить приезжих вельмож могуществом и богатством России. А ведь это только вход. Государственный ленинградский музей включает в себя четыреста залов в пяти связанных между собой зданиях: Зимний Дворец, где мы сейчас находимся, Малый Эрмитаж, Большой или Старый Эрмитаж, Новый Эрмитаж и Эрмитажный театр. Архитектура, как вы можете убедиться, величественная. Но ещё более значительно то, что в этих зданиях находится – самая драгоценная коллекция произведений искусства в мире.
До Великой Октябрьской социалистической революции это считалось частной собственностью господствующего класса, но после неё всё было реквизировано и возвращено рабочему классу, который это и создал».
Её широкий жест заставил взгляды экскурсантов опуститься к величественной лестнице и подняться обратно вверх к высокому потолку. 
- Теперь всё это ваше, товарищи.
Такое официальное приветствие, написанное одним из партийных функционеров, для неё не пустая пропаганда. Марина сама до сих пор поражена: ведь это её картины. Она словно влюблённая, которая продолжает видеть своего милого в дрожащем золотом свете их первого свидания.
Дядя впервые привёл её сюда почти сразу после того, как она к ним переехала. Это был день, когда его жену отвезли в роддом рожать их первенца. Вместо того, чтобы по старинке оставить племянницу на соседок, а самому пойти выпить с мужиками, он решил взять её с собой в музей, сказав, что там они оба проведут время с большей пользой, занимаясь просвещением. Марину страшно разочаровало это изменение в его планах, ведь она так надеялась увидеть собственными глазами то прекрасное, о котором до сих пор знала только понаслышке.  А все, что предлагал дядя раньше, никак не могло показаться ей таким же интересным.  Это она уже успела усвоить.
До сих пор Марина помнит своё потрясение, помнит, как участилось её дыхание, когда она впервые прошла через эти залы с позолотой, как за каждым из них, как в сказке, открывался другой. Со стен на неё смотрели суровые лица стариков. Обнажённые тела молодых женщин на картинах передавали ей пламенный трепет плоти. Её дядя, казалось, не замечал того, что видела она. Он нудно рассказывал о музейных приобретениях, реставрациях и бог знает о чем ещё, в то время как вокруг в смятенных небесах порхали ангелы, а Мадонны безмятежно смотрели вниз на проходящих экскурсантов. Пейзажи один за другим сияли, переполненные светом. Рама каждой картины была порталом в новый мир. Марине тогда было двенадцать лет, и она впервые ощутила, что такое страсть.
Галерея сейчас почти пуста, но она едва замечает это и торопливо идет через безмолвные, строгие залы. Её невысокие каблучки стучат по паркетному полу. Призрачный двор медленно растворяется во мраке.
Марина уже где-то в будущем, и будущее это представляется ей лишь смутно. Но оно совершенно иное, чем всё, что было знакомо ей раньше.

Елена уже полчаса нарезает круги вокруг дома родителей в радиусе шести кварталов, пытаясь найти место для парковки. Каждый раз проезжая мимо, она вспоминает телефонный разговор с братом. «Похоже, им это уже не под силу», - сказал он, и Елена вынуждена согласиться: дом и впрямь становится похожим на студенческое съемное жилье - газон зарос одуванчиками, живая изгородь давно требует стрижки.
Пока ей попалось лишь одно свободное парковочное место, которое на первый взгляд подходило по длине её «Шевроле Малибу». Она уж и не помнит, когда ей последний раз приходилось парковаться параллельно тротуару, и уж точно не расположена принимать лишний вызов сегодня утром, но на пятом круге, наконец, сдаётся. «Да и чёрт с ней. Я же эту машину напрокат взяла», - резонно заключает Елена, крутит руль, медленно заезжает на место задом, но тут же понимает, что взяла слишком круто, и снова подаёт вперёд. Сзади какой-то молодой парень на джипе раздражённо сигналит. Она ёрзает вперёд-назад, отчаянно крутит руль пока, наконец, не откатывается и не задевает бампер соседней машины. Тут же срабатывает сигнализация, и её вой разносится по всей улице. Изрядно напугавшись, Елена бросает свой «Шевроле» на дороге под углом к тротуару и поспешно убегает.
Она планировала приехать вчера вечером, чтобы побыть немного с родителями перед тем, как сегодня утром отправиться к Андрею. Но по нашим временам, чтобы парализовать работу крупного аэропорта, достаточно какого-нибудь одного чокнутого торчка, который в панике бросается к выходам, стоит только досмотрщику задать ему пару вопросов. Конечно, сама Елена толком не знала, так ли всё было. Просто у багажной карусели потом поползли слухи. Точно знает она лишь одно: они висели над аэропортом Лос-Анджелеса чуть ли не целый час, когда, наконец, вышел пилот и пробормотал что-то туманное о некоем «инциденте с безопасностью». А потом, понимаете ли, они перенаправляют рейс в Сан-Диего, и там на лётном поле их самолёт выстраивается за десятками таких же перенаправленных бортов, ожидающих своей очереди, чтобы подойти к терминалу. Затем были извивающиеся очереди, которые тянулись, словно исход целого народа, к каждой стойке. И наконец в начале её очереди работница аэропорта с сияющей улыбкой, но совершенно мертвыми глазами с довольным видом известила Елену: место на рейс в Портленд, отправлявшийся через час, есть. А оттуда, дескать, можно будет перебраться и в Сиэтл. После полуночи вламываться к пожилым родителям уже поздно, и  она, наконец, дотащилась до «Холидей Инн Экспресс» при аэропорте Сиэтл-Такома.  Там она провела несколько бесплодных часов, тщетно пытаясь отвлечься от гула машин и грохота двигателей над головой, прежде чем выбраться в розовый, пропахший соляркой рассвет, взять напрокат автомобиль и, рискуя жизнью, в утренний час-пик пуститься по магистрали I-5. Обессиленная и с подгибающимися коленями, Елена чувствовала себя лет на десять старше, чем вчера утром, а ведь родителей своих она так ещё и не видела.
Она так устала, что когда стучит в дверь родителям, не замечает, как дребезжит дверная ручка, а засов со щелчками нервно дёргается туда-сюда, пока, наконец, откуда-то из глубины дома не доносится голос отца, сообщающий, что он уже идёт.  И вот дверь распахивается. Проходит доля секунды, прежде чем Елена смиряется с мыслью, что эти стоящие в прихожей два старика – её родители. Она навещает их не меньше раза в год, а обычно дважды, и всегда для неё становится неожиданностью, как же они стареют. Хотя нет, не стареют. Уже постарели. Елена замечает на высохшей шее отца полотенце, а  на левом ухе немного остатков крема для бритья.
- Леночка, - бормочет Дмитрий, обнимая её и целуя в обе щеки, потом поворачивается к жене и сообщает:
- Лена приехала.
Лицо Марины озаряется счастьем, и она щебечет «Ну, здравствуй», словно прибытие дочери стало для неё полной неожиданностью - приятной, но всё равно неожиданностью. Она делает шаг вперёд и смотрит вверх. Елена обнимает её и снова поражается – как же странно смотреть поверх головы матери. Кажется, она стала ещё ниже за последние восемь месяцев, точно собирается тайком выскользнуть из мира, нырнув как под перекладину турникета.
- Входи, входи, - говорит Дмитрий, проводя дочь в гостиную. Марина плетётся вслед за ними.
Насколько Елене кажется, со времени её последнего приезда здесь мало что изменилось. Да на самом деле мало что изменилось и со времени её детства, если не считать вечных, словно ледник, наслоений вещей, накопленных за годы жизни на одном месте. Когда она выросла, дом вполне предсказуемо стал меньше и, хотя обитателей в нём было не так уже много, сделался тесным. Сейчас каждая поверхность здесь была многослойной: старая софа с парчовой обивкой украшена вязаным покрывалом и погребена под кучей декоративных подушек; пара кресел накрыта пледами. Старомодный шкаф-телевизор «Адмирал» как и  любая другая горизонтальная поверхность заставлены рамками с фотографиями внуков, всякими безделушками и хрустальными конфетницами. Но дом по-прежнему выглядит ухоженным. Никаких пустых консервных банок или пачек старых газет.
Одна только мысль о том, чтобы собрать и рассортировать все эти вещи ужасает Елену. Теперь ей понятно, почему родители так сопротивляются переезду. Андрей однако непреклонен и считает, что пора поселить их в хорошем пансионате для престарелых, где за ними будет постоянный уход. «Конечно, им эта идея не понравится, - сказал он во время их последней встречи. – Кому же понравится? Но годы берут своё, Лен, и, честно говоря, нам надо было сделать это несколько лет назад». Брат попросил её остаться на несколько дней после свадьбы. Сначала покончить с этими хлопотами, а потом сесть с  родителями и серьёзно поговорить. Может, вдвоём получится убедить их, что это здравое решение. Это вполне нормальная просьба - или была бы нормальной в любой другой семье - но она моложе Андрея на восемь лет, этакая вечная младшая сестрёнка, которую очень редко информируют, и с которой ещё реже советуются. Смешно даже, как сильно она польщена тем, что сейчас с ней общаются на равных, как страстно ей хочется стать союзником в том, что потенциально может обернуться крайне неприятной схваткой.
В столовой Дмитрий выдвигает из-за стола один стул для жены, другой для дочери. Елена помнит, как делала за этим столом уроки. Его алюминиевые края и крышка, разрисованная узорами из бумерангов, отпечатались в её памяти вместе с молочным напитком «Овалтин», пирожными «Литтл Дебби» и теоремой Пифагора.
- Ты выглядишь усталой, Лена.
- Не выспалась, - она смотрит на отца. – Ты тоже на вид немножко усталый.
На самом деле отец выглядит не «немножко» усталым. Он выглядит измождённым.
- Ну, может, нам удастся чуть-чуть вздремнуть на пароме. Но сначала тебе надо выпить кофе, чтобы взбодриться.
- Не надо, па. Всё нормально.
- Точно?
- Абсолютно.
Он смотрит на настенные часы.
- Надо бы мне поторопиться. Мама уже готова, а я ещё не до конца.
- Я-то готова уже несколько часов, - вступает в разговор Марина.
- Норин сказала, что нам надо выехать в восемь тридцать, чтобы успеть на часовой паром.
- Если опоздаем, будет ещё паром, - говорит Елена.
Дмитрия это не убеждает.
- Летом длинные очереди. Не хочу в них толкаться на жаре. Посидишь с мамой, пока я оденусь?
- Давай, давай.
- Я быстро.
- Не торопись.
- По дороге поболтаем.
Дмитрий улыбается дочери. Его водянистые голубые глаза некоторое время смотрят на неё.
- Как хорошо, что ты дома.
Как только он уходит, Марина вскакивает со стула и скрывается на кухне. Елена слышит, как мать открывает там ящики и роется в них. Она идёт вслед за ней в слабо освещённую кухню. Марина методично открывает один за другим  верхние шкафы. Приклеенные к ним разноцветные  бумажки трепещут, как буддистские молитвенные флажки.
- Что ты ищешь?
- Кофе. Ты же хочешь чашечку кофе, да?
Марина открывает дверцы шкафчика под раковиной и разглядывает целую коллекцию каких-то тряпочек и моющих средств. 
- Мам, не надо никакого кофе.
- Он где-то здесь, но Дима вечно всё переставляет.
- Правда, не надо. Я уже пила в отеле.
- Да здесь он где-то.
Всё больше раздражаясь, Марина открывает ящик со столовыми приборами, а потом каждый из ящиков под ним.
- Мам, не хочу я кофе. На самом деле если я выпью ещё хоть чашку, меня уже трясти начнет.
Марина, похоже, дочь не очень слышит.
- Пожалуйста, сядь.
Эта фраза у Елены получается резче, чем ей хотелось, но после неё Марина резко останавливается.
- Ладно, раз ты так уверена.
Она неохотно идёт следом за Еленой к столу, усаживается, подложив руки на колени, и улыбается дочери.
- Ну, как твоя семья?
Это вопрос кажется Елене странным, но она не может сразу понять почему. В том, чтобы рассказать матери что-то, а потом обнаружить, что она всё забыла, нет ничего нового. Елена уже давно перестала принимать это близко к сердцу, поэтому сейчас повторяет главную новость прошлой недели - её сыну Джеффу предложили повышение. Возможность просто замечательная – возглавить отдел по работе с клиентами во всём юго-западном подразделении, но она надеется, что он откажется. 
- Я буду по ним скучать, но дело не только во мне. Ему придётся перевозить семью в Хьюстон, а потом он будет месяцами торчать в Индии, обучая людей там.
- Хорошо когда вся семья живёт в одном месте, - соглашается Марина. – Но я убедилась, что детям нужно давать возможность идти за своими мечтами.
- Вряд ли Финикс был моей мечтой, мам.
Судя по всему, Марина никогда не расценивала переезд дочери как какой-то бунт. Это всё её бывший муж Дон. Это он настоял на том, чтобы она с мальчиками вдруг собралась и переселилась. Даже причину не придумал посерьёзнее, чем то, что он от дождей устал. Елена с большим трудом привыкала к жаре и ужасным, обожжённым солнцем окрестностям. В конце концов, ей всё же это удалось, и она почти полюбила эту пустыню, её чистейшую пустоту. Но ни Финикс, ни дом, ни семейная жизнь – ничего из этого не было её мечтой.
Елена мечтала совсем о другом. В Вашингтонском университете она выбрала второй специальностью живопись и пока училась, представляла себя в будущем художницей. Эта фантазия выглядела весьма туманной, но в ней были беззаботные дни, прожитые в творческом ритме, долгие ночи, проведённые в кругу других художников, спорящих, хохочущих, распивающих кьянти, и беспорядочная, страстная жизнь - то в живописном домике на воде, то в уютной хижине посреди леса. Даже в то время Елена понимала, что такие клише не выдержали бы испытания перед строгим взглядом её практичных родителей,  а сейчас она достаточно хорошо знает себя, чтобы ответить на вопрос, хватило бы ей  смелости так открыто навлекать на себя их неодобрение. Так вышло, что у неё никогда не было возможности это выяснить. Она забеременела и неловко шагнула в жизнь, удручающе типичную в её компромиссах: муж, который каждый вечер заливал свои амбиции до состояния тихой покорности; двое сыновей, которых она любила так  сильно, что это заглушало её периодические приступы раздражения; работа в городском плановом управлении, невыносимо скучная, но с гарантией, что её никогда не уволят; несколько часов рисования, выкроенных здесь, мастер-класс там, местная художественная ярмарка и коллективная выставка. Время от времени затаённая досада вырывалась наружу и захлёстывала её. Тогда ей приходилось запираться в ванной, открывать кран и плакать под громкий шум воды. Погрузившись в ванну, словно крокодил, по самые ноздри, она продумывала план своего бегства: после того, как мальчики вырастут и выпорхнут из родительского гнезда, она уйдёт от Дона, сбросит с себя ярмо родительских предостережений, уволится с работы и полностью посвятит себя живописи.
А потом, к её удивлению, Дон опередил её и ушел сам за полгода до того, как их младший сын окончил школу. Старший – Кайл – уже жил в Лос-Анджелесе, и осенью, когда Джефф, упаковав телевизор и компьютер, отравился в кампус университета Аризоны, она вдруг неожиданно почувствовала себя страшно одинокой.
Теперь она могла делать всё, что пожелает. Ни перед кем не нужно было отчитываться и ни на кого нельзя было свалить вину.
А еще Елена чувствовала себя… не совсем свободной. Нет, это было не то слово. Больше подходило «брошенная».
Хуже того, выяснилось вдруг, что она не способна сделать тот резкий,  стремительный прыжок из привычной жизни, который планировала годами. Вместо этого она медленно продвигалась вперёд с помощью нерешительных полумер - осталась жить в их доме, но переоборудовала игровую комнату в художественную студию. Елена продолжала работать ради медицинской страховки, но в прошлом году устроила себе поездку во Флоренцию. Иногда она не ложится спать до четырёх утра и оставляет банки с растворителем для краски и кисти на кухонном столе. Такими темпами, думает она, жить своей мечтой ей удастся примерно лет до семидесяти.
Но ничего этого своей матери Елена объяснить не может. По сравнению с братом- доктором, она – настоящая непоседа. Вдруг подхватиться и переехать в самый центр пустыни – такого Андрей никогда бы не сделал. Она не может сделать так, чтобы мать поняла её, но и попытки бросить тоже не может.
- Хорошо это или плохо, - говорит Елена, - но я переехала в Финикс потому что пыталась быть хорошей женой.
Марина благодушно улыбается.
- Ты и есть хорошая жена, дорогая. Я уверена.
- Что?
Елена чувствует себя как будто немножко отделенной от своего тела. И ещё эта легкость в голове, которая наступает от перелётов и недосыпа.
- Я разведена уже почти десять лет, мама.
- Так давно? – Марина совершенно не теряет самообладания. – Как же всё-таки быстро летит время, правда? Пшик, и уже новый год.
Елена кивает.
– Я как раз об этом подумала.

Ещё до того как стихает сигнал отбоя воздушной тревоги, толпы высыпают из бомбоубежищ на проспект 25 Октября, спеша занять свои места в очереди. Одна за другой людские фигуры останавливаются, глядя в небо.
Кажется, будто пошёл снег, и его хлопья сыплются из немецкого самолёта. Приближаясь к земле, они превращаются в бумажные прямоугольники. Ветер подхватывает их, и листовки то порхают, то скользят, словно крошечные воздушные змеи. Марина наблюдает за тем, как десятки детей с восторгом вперемешку с ужасом подпрыгивают и хватают эти бумажки. Двоюродная сестричка Таня пытается выдернуть руку, чтобы вырваться, но Марина прекрасно понимает, что отпускать её в этой толпе ни в коем случае нельзя.
Одна из листовок, покачиваясь в воздухе, опускается у их ног, и Таня хватает её, словно какой-то ценный трофей. Марина читает через плечо сестры, что там напечатано. «Ждите полнолуния!» Дальше набранное шрифтом помельче сообщение предупреждает читателя, что Ленинград защитить невозможно, что немецкие войска уничтожат город «ураганом бомб и артиллерийских снарядов».
- Что значит «ждите полнолуния»? – спрашивает Таня.
- Не знаю.
- Папа, что значит «ждите полнолуния»? – Таня протягивает свой сувенир вдруг вынырнувшему из толпы отцу. Следом за ним появляется тётя Надя, крепко держа на руках сына Мишу.
Пока дядя Витя читает листовку, лицо его становится сердитым.
- Они считают нас дикарями. Думают, мы испугаемся этих дурацких суеверий.
Он комкает литок бумаги, бросает его на тротуар и наступает ботинком.
Марину этот жест удивляет. Она никогда не слышала, чтобы дядя так повышал голос, разговаривая со своими детьми. Правда, нервы сейчас у всех на пределе, и в людях порой вдруг вспыхивают страсти, которых от них никак не ждёшь. Сегодня выдался особенно трудный день, и хотя дядя Витя продолжает оставаться голосом разума, постоянно уверяя жену, что всё делается к лучшему и что с детьми всё будет хорошо, эта суматоха и истерия вокруг нисколько его доводам не помогают.
Власти ускорили эвакуацию детей, и теперь каждый день тысячи малышей отправляются сначала автобусами, а потом поездами в деревни и сёла. Их даже на Урал отвозят. Усложняет положение дел то, что детей, которых по глупости сначала эвакуировали в сторону вражеского наступления, возвращают в город, чтобы рассортировать и повторно эвакуировать теперь уже на восток, так что вместе с семьями, пришедшими этим утром проводить своих деток, толпятся одинокие подростки.  На каждого взрослого чуть ли не сотня малолетних приходится. Матери пробираются сквозь толпу, выкрикивая имена и настойчиво приставая к милиционерам в попытках найти своих детей, которых отправили в лагеря в первые дни войны.
После авианалёта милиционеры с мегафонами пытаются восстановить порядок и найти тех, кого уже обработали до воздушной тревоги. Они выкрикивают номера, сверяют их с фамилиями в своих бумагах и оттесняют толпу обратно в очереди. Когда люди начинают  отстаивать или оспаривать там свои места, тут же разгораются безобразные ссоры.
Дядя Витя пытался убедить жену остаться сегодня утром дома и даже оторвал племянницу от работы, чтобы она помогла ему проводить детей в эвакуационный центр, но тетя Надя даже слышать этого не хотела. Обычно она уступает мужу во всем: от того сколько лука положить в суп до покроя и цветов её одежды, но опасность потерять детей вызвала в ней жёсткий протест. За несколько прошедших недель ей два раза удалось отложить их отъезд: сначала под ложным предлогом, будто Миша немного приболел, а потом просто игнорируя приказание властей.  Даже сейчас, когда они нашли в тянувшейся вдоль всей улице очереди свои места, тетя Надя принимается за старое. Худшие её опасения только ещё больше разгорелись после того, как она поговорила в бомбоубежище с другой такой же матерью.
- Она ходит сюда уже целую неделю, и ничего, - говорит тетя Надя и добавляет шёпотом: - Двух её девочек отправили в Кингисепп,  Вить.
Ходят страшные слухи, что детский лагерь разбомбили немцы.
- Да не надо верить всяким слухам. Ты же эту женщину не знаешь, Надя. Откуда тебе знать – может она немчуре сочувствует. 
По радио горожан предупреждали быть бдительными по отношению к тем, кто помогает фашистам и сеет страх. После того, как прорвали Лужский рубеж, по Ленинграду пронёсся огненный ураган слухов – про немецких шпионов, сброшенных в городе ночью на парашютах, про резню женщин и детей на фронте – но дядя Витя считает всё это истерией.
- Лётчик, которого сбили на прошлой неделе, признался, что немцы дезертируют с позиций, - говорит он. – Наши скоро погонят их обратно, а когда Лугу освободят, детей вернут домой. Самое большее недели через две.
- Тогда почему они не оставляют их здесь?
Дядя Витя бросает на жену предупреждающий взгляд и оглядывается по сторонам, потом продолжает приглушённым голосом:
- Это просто предосторожность, Надя. Ты только посмотри, что в Лондоне случилось. Вдруг и у нас повторится. Этого нельзя сбрасывать со счетов.
- Бомбы везде падать могут, - она снова едва сдерживает слёзы.
- Нам выбирать не приходится. И нет смысла дальше это обсуждать.
Чтобы подчеркнуть свою точку зрения, дядя Витя берёт Мишу из рук жены и передаёт его Марине.
 Тётя Надя что-то говорит, но слишком тихо, чтобы Марина смогла расслышать. Да это и неважно. Всё равно она ничего не добьется. Виктор Алексеевич Краснов – известный учёный, человек, убеждённый, что истина всегда одна, и прийти к ней можно только с позиции разума, а когда он к ней придёт, то там в ожидании и останется. И всё же его жена проявляет гораздо больше упорства, чем Марина могла себе представить.
Миша начинает хныкать, словно разделяя чувства своей матери.
- В чём дело? – спрашивает Марина.
Готовый уже всерьёз разреветься мальчик замолкает, задумавшись над вопросом.
- В туалет хочешь?
Он качает головой.
- Я хотел взять с собой Буби, но папа не разрешил. Он говорит, что котов нельзя перевозить.
- Твой папа прав. Буби лучше остаться дома.
- Но я не хочу, чтобы его убило бомбой.
- Не убьет его никакой бомбой. Буби очень умный кот. А ещё у него девять  жизней, поэтому всё с ним будет хорошо.
Миша, кажется, удовлетворён этим объяснением, но его младшая сестрёнка сморит на Марину с сильным подозрением. Таня начинает всё больше походить на своего отца, перенимая его серьёзное выражение лица и постоянно задавая вопросы. Она тщательно взвешивает достоверность всех сказок, которые Марина читает им по вечерам, и оспаривает буквально каждый поворот сюжета. Зачем ведьма наложила заклинание на детей? Почему она заснула на целых семь лет? Почему они после этого были навеки счастливы?
Марина оглядывается по сторонам, чтобы найти что-то, чем можно было бы отвлечь детей, и предлагает игру. Она выберет букву, а они  должны будут называть на эту букву все предметы, которые видят вокруг.
Таня выкрикивает слово за словом, в то время как Миша только смотрит, куда указывает пальцем сестра, и повторяет за ней, как эхо. Марина шёпотом ему помогает. Что вот тот дядя надел поверх рубашки? Свитер. Хорошо. А что вон там? Фонарь.
С каждой буквой к игре присоединяются другие дети из очереди. И так пока не заканчивается алфавит. Тогда Марина начинает повторять буквы.
Уже начинают сгущаться сумерки, когда покрашенный в камуфляжные грязно-серый и зеленый цвета первый автобус из колонны отчаливает от тротуара и, пыхтя, катит по проспекту 25 Октября. Тетя Надя открыла тот чемодан, что был побольше, развернула одеяло и достала еду, которую брали в дорогу. Миша поел и теперь свернулся калачиком, прижавшись к её груди. Во сне его лицо совершенно безмятежное. Час назад дядя Витя пошёл искать какого-нибудь ответственного товарища, чтобы узнать, сколько им здесь ещё торчать, но жене его всё равно. Она с удовольствием устроилась бы и на тротуаре, лишь бы оставаться со своими детьми.
Таня с Мариной едят колбасу, грызут сухари и глазеют на проезжающие мимо автобусы. Рядом с ними рысцой бегут женщины и отчаянно машут прижавшимся к окнам маленьким пассажирам. На детских личиках разные выражения: от горя до ошеломленного оцепенения. Фары автобусов светят тусклым синим светом. Это для светомаскировки.
- Почему фары синие? – спрашивает Таня.
- Чтобы немцы их не увидели.
- А почему немцы не могут их увидеть?
- Потому что у них глаза голубые.
Татьяна задумывается над этим ответом, находит его вполне обоснованным и торжественно кивает.
Ещё один автобус проезжает мимо, подняв за собой в воздух облако листовок.
- Похоже на карнавал с конфетти, правда? – замечает Марина.
- На карнавалах люди не плачут.
- Наверное, нет.
- Не плачут! - авторитетно заявляет Таня.

Мать Елены сидит напротив и безучастно смотрит в окно парома. Лицо её ничего не выражает - кто знает, о чем она сейчас думает? – но, похоже, ей ничуть не в тягость сидеть здесь в молчании. Под плоским, ярким небом паром проходит мимо плавно покачивающегося на горизонте острова: желтоватый холм, словно из бархата, разворачивается за окном, как неторопливый кадр из фильма про путешествия. В животе у Елены небольшое бурление. То ли морская болезнь, то ли растущее беспокойство, подозрение, что что-то не так.
Мать её никогда не отличалась прямотой и сейчас она выглядит слегка отстраненной, словно в облаках витает, как сегодня утром, когда предлагала кофе или говорила о её семье. Как будто разговаривала с кем-то посторонним. Или по дороге, когда она вдруг ни с того, ни с сего вдруг вспомнила о поездке на озеро Шелан. Елене тогда было восемь, а Андрей оканчивал школу. В самой этой истории не было ничего плохого, просто возникла она совершенно неожиданно.
- Мам.
Марина отрывается от окна и, кажется, удивляется, что дочь ещё здесь.
- Да?
- У тебя всё нормально? – спрашивает Елена. – Ты какая-то рассеянная.
- Прости, милая.
Марина ждёт, готовая выслушать всё, что сбирается сказать ей дочь.
- Нет, нет, всё хорошо, - Елена глубоко вздыхает и думает, как бы поаккуратнее спросить. – Просто я хотела сказать, что ты выглядишь рассеянной. Как ты себя чувствуешь?
- Нормально.
Елена смотрит на мать и мысленно соглашается, что выглядит она прекрасно. Старенькая, конечно, но не немощная и не болезненная.
«Значит, это я себе придумала, - решает она. – Да я и сама сегодня, мягко говоря, не в лучшей форме».
А затем её мать добавляет как бы между прочим:
- Знаешь, я некоторые вещи забываю. Я говорила тебе, что болела?
- Болела? – сердце Елены сжимается.
- У меня грипп был. И врач прописал мне какие-то таблетки.
- Грипп? Ма, ты говоришь о том, что было два года назад?
Её мать, которая, как известно, никогда ничем не болела, позапрошлой зимой подхватила грипп. Врач что-то прописал, но ей стало только  хуже. У неё началась горячка, и пару дней она то бредила, то снова приходила в себя. Как потом выяснилось, у матери была аллергия на кодеин, и до восьмидесяти лет не представилось ни одного случая, чтобы это проверить. Но какое отношение это имеет к делу сейчас - одному богу известно.
- Да, два года назад, - соглашается Марина. – Кажется, оно помогает моей памяти.
Елена в полном недоумении.
- Что помогает?
- Лекарство.
- Кодеин?
Выражение лица Марины выдаёт её раздражение.
- Да нет, другое, - говорит она, отчётливо произнося каждое слово, потом оглядывается по сторонам. – А где Дима?
- Понятия не имею.
Отец полчаса назад ушёл в туалет и куда-то запропастился.
- Может, кофе решил попить.
- Но он же вернётся?
По лицу Марины пробегает тень, как будто она боится, что после шестидесяти лет совместной жизни муж может вдруг её бросить, сказать, что пошёл в туалет, и не вернуться.
- Конечно.
«Я ведь не схожу с ума, - думает Елена. – Это на меня не похоже».
- Пойду поищу его, - предлагает она. К тому же ей надо кое о чем спросить отца. – Хочешь чего-нибудь?
- Нет, спасибо. Всё нормально.
Марина складывает руки на коленях – жест безмятежного удовлетворения.
Елена находит отца у фальшборта на корме пристально смотрящим на воду. Кильватерный след тянется за паромом, как длинный зелёный хвост.
- Красиво, правда? – говорит Елена. – Мы уж заволновались, не упал ли ты за борт.
- Где мама? – Дмитрий вытягивает шею и осматривает палубу.
- На месте.
Он выпрямляется, словно собираясь уходить. 
- Пап, а мама какие лекарства принимает? – Елена спрашивает ровным голосом, хотя это довольно странный вопрос, чтобы задавать его с таким непринужденным видом. Естественно, отец останавливается и бросает на неё вопросительный взгляд.
- А что?
- Не знаю. Просто она выглядит немного… даже не знаю… рассеянной что ли. Тебе так не кажется?
- Да, - признаёт он, разглядывая свои ладони. – Но дело не в лекарствах. Стареть – настоящее испытание. Никому не рекомендую.
Отец улыбается, но тень усталости за этой улыбкой сводит шутку на нет.
- Может, вам лучше переехать за город?
Его губы сжимаются в жесткую линию.
- Я ещё не готов переселяться в дом престарелых.
- Не в дом престарелых, пап, а в пансионат.
- Это Андрей тебя надоумил?
В детстве Елена никогда не могла его обмануть. Взгляд его всегда был таким пристальным и терпеливым, как будто он уже знал правду и просто ждал, когда дочь соберется с силами, чтобы признаться. Елена слишком поздно понимает, что ей стоило оставить этот разговор до понедельника.
- Конечно же, он не собирается заставлять тебя делать то, к чему ты не готов. Но хотя бы выслушай его. Ладно, пап? Он столько трудов приложил, пока всё это изучал. Кто знает, вдруг тебе что-то понравится.
- Я знаю, что это, Лена. У меня друзья живут в таких местах. Уолт Кроуфорд – помнишь его?
Она помнит. Мистер Кроуфорд был директором частной школы, в которой её отец тридцать лет преподавал немецкий и русский.
- Беа, его жена. Она умерла два года назад. Рак мочевого пузыря. А он живёт в пансионате в одном небольшом поместье на берегу. Я туда езжу раз в две недели. Неплохое местечко. Четыре тысячи долларов в месяц. Но лагерь смерти не замаскируешь. Лучше уж я помру дома.
Дмитрий выпрямляется, давая понять, что разговор окончен.
- Пошли. Не хочу, чтобы твоя мать волновалась, что я упал за борт.
Будь у Елены силы продолжить этот спор, она могла бы заметить, что все мы предпочли бы умереть дома. Но всё, о чём она теперь способна думать – это то,  что Андрей будет досадовать из-за её поспешности. Хотя она совершенно не представляет, как брат собирается переселить родителей против их воли. Они люди тихие, спокойные, но упрямые и несгибаемые. Это русская кровь, думает Елена. Она и в ней течет. Бывший муж часто называл её ослицей, и хотя это оскорбление её выбешивало, она знала, что в этом была доля правды. Елена не привыкла отступать даже тогда, когда любой здравомыслящий человек уже давно бы сдался и всё бросил. Характерный пример – её замужество. Да и увлечение живописью, если уж на то пошло. Любой другой на её месте уже давно перестал бы притворяться и признал, что живопись была лишь хобби, или начал бы рисовать на продажу – всякие пейзажи, цветочки или размытые абстракции. Вместо этого она упорно пишет фигуры людей, а потом негодует, что покупатели, которые приобретают картины в местных сувенирных лавках или в багетных мастерских, вовсе не стремятся повесить у себя дома изображения обнажённых незнакомцев. Ей уже пятьдесят три. Сколько она ещё собирается ждать, когда какой-нибудь нью-йоркский агент откроет её талант? Кажется, и она, и её родители  - правда, каждый по-своему - одновременно дошли до предела, за которым уже невозможно дальше жить по принципу «затаиться и переждать».
Когда Елена с отцом возвращаются, мать по-прежнему смотрит в окно.
Дмитрий наклоняется и целует жену в макушку.
- О чём задумалась? – спрашивает он.
- Я думала о Тане и Мише.
Дмитрий хмурится.
- Кто это? – спрашивает Елена.
- Мои двоюродные сестра и брат. Им было восемь и шесть лет, когда их отослали.
- Отослали?
- Эвакуировали. В начале войны.
- А куда?
Марина несколько мгновений смотрит в потолок.
- Не помню. Может, на Урал. Тогда снег шёл.
Елена ждёт, но, видимо, это уже конец истории. Обычное дело. Родители никогда не говорят о войне, по крайней мере, на английском, и у Елены лишь общие представления о том, что тогда происходило. Отец был солдатом на фронте, а мать – его невестой, которая оказалась в ловушке в Ленинграде, когда немцы окружили город. Вот и всё. В детстве она почти не интересовалась, какими были родители в молодости, а они, словно исполняя молчаливый договор, вели себя так, будто у них никогда этой молодости и не было. Когда же она спрашивала, то на каждый вопрос получала односложный ответ. Но родители, увы, не вечны, и, кажется, как-то странно так мало знать об истории их жизни.
- Это были дети археолога?
Её мать была сиротой и жила в семье тёти и дяди – знаменитого археолога. Но подробности всё равно расплывчаты.
- Да, дети дяди Вити, - говорит Марина, кивая. – А потом мы жили в подвале.
- Кто?
- Ой, да все. Там были сотни людей.
Дальнейших объяснений нет. Когда Елена поворачивается к отцу, он говорит:
- Некоторые вещи лучше забыть.

Эта работа считается второстепенной, но для некоторых она может представлять историческую ценность. Здесь художник Арман-Шарль Карафф находит вдохновение в легенде о Метелле, римском полководце, который проявил милосердие к невинным. Мы видим окружённый город, и у ворот армия готовится штурмовать его стены. Солдаты в латах поднимают луки. Пространство перед воротами усеяно полуобнажёнными трупами. У стены небольшая группа людей противостоит наступающему врагу, словно живой щит. Это жена и дети перебежчика Ретогена.
Разве можно представить более драматичную картину? Однако в этой сцене нет страха. Это инсценированная мелодрама с актёрами, расставленными на тщательно продуманной картине. Обратите внимание, здесь даже побежденные прекрасны: они умирают в изящных позах, а раны их не видны. Неоклассическая  сцена необычно спокойна и неподвижна, цвета чистые и глянцевые. Здесь война без крови и рвотных масс, без страданий. Это картина, которая заманивала молодых французов на бойню фантазиями о благородном самопожертвовании. Сотни тысяч погибли за Наполеона. Их замёрзшие трупы усыпали заснеженные российские степи. И не было там ни красоты, ни милосердия.

Что она хорошо помнит, так это едкий запах жженого сахара. И как он раздражал слизистую оболочку её носа.
Когда Марина выбирается с лестницы на крышу, ей уже слышен низкий гул приближающихся юнкерсов. В понедельник немцы захватили Шлиссельбург, и теперь Ленинград полностью окружён, отрезан от внешнего мира. Две ночи назад немцы стали сбрасывать зажигательные бомбы, из-за чего по всему городу начались пожары. В разных залах и по периметру крыши музея поставили охранников с лопатами и ведрами с песком. Марина – дозорная, высматривающая пожары. Она - одна из пары, которые теперь дежурят на наблюдательных площадках, устроенных  на крыше Эрмитажа.
Марина забирается по ступенькам на узкие деревянные мостки. Хранитель зала голландской живописи Ольга Мархаева уже здесь. Её муж Павел Иванович сейчас в той же дивизии ополчения, что и Дима. Ольга здоровается с Мариной и протягивает ей бинокль. Марина надевает его на шею.
- Смотри, - командует Ольга, показывая на юг.
Марина наводит бинокль в ту сторону, откуда доносится гул и различает на фоне облаков медленно приближающуюся тень. Всё лето в небе самолёты – похожие на комаров крошечные пятнышки кружат и пикируют на город. Но сейчас движется что-то другое. Отдельных самолётов она не различает. Вдали только зловещая фаланга тьмы.
Ещё не совсем стемнело, и, стоя на деревянных мостках, Марина чувствует себя под этим огромным небом беззащитной, словно маленькая мышка. Спрятаться на просторной крыше музея совсем негде. Похолодев от страха, она находит глазами дверь, ведущую вниз на чердак. Не будь рядом Ольги, смогла бы она устоять перед соблазном сбежать от опасности обратно в музей?
Вряд ли Эрмитаж - военная цель для немцев, но это не  сильно успокаивает. Сейчас вообще ни в чем не найти  смысла. Нет ничего, что мог бы понять разумный человек. Хотя все в общем-то понимали, что немцы были совсем близко, но когда первые снаряды с ужасным воем полетели на город, это показалось чем-то нереальным - фантазией, безумием. Потрясённые люди смотрели друг на друга в недоумении.  Этого не может быть. Где угодно, но только не здесь, не в Ленинграде. Это бред какой-то. Немцы обстреливали город дальнобойными снарядами, убивая без разбора женщин, детей и стариков. За что? И зачем сжигать город? Какая радость от победы, если после неё ничего не останется?
Марина думает о Диме, о его любви к разумным доводам. Что бы он сейчас сказал на это? Впрочем, если посмотреть издалека, может, тут есть какая-то логика: Ленинград и его два с половиной миллиона жителей для кого-то в Берлине лишь булавка, воткнутая в карту. Но здесь Марина слишком близко к происходящему, чтобы увидеть в нём хоть какой-то смысл. Глядя на несущийся на них ужасающий рой, проще поверить в то, что говорили по радио: этот враг - особое, исключительное зло.
- Их сегодня штук пятьдесят, не меньше, - говорит Ольга.
Голос у неё спокойный. В нём нет даже намека на страх, который испытывает Марина.
Гул юнкерсов становится громче. Теперь они уже ясно видны: десяток, два десятка, а может, и больше. Самолёты летят организованно, строго держат строй. Зенитки судорожно плюются огнём, и с южной стороны до Марины доносится глухой грохот разрывов. В бинокль она видит вспышку пламени на окраине города где-то у Витебского вокзала, а потом ещё несколько рядом друг с другом. И вот на фоне тёмной громады города по прямой линии вырастают языки пламени. Они появляются, как ряды оранжевых тюльпанов. Гул двигателей оглушает Марину, и вдруг в Неву падают бомбы. Вдоль реки ввысь взлетают фонтаны брызг. После каждого взрыва мостки на крыше угрожающе трясутся. Прожектор выхватывает в небе один самолёт за другим, и Марина прямо над собой видит свастику на крыльях.
Нет, это не страх... не совсем страх. Не из-за него она стоит, замерев и затаив дыхание. Она зачарована ужасной красотой происходящего. Но как только самолеты пролетают, Марина чувствует, как дрожат и подгибаются её ноги, причем, настолько сильно, что ей приходится вцепиться в перила мостков обеими руками, чтобы не упасть.
Где-то под пальто Ольги потрескивает рация. Она лезет во внутренний карман и достаёт её.
- В нас что-нибудь попало? – это Сергей Павлович из кабинета директора.
Ольга кричит в рацию:
- Одну минуту. Прием. Марина Анатольевна?
Марина смотрит на неё и вдруг вспоминает про висящий на шее бинокль. Она отрывает одну руку от перил, подносит окуляры к глазам, но рука дрожит так, что изображение не удержать. Оно дёргается и дрожит.
Ольга спокойно наблюдает за ней и ждёт.
Марина поднимает вторую руку и крепко вцепляется в бинокль. Она осматривает крыши зданий Эрмитажа и двускатные кровли Зимнего дворца, где установлены ещё одни мостки. Потом ещё раз, теперь медленно и методично. Удивительно, но немцы, кажется, музей вообще не задели. Она направляет бинокль на две неподвижные фигуры – это их коллеги на дальних мостках. Другие тоже стоят на своих постах. Никто не двигается. И никакого огня Марина нигде не замечает.
- Ничего. Я ничего не вижу, - говорит она Ольге, и та быстро передаёт её слова Сергею Павловичу.
- Проверь периметр, - напоминает ей Ольга.
Марина водит биноклем вверх и вниз по набережной. На другом берегу реки в саду у Петропавловской крепости загорелся аттракцион «американские горки». Огромная деревянная конструкция пылает, как извивающийся оранжевый дракон. Марина поворачивается и осматривает дома вдоль улицы Халтурина и площадь Урицкого, медленно описывая взглядом круг, затем начинает искать очаги пожара дальше, в том районе, за которым им поручено наблюдать и докладывать.
- Пожар около Кировского моста. За ним, кажется.
С погашенными уличными фонарями ориентироваться тяжело, но Марина выкрикивает Ольге, где приблизительно мог разгореться огонь, и та передаёт всё Сергею Павловичу.
- И ещё один пожар. Этот, кажется, посильнее. Около Инженерного замка.
В радиусе километра от музея около десятка пожаров. Марина сообщает о них Ольге, стараясь как можно точнее называть места.
- На том берегу Мойки где-то у Строгановского дворца. Ой, нет, подождите…
Она вдруг замечает пожарную машину, уже несущуюся по проспекту 25-го Октября к месту пожара. Но она проезжает дальше и сворачивает на юг, на проспект Нахимсона. По проспектам мимо бесконтрольно бушующих пожаров спешат другие пожарные машины. Тревожно дребезжат их колокольчики. И все направляются на юг. Марина сморит в бинокль в том направлении и видит вдалеке огромный столб дыма, поднимающийся над городом высоко в небо. У основания этого столба красный оттенок.
- Боже мой…
- Что это?
Ольга стоит совсем рядом.
- Не знаю. Где-то около Витебского вокзала.
Марина снимает с себя бинокль и протягивает его Ольге.
Потом она узнает, что это горели Бадаевские склады, где хранилось продовольствие для всего Ленинграда. А может, они с Ольгой уже что-то подозревают. Может, Сергей Павлович рассказал им о слухах, которые поползли по городу. Завтра худшие слухи подтвердятся. Три тысячи тонн муки, тысячи килограммов мяса… Река расплавленного сахара, хлынувшая в подвалы сгоревших складов. Они ещё не могут этого знать, но в сознании Марины отчётливо и неотвратимо, как сама реальность, закрепляется леденящая уверенность: они - свидетели катастрофы.
Внизу на улицах снующие туда-сюда темные фигуры, крики, грохот зениток, хотя самолётов в небе уже нет. Но отсюда, с высоты мир кажется окутанным безмолвием - тем страшным безмолвием, какое, быть может, воцарится, когда наступит конец света.
Доложив об обнаруженных пожарах, Марина с Ольгой долго стоят рядом. Они в ужасе смотрят на то, как останки «американских горок» сгибаются и падают на землю. Прожекторы скользят по ночному небу. Белые мечи света пересекаются, разлетаются в стороны и вновь сходятся в сверкающих перекрестиях. Над горизонтом похожая на кровавый апельсин восходит полная луна. Самовольно покинуть пост нельзя, и никто не приходит, чтобы их отпустить. Марине очень хочется сесть, но Ольга стоит чуть ли не навытяжку, как солдат. На длинных крышах музея дозорные стоят и смотрят на пожарище вдалеке и на огни поменьше, рассыпанные по всему городу. Их силуэты сливаются с рядами зеленых медных статуй, выстроившихся по периметру крыши Зимнего дворца – воинов и богов, которые почти два столетия неустанно стерегут его.
Дым медленно плывёт на север, затягивая Ленинград серой мглой. У него странный запах, какой-то тошнотворно сладкий. Из-за него Марине больше не видно пожара, но тусклое красное свечение, кажется, окутывает целый район города. Глаза жжет, а во рту привкус сажи.
Потом на горизонте появляется вторая волна юнкерсов. Вместо того, чтобы бомбить город, они кружат вокруг столба дыма, сбрасывая новые зажигалки. Несколько самолётов отклоняются к северу, но бомбы не сбрасывают.
Марина снова поднимает к глазам тяжелый бинокль, но не успевает навести фокус, как раздаётся жуткий свист, а потом оглушающий взрыв. Ударная волна сотрясает все её тело и сбивает с ног.
Кто-то кричит. Когда она открывает глаза, до неё доходит: эти крики - её собственные. Но с ней всё в порядке. Она цела и невредима. Всё её тело словно пронизывает ток. Она встаёт и оглядывается по сторонам. Ольга тоже цела. Кажется, она даже  с места не сдвинулась. Но что-то не так. У Марины уходит довольно много времени, чтобы понять, что именно. Часть крыши здания совсем рядом исчезла. Её просто больше нет.

Для гостей свадебной церемонии зарезервирован отель Arbutus, здание в викторианском стиле с десятком номеров в центре городка. Он старательно спекулирует своим статусом старейшего на острове – отличием, которое, как замечает Елена, будто накладывает запрет на любые обновления интерьера. Отделанный темными деревянными панелями холл обставлен разношёрстной коллекцией потрёпанных кожаных диванов, кресел с высокими спинками и декорирован выцветшими фотографиями острова тех времён, когда здесь ещё работал завод, выпускавший консервы с лососем, и ходила целая флотилия рыболовных судов. За стойкой администратора в рамках висят пожелтевшие объявления: на них указаны недельные расценки (цифры однозначные) и строгие предупреждения для постояльцев не курить и не потрошить рыбу в номерах.
Наверху соседние номера Елены и родителей небольшие и довольно скромные, зато в каждом есть ванная, а из окон открывается прелестный вид на гавань. Елена занимает номер поменьше. До ужина еще пара часов. Вполне можно вздремнуть. Она садится на краешек кровати. Матрац мягкий, но это не важно. Она уверена – будет только шанс, и она сможет заснуть стоя. Елена задергивает шторы, ставит будильник, сбрасывает босоножки и падает на кровать.
Потом в её голове начинают носиться несвязные мысли. Так иногда бывает, когда она устала, но выпила слишком много кофе. Мать жила с дядей в подвале. А почему знаменитый археолог жил в подвале? Это что, было обычным явлением в Советской России? Может, они прятались, как Анна Франк? Хотя вряд ли. Они же не евреи. А вообще-то, она и сама этого не знает, разве нет? Люди часто такие вещи скрывают. Кто знает, может, она сама - еврейка. Не странновато ли было бы узнать это именно сейчас?
Чушь, говорит она себе. Уже почти половина пятого. У тебя только час остался. Спи.
Допустим, она все же узнала, что в её жилах течёт еврейская кровь. Что бы это изменило? Не начнёт же она кашрут соблюдать. Елена никогда не была религиозной, хотя в своё время недолго интересовалась католицизмом. На юго-западе камня нельзя кинуть, чтобы не попасть в костёл. И они всегда открыты. Во время бракоразводного процесса она много времени провела, сидя на дальних скамьях в тёмных часовнях. Даже посетила несколько занятий для новичков, но вскоре поняла, что её привлекают лишь образы и символика. Само учение интересовало её гораздо меньше. Однако она всё же заполучила замечательную серию - пронзительные, живые портреты разных женщин: девушка из старшей школы в джинсах и коротком топе; мексиканка средних лет в белой униформе медсестры, в кроссовках «Адидас» и в бифокальных очках; полная женщина  с рыжеватой химической завивкой и в плохо сидящем на ней деловом костюме в позе окостеневшей мадонны с грустным, опущенным к полу взглядом и непонятным выражением на лице. Она поместила всех на темном тенистом фоне освещёнными лишь рядом мерцающих церковных свечей у их ног. Лучший портрет Елена подарила матери, потому что та отметила на нём удачное повторение синих тонов – именно то, что понравилось и ей самой. Вот поди и разберись. Мать у неё странная в этом смысле. Для человека, который искусство не очень-то жалует, она знает о нем довольно много. Елена была первокурсницей и только начала посещать лекции по истории искусства, когда вдруг выяснилось, что мать тоже изучала её и в молодости даже недолго работала в Эрмитаже.  В прошлом Елены не было ровным счётом ничего, что могло бы подготовить её к такому откровению. Родители никогда не ходили с ней ни в музеи, ни в художественные галереи. У них даже дома на стенах ни одной картины не было, если не считать пары вышитых крестиком афоризмов, календаря из ссудо-сберегательной кассы с фотографиями пейзажей штата Вашингтон и её собственных рисунков, прикреплённых скотчем к холодильнику. Но однажды вечером, когда на кухне Елена с матерью затеяли очередной спор по поводу еды, мать стала возмущаться и чуть ли даже не негодовать, что дочь ест только творог, хотя она приготовила вкусный ужин. Елена, как это обычно делают первокурсницы, с лёгкой насмешкой бросила короткое замечание, рассчитанное на то, что её невежественная мать ничего не поймёт. Благодаря тебе, сказала она, и я так уже стала отвратительно «рубенсовской». Оказалось, что мать не только знала, кто такой Рубенс. Она даже привлекла его в споре на свою сторону, подчеркнув, что многие великие живописцы выбирали натурщиц с формами Елены. И не только Рубенс, но и Тициан. А потом она стала перечислять один за другим примеры пышных обнажённых красоток.
Елена почти целый час блуждает по извилистой тропе своих несвязных мыслей, но потом сдаётся, встает, раздвигает шторы на окне и с трудом поднимает залипшую раму. Облокотившись на подоконник, она вдыхает просоленный воздух и смотрит, как дневной паром медленно вползает в док, вспенивая зеленую воду, когда проходит  между пропитанных креозотом свай. Он извергает из себя свежий поток туристов: сначала велосипедисты, а за ними небольшая армия людей в разноцветных одеждах с рюкзаками за плечами, которых буквально тащат за собой рвущиеся с поводков собаки. Следом по одному с грохотом съезжают автомобили: внедорожники, кабриолеты, машины с привязанными к багажникам на крыше каяками, пара домов на колёсах, грузовик с овощами и фруктами, бензовоз и, наконец, платформа с брёвнами. Улица перед гаванью наполняется какофонией из смеси музыки с криками приветствий, но потом туристы медленно расползаются по ресторанам и сувенирным лавкам, и улица снова погружается в немое дневное оцепенение.
Елена открывает чемодан, расстёгивает сумку и начинает распаковывать вещи. Для пяти дней их слишком много, но кто знает, что брать с собой в Сиэтл и на остров Дрейка в августе. В Финиксе выбор небольшой - то просто жарко, то адски жарко, но здесь утром может понадобится шерстяной свитер, а к полудню легкое летнее платьице.
Более того, такие случаи обнажают все её худшие комплексы. Казалось бы,  к пятидесяти трем годам можно, наконец-то, почувствовать себя спокойной и уверенной в собственной шкуре, но ей каким-то образом удается оставаться  всё такой же одержимой и капризной, словно подросток.  Готовясь к приезду сюда, она всё время оценивала себя, как бы глядя глазами своей стильной невестки. И что же она видела? Округлившуюся полинявшую хиппи, дамочку вроде тех, что торгуют цельнозерновым хлебом на субботней ярмарке. Она купила и вернула обратно три разных платья, прежде чем остановилась на коралловом льняном платье свободного кроя и подходящем к нему жакете с воротником Неру - элегантно, стильно, но при этом достаточно непринуждённо для свадьбы на свежем воздухе. Держа его сейчас на вытянутых руках, она удивляется, какой чёрт дёрнул её выбрать такой цвет. Яркий, как на светофоре.
Елена расстёгивает молнию на платье, натягивает его на себя через голову и втискивается в узкий жакет. В комнате нет зеркала, поэтому она идёт в ванную и осторожно забирается на край ванны. Разглядывая своё отражение в зеркале над раковиной, она замечает, что ткань на груди натянулась и совсем не скрывает выпуклость её живота и округлость бёдер. Всю жизнь она следила за весом, но последние несколько лет ей приходилось одну за другой сдавать позиции и покупать одежду все большего размера, несмотря на все усилия. Даже обрезав свой рацион почти до уровня голодовки, она всё ещё отстаёт на восемь фунтов от цели, которую поставила для свадьбы. В общем, поворачиваться и смотреть на себя сзади смысла нет никакого.
В дверь стучат.
Елена слезает с ванны и открывает дверь в комнату родителей.
- Ой, привет, - говорит её мать. – Я открыла дверь, а тут ещё одна.
В комнате родителей темно, но на кровати Елена различает силуэт отца под одеялом.
- Ты хотела войти? – шепчет она.
- Да. Я не мешаю?
- Нет, я просто вещи распаковывала. Как тебе мой наряд?
Елена вытягивает  руки и медленно поворачивается.
- Замечательный цвет, - говорит Марина.
- Не слишком оно узкое? Я не похожа в нём на переспевшую дыню?
- Нет, ты прекрасно выглядишь.
- Спасибо, мама, - Елена кивает.
Это привычный стандартный ответ её матери.
- Ой, ладно. Да никто и не будет смотреть на тётку невесты.

После того, как начались бомбёжки, почти две тысячи сотрудников музея и члены их семей – учёные, исследователи, хранители, уборщицы, которые подметали и натирали полы в залах – все переселились в похожие на пещеры подвалы Эрмитажа. Виктор Алексеевич Краснов – видный учёный, археолог, прославившийся своей работой на раскопках на холме Кармир-Блур, и поэтому (хотя в теории все здесь были товарищи и имели равные права) в углу Бомбоубежища №3 за колонной ему выделили несколько дополнительных квадратных метров на жену и племянницу.  С большим ковром от колонны до стены пространство выглядит почти как отдельная жилая комната. Правда, потом, когда придет зима и стены покроются коркой льда, этот уютный уголок окажется не только сырым, но в нем будет ещё и на пару градусов холоднее, чем в центре подвала, где живущие в тесноте рабочие станут греться друг возле друга. Но уже сейчас у Марины есть повод сожалеть о своем привилегированном положении.
Она всем обязана дяде Вите и прекрасно это понимает. После ареста родителей он забрал её к себе, дал свою фамилию, позаботился о том, чтобы она продолжила учиться в университете и потом в художественной академии, а после получения диплома посодействовал, чтобы её взяли на работу в музей на должность доцента. Он был образцовым дядей, проявлял большой интерес к её друзьям, следил за её учёбой, за тем, какие книги она читает. В общем, интересовался буквально всем. И всё же она не должна обманываться - этот интерес нельзя принимать за настоящую привязанность. Это попытка сохранить тонкое равновесие между тем, что дядя называет святой обязанностью перед своей умершей сестрой, и скрытой угрозой, которую Марина представляет собой как дочь осуждённых врагов народа. Неважно, что обвинения против них сфабрикованы. Неважно, что самого дядю Витю арестовывали в 1930 году по похожим обвинениям и отпустили через год только после того, как в дело лично вмешался директор музея Орбели. Дядя Витя вернулся из тюрьмы с больными лёгкими и маниакальной потребностью, чтобы всё в его жизни выглядело правильно и безупречно.
Половину каждого года дядя проводит в Армении на раскопках. Он уезжает с первым потеплением, и у Марины его отъезд всегда ассоциируется с приходом весны. В его отсутствие обстановка в семье становится теплее и легче. Тетя Надя ходит с распущенными волосами и наряжает детей в простую одежду для игр. К лету их жизнь становится почти богемной - едят, когда захотят, не ложатся спать до самого утра, принимают у себя Диму и его друзей. Разумеется, когда дядя Витя осенью возвращается, жизнь семьи возвращается в прежнее русло. Но даже при этом благодаря относительному простору и уединению их квартиры чопорность дяди, тщательно выверенные вопросы и нудные нравоучения воспринимаются не так тягостно. Здесь же когда они вынуждены жить в подвале в этой тесноте, Марина едва может его выносить. 
Хуже того, Виктор Алексеевич Краснов храпит по ночам.
Даже туго обернув вокруг головы шарф и натянув до ушей одеяло, ей не удается заглушить этот звук. После дежурной смены на крыше прошлой ночью она не могла уснуть ещё несколько часов и измученная лежала в напряжённом ожидании каждого его вдоха. Сначала долгий вулканический рокот. Потом неустойчивая, натянутая тишина. Это всё равно что слышать свист падающей бомбы и ждать взрыва. Марина может сосчитать до двадцати, а то иногда и до тридцати, пока он, наконец, вдохнет в себя воздух.
Дядю полностью освободили от военной службы из-за больных лёгких.  Вполне логично предположить, что поэтому он так и храпит, но Марина никак не может избавиться от мысли, что это ещё одно проявление его педантичности, что даже во сне  все должны его слушать. К утру она уверена, что готова запихнуть ему в глотку тряпку и при этом никакой вины за собой не почувствует.
Тётя Надя принесла им троим по пайке хлеба и кофе. Кофе почти бесцветный, заваренный на вчерашней гуще. Пригоршня чая, которую Марина выменяла на мамины рубиновые серьги, закончилась две недели назад. Великолепные рубины в филигранной золотой оправе. И сто граммов чая.
«Сергей Павлович говорит, что они сегодня утром подтвердили. Урицк сдали». Слух этот облетает всех вокруг, но поверить в него слишком страшно. Урицк всего десяти или двенадцати километрах от Эрмитажа. На трамвае доехать можно.
По радио плохие новости на несколько дней запаздывают за слухами, но люди все равно собираются по утрам вокруг радиоприемника, а потом  передают друг другу по подвалу Эрмитажа официальные сообщения. Даже в воодушевлённой пропагандистской подаче от Советского информбюро последние сводки - сплошь дурные вести. Похоже, теперь уверенность дяди Вити в превосходстве Красной армии над немецкой заметно пошатнулась. Идёт третья неделя сентября, и немцы уверенно оттесняют нашу армию, продвигаясь всё ближе и ближе к воротам города. А вот насчёт бомбардировок он оказался прав. Кажется, дядя как будто испытывает даже некое мрачное удовлетворение от той автоматической регулярности, с какой немецкие самолеты появляются каждый раз около семи вечера. По крайней мере, говорит он, это лишний раз подтверждает его правоту в решении, не обращая внимания на страх жены, отправить детей в эвакуацию.
С тех пор как Миша с Таней уехали, получить от них весточку нет никакой возможности, но оба родителя твёрдо убеждены, что дети живы, что они не попали под немецкую бомбёжку во время бегства из города. Ходят страшные слухи, будто на Урал прибывают обгоревшие поезда с вагонами, полными обугленных детских тел.
Хотя тетя Надя и вздрагивает при одном упоминании о своих детях, но с мужем,  с его слепой верой в то, что с ними всё хорошо, она спорить не станет. Это всё равно что судьбу искушать. Но и соглашаться она не может, а поэтому просто притворяется, что не слышит. Тетя протягивает Марине кружку с кофе, кусок хлеба и спрашивает, хорошо ли она спала.
От изнеможения Марина вдруг начинает тихо плакать - прямо в эту почти бесцветную жидкость, что должна называться кофе. Тетя Надя осторожно берет у племянницы кружку, чтобы не пролить ни капли драгоценного напитка, а потом обнимает её, как ребёнка. Она гладит Марину по волосам и шепчет что-то успокаивающее. Каждый её вздох, каждый жест пронизан тоской по детям.
- Прости, - смущенно бормочет Марина.
- Пустяки. Ты волнуешься за Диму, - говорит тетя Надя. – А волноваться не надо. Там просто некогда письма писать. И ты знаешь, как плохо работает полевая почта. Скоро, наверное, целую пачку получишь.
В первый месяц письма ещё приходили - хотя бы несколько нацарапанных строчек – но с середины августа от Димы никаких вестей не было. После прорыва Лужского рубежа его  дивизия попала в окружение. В этом хаосе многие пропали без вести, и он среди них.  Муж Ольги Мархаевой Павел Иванович тоже был в этой дивизии, но ничего нового сообщить не мог и только написал, что никто из сослуживцев, с кем удалось поговорить, погиб Дмитрий или нет, не знали. Марина, страшно стыдясь своих мыслей, надеялась, что он или попал в плен, или дезертировал.
- Он вернётся, – говорит тетя Надя. – Они все скоро вернутся.
И тоже начинает плакать.
Дядя Витя каменным взглядом уставился на свою кружку и делает вид, что ничего не замечает. Точно так же и Марина делает вид, что не слышит, когда они тайком по ночам занимаются любовью. Точно так же притворяются все остальные, что не слышат семейных ссор, не замечают звуков и запахов от ведер, заменяющих туалет. Через несколько томительных секунд дядя Витя не может дальше это выносить. Не проронив ни слова, он встаёт, поворачивает кресло спинкой к женщинам и садится за свой самодельный стол у изголовья топчана. Это знак того, что теперь он работает, и его лучше не беспокоить. Тётя Надя шмыгает носом и прикусывает губу.
В переполненном убежище его обитатели насколько это возможно держатся за остатки прежней жизни,  за тот порядок, что был до войны. Такая вот общая вера – если они живут как раньше, это «раньше» обязательно к ним вернётся. Учёные продолжают корпеть над своими  трудами, студенты готовятся к экзаменам. Виктор Алексеевич приводит в порядок свои сделанные за несколько лет полевые заметки, чтобы начать работу по истории древней, доклассовой культуры Урарту. Каждое утро он добросовестно выделяет на это час пред тем, как пойти с женой на строительство укреплений, а потом вечером при свете алтарной свечи проводит за работой ещё несколько часов.
Марина никак не может протиснуться мимо тяжёлого позолоченного кресла, которое дядя Витя прибрал к рукам из набора мебели. Она притащила  этот набор на прошлой неделе из зала Снейдерса.
- Извини, - говорит она.
- Одну минуту, Марина.
Дядя что-то быстро пишет и так увлечён, что не может отвести глаз от страницы.  Наконец, он дописывает свою мысль, делает глоток оставшейся на дне кружки кофейной гущи, встаёт, чтобы пропустить племянницу, и желает ей хорошего дня. Свои убийственные мысли она маскирует кивком, но заставить себя пожелать ему в ответ того же не в силах.
Марине всё труднее притворяться, будто старая жизнь ещё существует. Она была экскурсоводом в музее, а теперь водить по залам некого и смотреть там не на что. Каждый день она бродит по заброшенной картинной галерее с заколоченными окнами. У входов в залы насыпаны небольшие кучи песка на случай пожара. На стенах ряды пустых рам, оставленных, как залог того, что когда-нибудь картины сюда обязательно вернутся. Каждый раз входя в тот или иной зал, Марина машинально повторяет текст экскурсии, мысленно возвращая в рамы столько картин, сколько может вспомнить. Словно призрак,  движется она мимо пустых прямоугольников и наизусть повторяет описания полотен,  которые должны тут висеть.  Она рассказывает о создании картин, об их сюжетах, отмечает всю гамму чувств на лицах плакальщиков у Ван дер Гуса и то, как Веласкес с помощью игры света и тени превращал краски в скатерть, такую тяжёлую и фактурную, что кажется, её можно пощупать кончиками пальцев. Краем глаза Марина почти видит на этой белой скатерти  буханку хлеба, гранаты, тарелку с сардинами и трех крестьян, позирующих за обеденным столом. Они, как всегда, весёлые. А один, кажется, даже ей подмигивает.
Сегодня направляясь в самый маленький из трёх «Просветов» со стеклянными потолками, она проходит через зал искусства Венецианской школы XVI века. Здесь находится «Юдифь» Джорджоне. Героиня такая спокойная, такая умиротворенная, что когда взгляд скользит вслед за её смиренно опущенными глазами, вдоль стройной ножки и упирается в отсечённую голову Олоферна под её стопой, невольно вздрагиваешь.
А вот «Взятие Марии Магдалины на небо». Она летит, устремив вверх испуганный взгляд и широко расставив руки. За спиной развеваются плащ и красный пояс. Магдалину поддерживают два взрослых ангела и стайка крошечных ангелочков. Маленькие пухленькие херувимчики несут её на своих спинах и плечах, словно это тяжелый мешок зерна. Доменикино написал ещё в небе странных бестелесных херувимов – детские головки на трепещущих крылышках.
- Доброе утро.
Магдалина и ангелочки исчезают. На их месте лишь тяжелая позолоченная рама.
К Марине ковыляет Аня, одна из музейных бабушек. Если ей и интересно, что Марина тут делает, почему слоняется без дела в этом пустом зале и смотрит на раму, она ни о чём не спрашивает. Просто останавливается рядом, следит за её взглядом и одобрительно кивает.
- Мне она тоже всегда нравилась, - говорит Аня. – Ты слыхала? Говорят, пришлось опять Кировский завод остановить. Сволочи немцы сбросили на него бомбу замедленного действия, и она сейчас там в подвале. Одна из девочек с ней работает.
Отряд молодых женщин обучили обезвреживать бомбы замедленного действия, которые немцы теперь то и дело сбрасывают. О героическом труде этих женщин теперь каждый вечер рассказывают по радио. Чтобы свести потери к минимуму они работают по одной. Девушка в одиночку сползает в воронку и работает со зловеще тикающим взрывателем. Они – новые символы советской женщины, Юдифи, один на один вступающие в схватку с механическими чудовищами и убивающие врага, чтобы спасти свой народ.
Работа Марины не такая драматичная. Все, что ещё остается в музее и что можно перенести, спущено в подвал, в безопасное место. После начала бомбежек  туда отнесли сотни кресел, массивные каменные вазы и столешницы, напольные канделябры, зеркала и диваны. Залы один за другим опустошаются. Работа эта тяжёлая и почти такая же нудная, как упаковка. Вчера десяток сотрудников музея весь день сражался с двумя канделябрами из оникса, пытаясь спустить их из Большого итальянского просвета в подвал.
Сегодня остальные работники команды перешли в Малый итальянский просвет. Со всем, что там остается – кресла и столы – могут справиться две женщины. Марина берётся за диван с одной стороны, Аня – с другой. Они поднимают его и медленно, шаг за шагом, начинают продвигаться обратно по галерее.
Леонелло Спада. «Мученичество апостола Петра». Аннибале Караччи. «Святые жёны-мироносицы у гроба воскресшего Христа».
- Что ты говоришь, милая? – спрашивает Аня. – Я уже глуховата стала.
Марина смущается когда понимает, что бормочет вслух.
- Ой, простите. Ничего. Это просто игра такая. Сколько картин я могу вспомнить.
- Строишь «дворец памяти»?
Марина никогда ни чем таком не слышала.
- В школе больше этому не учат? – спрашивает Аня и с досадой цокает языком. – Когда я была девочкой, мы строили «дворцы памяти», чтобы лучше запоминать предметы перед экзаменами. Выбираешь подходящее место. Лучше всего дворец, но подходит и любое здание, где много комнат. И начинаешь обставлять его всем, что ты хотела запомнить.
- Обставлять? – в недоумении переспрашивает Марина.
- Ну, сначала идёшь по комнатам и запоминаешь, как они выглядят. Потом можешь в воображении добавлять туда все, что хочешь. Так что когда нам нужно было заучить Закон божий, например, мы закрывали глаза и в каждую комнату помещали вопрос и ответ.
Аня продолжает приглушенным голосом:
- А семь моей подруги по гимназии ждал суд. До гражданской войны у них был прекрасный дом. Тридцать пять комнат. Сейчас там министерство какое-то, а когда мы учились, этот дом был моим «дворцом памяти». До сих пор могу точно сказать, что в какой комнате было.
Аня останавливается, опускает свой конец дивана на пол и закрывает глаза. Через мгновение её лицо смягчается.
- Входишь через парадные двери, а в передней мраморный пол и огромный персидский ковёр. Посередине, там где узор из роз, я оставляю третий вопрос из Закона божьего. «Что нужно, чтобы снискать Божье благоволение и спасти свою душу?» Потом иду к камину. Полка у него из черного мрамора и вся резная. В камине вместо дров я кладу ответ. «Во-первых, познание истинного Бога и правая вера в Него. Во-вторых, жизнь по вере и добрым делам».
Аня открывает глаза.
- Так я могу пройти весь дом, останавливаясь в разных местах и оставляя там то, что хочу запомнить. А потом могу вернуться и всё это забрать.
- И получается?
- Так я выучила наизусть весь Закон божий, всех римских императоров и годы их правления. Ну и Романовых, конечно, тоже. Все до мелочей. И это до сих пор вот здесь, - она постукивает себя по лбу. -  Я как старая слониха. Спрашивай что хочешь.

Марина хочет выйти из машины. Ей нужно в туалет. Она уже спрашивала дочь, и та ответила, что до дома Андрея осталось всего несколько минут. Но Марине кажется, что они едут уже далеко не «несколько минут». Она наклоняется вперед и стучит Дмитрия по плечу. Он поворачивается. Марина пристёгнута ремнём и потому не может дотянуться до его уха.
- Мне в туалет нужно, - шепчет она.
Они сворачивают на длинную гравийную дорогу, и Марина среди деревьев различает симпатичный серый дощатый дом.
- Мы приехали, мам, - говорит Елена.
Вдоль дороги припаркованы машины, но на подъезде к дому осталось одно свободное место.
Марина с облегчением вздыхает, когда из-за дома появляется её сын и торопливо шагает по стриженой лужайке им навстречу, приветственно разведя руки в стороны. Уж он-то о ней позаботится.
- Приехали, - говорит Андрей. – Привет, Лен, рад тебя видеть.
Он крепко обнимает сестру.
- Наслышан о твоих приключениях по дороге сюда.
Марина удивляется, о каких таких приключениях он говорит. Надо запомнить и потом спросить.
Андрей обходит машину, обнимает отца и, наконец, наклоняется, чтобы помочь матери выбраться с заднего сидения.
- Как ты, девушка моя любимая?
Он наклоняется, чтобы услышать просьбу Марины.
- Конечно. Прямо срочно?
Она кивает в ответ.
- Вы оба идите вперёд. Все за домом собрались. У нас небольшая задержка с репетицией, но скажите Норин, чтобы начинала без меня.
Андрей поворачивается к матери и  ведёт её по газону.
- Ну как, ты готова к завтрашнему большому дню?
Марина быстро пытается вспомнить, о чём он, но в памяти ничего не всплывает.
- Да, - весело отвечает она. - Завтра грядёт, и не важно, готова я или нет.
- Это точно. Тут у нас сплошная круговерть. Одна из Катиных подружек невесты слегла с отравлением. А ещё утром звонила флористка и сказала, что цветы застряли в Анакортесе в порту.
Они медленно поднимаются по ступеням веранды.
- Может, мне съездить за ними?
- За цветами? Да что ты! Норин сама этим займётся. Нет, мам, ты теперь отдыхай.
На верхней ступени Андрей спрашивает:
- Ты же знаешь куда идти дальше? Через гостиную, и первая дверь налево.
Марина кивает.
- Мне лучше уже вниз пойти. Дети дождаться не могут. Приходи потом на пляж.
В первой комнате, в которую она входит, прохладно и темно. Золотые лучи солнца просачиваются сквозь ставни и рисуют на полу полосы. С каменным камином и открытыми потолочными балками комната напоминает ей старые дачи и охотничьи домики. Марина заглядывает в камин, но там, кроме обугленного полена ничего нет. Рядом стоит диван с ярко-красным нейлоновым спальным мешком на нём. Фотография трёх улыбающихся людей. Андрей. Его жена. Как же её зовут? А, Норин.  И маленькая девочка с брекетами на зубах.
Мочевой пузырь Марины настойчиво напоминает о себе и о том, что ей срочно нужно в туалет. Андрей сказал пройти через гостиную, а потом… Ничего, пустота. Ладно, просто найди туалет сама, думает она. Вот гостиная. Проходи через неё.
Марина входит в столовую, поворачивает за угол и оказывается на просторной кухне. В окна видна плавно спускающаяся к воде стриженая лужайка. На пляже собралась группа людей. За кухней и небольшой ванной вверх уходит лестница. Пройдя мимо неё, Марина снова выходит в коридор с дверями по обеим сторонам. Она открывает каждую по очереди. Спальня. Ещё одна. Комната с телевизором - огромным, как экран в кинотеатре. И, наконец, туалет. Очень вовремя.
Какое наслаждение наконец-то помочиться после столь долгого ожидания! Марина слышит журчащий под ней звук и чувствует, как по телу разливается облегчение. И как же хорошо сидеть здесь в тепле и уединении, а не приседать над ночным горшком на пронизывающем холоде. Одним из последствий ухудшения её состояния, кажется, стало то, что по мере того как сужается зона её внимания, она сосредотачивается, подобно увеличительному стеклу, на маленьких удовольствиях, ускользавших от неё столько лет. Она держит эти наблюдения при себе. Однажды  она попыталась обратить внимание Дмитрия на бездонную красоту в её чашке чая. Похоже на янтарь, внутри которого искорки света. А если держать чашку вот так, внутри начинала сверкать радуга, и от этого у Марины перехватило дыхание.  Муж участливо кивнул, но, похоже, думал о чём-то своем. Интересно, что бы он сказал, заяви она ему сейчас, что журчание под ней в унитазе звучало, как симфония?

Разве это не прекрасно? Перед вами зал искусства Италии эпохи раннего Возрождения - великолепный пример стиля историзма. Обратите внимание на позолоченный орнамент на потолке и над дверями. Колонны выполнены из яшмы, а величественные двери инкрустированы ценными породами дерева и украшены расписными фарфоровыми камеями.
Пожалуйста, обратите внимание вот сюда. Посреди всей этой роскоши она вполне могла бы затеряться. Такая маленькая и незаметная, однако, это одно из сокровищ коллекции. Она восхитительна, не правда ли? Столько плавности и изящества! Симоне Мартини был ведущим живописцем периода проторенессанса Сиенской школы, и его работы особенно редки. Эта маленькая Мадонна была когда-то правой створкой диптиха «Благовещение». На другой створке, которая утрачена, был изображён архангел Гавриил. (На самом деле левая створка находится в собрании Национальной галереи искусств в Вашингтоне. Прим. переводчика). Так что современный зритель может насладиться лишь частью  картины. Нам кажется, что Мадонна погружена в свои мысли, склонила голову в мечтательном раздумье, но на самом деле она прислушивается  к невидимому архангелу, который сообщает ей, что она родит Сына Божьего.

Первый снег в этом голу выпал рано. Ещё только октябрь, а на крышах уже лежит слой сантиметров в пять. По радио объявляют: снег – это хороший знак, потому что он означает, что зима близко, а зима – всегда спасение для России. Именно из-за неё повернул обратно Наполеон, а теперь, говорят они, зима задержит и не пустит Гитлера в Москву.
Нацисты бросили свои армии на столицу, и, не смотря на самоотверженность бойцов Красной Армии и горожан, неумолимо продвигаются вперёд. Совсем как тогда, когда наступали на Ленинград. Но есть признаки того, что снег и слякоть всё-таки замедляют их продвижение.
А на Ленинградском фронте немцы совсем остановили наступление. Похоже, они решили не захватывать город, а сравнять его с землёй бомбами и снарядами. Иногда случается по целому десятку авианалётов. Бывают ночи, когда Марина вообще не покидает свой пост на крыше, а днём работа прерывается так часто, что сотрудники иногда уже не обращают внимания на сирены воздушной тревоги.   Грохот стоит оглушающий, но они всё равно работают, лишь прислушиваясь к свисту снарядов, глухому буханью бомб, и какой-то частичкой мозга высчитывают примерные расстояния до мест их падения.
Правда, сегодня утром тихо. Хорошо запоминаются именно передышки между бомбёжками. Снова пошёл снег. За высокими сводчатыми окнами зала искусства Италии эпохи раннего Возрождения медленно кружатся снежинки. Марина никогда в жизни в такую тишину не погружалась. Только звуки их с Аней шагов по паркету, и больше ничего.
Аня помогает Марине строить в музее «дворец памяти».
- Кто-то же должен запомнить, - говорит она. – Иначе всё бесследно исчезнет, и скажут потом, что ничего тут такого и не было никогда.
Теперь каждое утро они встают пораньше и неторопливо бродят по залам музея. Каждый день добавляют несколько залов, мысленно заполняя Эрмитаж – картина за картиной, статуя за статуей.
Старушка останавливается перед арочной рамой и перьевой метелочкой смахивает с неё пыль. Марина замечает, что Аня старательно убирает пыль только с самой рамы, а не с пространства, которое заняло бы полотно, и останавливается у неё за спиной.
- Мадонна, - бормочет она, но в голове у неё пустота. – Минуточку, только не подсказывайте.
Это точно Мадонна… Да, но во всех этих залах, наверное, сотня Мадонн, и когда Марина уставшая и голодная,  их образы начинают сливаться один с другим. А теперь она всё время уставшая и голодная. Даже после того, когда только что поела.
Марина смотрит на стену, но перед глазами лишь дамы в огромных пышных кринолинах да самодовольные мужчины в напудренных париках. Зал искусства Италии эпохи раннего Возрождения почему-то стал временным пристанищем для дюжины парадных портретов по пути в хранилище. Их прислонили к стенам и так и оставили.
Думай! Она злится на себя. Всё здесь в музее выставлялось в строгом порядке  - по хронологии и происхождению произведения. Поэтому вслед за двумя картинами Джерини Флорентийской школы начала пятнадцатого века идёт… что?
- Закрой глаза, - говорит Аня. – С открытыми ты видишь только зал такой, какой он есть сейчас.
Марина делает, как ей говорят.
- Теперь зайди в свою память и представь, что опять ведёшь экскурсию. А теперь снова войди в зал.
Марина представляет как входит в зал. Она проводит экскурсию для князей и княгинь – для тех самых, которые на парадных портретах. Это зал искусства Италии эпохи раннего Возрождения, сообщает она им. В ваше время он был известен вам как Парадная приёмная. Здесь вы ожидали бы встречи с послом или придворными. Марина видит белые оштукатуренные стены, пересечённые панельными пилястрами. Картины висят в ряд над сероватой каменной облицовкой внизу стен.
И действительно они начинают всплывать перед её глазами: распятия, святые, Мадонна в темно-зеленом плаще и с нимбом над головой.
«Она с двумя святыми и с двумя маленькими ангелами по сторонам. Ой, как же эта картина называется?»
Марина на мгновение задумывается, и вдруг слова обрушиваются на неё потоком.
«Мадонна с младенцем, святым Иаковом младшим, Иоанном Крестителем и ангелами». Биччи ди Лоренцо. Флорентийская школа. А вот даты не помню».
Марина думала, что будет легче. Ведь она два года водила экскурсии по этим  залам и очень гордилась тем, что изучила коллекцию лучше некоторых экскурсоводов, которые работали здесь десятилетиями. Но вскоре стало ясно, что знания её были далеко не полными. Во время общих экскурсий по музею экскурсоводы пропускали целые крылья здания и проводили группы через многие залы, даже не останавливаясь, а на специальных экскурсиях по картинной галерее они в каждом зале подробно рассказывали лишь о нескольких избранных полотнах.  Здесь, например, они останавливались только перед самой маленькой картиной. «Мадонна из сцены «Благовещение» Симоне Мартини.
У Марины нет трудностей с произведениями, которые входили в текст экскурсии. Гораздо труднее вспомнить  другие картины, хотя она проходила мимо них тысячи раз. И потом ещё бесчисленные вазы, всякие мелкие безделушки, все эти мраморные амурчики, бюсты и торсы.
А вот Аня была смотрительницей залов. Она могла провести целый день, сидя на одном месте, и, похоже, за многие годы выучила названия всех произведений искусства в музее наизусть. Теперь она может пройти в любой зал, подойти к любому месту на стене и рассказать Марине, какое полотно здесь висело. У неё нет художественного образования, нет ни малейшего представления о стилях, школах или истории происхождения той или иной картины, а иногда даже и об имени живописца или названии, но она знает, как каждое полотно выглядит. Память её ограничивает только то, чего ей не видно со своего места. Например, в Двадцатиколонном зале, где была выставлена нумизматическая коллекция, Аня может описать каждую вазу на пьедестале или расположение различных застеклённых витрин, но что находится внутри - хоть пуговицы, хоть конфеты - она понятия не имеет. Во всём остальном она – просто чудо. Марина даже иногда сомневается, знает ли сам директор Орбели о музее столько, сколько Аня. Она часто задумывается, не рассказать ли ему об этой удивительной смотрительнице. После того как картины привезут обратно, и их нужно будет развесить по своим места, Аня может оказаться очень полезной.
Правда, когда Марина поделилась своей идеей с дядей Витей, тот сказал:
- Я уверен, Иосиф Абгарович сам прекрасно знает, что находится в его музее, Марина, и ему не нужна помощь никаких бабушек.
- Но разве этот не удивительно? – настаивала Марина. Она чувствовала себя так, будто отыскала сокровище - как сам дядя Витя, должно быть, чувствовал себя, когда они нашли первые таблички с клинописью на холме Кармир-Блур.
- Аня не только основные произведения знает. Вчера мы ходили с ней по Военной галерее 1812 года, так она описала лица всех генералов.
Там больше трёхсот портретов, и Марина не может даже отличить один от другого.
На дядю Витю это, однако, особого впечатления не производит.
- Простой салонный фокус, Марин. Какой в нем смысл, если она даже не знает, кто на портрете?
Хороший вопрос. Марина не знает, что на него ответить. И всё-таки,  думает она, это должно что-то значить - видеть искусство, даже если не понимаешь его значения. В зале Леонардо тихо, как в детской. Рам здесь нет, только отдельно стоящие панели, на которых когда-то были размещены Мадонны великого мастера. Марина останавливается перед первой панелью и повторяет привычный текст: «Мадонна с Младенцем», также известная как Мадонна Бенуа. Автор - Леонардо да Винчи. Ранняя работа живописца, одна из двух «Мадонн», начатая им во Флоренции в 1478 году. Это одна из бесспорных оригинальных работ мастера».
Из всех Мадонн музея Мадонну Бенуа Марина не забудет никогда. Она любила эту мать и дитя,  и теперь скучает по ним с какой-то особенной щемящей тоской. Образ Девы Марии абсолютно живой. Это не отдаленная красавица, а юная дева, радующаяся неожиданному чудесному дару – младенцу. А маленький Христос такой пухленький – как племянник Миша, когда был совсем малышом. Он сидит на коленях у Марии. Пальчики его хватаются за цветок, который держит перед ним мать. Младенец рассматривает этот цветок с интересом учёного. В глубине души Марина думает об этой картине как о своей. У них с Мадонной одинаково высокие лбы, поэтому они даже немного похожи, и Марина иногда представляла, что могла бы сама позировать великому мастеру.
- Какой же бардак! Видишь?
Аня стоит перед другой панелью, на которой располагалась вторая Мадонна Леонардо. Она качает головой и цокает языком, показывая на пол под ногами. Песок то ли нанесло сквозняком, то ли его разнесли на подошвах из угла, где он кучей лежал на куске брезента.
- Весь лак поцарапает.
Аня указывает пальцем на швабру, прислонённую к стене у входа в зал.
- Ты не могла бы мне её принести, милая?
Марина идет по гладкому паркету и берет швабру. Когда она оборачивается, старушка стоит пред панелью на коленях, как кающаяся прихожанка перед алтарём. Голова её склонена, длинная юбка разметалась по полу.
Аня замечает, что Марина смотрит на неё и говорит:
- Я и за тебя тоже помолюсь.
- Я неверующая, - отвечает Марина.
Старушка пристально смотрит на неё.
- Каждый во что-то верит.
Потом она улыбается и продолжает:
- Но ты хочешь сказать, что ты слишком образованная, чтобы верить во всякую суеверную чепуху стариков, да?
Аня ждёт ответа, но Марина вежливо молчит.
- Тогда моя молитва никак тебе не навредит.
Привычным движением Аня крестится и начинает тихо шептать слова молитвы. Марина отводит глаза в сторону с тем же неловким смущением, какое охватывает её, когда ей случается видеть судорожные суетливые движения  калек или громкие бессвязные тирады слабоумных. Она раздумывает, не стоит ли ей оставить старушку одну, но решает, что это неприлично, и продолжает стоять в ожидании, опершись о швабру и уставившись на голую стену, на которую молится Аня.
На тёмном квадрате панели, где недавно висела картина, появляется Мадонна Литта. С орлиным профилем и тонкими фарфоровыми чертами лица, склонившаяся над младенцем у груди она – само воплощение спокойствия и умиротворения. Но центр картины – это, безусловно, образ младенца Христа. Здесь он не простой розовый комочек, каким обычно изображают дитя. В нём уже чувствуется присутствие взрослого человека. Одной рукой он держится за обнаженную грудь матери и с отрешенным видом пьет материнское молоко. Его темные глаза смотрят с картины на развернувшуюся перед ним сцену – стоящую на коленях пожилую советскую смотрительницу музея. И ничуть этому не удивлён.
Закончив молитву, Аня снова крестится, расправляет юбку и просит Марину намести песок на её подол. Она облизывает пальцы и собирает оставшиеся на полу песчинки. Марина зажимает перьевую метёлочку под мышкой и помогает старушке подняться с колен. В её юбке подвернутой полно песка. Перед тем как уйти Аня прикладывается губами к пальчикам на ножках младенца Христа и что-то ему шепчет. У выхода из зала Марина оглядывается и видит, что младенец по-прежнему сдержанно наблюдает за ними. А потом он вдруг выпускает из губ сосок и отрыгивает.
Мы обе сумасшедшие, думает Марина.
Она понимает, что её видения легко объясняются переутомлением. И голодом. Стрессом от всей этой скотской жизни. Но ещё это необходимая иллюзия … Это настоящий дар.

Пройдя мимо развевающегося белого шатра, свадебная процессия – человек двадцать - собралась на пляже, где стоят ряды складных стульев, обращенные к арке, которую арендовали специально для церемонии. За аркой простираются воды укрытой бухты Пилликат.
- Здравствуйте! – профессионально приветливая дама бросается к Елене и Дмитрию, когда они идут по газону. – Я Сэнди Холкомб, организатор свадебной церемонии. А вы…?
- Дмитрий Буряков и Хелен Уэбб, - отвечает Елена.
Организатор церемонии светится от восторга и восклицает:
- Чудесно. Мы как раз готовы начать. Не будете ли вы любезны сесть здесь, чтобы мы убедились, что вам всех слышно?
- Организатор свадьбы? – спрашивает дочь Дмитрий. – Ты когда-нибудь о таком слышала?
Пока организатор церемонии объясняет каждому его действия, Елена и Дмитрий сидят на последнем ряду, выполняя роль гостей, которые соберутся здесь завтра. Это всё равно что наблюдать за репетицией любительского театра. Когда брат и двое друзей жениха сопровождают матерей по газону, все их слабые попытки выглядеть серьезными перечёркиваются неловкими улыбками. Молодой человек, который ведёт мать невесты, что-то нашептывает ей на ухо. Наверное, флиртует, думает Елена. Норин всего на несколько лет моложе её, но она загорелая, с прекрасной фигурой, одна из тех стройных дам в стиле Кэтрин Хепберн, которая с возрастом кажется только крепче.
Елена вспоминает, как все они удивились, когда Андрей в тридцать шесть лет появился с Норин. Казалось, ему было суждено остаться холостяком. Елена не помнит, чтобы он когда-нибудь до этого приводил домой девушек или вообще проявлял к ним интерес. Хотя её подруги, впервые встретив Андрея, всегда начинали застенчиво флиртовать, он оставался безнадёжно серьёзным и неестественно равнодушным к их чарам – этакий зануда, который, казалось, был вполне счастлив жить, зарывшись в учебники.
Потом его жизнь вращалась вокруг медицинской практики, и специализация по пересадки роговицы глаз означала, чего его расписание почти целиком  зависело от случайных автомобильных аварий. Он и из дома-то съехал только потому, что купил квартиру в нескольких шагах от больницы. Елена заходила к нему пару раз, и получить полное представление о частной жизни Андрея тогда можно было по его скудно обставленным комнатам: контейнеры из-под фастфуда на кухне, засохший кактус на подоконнике, небрежно накинутые на барный стул пустые пакеты из химчистки. Он перевез сюда из дома свой кленовый спальный гарнитур, и теперь прикроватная тумбочка была завалена медицинскими журналами, а в изголовье были воткнуты иголки с нитками. Когда Елена спросила его про иголки, он пояснил, что ночью, лежа в постели, тренируется в темноте продевать в них нитки, чтобы суметь сделать это и во время операции, когда на нём увеличительные очки. «Увеличение такое высокое, что всё расплывается. Это всё равно что слепым быть», - сказал он без малейшей нотки иронии.
Елена подозревает, что он, видимо, никогда в жизни не ходил на свидание, если оно не было организовано кем-то другим. Поэтому когда родители позвонили ей в Финикс и сообщили, что Андрей встретил девушку и что, похоже, у них всё серьёзно, Елена тут же навесила на неё ярлык решительной охотницы за мужем в хирургической шапочке. А когда выяснилось, что Норин довольно симпатичная, да вдобавок ещё и на десять лет моложе его, Елене всё окончательно стало ясно. Она не была особенно близка с братом, но и видеть, что его водят за нос, ей не хотелось.
С тех пор прошло двадцать пять лет, и Елена с лёгким сердцем признаёт, что ошиблась в своей оценке. Норин – это лучшее, что могло случиться в жизни Андрея. Благодаря ей у него есть дом и жизнь, которую он сам никогда бы не выстроил. Под её опекой у него даже появилось несколько сторонних интересов, и теперь он вполне способен поддержать разговор хоть о ресторанах, хоть о политике, хоть о местном спорте. В прошлом году Норин купила мужу титановое нахлыстовое удилище и курс обучения для рыболова. «Я приучаю его ко всяким новым хобби, - шутила она. – Когда-то ему всё равно придётся уйти на пенсию. Не могу же я позволить, чтобы он целыми днями слонялся по дому». Кажется, Норин Андрея обожает, да и он в её присутствии заметно размякает. Его твёрдое самообладание тает в прямо-таки собачьей благодарности, когда жена его хвалит или просто берёт за руку. Может, всё это и делается для показухи, но Елена никогда не замечала в их отношениях ни трещинки. Кажется, они действительно влюблены друг в друга даже после стольких прожитых вместе лет.
За Норин шагает девочка лет пяти. Это племянница жениха. Она шествует сосредоточенно и решительно, усердно разбрасывая из плетёной корзинки воображаемые горстки лепестков. Её младший братик замирает около стульев и рассматривает собравшуюся группу с нескрываемым подозрением. Взрыв смеха приводит его в смятение, и он нетвердой походкой торопливо возвращается к матери. Требуется немало времени на наставления, чтобы уговорить его снова пройти по проходу между стульями.
- Ну что, друзья, - щебечет организатор церемонии, - давайте всё это быстренько отрепетируем, а потом уже можно будет расслабиться и повеселиться.
Достаточно на неё взглянуть, чтобы понять, что спонтанное веселье – это не её сильная сторона.
- Подружки невесты, не торопимся. Считаем до пяти - и только потом следующая идет. Вот так правильно.
Рыжеволосая девушка в шортах и черных атласных туфельках делает несколько медленных неровных шагов по газону, сжимая в руке воображаемый букет цветов. Кажется, что из-за высоких каблуков она вот-вот свалится на траву.
- Так, теперь оставим немножко места для подружки невесты, которая пока отсутствует. Кстати, как она себя чувствует? Ну, так или иначе, музыканты будут играть, пока все не пройдут по проходу. А потом - сестра.
После коротенькой паузы появляется  сестра жениха Джен.
- Теперь считаем до десяти. Заиграет свадебный марш.
– Нет, - говорит Норин. – Они играют «Оду к радости».
- Хорошо. В общем, ждём смену мелодии. И вот… - организатор церемонии воздевает руку вверх. – Кэти и мистер Буряков.
Когда Кэти и Андрей размеренными шагами подходят к пляжу, Дмитрий встаёт, и Елена следует за ним, выполняя роль гостей. Невеста скользит по не очень ровному газону, держа в одной руке букет из ленточек и бумажных цветов, приклеенных к тарелке с кружевной салфеткой, а другую положив на руку отца. Даже в футболке и джинсах она выглядит сияющей. На её лице чувство, которое Елена иногда замечала на лицах невест и молодых матерей, но сама никогда не испытывала: спокойный, ясный взгляд, который воспринимает мир таким, какой он есть, и находит в нём только добро.
Репетиция продолжается, а Елена погружается в воспоминания о своей свадьбе. Не нужно было обладать особенной интуицией, чтобы предсказать будущее по оставшимся часам того уходящего дня. Когда она приехала с родителями в церковь, Дон стоял перед входом и курил. Марина попыталась прогнать его, сказав, что увидеть невесту перед свадебной церемонией – к несчастью, но он лишь ответил:
- Думаю, наше несчастье уже позади.
Дмитрий оглядывается на дом и, наконец, шепчет:
- Пойду поищу твою маму.
Он уже собирается встать, но дочь кладет свою руку на его.
- Что-то не так, пап?
- Да нет. Не волнуйся.
Мгновенно сообразив, что такой ответ как раз и заставит её волноваться, Дмитрий поправляется:
- Твоя мама… она не любит признаваться в своих слабостях, но за ней нужно немного приглядывать. Вот и все. А твой брат делает из мухи слона. Ты же его знаешь.
Конечно, она его знает. Елена пожимает руку отца.
- Сиди. Я найду её.
В доме она окликает мать, тихо стучит в дверь туалета.
- Мама, с тобой всё в порядке?
Через мгновение слышен звук сливающейся в унитазе воды, и Марины выходит.
- Ты пропускаешь все действо, - шутливо говорит Елена.
- Я?
- Да на самом деле нет. Они просто репетируют церемонию. А я пришла посмотреть, все ли у тебя в порядке.
- В порядке?
Её мать выглядит немного озадаченной, и Елена осознает, как, должно быть, по-идиотски звучат сейчас её слова.
- Не понимаю, в чём прелесть этих свадеб. Я всегда жду катастрофу. Помнишь мою свадьбу?
Марина кивает.
- Ты была прекрасной невестой.
Елена закатывает глаза.
- Мам, я была в таком ужасном состоянии, что вы даже собирались все отменить. Разве ты не помнишь?
Елена не забывала этого никогда. Стоя в небольшой комнатке при часовне, она рыдала, а её мать тогда повернулась к ней и сказала, что ещё не поздно, что ещё можно всех гостей отправить по домам. Она не могла бы ошеломить Елену сильнее, даже если бы у неё в тот момент третий глаз прорезался.
- Помню, - говорит Марина. – Я сказала это тогда не потому что ты была в ужасном состоянии, а потому что этот мальчик был тебе не нужен. Младенцам требуются только материнское молоко и чистые пелёнки.
Голос её звучит спокойно, деловито и практично.
Елена снова поражена. Тогда она сразу же отвергла это предложение. Был 1970 год, и родить внебрачного ребёнка всё ещё считалось немыслимым позором, по крайней мере, в Сиэтле. У неё не хватало ни воображения, ни смелости представить какой-то иной вариант, кроме замужества, даже если – или особенно если – этот вариант предлагала её мать.
Теперь ей очень хочется спросить эту милую маленькую старушку в блузке с рюшами и удобных туфельках: «Так кто ты на самом деле?»

Даже во сне Марина слышит сирены воздушной тревоги. В недрах Эрмитажа их вой звучит приглушенно, но она всё равно различает его, словно  мать, чуткая к плачу своего младенца. Так вот, видимо, что такое материнство, думает она – эта бесконечная усталость, дни и ночи, отмеряемые воплями ребёнка. Но как добросовестная мать, хотя и бурча себе под нос проклятия, она встаёт, берёт бинокль, накидывает овчинный тулуп, и забирается по ступеням на свой пост. Пришло время её смены.
Чтобы подняться на крышу, ей нужно сначала пройти через Двадцатиколонный зал. Ночью он тёмный и жуткий. Поскольку в нём нет штор для светомаскировки, свет здесь зажигать запрещено. Только одна крошечная лампочка мигает, словно далекая звезда, у порога дальней двери.
У входа в зал Марина ненадолго останавливается и переводит дыхание, стараясь унять колотящееся сердце. В свете всех творящихся вокруг настоящих ужасов этот страх кажется глупым, но проход по тёмному залу всё равно её пугает.
Она осторожно ступает в пустоту и делает несколько пробных шагов, чтобы держаться центра зала. И всё-таки плыть вслепую в кромешной тьме – это уже слишком. Она пятится назад, пока её руки не нащупывают стену, а потом шаг за шагом пробирается вдоль этой стены, прижимаясь к краю зала. Колонны скрывают от неё огонек маленькой лампочки, на который она ориентируется, но это всё-таки не так страшно, как головокружение на открытом пространстве.
Вокруг так темно, что Марина даже рук своих разглядеть не может. Она идет на ощупь воль стены и слышит лишь звуки своих шагов по мозаичному полу. Вот так, наверное, быть слепой. Правда, темнота все-таки не сплошная. У неё есть оттенки чёрного. Вдруг из темноты вырастают очертания чего-то огромного. Колонны, напоминает себе Марина.
Пройдя дальше в зал, она чувствует, как неподвижный воздух вокруг неё слегка зашевелился, и краем глаза замечает что-то, парящее в темноте. Ей кажется, будто кто-то шёпотом зовет её по имени.
- Эй! - её голос звучит низко и хрипло. Она пытается что-то расслышать за стуком своего сердца и за доносящимся с улицы воем сирен. Ничего. Сделав шаг, она слышит то ли эхо от него, то ли шаги кого-то ещё в зале.
- Здесь кто-то есть?
Ощущение присутствия кого-то, хотя и не связанное ни с какими физическими признаками, не исчезает. У неё появляется чутье, как у зверя,  что за ней кто-то наблюдает.
Если она сейчас не сдвинется с места, то уже не сможет пойти дальше. Марина напоминает себе, что у неё вообще-то скоро дежурство на крыше, зажмуривается и заставляет свои ноги идти твёрдым шагом. Идёт она вдоль стены по-прежнему на ощупь. И вдруг начинает громко петь жизнеутверждающую песню о непобедимой народной армии, которая весь день неустанно звучит в громкоговорителях  и каждый вечер по радио перед окончанием вещания. «Так пусть же Красная сжимает властно свой штык мозолистой рукой, и все должны мы неудержимо идти в последний смертный бой!» Когда Марина, задыхаясь, добирается до середины припева, мигающая лампочка появляется снова, и она с облегчением бросается к двери.
Ветер с реки гоняет снег по крыше Эрмитажа, как по пустынной степи. Забравшись на мостки, Марина садится и посильнее укутывается в овчинный тулуп.
Если не считать сирен, ночь сегодня тихая. Самолётов пока не слышно. Но луна в небе поднимается, а значит, они наверняка прилетят. Марина ненавидит луну. Она мёртвая, и её ровный бледный свет привлекает самолёты фашистов, как лампочка мотыльков. Хотя Марина осознаёт, что такой её взгляд на луну просто отравлен войной, ей тяжело понять, почему поэты поднимают такой романтический шум вокруг этого безобразного, испещрённого серыми пятнами диска.
Она утыкается  лицом в поднятый воротник тулупа, чувствуя, что сон может вот-вот её поглотить. Многие выходят на дежурство парами, чтобы при случае разбудить друг друга, но её напарница Ольга приболела. У неё дизентерия, которая покосила много сотрудников музея. Марина прикрывает её уже несколько ночей, чтобы Ольгу не лишили пайка служащей. Передавая по рации свою сводку, она делает вид, будто напарница рядом с ней на крыше. Правда, у неё есть подозрения, что Сергея Павловича не обмануть и что он в молчаливом сговоре с ней, чтобы защитить Ольгу.
Борясь со сном, Марина снова берется за строительство своего дворца памяти. Проходы днём по реальным залам больше уже не такое испытание, как раньше. В некоторых из них пустые рамы образовывают схему, которую нужно просто заполнить полотнами. А вот ночью приходится полагаться только на память. Сегодня она  представляет себя в зале Рембрандта и начинает с восточного входа. Закрыв глаза, она переступает через порог и окидывает взглядом зеленые стены, мраморную облицовку внизу, любуется торжественностью зала, населённого умиротворёнными голландскими лицами и фигурами, а потом начинает мысленно представлять одну из картин, которую должна увидеть.
Это «Портрет старой женщины с Библией на коленях» Фердинанда Бола. На ней строгая старуха во вдовьем одеянии, сжимающая раскрытую на коленях Библию. Судя по большой броши на груди, муж обеспечил её неплохо, но по выражению лица можно предположить, что она будет заставлять родственников вымаливать у неё деньги, а потом всё оставит церкви.
Чуть дальше справа - «Флора». Это портрет молоденькой жены Рембрандта Саскии, написанный в первый год после женитьбы. Её лунообразное лицо вряд ли напоминает богиню весны, но недавно женившийся Рембрандт  просто сражён любовью к ней, и она – это отражение его счастья. На Саскии богатый шёлковый расшитый наряд, а чтобы создать образ богини весны, на голове у неё изображён роскошный цветочный венок в стиле Барокко.  Над левым ухом, словно колокольчик, висит тюльпан. В одной руке она держит посох, также украшенный цветами, а другая лежит на том, что на первый взгляд, похоже на живот беременной женщины. Однако приподнятый корсаж – это просто мода того времени. Правда, Марине все равно кажется, что Саския мечтает о ребенке – такой у неё задумчивый и спокойный взгляд. Рядом с Саскией учёный на портрете отрывается от своего письма и выглядит ошеломлённым увиденной сценой. Если проследить за его взглядом и обернуться… Вот она - небрежно раскинувшаяся обнажённая фигура на полотне во всю стену. Сначала кажется, что женщина хочет стыдливо прикрыть рукой глаза, чтобы скрыться от осуждающего взгляда строгой старухи с Библией, но нет, она смотрит на что-то другое.
Это первая полномасштабная женская обнажённая фигура, написанная великим мастером. Сюжет картины основан на мифе о Данае, прекрасной дочери царя, заточённой отцом в подземном медном доме, чтобы помешать появлению женихов. Там к ней является Зевс, который давно ею восхищался. У громовержца есть привычка – когда нужно утолить свои страсти, он превращается: с прекрасной Ледой в лебедя, с Европой в белого быка, с Антиопой в сатира и так далее. Но в случае с Данаей он принимает образ золотого дождя. На картине она то ли защищает лицо от его яркого света, то ли тянется рукой к нему. Трудно сказать… Но сегодня вечером жизнь Данаи изменится. Зевс овладеет ею, и потом она родит бога Персея.
А вот полотно «Жертвоприношение Авраама». Очень драматичная сцена. Светящееся тело Исаака обмякло. Лицо его накрыто ладонью Авраама.
«Портрет старика-еврея». В коричневых тонах. Лицо старца. Руки старца.
«Давид и Урия». Красное одеяние. Писец на заднем плане.
«Святое семейство». Мать. Младенец.
«Возвращение…»
Свет меркнет. Коричневые и золотистые тона на картинах Рембрандта исчезают во тьме. Зал под Мариной медленно опускается, а сама она взлетает высоко в небо.
Это всё равно что тревожный, но прекрасный сон. Она уже почти на облаках, и луна то исчезает, то появляется, освещая серебряным светом призрачный город внизу. Она летит над крышей Зимнего Дворца, потом мимо ряда медных статуй, выстроившихся по её периметру, мимо выгравированных на черном небе церковных шпилей, мимо бледного купола Исаакиевского собора. Под летящей Мариной блестит вьющаяся застывшая Нева, а над её головой в облаках висят аэростаты. Днём они похожи на какие-то безобразные колбасы, а ночью плывут, словно огромные белые киты в тёмном море.
Марина плывет вместе с этими китами и слышит звуки, напоминающие их тяжёлое дыхание. А потом кто-то вдруг оказывается около неё, горячо дышит ей в ухо, гладит по животу и по бёдрам и тащит за собой по воздуху. Марина… Голоса шепчут её имя. Иди ко мне…
Она вздрагивает, услышав вдалеке гул самолётов. Сколько она уже здесь? Час? А может, два? Циферблат часов не разглядеть.
Марина нащупывает в темноте рацию и включает её.
- Алло…
Она дрожит, но не от холода. Тело кажется каким-то жидким и теплым.
- Сергей Павлович, это Северная платформа. Жду дальнейших указаний. Приём.
Марина достаёт из футляра бинокль и подносит его к глазам. Вдалеке появляются силуэты самолетов. Когда она снова наводит бинокль на набережную, почти всё перед ней вдруг заслоняет огромный силуэт. Каким-то совершенно непостижимым образом одна из статуй с крыши Зимнего Дворца сама переместилась на несколько сотен метров к северу на пустую крышу здания Нового Эрмитажа. Блестящая в лучах лунного света статуя обнаженного бога застыла так близко от края этой крыши, что издалека кажется, будто она парит в воздухе над рекой.
Зачарованная Марина застыла на месте. Она видит, как статуя медленно поворачивается к ней. Бог невероятно красив и ослепительно ярок. Марина поднимает руку, чтобы защитить глаза от яркого света.
- Боже мой…
Хотя кажется, что её голос растворяется в порыве ветра, бог улыбается, протягивает к ней руку и манит. В груди Марины всё сжимается. Она потрясена… потрясена узнаванием, совсем как во сне, когда вдруг понимаешь… очень чётко всё понимаешь, и неважно, что в реальности такое невозможно.
- В чём дело? Марина? – это голос Сергея Павловича.
Рация. Марина с трудом поднимает микрофон к губам.
- Здесь… - начинает она, но её голос дрожит. – Здесь человек.
Говорит она так тихо, что расслышать её слова практически невозможно, и при этом судорожно глотает воздух.
- Кто-то здесь наверху, - произносит Марина, едва удержавшись, чтобы не сказать, что человек этот обнажён.
- Не понимаю. Ты имеешь в виду Ольгу?
- Нет.
Она опять судорожно вздыхает. Сердце её бешено колотится. Вокруг неё золотой свет и жар. Марина зажмуривается, и рация выпадает у неё из рук. Она чувствует, как её подхватывает медленный, пульсирующий ритм ночи, и, не сопротивляясь, позволяет ему унести себя. Её кожа словно искрится от прикосновений, скользящих вдоль шеи, по одной груди, затем по второй, и от каждого такого прикосновения по телу пробегает едва уловимый электрический разряд. Он долго и мучительно бежит по её животу и дальше между влажных бёдер. Марина ощущает, как исходящее от ослепительной фигуры тепло разрастается в ней, и, теряя волю к сопротивлению, начинает покачиваться вперёд и назад, всё быстрее, словно взбираясь на волну за волной в расплавленном, неистовствующем море. Биение крыльев учащается, нарастает, переходя в гул, и вспышка жара словно выворачивает её наизнанку. Тёплая волна разливается по всему телу и, перелившись через край, проливается между ног.

Это похоже на то, как будто ты находишься под водой, поднимаешься к свету и слышишь приглушённые голоса над поверхностью.
- Смотрите! Видите орла, Марина?
- У нас были билеты на места прямо за домашней базой в пятом ряду. Можно было даже видеть, как игроки плюются.
- Видите его?
- Как тебе удалось их раздобыть?
- Да у Джен есть кое-какие клиенты… настоящие зануды. Видимо, решили ей как-то компенсировать.
Марина сидит в удобном кресле на веранде рядом с невесткой. Она понимает, что прошло какое-то время, и все вокруг продолжают жить в этом мире без неё, беседуют и выпивают.
Здесь очень красиво. Солнце повисло над горизонтом, раскрасив небо фиолетовыми и оранжевыми полосками и окутав лес бархатными тенями. Сзади из открытых окон доносится музыка, и через равные промежутки слышится звонкая череда электронных звуков - значит, кто-то из детей наверху набрал очки в компьютерной игре.   
Все смотрят наверх, и Норин указывает Марине на парящий в воздухе силуэт с широко расправленными крыльями, похожими на оборванные пальцы.
- Ну разве птицы не прекрасны?- говорит Марина.
- Во многом из-за них я и люблю приезжать сюда, - соглашается Норин. – Одна пара гнездится на Уайт Пойнт, и мы видим их почти каждый день.
- Парочка сисалий однажды свила гнездо в нашей подвесной корзинке, - говорит Марина. – Там было два яйца, но один птенец не выжил. Мать с отцом заботились об оставшемся птенчике неделями, а потом в один прекрасный день он улетел, и больше мы его не видели.
Все некоторое время молчат, наблюдая за орлом.
- Ну разве птицы не прекрасны?
- Да.
- Знаете, парочка сисалий однажды свила гнездо в нашей подвесной корзинке.
- Марина, вы уже закончили с этим? Вы едва притронулись.
Марина смотрит вниз на чашечку с растаявшим мороженым. Нечто похожее на блокадный студень.
- Марина?
- Может, я ещё немножко съем.
- Могу принести вам другое. Это уже растаяло.
- Нет, я как раз такое и люблю, дорогая.
Чтобы подтвердить свои слова, она отправляет целую ложку мороженого в рот.
- Когда-то мы ели студень из столярного клея.
- Из чего?
- Из столярного клея. Им склеиваешь рамы для картин.
- Вы ели клей?
Норин явно озадачена. Марина задумывается, правильное ли слово она использовала. Клей. Клей. Звучит как-то не очень.
- Ну, клей, чтобы соединять разные вещи. Его делали из говяжьих сухожилий, кажется. Мы его переплавляли. Помню, было очень вкусно.
- Боже мой, - вздыхает Норин. – Это во время войны было?
- Да, дорогая, - Марина улыбается. – До этого мы его не ели. Не так уж он был и хорош.
- Представить себе не могу. Войну, я имею в виду.
- Нет, представить это невозможно…
Марину вдруг окружают люди. Вихрь лиц и тел: голые женщины в общественной бане, женщины с почерневшими ногами, чьи фигуры колышутся в тусклом свете парилки, Ольга Мархаева, кричащая, что там-то и там-то возник новый пожар, туго закутанная в одежды серая масса людей на улицах, движущаяся словно призраки. Истощённая женщина упала в снег, а кто-то похожий на чучело с пустыми глазами, тянет к ней иссохшую руку. Глаза Марины наполняются слезами, и она резко качает головой.
- С вами всё в порядке?
Марина тянется, берёт руку Норин и крепко сжимает в своей. Ещё тревожнее, чем потеря слов - это то, как время сжимается и ломается, забрасывая её в самые неожиданные места.
- Я не хотела вас расстраивать, - говорит Норин, придвигает своё кресло поближе к Марине и свободной рукой гладит тыльную сторону её ладони.
Это как та ужасная оттепель. Как Эрмитаж той весной, когда весь снег на крыше растаял. Неделями они откачивали воду и выносили ведра во двор. Вода просачивалась сквозь стены, протекала через крышу. Она потоком стекала по Иорданской лестнице. И все прибывала и прибывала…
Марины медленно вздыхает.
- Я сама становлюсь как музей. Всё кругом протекает. Ужасно.
Норин не берется успокаивать свекровь, а лишь продолжает гладить её руку, и так они обе сидят и молчат. Несколько минут спустя Норин меняет тему разговора.
- Расскажите мне об Андрее, когда он был ребенком.
При упоминании о сыне Марина немного оживляется.
- Ой, господи. Когда я его родила, медсёстры были потрясены. Обычно дети рождались в блокаду слабенькими, крошечными, уродливыми, а то и вообще мёртвыми. Но только не Андрей. Весил он больше трёх килограммов. Идеальный ребёнок. Никогда не плакал. Даже во время бомбёжек. Снаряды летели с таким воем, будто черти вопили, а он лежал в своём одеяльце полусонный.  И личико было такое спокойное. Я его каждые несколько минут проверяла – боялась, что он дышать перестал. Потом даже стала бояться, уж не родился ли он глухим. Но он был необычным ребёнком. Люди останавливали меня на улице, чтобы им полюбоваться. У него были кудрявые золотистые локоны, как у отца.
- У Дмитрия были светлые волосы?
Марина нетерпеливо качает головой.
- У Димы нет. Он же не бог, дорогая.
Норин улыбается.
- Нет, наверное, он не бог. Да и никто из них не бог, правда?

Зал Рембрандта. Сначала кажется, что он пуст – так в нём темно и тихо. Стены в мягких зелёных тонах, как выцветшее сукно на биллиардном столе. Ровный потолок украшен совсем простым орнаментом. Ряд перегородок разделяет зал так, что сразу и незаметно, что он полон людей. Они тихие и задумчивые: старики в воротниках-жабо и скромные молодые женщины, погружённые в собственные мысли.
В дальнем конце зала манящая, поразительная фигура – Даная – обнажённая одалиска, спокойная и соблазнительная, ожидающая своего любовника. Это классическая поза, но гениальный мастер изобразил самую обыкновенную женщину, пышную, и далеко не идеальную. Её большой живот свисает на постель. Лицо  почти ничем не приметное, но преображённое изумлением.
Всё в этой картине роскошно и, что вполне уместно, озарено золотым сиянием: округлость тяжелого живота и нежной груди женщины, мягкие изгибы светлых линий её бедер. Шикарный будуар задрапирован парчой и бархатом. На постели прекрасное бельё. А Даная, хоть и обнажённая, украшена коралловыми браслетами. Она вытянулась во весь рост на постели, отперевшись на локоть одной руки, а другую подняла то ли в изумлении, то ли приветствуя своего таинственного гостя. Присутствие Зевса скрыто тканью, но Даная купается в сияющих лучах его света. Она видит чудо, которое скрыто от глаз зрителя. За ней из-за драпировки выглядывпает пожилая служанка. Она тоже застыла в изумлении.

Поздний вечер. Большая часть участников свадебной церемонии вернулась в отель, но Елена осталась. Норин собирает последние оставшиеся на столе бокалы и тарелки, а Андрей складывает лишние стулья и ставит их у стены дома.
Елена пристально смотрит на донышко своего бокала.
- Почему ты не сказал мне, что у неё Альцгеймер?
Андрей берёт очередной стул и добавляет его к уже составленным под карнизом.
- Мы не знаем точно, что это Альцгеймер. У неё симптомы деменции, но тут нет ничего необычного для людей её возраста. Это не моя область, но я не думаю, что  даже хороший геронтолог сможет поставить точный диагноз.
- Ой, ради бога, Андрей, - резко бросает Елена. – Я не спрашивала про диагноз. Я просто говорю, что ты мог бы сказать мне, что наша мать теряет разум.
Её брат застывает, но до того, как он успевает ответить, Норин бросает на него красноречивый взгляд.
- Нам нужно было подготовить тебя, Лена, - говорит она, задувает обрядовую свадебную свечу и садится. – Это ведь постепенно происходит. Я думаю, мы все как-то спокойно это воспринимаем. Но для тебя зрелище, наверное, очень печальное, если ты давно её не видела.
- Кажется, она меня не узнала, - Елена смахивает пальцем слезинку, потом другую. – Когда я за ними приехала, она провела меня в дом и спросила про мою семью. И говорила при этом так, словно я чужой человек.
Норин снова бросает на мужа взгляд, как будто подталкивая его, и он тоже садится за стол. 
- Иногда мама просто немного отсутствует. Но я уверен, она понимает, кто ты, - предлагает свою версию Андрей.
- И почему же ты так уверен? – голос Елены звучит с лёгкой издёвкой.
Он глубоко вздыхает и собирается с мыслями.
- Ты права. Я ничего точно не знаю. Они оба просто помалкивают.
- Расскажи-ка.
- Папа слышать ничего не хочет. Он притворяется, что с мамой всё в порядке. Но теперь же ты видишь, почему я подталкиваю их к переезду. Сейчас они вроде ничего, но лучше, когда всё под контролем.
Вокруг такая тишина, что слышно как мотыльки бьются о светильник на веранде, и позвякивает фал катера в бухте.
Елена наливает себе ещё немного вина.
- Мама когда-нибудь рассказывала тебе, что жила в России в подвале?
- Ты сейчас про что? – спрашивает Андрей.
- Она упоминала о каких-то двоюродных родственниках, о семье, с которой жила. И сказала, что все они жили в подвале. Не помнишь ничего такого?
- Это было до моего рождения.
- Понимаю, но она никогда ничего не говорила тебе про подвал?
- Нет.
- И для тебя это не удивительно?
- Удивительно что?
- Почему мы ничего не знаем. Разве не странно, что мы о родителях почти ничего не знаем?
Может, из-за вина, а может, от недосыпа Елена чувствует, что выражается совершенно ясно, но брат, кажется, все равно её не понимает.
- Мама сказала, что они жили в подвале вместе с сотнями людей.
- Лена, - говорит Норин, -  я вот не знаю, насколько тебе хочется доверять всему, что говорит твоя мама, но сегодня вечером, когда мы разговаривали, она вроде казалась совершенно нормальной, а потом вдруг стала рассказывать мне, как она когда-то ела клей и плавала с китами. Ах да, ещё и с Зевсом встречалась.
- С кем? – спрашивает Андрей.
- С Зевсом. С древнегреческим богом.
- Может, у неё какой-то знакомый был, которого Зевсом звали.
- Она сказала, что он был богом, Андрей. И ещё он был твоим настоящим отцом.
- Зевс? Она сказала, что моим отцом был Зевс? – Андрей хихикает и качает головой.
- А что, в этом есть смысл, - Елена невольно улыбается. – Она всегда считала, что ты был божьим даром. Теперь мы хоть знаем, почему. 
Женщины покатываются со смеху, вытирая слёзы, а Андрей добродушно улыбается.
- Ой, очень смешно! – говорит он, и Норин с Еленой сотрясает новый приступ хохота.
- Расскажи ей про кресла, - просит мужа Норин.
- А, да. На годовщину их совместной жизни я купил им два новых кресла, чтобы выкинуть уже ту рухлядь, которая стоит у них в  гостиной. Могу сказать, папе они понравились. А мама так на меня насела, что мне пришлось вернуть кресла в магазин. Ты же её знаешь. Для неё все – лишняя роскошь. Я спросил, они что, тебе не понравились? А она говорит, кресла прекрасные, но тебе не надо транжирить деньги. Лучше купи себе баранью отбивную.
- Баранью отбивную?
Елена хочет побыстрее услышать объяснение, но Андрей только пожимает плечами.
- Кто её знает. Она иногда путает слова.
- Бедный папа.
- Да уж. Хотя послушать его, так все в полном порядке. Ты бы его видела! Научился готовить. Прямо настоящие щи варит.
Это фирменное первое блюдо их матери – чудесная смесь чернослива, капусты, сладкого перца, картошки и моркови. Елена почти чувствует его острый аромат, который обычно витал у них в кухне зимой.
- Помнишь, как она заставляла нас вытирать  наши суповые тарелки хлебом? – спрашивает Елена.
Андрей улыбается.
- Ты бы её видела, Норин. Когда мы хоть что-то оставляли в тарелках, она прямо с ума сходила. Даже если это какие-то крошечки были. Не выпускала нас из-за стола до тех пор, пока мы не вычищали тарелки чуть ли не до блеска. В детстве я один раз даже заснул и ткнулся лицом прямо в тарелку с брюссельской капустой. Ой, а ревень помнишь?
Елена закатывает глаза.
- Тушёный ревень. Консервированный ревень. Сок из ревеня. Курица, фаршированная ревенём.
- А на твой день рождения! – подсказывает Андрей.
Оба хохочут, и Елена добавляет к их хохоту ещё огня:
- Да, да, торт из ревеня!
- Папа один раз посадил ревень, - объясняет она Норин. – Эта трава вдруг с ума съехала и заполонила весь сад. Но мамочка не собиралась давать пропасть ни одному листочку. Это для неё прямо какой-то религией стало.
- Если будете есть, пока не увидите рисунок на дне тарелки, завтра будет хорошая погода, - цитирует мать Андрей, очень точно копируя её произношение. И все снова начинают хохотать.
Елена с трудом переводит дыхание.
- Она просто пичкала нас едой. В детстве я была такой толстухой, а потом когда в колледже села на диету, можно было подумать, будто я маму пытке подвергаю. До сих пор не могу еду выбрасывать. На прошлой неделе я готовила по рецепту, где нужны были только яичные белки, а желтки остались. Два никчёмных желтка. Но просто выкинуть их в унитаз сил у меня не хватило. Как будто мама стояла у меня за спиной и следила за мной. Так они в холодильнике в банке и валяются. И ещё все эти контейнеры с остатками. Миска с пловом. Половинка апельсина в фольге. Шесть виноградин, сморщенных до размеров горошины.
Она вскидывает вверх руки, как бы в шутку сдаваясь.
- Уже прикидываю, не завести ли опять собаку, чтобы было кому всё это скармливать.

Семьдесят пять граммов хлеба. Хлеб, состоящий наполовину из опилок. Крошечный плотный кирпичик. Размерами он с трамвайный билетик, а весит как горсточка сухих листьев. Очень много вечеров это их единственная еда, и они должны жевать этот кусочек черного хлеба очень медленно, чтобы растянуть удовольствие. Тогда по времени кажется, будто они по-настоящему поужинали. Марина откусывает крошечный уголок. Хлеб почти безвкусный, но она ест его медленно, сосредотачиваясь на ощущениях от жевания и глотания. При этом она вспоминает вкус другой еды: колбасы, дыни, маринованной свёклы.
Дядя зачитывает вслух текст его предстоящей лекции, монотонно перечисляя даты и цифры.
В понедельник нормы хлебы опять срезали до двухсот пятидесяти граммов в день для рабочих и до ста двадцати пяти граммов для таких иждивенцев, как тетя Надя. Даже ребёнок не сможет выжить на таком скудном пайке, а его нужно ещё делить на завтрак, обед и ужин. Некоторые съедают свою порцию хлеба сразу, как только получат, но дядя Витя называет их глупцами. Хлеб съели, а все равно остались голодными. Чтобы утолить голод, еды всё равно нет. А вот время отмеряет промежутки между принятием пищи, и если хлеба больше нет, день тянется бесконечно.
Люди голодают страшно и едят даже то, что вроде бы в пищу совсем не годится. Первой жертвой голода пал Мишин кот Буби. Нет, конечно, они его есть не стали – тогда ещё были слишком брезгливыми для этого – но продали за мешок картошки и немного растительного масла, прекрасно понимая, на что обрекают несчастное животное. Теперь они съели бы его, даже не задумываясь. Они едят обойный клей, даже дерево, но всё равно голодают. Голова идёт кругом. Представить невозможно, что в 1941 году не где-то, а в самом Ленинграде люди могут умирать от голода, и не какие-то алкоголики или  тунеядцы, а выдающиеся учёные и уважаемые артисты. Представить невозможно, но это правда. Они умирают так просто, как будто ложатся спать, а те, кто пока остался, стараются объяснить себе их гибель, пытаются найти какие-то закономерности, чтобы заглушить свой ужас. Этот человек был уже старый, а этот вообще всегда был худой, как спичка. Те, у кого нет никакой цели, умирают быстрее. Мужчины более уязвимы, чем женщины, потому что у них меньше жира. Жить в одиночку трудно, и делить свои дольки хлеба с иждивенцами тоже трудно.
Дядя Витя к их выживанию применяет научный подход. По утрам он распределяет рацион на завтрак с торжественностью священника, раздающего просфоры для причастия. Потом когда тетя Надя возвращается из пункта выдачи с хлебом, он осторожно разрезает его на девять порций – на обед и ужин сегодня и на завтрак на следующее утро. Из-за того, что Марина занята физическим трудом, требующим больше калорий, её три кусочка хлеба чуть больше. Их заворачивают в ткань и убирают с глаз долой. В те дни, когда в столовой на обед дают дополнительно варёную гречку или их знаменитый холодец, вечерний хлебный рацион снова делится пополам, а остаток убирается. Если немного хлеба вдруг остаётся, дядя Витя меняет его, строго руководствуясь принципами питания и экономии, а не поддаётся, как могла бы сделать его жена, соблазнам вкуса.
Правда, научный подход дяди к ведению хозяйства не особенно работает, и Марина начинает подозревать, что их выживание может зависеть от чего-то за границами разумного – называйте это удачей или чудом. Да как хотите называйте. С того октябрьского дня, когда Аня молилась перед «Мадонной Бенуа», Марина тоже стала обращаться к Мадоннам. Во время их утренних обходов по залам мимо рам, в которых раньше эти Мадонны были, она украдкой быстро шепчет молитву, а потом, неловко подражая Ане, совершает что-то вроде крестного знамения. Она не знает ни одной молитвенной строчки, которую надо было бы сейчас прочитать. В первый раз Марина только лишь прошептала «Помоги. Помоги нам, пожалуйста». И в ту же ночь на крыше ей явился бог.
Теперь она уже просит о конкретных вещах. О том, чтобы Дима вернулся. Просит, чтобы вернулся и бог на крыше. Просит еду. Глупо, конечно. Это очень похоже на игру в желания, в которую могли играть маленькие Миша с Таней.
Дима не возвращается. Никаких вестей о нём нет. Его дивизию разгромили под Чудово, и те, кто выжил, влились в другие дивизии. Теперь он может быть где угодно. Каждое утро в кабинете начальника Марина просматривает списки погибших, ищет его имя и когда не находит, её переполняет благодарность. Может, он все-таки ещё жив, и кто знает, вдруг дядя Витя услышит о нём что-нибудь во время своих поездок на фронт.
Что же касается бога на крыше, Марина, конечно, понимает, что он ей привиделся. Она слышала, как многие жалуются на галлюцинации из-за голода. И хотя это божественное явление ощущалось реальнее, чем когда-либо - словно осязаемое соединение плоти - Марина вынуждена признать, что никаких доказательств такого безумного разрыва в самой ткани Вселенной не существует. Впрочем, ей всё равно. Каждую ночь она поднимается на крышу в надежде, что видение повторится и что на неё снова накатит волна страсти. Но статуи остаются неподвижными фигурами из меди, которая не желает превращаться в золото.
И всё-таки чудеса случаются. Причем, касаются они еды.
Через неделю после того, как Марина впервые обратилась к Мадоннам, фарфоровая посуда тети Нади, которая с июля валялась в комиссионке, каким-то удивительным образом продалась. Дядя Витя принёс с чёрного рынка рис, сухари и закопченные леденцы из расплавленного сахара, выковырянного из обугленной земли на месте сгоревших Бадаевских складов. Благодаря этому им удалось сохранить свои карточки не отоваренными до конца месяца. Две недели назад, когда еды не осталось совсем и когда Марина стала падать в обморок при малейшем усилии, несколько моряков на Дворцовой набережной подарили ей охапку сосновых веток. По дороге в подвал она обглодала целую ветку, с удовольствием вгрызаясь в кору. Вкус у неё был чудесный, остренький и пряный, словно сам лес ешь. Они слышали, что в больнице хвою кипятили, чтобы получить витаминный отвар от цинги, поэтому тётя Надя сварила из веток ароматный бульон.
Хотя дядя Витя не назвал бы это удачей, но он получил место в добровольческой делегации от Эрмитажа, которая завтра поедет на фронт. Для развлечения солдат он подготовил лекцию о древнем государстве Урарту. После мероприятий будет банкет, а гонорар выплатят маслом и водкой.
Сегодня вечером на ужин только хлеб. Марина заставляет себя дождаться, пока дядя Витя не закончит читать одну страницу и не перейдёт к следующей, и только тогда позволяет себе откусить следующий крошечный кусочек. Между этими кусочками она старается отвлечься от хлеба и внимательно слушать лекцию.  Они с тётей Надей играют роль публики. На них лежит неблагодарная обязанность реагировать так, как по их представлению могут реагировать настоящие слушатели, а именно солдаты. Перед тем, как начать читать свою лекцию, дядя Витя сказал, чтобы они притворялись, что не имеют никакого представления о культуре Урарту.
- Вы должны понимать, что этот материал был изначально составлен в расчете на то, что его будет читать учёный. Хотя мне кажется, что я достаточно скорректировал текст рукописи для простой публики, в нем все-таки могут ещё встречаться ссылки, требующие более подробных разъяснений. Естественно, я принимаю любые предложения.
Впрочем, последнее не очень-то соответствовало действительности. Накануне Марина допустила ошибку, предложив немного изменить фразу, которая казалась излишне высокопарной. Её можно было сделать более гладкой, заменив слово «приступить» на «начать». В ответ дядя Витя втянул её в долгую дискуссию, защищая своё право на формулировки, и отметил, что слово «приступить» больше подходит по тону к серьёзности события.
- «Начать» можно в доме убираться, - монотонно пробубнил он, - а мы говорим здесь не о стирке, а о раскопках древней культуры.
Потом дядя Витя опять начал читать свою лекцию с самого начала.
Историю Урарту можно было бы рассказать, как захватывающий детективный сюжет. Когда-то существовало могучее царство, три века господствовавшее над всем Кавказом, а потом оно вдруг полностью исчезло. И только в последние несколько десятилетий Урарту вернули из небытия, раскопав его храмы и крепости и расшифровав язык. Целая культура, которая двадцать пять веков была погребена, вернулась на поверхность земли.
А в лекции дяди Вити вся эта волнующая интрига исчезла. Он заменил её подробным описанием раскопок и скрупулёзным анализом общественно-экономической формации. Конечно, некоторая тяжеловесность повествования объясняется научной строгостью его дисциплины. А остальное можно отнести к политической необходимости.  Версия культуры Урарту в изложении Виктора Алексеевича Краснова добросовестно и поразительно предвосхищает Маркса. В этом, считает Марина, его лекции  ничем не отличаются от любых других, написанных для публичных чтений.  Очень редко бывает, чтобы какая-нибудь оригинальная мысль не задохнулась под всеподавляющей тяжестью марксистской теории. Взять хотя бы официальную экскурсионную программу. Если посетители картинной галереи на втором этаже будут ориентироваться только по ней, то очень быстро потеряются. Программа, которую Марина и другие экскурсоводы выучили и читают наизусть, трактует невинный, воздушный портрет кисти Антуана Ватто как «картину упаднической буржуазной привилегированности на фоне распада феодального общества». Или если, например, обратиться к статье о Лукасе Кранахе Старшем и его изысканной «Мадонне под яблоней». Картина эта так же экзотична, как танго – все эти великолепные красные и оранжевые цвета, чувственная драпировка из бархата и атласа, закрученные в спиральки волосы Богоматери, висящие над её головой прекрасные яблоки, словно планеты… словно корона из сияющих планет. А в официальном тексте все это сводится к «познавательному религиозному экспонату Тевтонского культа Девы Марии». Иногда Марина во время экскурсии весьма кстати забывает самые неудачные места из её текста и предоставляет картинам как бы говорить самим за себя, но дядя Витя никогда не позволил бы себе даже подумать о таком опасном упущении. Чудом уцелев во время чистки, которая практически уничтожила отдел археологии, как и большую часть ленинградской интеллигенции, он с тех пор овладел языком компартии в совершенстве.
Впрочем, даже дядя Витя, кажется, чувствует, насколько далека сейчас его лекция от того, чтобы развлечь слушателей. Рассказывая о трудоёмком процессе, с помощью которого лингвисты начали расшифровывать различные клинописные надписи, он вдруг обрывает фразу на полуслове, ведет пальцем вниз по странице, бормочет: «Что ж, может, нам, и правда, кое-что тут убрать» и переходит на другую страницу. Только ближе к финалу дядя Витя отходит от первоначального варианта своей рукописи и подстраивается под предстоящее событие.
- Может показаться, - говорит он, глядя мимо Марины и тети Нади и обращаясь к воображаемым слушателям, - что судьба давно исчезнувшей культуры Урарту далека от насущных забот доблестных солдат, собравшихся здесь сегодня вечером. И все-таки  из этой судьбы мы можем заключить, что феодальные системы, основанные на угнетении, в конце концов, терпят поражения и предаются забвению. И когда археологи будущего раскопают забытые руины фашисткой Германии…
Дядя Витя берёт паузу, чтобы прочистить горло,  и Марину поражает, как от подступившей эмоции дрожит его нижняя губа.
- И конечно, - продолжает он, - конечно, товарищи, археологи будут потрясены тщеславными притязаниями Тысячелетнего рейха.
Тетя Надя с энтузиазмом хлопает в ладоши.
- Это от души, Вить, - говорит она. – Они все на ноги повскакивают.
- Да, дядя, это точно произведет на них впечатление, - соглашается Марина.
- Вообще-то, - добавляет тетя Надя, - я бы удивилась, если бы тебе не дали чего-нибудь дополнительно.
- Что ты имеешь в виду? – голос дяди Вити вдруг становится резким.
- Я имею в виду что-нибудь кроме четырехсот граммов масла. Просто из благодарности.
- Разве я тебе не говорил, что принесу все что смогу? Уже кроме своих чертовых сладостей и думать больше ни о чем не можешь?
Медленное голодание источило его лицо почти до костей и придало его взгляду еще больше суровости.
- Я делюсь с тобой своим пайком, хотя тебе полагается меньше, а ты все равно мучаешь меня своими бесконечными разглагольствованиями.
Тетя Надя всю неделю планирует, что они сделают с маслом. Без работы, которая могла бы её отвлечь, она ни о чем другом говорить не может и все время возвращается к одному и тому же. Выбор тем у неё очень скудный. У них нет муки, но она припрятала несколько блокадных конфеток. Их можно расплавить и сделать печенье. Вот было бы у них хоть немного варенья… А ещё она постоянно пристает к мужу, чтобы он продал водку.
Сейчас тетя Надя начинает дуться.
- Тебе легко надо мной смеяться. Будешь завтра вечером пировать, а нам с Мариной, кроме хлеба, вообще есть нечего.
Дядя Витя взрывается, не обращая внимания на то, что его голос эхом отдается от замёрзших стен хранилища и разносится по всему убежищу.
- Это дело всей моей жизни, Надя. И если я умру, это будет моим наследием миру.
- Да только эта книжка и имеет для тебя значение. Тебе даже больше не интересно, что с нашими детьми.
К пощечине она не готова, и от неожиданности валится на топчан. Тетя Надя тяжело садится на него, но никак не реагирует. Молча уставившись на стену из ковров, она словно не замечает хриплых шёпотов, доносящихся с другой стороны.
Дядя Витя тоже потрясен. Он бормочет что-то неразборчивое и опускается перед топчаном, обхватив голову руками.
Марина с опаской наблюдает за ним из своего угла. Дядя – человек не вспыльчивый и вообще-то даже гордится своим самообладанием, но голод разъедает внешний налёт цивилизованности, и люди становятся непохожими сами на себя. Она слышит ужасные вещи. В подвалах, говорят, матери бьют своих голодных детей, чтобы они не плакали. В очередях за хлебом молодые ребята вырывают хлеб у ослабевших женщин. А ещё ходят слухи о пропавших детях и черном рынке колбас. Лилия Павловна рассказала ей на прошлой неделе о том, как на улице лежал труп с вырезанными ягодицами.
Дядя Витя встает, тащится туда, где была оставлена горящая свеча, и задувает её. Марина слышит, как он возвращается на их с женой топчан, тихо бормочет, чтобы она подняла ноги, чтобы забралась под стопку одеял. Как можно тише Марина залезает под гору своих одеял и исчезает под её приятной, приглушающей все звуки тяжестью.

Марина просыпается ночью вся в слезах и шепчет:
- Прости…
Когда к ней подходит Дмитрий и прикасается к её спине, она вздрагивает и резко от него отодвигается.
- Я не могу тебе помочь, - вскрикивает она по-русски.
- Все хорошо, - говорит он. – Все хорошо, дорогая.
Муж с отсутствующим видом гладит её по спине, сам еще не вполне проснувшийся. Рукав его пижамы стал влажным от слез Марины.
- Мне нужно домой, - говорит она.
- Только не сегодня ночью.
- Нет, мне нужно домой. Срочно. Я должна отнести обратно шоколад. Они меня ждут.
- Тебе приснился кошмар, Мариночка. Сейчас все уже хорошо.
На протяжении всей их совместной жизни, нечасто, но время от времени, ей снятся кошмары. У мужа они тоже бывают, но даже во сне он остаётся настороже. Марина будит его, размахивая руками и бормоча слова, которые Дмитрий не всегда понимает. Иногда она что-то выкрикивает, и в первые годы их брака это часто было одно имя - или, по крайней мере, ему так казалось, хотя разобрать его он не мог. Однажды, уже больше пятидесяти лет назад, Дмитрий почти спросил про это имя, но что-то его остановило, и теперь это не имеет значения. Давно уже не имеет значения.
- Я должна быть дома пока не стемнело, - говорит Марина. – Они ждут…
Она замолкает и начинает дрожать.
- Где я?
Марина садится в кровати и испуганно оглядывается.
В комнате почти темно, но свет от причала для яхт просачивается сквозь шторы и придает темноте зеленый оттенок.
- Мы на острове Дрейка. В отеле. Помнишь? – спрашивает Дмитрий, хотя прекрасно понимает, что ничего она не помнит.
- Мы на острове?
- Да, где у Андрея дача. Мы были у него вечером.
- Мне надо домой, - голос у неё жалобный, как у ребёнка.
- Мы поедем домой утром в понедельник. После свадьбы. Ложись спать.
Но Марина спускает ноги с кровати, подходит к окну, раздвигает шторы и вглядывается в темноту. Потом снова начинает свою историю про шоколад – ей очень жаль, что его так мало, что Дмитрию не хватит, но она должна отвезти его домой.
- Да не хочу я никакого шоколада.
- Можно, я домой поеду?
- Ну, не сейчас же.
- Они ждут меня.
- С ними все будет в порядке.
- Где я?
Как же он устал… Веки Дмитрия словно свинцом налиты, а сознание как будто погружено в глубокую, тяжелую воду. Он отвечает на вопросы жены, но каждый ответ требует усилия. Иногда это становится невыносимым: постоянные повторы, снова и снова одни и те же вопросы, одни и те же ответы, словно их жизни были заезженной и все время заедающей грампластинкой с сотней царапин, и до конца её им так никогда и не дослушать.
- Ложись спать, - умоляет Дмитрий.
- Где я?
Когда он приподнимается, опершись о локоть, усталость, кажется, проникает в него до самых костей.
- Марина, тебе нужно поспать.
От досады Дмитрий чувствует резь в глазах.
- Мне нужно, чтобы ты мне помогла. Понимаешь?
В полумраке их взгляды встречаются. По её глазам Дмитрий видит, что это она и в то же время не она. Глаза её - как поблескивающая гладь на мелководье, в которой отражается его взгляд. Что-то под этой водной гладью мечется и ускользает, но, может быть, это просто его собственное желание, его собственная память. И он понимает, что, видимо, остался один.
- Марина, пожалуйста, ложись. Мне без тебя скучно.
Она послушно забирается в кровать, накрывается одеялом и снова спрашивает, правда, теперь нерешительно, не поехать ли им домой. Ей очень хочется домой.
- Мы поедем домой в понедельник утром. Спи, - отвечает Дмитрий немного осипшим голосом.
Он обнимает жену, гладит её по волосам, по шее. Кончики его пальцев досконально знают форму её спины, каждый маленький выступ позвоночника, мягкие изгибы её талии. Если бы она потерялась, он смог бы отыскать её в темноте просто на ощупь.
В объятиях мужа Марина немного успокаивается. Запах его руки, теплый, хлебный, с легким ароматом лаванды – такой знакомый и такой крепкий. Она в жизни Дмитрия так давно, что он едва ли вспомнит время до её появления. За все эти годы они срослись вместе, их тела и мысли переплелись так тесно, что он и представить себе не может, кем бы был без неё.
Даже во время войны, когда они были далеко друг от друга, Марина всегда оставалась с ним в виде маленькой фотокарточки, сделанной в честь окончания школы. Когда дивизия Дмитрия под Чудово попала в окружение и немцы взяли его в плен, он прижимал эту фотокарточку к себе и начинал шептать ей, как иконе. Три года он работал в немецком лагере для военнопленных - сначала на Украине, потом в Баварии – где изголодавшие узники валили лес и пилили шпалы для железной дороги. Дмитрий хранил фотокарточку в нагрудном кармане и во время работы снова и снова вызывал в памяти и прокручивал в голове каждый разговор с ней, какой только мог вспомнить. Потом он придумывал новые разговоры, что-то бормоча себе под нос.  Немцы думали, что он сошел с ума. Марина как будто выслушивала его признания в трусости, в страхе перед садистами-охранниками и в его унизительных физических нуждах. По ночам её ласковые руки гладили его лицо, его грудь.
Дмитрий пережил войну, но когда американские солдаты пришли освобождать лагерь для военнопленных, он уже был мертвецом. Плен считался изменой. Так сказал Сталин. Дмитрий понимал, что это значит – ведь его отец сгинул в тюрьме. Он понимал, что домой ему пути нет. Совершенно сбитый с толку и потерявший всякую надежду он сбежал из лагеря и затерялся среди миллионов беженцев, которые брели по дорогам разрушенной Германии. Дмитрий оставался в безопасности внутри американской зоны оккупации, и ему почти три месяца удавалось скрываться от облав, которые русские устраивали там для насильственной репатриации бывших пленных. Но у него не было ни документов, ни денег, и, в конце концов, его поймали в курятнике, где он воровал яйца. Разозленный крестьянин сильно избил Дмитрия. Спасли его американские солдаты буквально уже не грани смерти. Через неделю он снова оказался за колючей проволокой, На этот раз в лагере беженцев. Здесь ходили слухи, что некоторые люди решались на самоубийство, лишь бы только не возвращаться в Советский Союз, и Дмитрий заметил, что солдаты-охранники сразу же отобрали у него ремень.
На третий день пребывания в лагере на дороге между бараками он увидел впереди женщину, очень похожую на Марину. Дмитрий ничуть этому не удивился, потому что лишился очков сразу как только попал в плен, а без них издали многие женщины казались ему Мариной. Но когда он подошел поближе, на этот раз женщина не оказалась незнакомкой. Обернувшись и увидев, что он смотрит на неё, она выкрикнула его имя.
Прошло уже пятьдесят восемь лет, а это единственное мгновение все ещё не укладывается у Дмитрия в голове. Событие в его долгой жизни и дико нелогичное, и совершенно необходимое. Всё остальное он может отнести к случайному стечению обстоятельств в нашем безбожном мире,  но только не этот миг.
Дмитрий помнит, как они, вдруг окаменев и потеряв дар речи, неподвижно стояли друг перед другом. Наконец, он, словно слепой, осторожно протянул руку, провел пальцами по ее лицу, стер с ее щеки слезу и поразился, что слеза эта настоящая. А потом Дмитрий опустил глаза и увидел, что Марина не одна. За её ногами прятался очень серьезный маленький мальчик, который, не мигая, глазел на него.
- Это наш сын, - сказала Марина, подталкивая мальчика вперед. – Я назвала его Андреем.
И больше не проронила ни слова.
Какая вероятность того, что результатом единственного акта любви мог стать ребенок? Другой бы мог в ней усомниться, мог начать допытываться, не встретила ли она другого мужчину после того, как он ушел на фронт. Или того хуже… Дмитрию приходилось  быть свидетелем разврата, изнасилований в пьяном угаре старух и детей, распущенности отчаявшихся от голода женщин. Потом Марина рассказала ему, как их с сыном эвакуировали из Ленинграда, как они едва пережили переезд в маленький курортный городок на Кавказе, как всего через несколько недель после их приезда этот городок захватили войска Вермахта. Она боролась за жизнь, обстирывая немецких офицеров, а через год, когда стала наступать уже Красная армия, уехала с этими офицерами и добралась до Мюнхена, где проработала до конца войны на заводе боеприпасов. Другой бы на месте Дмитрия задумался, не был ли этот ребенок наполовину немцем.
Но судьба только что вернула ему жизнь. Это чудо – ему страшно неловко называть это так, но другого слова не подобрать – и оскорблять его пренебрежением было нельзя. Вместо этого он целиком посвятил себя спасению дарованной ему жизни, раздобыв новые документы польских украинцев для себя, Марины и мальчика, чтобы они могли уехать в Америку. Там для них наступила новая жизнь. Они выучили язык, нашли работу и жилье. У них даже второй ребенок родился. Это был своеобразный акт веры в будущее. И оба изо всех сил старались не оглядываться назад, чтобы не обратиться, как жена Лота, в соляные столпы. Если они и заговаривали о войне, то делали это так же осторожно, как цензура в Советском Союзе, упоминая только о победах и актах героизма.
Впрочем, особого значения это не имело. Та связь, что впервые соединила их ещё в детстве, оставалась вне зависимости то того, говорили они о ней или нет – связь выживших. Здесь, в Америке, стране безоглядно оптимистичной и по-своему наивной пережитое лишь сильнее притягивало их друг к другу. Его страной была она, а он – её. И оба были неразлучны.
До сих пор. А теперь она покидает его. Не сразу, что само по себе было бы достаточно  больно, а в мучительной череде расставаний. В один момент она здесь, а в следующую секунду её уже нет, и каждая такая разлука понемногу отдаляет её от него. Пойти вслед за ней он не может и только гадает, куда она уходит, когда покидает его.

Прислушайтесь. Поднимаясь по Иорданской лестнице, вы можете их услышать - их хриплый хохот и громкие тосты. «Король пьёт!» - кричат они. В зале Снейдерса в самом разгаре пир в честь Дня трех королей. Испечен традиционный пирог, и старший из мужчин в центре, должно быть, получил кусок с бобом внутри, потому что на нём корона Бобового короля. Вкруг него плотная композиция из счастливых, толкающих друг друга пар, детей и даже младенца на руках матери. «Король пьёт!» Бокалы подняты. Видите человека с кувшином в руке, стоящего за спиной старика? Это сам автор картины Якоб Йорданс. Он зять Бобового короля. На картине рядом с ним его жена.
О, а взгляните-ка вон туда. Мужчина в клоунском колпаке, одна рука которого тянется к кувшину Йорданса, а другая как бы невзначай скользит вниз к лифу платья женщины. «Король пьёт! Король пьёт!» Они выкрикивают это снова и снова. Перед вами шумные, разудалые, безудержно веселящиеся люди. Единственный очаг спокойствия на картине находится в нижнем правом углу, где гончая сосредоточенно смотрит на кусок окорока на коленях Бобового короля.


Её внучка выходит замуж. Кэти, девушка с брекетами. И жених, чьё имя прямо сейчас ускользает из её памяти.
На лужайке толпятся гости: разговаривают, пожимают руки, обнимают друг друга. Около пляжа на выставленных полукругом складных стульях расположился струнный квартет, и  музыка Баха взмывает ввысь на крыльях легкого утреннего ветерка.    
Марина стоит под аркой в нерешительности. Ей неловко в окружении большого количества людей: так много лиц надо держать в голове, так много ощущений нужно упорядочить. Размытое мелькание лиц, шорох жёстких тканей, множество ароматов духов. От всего этого голова кругом идёт.
Стоя под аркой, Марина выглядит как встречающая гостей хозяйка, поэтому люди вежливо останавливаются, чтобы пожать ей руку. Она улыбается, говорит, какой чудесный сегодня день, и когда подозревает, что подошедшие к ней люди могут быть ей знакомы, добавляет: «Как я рада вас видеть». 
Наконец, все гости приехали и собрались на пляже.
«Папа, мы собираемся скоро начать». Это их сын Андрей. Он одет в темный костюм и выглядит необычайно красивым.
- Доброе утро, красавица.
Андрей целует Марину в обе щеки и предлагает ей свою руку.
- Ты готова сесть?
- А ты сядешь рядом? – робко спрашивает она.
- Не могу. Я должен вывести Кэти. Но рядом с тобой сядет папа, хорошо?
Марина кивает. Андрей ведёт её на место. Там их ждет Елена. Он убирает свою сумочку со стула рядом.
- Мам, ты со всеми поздоровалась?
- По-моему, да.
- А кто эта женщина в шляпе?
- Где?
- Вон там.
Марина смотрит в тут сторону, куда кивает её дочь. Там сидит женщина в большой голубой шляпе, похожей на летающую тарелку. И эта женщина ей незнакома.
- Я не знаю.
- Ты с ней довольно долго разговаривала.
- Ах, да, она очень милая. Наверное, хозяйка этого дома.
- Ты бы видела Кэти! Я недавно поднималась на второй этаж. Она настоящая красотка.
- Ты тоже красавица, - говорит Марина дочери.
Елена отмахивается от комплимента, но потом импульсивно берет руку матери и слегка её сжимает.
- Я… - начинает она, но, не сказав больше ни слова, лишь ещё раз пожимает её руку.
Звучит торжественная музыка, и все гости встают и поворачиваются, чтобы увидеть выход невесты. Она действительно прекрасна и светится от счастья. Андрей скован от волнения, но решительно подводит дочь к симпатичному молодому мужчине, который словно похитил у него его собственную молодость. Сопровождающие с серьезным видом выстроились по обе стороны от невесты и жениха, осознавая важность момента, и, оглядевшись по сторонам, на лицах собравшихся родственников и гостей можно увидеть лучшие проявления их человечности, излучающие вокруг этой молодой пары общее тепло. Играет музыка, льются слёзы, произносятся слова. Обязательства, любовь, забота, союз и уважение.

И снова музыка, и снова слова. Ольга Мархаева читает наизусть стихи, а Аня поет песенку, которую помнит ещё с детства, милую и романтическую. Если доживу до восьмидесяти лет, думает Марина, никогда не забуду эту замечательную ночь.
Какой пир! Кроме масла ещё американский сыр, варёная с жиром перловка и бутылка водки. Чтобы поделиться трофеями, которые дядя Витя привёз с фронта, они пригласили гостей. Сергей Павлович с сестрой принесли пригоршню кураги, из которой тетя Надя сварила глазурь для своего печенья, а Аня поделилась луковицей, которую порезали на тонкие пластинки.
В подвале на трубах висят бумажные фонарики. На деревянном столе белая льняная скатерть, и на ней выставлены все эти роскошные деликатесы. Они зажигают не одну, а целых три свечи, и в маленькой сырой подвальной комнатке мерцает свет. Холодно по-прежнему, но так получается хотя бы иллюзия тепла. Даже взрывы снарядов и бомб наверху не могут испортить им настроение. С крошечными рюмочками водки они произносят тосты за наступление Красной армии на Тихвин, за отважных сынов и дочерей Советской родины, за счастье, неожиданно свалившееся на них в виде такой еды, и за друзей, с которыми они могут её разделить. Немного водки, кусочка лука и расплывающейся во рту сладости печенья им вполне достаточно, чтобы захмелеть. Они восхищаются едой, как страстные любовники друг другом, а потом слушают стихи Ахматовой, которые читает наизусть Ольга. Её голос, днем резкий и жёсткий, сейчас  словно медленно текущая глубокая река. Свет от свечей преображает её профиль, смягчая очертания широкого лба и носа, поблёскивает в глазах, на которые наворачиваются слезы.

Ведь где-то есть простая жизнь и свет,
Прозрачный, теплый и веселый…
Там с девушкой через забор сосед
Под вечер говорит, и слышат только пчелы
Нежнейшую из всех бесед.
А мы живем торжественно и трудно
И чтим обряды наших горьких встреч,
Когда с налету ветер безрассудный
Чуть начатую обрывает речь.
Но ни на что не променяем пышный
Гранитный город славы и беды,
Широких рек сияющие льды,
Бессолнечные, мрачные сады
И голос Музы еле слышный.

Насытившаяся тетя Надя удобно устраивается под обнявшей её рукой мужа, и он целует её в макушку. Марина замечает, как Лиля и Сергей украдкой вытирают глаза. Какая роскошь – эти тёплые слёзы и ощущение сытости! Все они счастливы.
В тот же вечер потом их вырвет в помойные ведра около коек. Их организмы отвыкли переваривать такое богатство. И всё же они ещё несколько дней не будут чувствовать голода. 

Зал итальянской майолики. Он называется так, потому что в нём выставлена коллекция  декоративной керамики в итальянском стиле. По счастливой случайности сам зал напоминает майолику: он расписан яркими желтыми и зелеными красками с мотивами эпохи Ренессанса. Прежде всего зал знаменит тем, что в нем находятся две картины Рафаэля из собрания музея – «Мадонна Конестабиле» и «Святое семейство». Существует легенда, что когда-то в этом зале была и третья картина Рафаэля – ещё одна Мадонна с младенцем. По словам старой смотрительницы, она была похожа на «Мадонну Конестабиле» - тоже тондо, то есть круглая картина размером примерно с пляжный мяч и в изысканной позолоченной раме. Если ей верить (а, по правде говоря, её рассказ ничем не подтверждается), Мадонна на этой картине сидит в поле и держит на коленях стоящего младенца Христа. Рядом с ней ребенок постарше в одежде из верблюжьей шерсти. Вне всяких сомнений, это маленький Иоанн Креститель.  Старший ребенок протягивает младенцу Христу маленький крестик, и он тянется к этому крестику. И все три фигуры смотрят на крестик так, словно могут заглянуть в будущее. Смотрительница рассказывает и о других деталях картины. Мадонна одета в римский наряд и держит в руках маленькую книжечку с позолоченным обрезом – возможно, молитвенник. На заднем плане картины окрашенный в нежные тона пейзаж, а не переднем белые цветы.
Ни одна картина из музейной коллекции под это описание не подходит. Хотя детали, которые описывает старая смотрительница, соответствуют стилю Рафаэля, нет ни одного подтверждающего её слова доказательства. Скорее всего, она спутала воображаемую картину с «Мадонной Конестабиле».

Радио замолчало в начале месяца, а последняя газета вышла двенадцатого декабря. Даже бомбежки прекратились. Теперь не осталось ничего, что отвлекало бы от холода и голода. Разве только собственные внутренние ресурсы людей. И вот когда мир вокруг сужается, становится все холоднее и мрачнее, Марина замечает, что многих начинает «заклинивать». Чаще всего они зацикливаются на своих физических страданиях, целыми часами водя языком по опухшим деснам или то открывая, то закрывая дверцу шкафа в поисках еды, которой там нет. Правда, некоторые забывают про свои исхудавшие тела и зацикливаются на какой-то идее.
Дядя Витя становится все сильнее одержимым стремлением закончить свою историю Урарту. Он волнуется, что может умереть, так ее и не закончив, и тогда эта обнаруженная при раскопках история исчезнет вместе с ним.  Поздно ночью Марина лежит в постели и прислушивается к лихорадочному скрипу его пера. В подвалах музея так холодно, что чернила замерзают, поэтому дядя Витя должен все время останавливаться и греть в руках чернильницу. Но через несколько минут скрип пера  снова возобновится. Иногда он пишет до глубокой ночи, пока не заснет прямо за столом.
В другом углу Бомбоубежища №3 архитектор Александр Никольский тоже одержим своей идеей. Он беспрерывно делает наброски, и к концу дня его пальцы с карандашом уже не разжимаются. Следующим вечером архитектор организовывает просмотр этих набросков. Он выставляет в своем углу подвала стулья, прикрепив к спинке каждого по рисунку, и приглашает соседей прийти и посмотреть. 
Когда люди приходят, они видят не ожидаемые произведения живописи, а рисунки того самого помещения, в котором последнее время живут. Архитектор нарисовал интерьеры подвала и его обитателей, странные маленькие наброски их импровизированных жилищ. На каждом сводчатые потолки, пересеченные трубами, нагромождения мебели и резкие тени, отбрасываемые единственной керосиновой лампой. Ещё он нарисовал верхние залы: некоторые рисунки почти полностью чёрные, на других жутковатые готические сцены, где фигуры теряются в огромных пустых пространствах. На одном рисунке была изображена лишь ладонь, на которой лежали три кусочка хлеба размером с мраморные шарики.
Больше всего Марину поразила резкость этих рисунков, нависающие формы и размытая тьма. Все это и ещё человеческие фигуры, безликие и неотличимые друг от друга. Она не знала, намеренно ли архитектор сделал так, но все его рисунки были похожи ночные кошмары.
Никольский над этим размышлял.
- Я только хотел показать все, как оно есть. Мои наброски – это не искусство. Это документы, чтобы те, кто придет после нас, знали, как мы жили, - сказал он.
Марина с чувством некоторой неловкости понимает, что эти слова напомнили ей о дяде, который записывал историю исчезнувшей цивилизации Урарту.
- Но ведь кто-то же здесь выживет, - сказала она архитектору. - Они все сами и расскажут.
- О, да, - с приятной улыбкой согласился Никольский, - только кто им поверит?
У самой Марины есть «дворец памяти». Именно он стал для неё навязчивой идеей. Теперь она может бродить по галерее, и в любом месте картины со скульптурами с готовностью всплывают в её памяти так легко, что ей почти не составляет труда перечислить названия большинства из них, нисколько не задумываясь. То, что началось  как  упражнение, как способ отвлечься, постепенно начинает казаться смыслом всей её жизни. Но если бы ей пришлось объяснить этот смысл, она бы растерялась. Ведь нет ни книг, ни рисунков, ни единого следа, который засвидетельствовал бы почти три месяца её занятий.
- Вот в этом все и дело, - говорит Аня. – Твой дядя и архитектор Никольский – люди, конечно, мудрые, но они слишком доверяются бумаге. А то, что здесь, никто забрать не может, - она стучит себя по лбу.
- Да, забрать-то никто не может, но никто и увидеть не сможет, Ань.
- А ты не отчаивайся раньше времени, милая.
Марина тяжело вздыхает.
Как-то раз, вскоре после того как они начали свои небольшие прогулки по галерее, Аня остановилась в зале Тициана, указала на стену и заговорщическим шёпотом рассказала о картине, которую Марина никогда не видела.
- Они её  забрали, - выдохнула она Марине прямо в ухо.
- А почему вы шепчете, тетушка? Никакой не секрет, что некоторые картины перевозили в Москву. И все это знают.
Лет десять назад Сталин приказал большую часть коллекции Эрмитажа, включая сотни четыре произведений старых мастеров, передать в музей изобразительных искусств в обмен на некоторых импрессионистов и постимпрессионистов, которые были слишком упадническими, чтобы их выставлять. Профессора в академии обычно открыто об этом рассказывали, хотя были очень осторожны в выражениях и разграблением музея это, конечно, не называли.
Аня покачала головой и прошептала:
- Это не те картины, которые отвезли в Москву. Другие. Раньше. Ты тогда ещё не родилась, - она снова опасливо оглянулась, как будто в пустом зале мог кто-то прятаться. - Они приходили, и наутро кое-какие вещи исчезали.
Аня многозначительно приподняла брови.
-Кто?
- Я их никогда не видела, но было известно, что они из антикваров.
По рассказам Ани, все двадцатые годы сталинские агенты приходили к Орбели со списками и уходили ночью с произведениями искусства, которые потом продавались на международном рынке. Когда смотрительницы залов и музейные экскурсоводы утром приходили на работу, они обнаруживали, что некоторые картины исчезли, а оставшиеся кто-то перевесил так, чтобы скрыть пустые места на стенах. Хранители и директор про исчезнувшие картины даже не заикались и от всех вопросов отмахивались. Очень скоро стало понятно, что официально эти произведения искусства просто никогда не существовали. Аня утверждает, что ещё задолго до изъятия коллекции сотни других произведений исчезали одно за другим: картины, скульптуры и столько серебряной посуды, что ею можно было загрузить пиратский корабль.
Но Аня может вспомнить пропавшие картины так же легко, как те, которые ещё остаются в коллекции, и предлагает схему, чтобы разместить их во «дворце памяти» Марины. Неважно, что Марина никогда эти картины в глаза не видела. Так появляется навязчивая идея и у Ани.
- Если не останется никого, кто их помнит, - сказала Аня, когда впервые замыслила эту безумную затею, - Значит, их как будто никогда и не было.
Марина согласилась - это, конечно, печально, но какой смысл запоминать то, чего сама никогда не видела? Только Аню никакие разумные доводы не интересовали.
- Сейчас я могу в любой день умереть, - ответила она. – А они умереть вместе со мной не должны.
Спорить с этим невозможно, потому что в том, как Аня выглядит, действительно есть все признаки скорой смерти. Множество слоев разной одежды, которую все должны напяливать на себя, чтобы не замерзнуть, хоть как-то скрывает следы разрушительного действия голода, но Аня с каждым днем становится все более хрупкой и с трудом выдерживает вес даже собственных костей. Ходьба быстро её изматывает, и, сделав несколько шагов, она всякий раз должна останавливаться и отдыхать. Такое состояние здоровья, кажется, должно стать веской причиной, чтобы прекратить хождения по дворцу и необязательное сжигание драгоценных калорий, но Аня непреклонна, и Марина подозревает, что только лишь это стремление  передать кому-нибудь то, что она помнит, и удерживает её в жизни. 
И теперь Марина изучает залы заново, добавляя одну исчезнувшую картину за другой к тем, которые она знает. Аня описывает пропавшие холсты очень подробно, и хотя Марина не может их себе представить, она все равно запоминает картины, чтобы успокоить свою старшую подругу. Работа эта скучная, и даже после того, как они принимаются за неё все раньше и раньше, прогресса почти нет. Они ещё не освоили залы Нового Эрмитажа и не ходили по переходу в залы Зимнего дворца. Случаются дни, когда у них нет сил даже по лестнице подняться.
Правда, сегодня утром Аня решительно намерена пойти в зал Рембрандта, где по её словам, есть много чего показать.
Парадная лестница Нового Эрмитажа обледенела и стала опасной, а перил, за которые можно было бы ухватиться, чтобы не упасть, у неё нет. Аня тяжело опирается на Марину, и они вдвоём шаг за шагом медленно поднимаются, как альпинисты по коварному склону. На то чтобы добраться до верхней ступени у них уходит целых полчаса. Они пересекают длинную лестничную площадку, идут мимо мраморных пьедесталов и входят в первый зал, где раньше висели картины Ван Дейка. Аня достает из кармана тряпочку. Она страшно не любит признаваться, что выбилась из сил, поэтому когда переводит дух, привалившись к стене, делает вид, что осматривает большую раму. Потом Аня аккуратно вытирает скопившуюся на верхней части рамы пыль.
Марина стоит рядом и оглядывает пустой зал, который в некотором смысле кажется сейчас даже красивее. Без картин и штор он сам выходит на передний план, строгий и величественный. Мороз нарисовал на стенах замысловатые узоры. В утреннем свете поблескивают причудливые завитки. И все-таки пустые рамы напоминают обо всех тех людях, которые исчезли. Граф Денби и королева Генриетта. Карл I в доспехах и Томас Уортон с роскошной  шляпой с перьями в руке. Семейный портрет с маленькой девочкой , две юных сестры в нарядных платьях. Когда Марина определяет их место и проходит мимо, старшая из сестёр гордо глядит на неё. Элизабет и Филадельфия Уортон. А младшая сестричка выглядит так, будто хочет побыстрее сменить неудобную позу, в которую её поставил художник.
Есть и другие картины, которые Марина не может увидеть, но на прошлой неделе Аня описала их до мельчайших подробностей. Теперь проходя мимо приблизительно тех мест, где эти картины висели, она задерживается у двери, окликает Аню и рассказывает сначала про лорда, затем про даму и, наконец, про мать с дочерью.
- На ней платье алого цвета и воротник жабо, - говорит Марина. – Дочка, которой лет семь или восемь, стоит слева от нее. В своем наряде она выглядит совсем как взрослая.
- Можешь их себе представить? - с надеждой спрашивает Аня.
- Разве только совсем немножко, - лжет в ответ Марина.
Она возвращается туда, где стоит Аня.
А вот и сам живописец Ван Дейк, романтического вида молодой человек с кудрявыми волосами и длинным носом. Сразу за ним в огромной раме, с которой стирала пыль Аня, Мадонна с младенцем. Среди всей это фламандской знати они здесь как будто не на своем месте. Картина называется «Отдых на пути в Египет», но две птицы, застывшие в полёте над головой девы Марии, дали ей другое название: «Мадонна с куропатками».
- Как вы? – спрашивает старушку Марина.
- Нормально, - отвечает та.
Марина берёт её за руку.
- Если мы хотим сегодня добраться до Рембрандта, нам бы надо пойти сейчас дальше.
Так обе и бредут, держась за руки, через зал Рубенса. Они идут медленно, и Марина может комментировать на ходу, хотя некоторые картины пропускает. Она решительно игнорирует Вакха, страстно желает, чтобы тучность его тела растворилась и исчезла в серебристом инее, однако просто «для протокола» отмечает, что он здесь. То же самое происходит и с картиной Рубенса, на которой дочь кормит грудью своего умирающего от голода отца.
«Марс и Купидон», «Венера и Адонис», «Коронование Марии», «Уход Агари из дома Авраама».
В таком темпе, даже если они сейчас повернут назад, Марина все равно на работу опоздает. Она помогает музейному плотнику делать гробы. Хранилища музея – это единственный оставшийся в городе источник пиломатериалов, и изготовление гробов стало основным занятием бывших штатных сотрудников. Это совсем не их ремесло, но с другой стороны, такие ящики ведь самые практичные - несколько крепко сбитых сосновых досок, чтобы держать тела, не весящие уже почти ничего. Сейчас столько работников больны, что тех, кто пока может работать, заставляют трудиться ещё больше, чтобы успевать за спросом. Если она опоздает, хорошо бы, чтобы  у неё была очень веская причина. Во всяком случае, получше, чем просто прогулка по галерее и составление каталога пропавших картин.
Когда они входят в Шатёрный зал, Марина ведет Аню прямо по его середине, уже не комментируя, что находится по обеим сторонам. Она ждет, что Аня станет на неё злиться, но все внимание старушки обращено к дверному проему, ведущему в зал Рембрандта.  На полпути Аня вдруг пошатывается и хватается за Марину.
- Все нормально, - говорит она, все еще вцепившись в её пальто. – Я просто оступилась.
- Нам бы надо вернуться, Ань. Вы выглядите очень усталой. Да и мне на работу скоро.
Аня выпрямляется и отпускает Марину.
- Если ты должна идти, значит, нужно идти. А я пойду дальше в зал Рембрандта.
Направляясь к двери, она ускоряет шаг, страшно при этом шатаясь, но как бы давая понять, что задерживаются они именно из-за Марины.
- Ладно, ладно, не бегите, - говорит Марина и берет старушку за руку, чтобы её не качало. – Спешить нам некуда.
Войдя в зал, Аня останавливается перед стеной, на которой висела «Даная», но её взгляд устремлен мимо правого края рамы.
- Он был один из первых, - говорит она. – Как-то утром я пришла на работу, а он пропал. Такой весь самодовольный, не кажется тебе?
Марина с трудом удерживается, чтобы не напомнить Ане, что никогда не видела эту картину, кто бы на ней ни был.
- Кто он? – спрашивает она.
- Сам Рембрандт говорил, что это польский дворянин, но он не похож ни на одного поляка, из всех, которых я видела. Он русский. Смотри, - Аня указывает пальцем. – На нем шапка из медвежьего меха и шуба, какие тогда здесь носили. А ещё эта большая жемчужная серьга. Он думает, что с такими усами он настоящий мужик, но ты только посмотри на эти обвисшие щеки под подбородком.
- А как эта картина называлась?
Аня выныривает из своих грёз и бросает на Марину резкий взгляд, словно та задала глупейший вопрос.
- «Польский дворянин», конечно.
Польский дворянин, жемчужная серьга усы, медвежья шапка. Ладно, сойдет.
- А вот она на тебя очень похожа, - говорит Аня, указывая на следующую стену. – Но помоложе. Хотя у неё точно такие же, как у тебя, рыжие волосы.
Аня продолжает описывать девушку, которая опирается на метлу и смотрит прямо на зрителя. «Девушка с метлой». Потом портрет дамы с гвоздикой, Афина Паллада и ещё один протрет старика.
- А здесь сцена, где Пётр отрекается от Христа. На мой вкус, это одна из лучших его картин.
- Ещё одна?
Марина сомневается, уж не перепутала ли что-то Аня. Трудно поверить, что Сталин продал бы столько шедевров. Разве не он всегда говорил, что искусство принадлежит народу и что это его наследие? Марина не настолько наивна, чтобы верить всему, что ей говорят, но продать даже одну картину Рембрандта кажется немыслимым. А Аня уже полдюжины описала.
- Марина, ты знаешь эту историю? На тайной вечере Христос сказал Петру, что тот отречется от него до того, как три раза пропоёт петух. И в Евангелиях рассказывается, что именно так и случилось. Видишь его, - она снова указывает пальцем. – Пётр сидит у костра вместе с другими людьми. С римлянами. Вот тут проявляется рука мастера. Рембрандт использует отблески костра, что сделать сцену драматичнее.
Голос Ани растворяется в потоке нахлынувших на Марину мыслей. Она понимает, что старушка не станет лгать с такой прямотой, но вдруг все это выдумки? Могла Аня сама придумать эти картины? Образы на них уникальные, но это не значит, что они реальны.
- Вы уверены, что это был Рембрандт?
Старушка очень медленно поворачивается к Марине.
- Когда увидишь, сразу поймешь, - её глаза яркие и пустые, похожие на монеты. - Никто другой не смог бы так писать.
Марина решает обязательно спросить потом Ольгу Мархаеву, слышала ли она когда-нибудь про пропавшие картины. Удивительно, как ей раньше это в голову не пришло. Ведь все-таки Аня уже очень пожилая.
Обратный путь к лестнице получается ещё более затяжным, хотя они останавливаются только для того, чтобы дать Ане перевести дыхание. Когда у Марины возникает соблазн поторопиться, одного взгляда на старушку достаточно, чтобы отмести эту идею. С каждым шагом Аня становится все бледнее, почти серой, и скоро Марина практически несёт её. Почти невесомые ноги старушки волочатся вслед за ней.
Они снова останавливаются около «Мадонны с куропатками». Марина прислоняет Аню к тяжёлой мраморной вазе, поддерживая её одной рукой. Старушка вот-вот рухнет на пол, и Марина совсем не уверена, что у неё хватит сил поднять беднягу.
Мадонна тоже отдыхает. Держа на коленях младенца, она выглядит рассеянной и, может, даже слегка встревоженной из-за стайки херувимчиков, которые водят рядом хоровод. Сейчас по ней совсем не скажешь, что она горит желанием взять на себя ещё чьи-то заботы. Но Марина все равно к ней обращается. Ведь она не просит многого.
«Только помоги мне довести её вниз по лестнице, - шепчет Марина. – Не дай ей умереть здесь, пожалуйста». На всякий случай она добавляет «пожалуйста» ещё раз и украдкой подносит пальцы свободной руки ко лбу.

Зал Рубенса. Даже здесь, посреди буйствующей плоти картина в центре длинной стены заставляет невольно замереть. На ней женщина кормит грудью старика. Она ещё совсем молоденькая, пухлая и румяная. Старик обнажен. Но него наброшена только чёрная ткань, чтобы скрыть гениталии. Руки скованы цепью за спиной.  Хотя мускулатура старика прекрасна – руки и ноги тщательно выписаны, грудь и живот четко очерчены – голова его внушает ужас: волосы на ней и борода свалялись, глаза выпучены, неестественные, как у гаргульи, взгляд их устремлён вниз на обнажённый сосок девушки.
Прежде чем вы либо отвернётесь с отвращением, либо понимающе переглянётесь друг с другом, вам стоит знать, что художник настаивает – перед вами картина о любви. О любви дочери. Римский сенат приговорил старика к голодной смерти, а дочь пришла к нему в темницу и предложила свою грудь, чтобы его накормить.  Это не имеет ничего общего ни с благопристойной любовью, ни с любовной страстью, которые мы привыкли видеть на картинах. Это нечто грубое, жалкое и унизительное. В конечном счёте, мы ведь всего лишь физические тела, и любое абстрактное представление о любви на фоне этого факта меркнет.

- Мам, ну разве она не прекрасна? Только жемчуга Норин немного старомодные.
- Она напоминает мне девушку, которую я когда-то знала.
- Кто это?
- Ещё там, в Ленинграде. Не знаю… я уж и забыла, как её звали. Она была наверху.
- Это когда ты в подвале жила?
- Да, я ходила наверх и навещала её.
- Что-то я не очень понимаю. А почему ты-то жила в подвале?
- Война была. И они все время бомбы сбрасывали.
- Ах, да. Логично.
- Мы все тогда жили в подвалах.
- Кроме твоей подружки, которая наверху жила?
- Да.
- А почему?
- Не знаю. Не могу вспомнить.
- Ладно, и не надо тебе. Это я так… просто любопытствую.
- В ту зиму её папа умер от голода. Вот это я помню. Она кормила его своим грудным молоком, но он все равно умер.

На проспекте 25-летия Октября и по всему городу появились санки - детские, раскрашенные в красный, жёлтый и синий. Трамваи ходить уже давно перестали. Они застыли прямо на тех местах, где их застало последнее отключение электричества. Теперь жители города передвигаются только пешком. Улицы почти пустые, лишь несколько людей куда-то еле плетутся, наклонившись вперёд, словно навстречу им дует сильный ветер. Некоторые тянут за собой санки, перевозя тех, кто идти уже не может – ослабевших или мёртвых. Трупы завернуты в простыни или укутаны в тяжелые пальто. Наружу торчат синие ступни. Единственные звуки на улице – это ужасный скрип саночных полозьев по льду.
Марина с трудом перебирается через сугроб на краю тротуара. Она идет уже больше двух часов и от служебного входа Нового Эрмитажа прошла всего кварталов пять – расстояние, которое когда-то проходила, даже его не замечая и уделяя ему не больше внимания, чем своему дыханию. Теперь это похоже на тревожный сон, когда стараешься убежать от чего-то: ноги не слушаются, они стали словно безжизненные деревья, вросшие в землю. Только собрав всю свою волю в кулак, Марина отрывает одну ступню от тротуара, толкает её вперед, делает осторожный шаг, проверяя нет ли под подошвой валенка льда, и лишь тогда переносит на эту ногу свой вес.
Запыхавшись и пытаясь унять головокружение, она останавливается и вытягивает руку, чтобы опереться о каменный фасад дома. Когда она медленно отрывает взгляд от земли, небо какое-то мгновение плывет перед глазами, но почти сразу застывает на месте. 
Марина всего в нескольких кварталах от дома Красновых, но хотя это хорошо знакомый ей район, она его с трудом узнает. Всё вокруг покрыто инеем, а вверху на проводах и карнизах, словно мох, висят сосульки. Дома тоже покрыты коркой льда, и их глухие, безжизненные лица смотрят на улицу заколоченными окнами. Не слышно ни единого звука. Нет ни собак, ни кошек, ни одной струйки дыма из печных труб, ни одного признака жизни. Марина  сейчас будто единственная выжившая из исчезнувшей с лица земли цивилизации, как Урарту дяди Вити. Правда, обречённые жители города оставили после себя послания, наклеенные на фанеру и прикреплённые к стенам. Они тоже все заледенели, но всё-таки ещё различимы. Вот плакат с воодушевляющим лозунгом «Победа близка». Другой плакат приказывает во время воздушных тревог немедленно идти в укрытия и грозит строгими наказаниями тем, кто этого приказа ослушается. Под ними на уровне глаз заледеневший коллаж из напечатанных на машинке или рукописных объявлений: предложения обменять обувь, шкаф из красного дерева, велосипед, золотые или серебряные ювелирные изделия, подборку журналов о путешествиях в кожаных переплётах, соболью шубу, пишущую машинку. Здесь предлагается все, чего только душа может пожелать. И все это в обмен на продукты. Объявления эти – старые ободранные клочки бумаги в пятнах, похороненные под слоями инея. Последние отчаянные мольбы цивилизации - они были приклеены здесь ещё в то время, когда хоть как-то можно было выменять еду. Теперь же свежих объявлений нет.
В этой новой географии следующий поворот отступает к самому горизонту, как в пейзажах с принудительной перспективой - туманный, серый, невообразимо далёкий; его отделяет зыбкая гряда из слежавшегося грязного снега, с вершинами из  застывшего  мусора и маленькими скользкими ледяными озерками. Марина решительно заставляет себя сосредоточиться на своих ногах, на следующем шаге. Перед ней маячит образ плитки шоколада.
Сегодня день рождения Тани, и поэтому тётя Надя с самого утра была особенно встревожена. Она не в силах допустить даже в мыслях, что её дети могут быть мертвы, и потому всё своё горе обратила на то, что её маленькая девочка отмечает сейчас свой день рождения одна, без семьи. Тётя Надя  стала рассеянно вспоминать прошлые дни рождения - торты, которые она пекла для своих деток, с вареньем внутри и покрытые сливочным кремом, чашки с какао и подарки в ярких обёртках, грудой лежавшие рядом с тарелкой именинника или именинницы. Она вспомнила, как в прошлый раз перед днем рождения Миши спрятала игрушечное ружьё, пачку карандашей и плитку шоколада, запихнув всё под сложенное на верхней полке шкафа постельное бельё, куда мальчику и в голову не пришло бы заглянуть. В поднявшейся перед отъездом детей суматохе она совсем об этом забыла и вспомнила только теперь.
- Я думала, он вернётся ещё до своего дня рождения, - тётя Надя с внезапной яростью повернулась к мужу. – Ты обещал мне, что они вернутся домой через две недели.
Дядя Витя посмотрел на жену тусклыми, полными боли глазами, но ничего не ответил. Он уже десять дней не встает с топчана, и за это время в нём произошли тревожные перемены. Лицо его похоже на маску скелета, нос заострился, глаза ввалились.
Марина прервала тётю, не дав ей продолжить ругаться на своего больного мужа.
- Они ещё там?
- Где? – в замешательстве переспросила тётя Надя.
- Подарки. Шоколад. Он там остался?
Тётя Надя ещё не оправилась от растерянности, чтобы понять значение вопроса, а Марина уже планировала этот поход. Шоколад. Может быть, даже большая плитка, если учесть тётину склонность баловать своих деток. Уже сейчас Марина ощущает во рту бархатную сладость.
Когда она сворачивает с проспекта 25-летия Октября на свою улицу, от вида девятнадцатого дома - её дома! - у неё подкашиваются ноги. Фасад здания снесён взрывом. Передние квартиры теперь открыты взгляду с улицы, как комнаты в кукольном домике. Первый этаж завален обломками, но Марина может заглянуть прямо в комнаты второго. В кухне с жёлтыми обоями разбросаны по полу стулья, но на столе стоит уцелевшая чашка. Над печкой криво висит календарь.  Должно быть, это квартира Маграчёвых, думает Марина - заводского мастера, его жены, её пожилого отца и маленькой дочери, ровесницы Миши. В смежной комнате с потолка ещё свисает люстра. Тень от неё раскачивается под порывами ветра. Около двери на крючках висят мужское и женское пальто.
Красивое когда-то парадное с отделкой из прекрасного итальянского мрамора и с двумя дверями с гравированным стеклом теперь разрушено. Марина медленно обходит его и идёт во дворик сбоку. Он завален замерзшими грудами кирпичных обломков и мусора. Марина нажимает кнопку звонка и ждет. Нажимает еще раз. Наверное, все отсюда уехали. Не похоже, чтобы кто-то мог здесь остаться. Марина едва не плачет. Ключа от бокового входа в дом у неё нет. Столько сил потрачено, чтобы сюда дойти, и все напрасно. Она уже ног своих не чувствует, и невозможно поверить, что они смогут донести её обратно. Слишком уж далеко идти.
Вдруг дверь едва заметно приоткрывается.
- Кто там? – слышится хриплый голос, и из-за двери выглядывает древняя, похожая на ведьму старуха.
- Это Марина из пятой восточной.
- Марина? Краснова?
Марина вдруг с ужасом понимает, что старуха – это Вера Юрьевна, вахтерша дома, и ей всего-то сорок с небольшим. Дверь открывается. Вера протягивает руки и обнимает Марину так, будто она была её давно пропавшей родственницей.
- Ты прямо кусок льда, детка. Входи, входи. Поставлю воды вскипятить.
Вера ведёт её по темному коридору к своей квартире.
Она зажигает свечку, которая мерцает, рассыпая в полумраке трепещущие блики и постепенно выхватывая из темноты сырое, тесное подобие норы. Вера переехала на кухню, загородила в ней  окно, а дверь в комнату плотно закрыла. Она притащила сюда узкую кровать, стул, маленький столик и расставила все вокруг буржуйки. Теперь многие пользуются этими маленькими железными печками.
Вера усаживает гостью на стул и снимает с кровати одеяло.
- Вот, завернись пока. Скоро здесь нагреется.
Одеяло ещё хранит тепло от тела хозяйки, и Марина с благодарностью в него заворачивается.
Вера разжигает огонь,  спрашивая при этом Марину про её семью, про тётю, про дядю, про двух их маленьких цыплят. Она берет со стола книгу – сборник басен – вырывает пару страниц, комкает их и засовывает в печку. За ними туда же следует часть ножки какого-то стола. Вера поджигает бумагу и тщательно следит, чтобы огонек стал маленьким устойчивым пламенем.
- Придвигай стул, грей руки.
Она нацеживает из кувшина немножко воды в чайник и ставит его на печку.
- Вы одна здесь? – спрашивает Марина.
Как бы она ни ненавидела вынужденное соседство бок о бок со сгрудившимися в подвалах Эрмитажа людьми, такое одиночество кажется ей ещё хуже.
- Да нет… Конечно, после того как сюда бомба попала, многие уехали. Кто к знакомым, кто ещё куда-то.
- Когда это случилось?
- Двенадцатого декабря, сразу после полуночи. Ужас, - Вера, не мигая, смотрит перед собой. – Ужас… Но нас здесь ещё двадцать три человека. Квартиры сзади остались целы. Ваша тоже. Соседки ваши Аня Дудина с мамой здесь. И семеро в четвёртой восточной – Маша Волкова со своими цыплятами и три сестры двоюродных.
Вера перечисляет оставшихся в доме жильцов и рассказывает о судьбе тех, кто уехал.
- Софья Грешина… Помнишь её? Поэтесса, странная такая женщина с первого этажа. У неё ещё два пуделя были. Квартиру её разбомбили, но она тогда в ночную смену работала. Такой истерики ты никогда не видела. Собачек своих она как-то умудрилась сохранить. Я думаю, она с ними своим пайком делилась. Но конечно, пудели погибли под обломками. И Софья переехала к маме Жоры Карасёва…
Марина вспоминает про два пальто, висящих на крючках, качающуюся тень от люстры и спрашивает о Маграчёвых. Вера качает головой. Вода закипает, и она разливает её в две фарфоровые чашечки.
- За наших ребят на фронте, - торжественно произносит Вера и поднимает свою чашечку.
Марина сжимает теплый фарфор в ладонях, вдыхает пар, а затем делает несколько маленьких глотков. Благостное тепло расплавленным потоком течёт по её горлу, проникая до самого нутра. Ощущение такое, будто возвращаешься к жизни.
- О, господи, я вспомнила, - говорит Вера. – У меня же письмо для тебя.
Она идет к полке, роется там и достает тонкий конверт.
- Пришло несколько недель назад. Я хотела переслать его тебе, но почтальонша приходить перестала.
 На конверте аккуратным почерком Димы написаны адрес и имя Марины. Письмо в её руках дрожит. Значит, он жив. Она разрывает конверт и достает два листка. Они испещрены полосками синей бумаги, наклеенными цензорами поверх некоторых предложений.

«Дорогая моя Мариночка, все время думаю о тебе и храню образ твой в моем сердце, чтобы он напоминал мне, почему я здесь. Мы…
Но, несмотря на все это, я все равно надеюсь скоро тебя снова увидеть.  Все напоминает мне о тебе. Вчера вечером к нам в лагерь с делегацией Красного Креста из… пришла девушка. У неё были такие же волосы, как у тебя, и издалека она была так на тебя похожа, что я выкрикнул твоё имя и как идиот пробежал пол-лагеря. Но, как ты понимаешь, я же близорукий, и когда подошел поближе, понял что не так уж она на тебя и похожа. Я попытался объяснить, что обознался, но стал так бубнить, что, кажется, немного её испугал. В знак извинения я протянул ей несколько семечек подсолнуха.
… но потом я почувствовал на спине тепло от солнца, яркие зеленые деревья за забором лагеря и опять почувствовал надежду, что…»
Марина в недоумении останавливается, смотрит на верхний левый угол письма и обнаруживает дату: 21 сентября 1941 года. Письму уже почти три месяца. Она ощущает вспышку гнева к Вере, но перед тем, как дать ей волю, проверяет почтовую марку. На ней стоит 28 ноября.
«Из города к нам приходят новости, что… Как твои тетя и дядя? И как дядя относится к нашей женитьбе? Уже после того как я уехал, мне пришло в голову, что, наверное, надо было попросить у него твоей руки. Надеюсь, ты скажешь ему, что я сожалею, что не сделал этого раньше. Может, он не станет принимать это так близко к сердцу.
Пиши мне, дорогая моя, и рассказывай все, что ты думаешь о… Не обязательно о чем-то важном, а просто о повседневных вещах: что ты ешь на обед или как идёт упаковка экспонатов. Когда кажется, что все вокруг наполнено каким-то большим значением, так приятно услышать о простых вещах.
Обними за меня Таню. Не думаю, что Миша обрадуется моему объятию, поэтому передай ему, что он должен хорошо учиться, что он – надежда страны. А что касается тебя, то ты должна только представить, как я целую твои волосы, твои глаза, кончик носа, губы  и так далее. С любовью, Дима».

Вера пристально смотрит на Марину.
- С ним все в порядке?
- Не знаю. Письмо очень старое.
- Прости, милая. Я не заметила, что оно - тебе, пока почтальонша не ушла, а то бы обязательно переслала бы.
- Нет, нет, вы не виноваты. Спасибо, что сохранили.
Марина чувствует, как горе поднимается в ней, нарастает, словно тошнота, но с усилием подавляет и свои мысли, и рвущуюся из неё тьму. Она аккуратно складывает письмо, кладет его обратно в конверт и убирает в карман пальто.
- Наверное, я наверх поднимусь.
Марина не говорит Вере, зачем пришла и наскоро придумывает что-то про бумаги дяди Вити, которые нужно забрать. Она взяла с собой ключ, но по глупости забыла захватить свечку, поэтому Вера дает ей огрызок своей свечи. Её великодушие заставляет Марину устыдиться тайны с шоколадом.
- Ничего, если я с тобой не пойду? – говорит Вера. – Эти лестницы… сама понимаешь.
Подняться по головокружительной лестнице - усилие героическое. Марина шаг за шагом преодолевает пять пролётов. Добравшись, наконец, до своего этажа и повернув в замке ключ, она уже настолько запыхалась, что едва находит в себе силы толкнуть тяжелую дверь.
Тусклый свет свечки мерцает на мертвенно-серых стенах, затянутых паутиной инея. Ещё в октябре дядя Витя продал восточный ковёр из передней, а потом и мебель на растопку, поэтому теперь в комнате практически ничего нет. Только одинокий диван притаился в углу, словно серый зверь.
Марина идет со свечкой в коридор, где стоит шкаф для белья. В другие комнаты она даже заглядывать не хочет, но вдруг понимает, что для того, чтобы добраться до верхней полки, ей обязательно придется на что-то встать. Тогда она бредет по квартире пока в комнате тети и дяди не находит металлический ящик. Даже пустой он такой тяжёлый, что поднять его невозможно. Марина медленно тащит его к шкафу, и он царапает паркет, который так лелеяла тетя Надя. Наконец, она добирается до верхней полки и сбрасывает себе на голову стопку скатертей, салфеток, кружев и игрушечное ружье. Пальцы её нащупывают нечто прямоугольное размером с конверт, но достаточно тяжёлое. По крайней мере, ей кажется, что тяжёлое.
Как ужасно иметь близких людей, быть прикованной к ним узами, из-за которых их боль становится твоей. Хотя Марина не испытывает к дяде каких-то особых нежных чувств, её чувство долга такое же сильное, как любовь. Этот договор ей хорошо знаком. Всю жизнь отношение дяди к ней определяло точно такое же чувство долга. Он приютил её, вопреки собственным страхам взял под свою опеку  и подсовывал ей за столом кусочки хлеба побольше, хотя сам буквально таял на глазах. Наверное, это и есть любовь.
Марина понимает, что если развернёт фольгу и увидит шоколад, последнее человеческое в ней умрет, поэтому пока не нахлынули дурные мысли, она запихивает плитку в карман пальто, в котором лежит письмо от Димы. По дороге обратно в музей Марина чувствует тяжесть плитки шоколада и письма в кармане. При каждом шаге они настойчиво бьются о её бедро.
Начинается снег: сначала несколько редких хлопьев, но вскоре небо низко нависает над городом и заволакивается  кружащейся белой мглой. Несколько прохожих на бульваре исчезают за белоснежным занавесом, и Марина, как в ночном кошмаре, бредёт одна сквозь эту мягкую мглу. Её ноги словно налиты свинцом, и хотя она продолжает поднимать и опускать их одну за другой, ощущения продвижения вперёд у неё нет. Ориентиры, которые отмечали её путь, растворились в снежной белизне, а снег приглушает все звуки. Она не может вспомнить, перешла ли она Канал Грибоедова, хотя вроде бы должна была.
Пять, двенадцать, сорок шагов. Марина начинает считать, чтобы убедить себя, что она все-таки продвигается вперёд. Нельзя поддаваться панике. Нужно сохранять спокойствие и продолжать идти, осознавая, что каждый шаг приближает её к безопасному месту. Но Марина даже в этом не уверена. Судя по всему, она могла свернуть с Невского и, возможно, идёт в теперь неправильном направлении. Она понятия не имеет, где сейчас находится, а белизна вокруг начинает тускнеть. Скоро совсем стемнеет, и что тогда с  ней будет?
На сто шестьдесят третьем шаге нога Марины опускается на что-то странное. Это не снег и не лёд. Это нечто мягкое и оно слегка приподнимается. Марина вскрикивает, отдергивает ногу и отшатывается назад, отчаянно пытаясь не упасть.
Под ногами у неё лежит куча тряпок, наполовину уже занесённая снегом.
- Пресвятая Богородица, - хрипло выдыхает эта куча. – Спаси и помилуй.
К Марине тянется рука, и вылезшие из одеяла пальцы с трудом цепляются за её пальто.
В ужасе она отталкивает их. Рука снова тянется к ней, но Марина отталкивает её уже с такой силой, что она падает на снег и остается лежать без движения. Сердце в груди Марины угрожающе колотится. Она словно плывет в какой-то невесомой панике, а перед лицом кружится снег. Думать Марина не может, не может сформировать ни одной мысли, кроме той, что этот призрак пытается затянуть её вниз. Люди падают и умирают прямо на месте. Ей нельзя этого допустить. Она не должна умереть на улице. Она должна вернуться в музей.
А потом Марина видит глаза, два ввалившихся глаза, которые смотрят на неё из-под замотанного вокруг головы узорчатого шарфа. Смотрят умоляюще, в полной тишине.
Марина понимает, что поднять эту несчастную женщину не сможет. У неё не хватит сил даже на ноги её поставить, не говоря уж про то, чтобы помочь пойти дальше.
- Простите, - говорит она. – Я не могу вам помочь.
Глаза продолжают смотреть.
Марина снова ощущает вес плитки шоколада в кармане. Это ничего не изменит, говорит она себе. Женщина умирает. Ты ей ничем помочь не можешь. Будь разумной. Дома семья, которой тоже нужна еда. Ведь её никогда не хватает.
Но Марина уже достаёт плитку шоколада и разрывает фольгу. Она отламывает кусочек и, наклонившись, протягивает его женщине. Та не двигается, но её пустые глаза едва заметно расширяются. Марина сдвигает замерзший шарф на лице женщины. Её рот открывается, и Марина кладёт кусочек шоколада ей на язык.

Один из пяти залов посвящён фламандской живописи и известен как зал Снейдерса. Он огромный, с потолком с коробчатыми балками, который украшен флорентийским орнаментом. Паркетный пол, похожий на шахматную доску и так далее. Сам по себе зал не так уж и важен. Важно то, что в нём находится – вдоль длинной стены огромное количество картин рыночных лавок с всевозможными видами рыб, с висящими на верёвках тушками гусей и разной пернатой дичи, с наваленными в тяжёлые кучи кроликами и оленями. И ещё одна лавка, где овощи буквально вываливаются из переполненных корзин. Кочаны обычной капусты, капуста цветная, лук, головки чеснока, грибы и пастернак – потрясающее разнообразие. Если пройти несколько метров, вы увидите длинный стол с фруктами: корзины с яблоками, грушами и сливами, стебли с артишоками и разбросанные по полу дыни. От такого обилия можно и в обморок упасть. В этом зале можно было бы есть годами и никогда не испытывать голода.
А напротив ещё фрукты. Эти искусно разложены, словно драгоценности на бархате. В родном для живописца Яна де Хема Утрехте самый сезон великолепных, налитых виноградных гроздей, а его персики так похожи на настоящие, что кажется, будто в воздухе витает их аромат. И вишни - словно нить ярких рубинов. Прямо расплакаться можно.


ПРОДОЛЖЕНИЕ СКОРО БУДЕТ


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →