IV. Возвращение в Москву и новое удаление из нее Н

IV. Возвращение в Москву и новое удаление из нее
Надежды Аввакума были, однако, в значительной мере неосновательны: на деле его вызов в Москву объяснялся не по победой «старой веры» и ниспровержением Никоновой реформы, а иными, более мелкими причинами, заключавшимися в другой группировке дворцовых партий и в изменении положения самого патриарха. Властолюбивый и крутой Никон, стремившийся к безусловному первенству в государстве и полному подчинению своей воле самого царя, не ужился в конце концов с нерешительным и мягким, легко поддававшимся чужим внушениям, но в свою очередь самолюбивым и питавшим высокое понятие о своей власти царем Алексеем: недовольные патриархом бояре успели-таки внести охлаждение в отношения Алексея Михайловича к его «собинному другу», а неловкие действия последнего еще усилили это охлаждение и уже через пять лет после высылки Аввакума из Москвы в Сибирь между царем и патриархом произошел решительный разрыв. Гордость Никона не позволяла ему идти на уступки искать прямо примирения с царем, и он задумал добиться той же цели иным путем, более соответствовавшим его характеру. 11 июля 1658 года после службы в Успенском соборе патриарх заявил народу, что он покидает свой патриарший престол и, несмотря на все увещания присланных от царя бояр, удалился в свой Воскресенский монастырь. Это удаление не было, однако, с его стороны полным и окончательным отказом от патриаршеской власти, а представляло из себя энергичную меру, рассчитанную на уступчивость царя и на пробуждение в нем старых симпатий и имевшую своей целью возвращение Никону этой власти в прежнем ее объеме. Расчеты Никона не оправдались, правда, Алексей Михайлович не выказал ни особенной уступчивости, ни особого горя по поводу его удаления, но вместе с тем у него не нашлось и достаточно решимости разом покончить с запутавшимся вопросом избранием нового патриарха. Создалось таким образом неопределенное положение, благодаря которому русская церковь временно осталась без главы и из которого возможны были два выхода: возвращение Никона на патриарший престол или же избрание на этот последний кого-либо другого. Между тем сам Никон, заметив сделанную им ошибку, вздумал повернуть назад и сталь говорить, будто он не отказывался от своего сана, что еще более усложнило дело. При таких обстоятельствах выборы того или другого пути действия зависел от воли царя, но Алексей Михайлович все еще колебался и, не желая уступить властолюбивым притязаниям Никона, в то же время долго не мог собраться с духом нанести последний удар человеку, с которым его так недавно еще связывали тесные дружеские отношения. С другой стороны, большинство бояр, опасаясь самовластного характера Никона, решительно не хотело видеть его опять на патриаршем месте и старательно изыскивало все средства с целью устранить возможность примирения между ним и царем. В этих видах, между прочим, бояре обратились к тем духовным лицам, которые некогда, до патриаршества Никона, были так близки к царю Алексею, и которые вслед затем первые возвысили голос против реформы нового патриарха, за что тяжело и поплатились. Все эти люди были хорошо знакомы боярам, часто даже связаны узами личной дружбы с ними, а сверх того – что было теперь особенно важно – их соединяла и общая вражда к бывшему патриарху, хотя эта вражда и проистекала из различных, причин. Мало принимая во внимание это последнее обстоятельство, бояре рассчитывали устроить вновь сближение между Алексеем Михайловичем и прежними его духовными советниками, и таким образом помешать возможному примирению его с Никоном, предполагая, что затем вопрос о церковной реформе можно будет решить путем мирного соглашения или же и совсем обойти. Исходя из таких соображений и пользуясь тем, что с удалением Никона с патриаршества гонение на раскольников несколько ослабело, они и постарались устроить возвращение в Москву влиятельнейших членов бывшего кружка протопопов, затем родоначальников раскола, в том числе и Аввакума.

Таковы-то были обстоятельства, обусловившие собой вызов бывшего юрьевецкого протопопа из ссылки. Он не знал о них, да и не мог знать, живя в Даурии, куда трудно было доходить вестям из Москвы, и потому, получив грамоту, приглашавшую его возвратиться, не мог иначе объяснять ее себе, как победой того дела, за которое он вел такую долгую и тяжелую борьбу, и был уже вполне уверен в этой победе. Недолго однако могли держаться эти светлые иллюзии: проехав благополучно через области инородцев и добравшись до первых русских городов в Сибири, он тут же и «уразумел о церкви, яко ничто же успевает», узнал, что гонение на людей, восставших против Никона и его реформ в сфере церковной обрядности, все еще продолжается, что самые эти реформы все еще остаются господствующими, находя себе признание и деятельную поддержку со стороны светской власти. Восторженное настроение охватившее было Аввакума, быстро исчезло уступив место мучительному разочарованию и даже сомнению. Действительно, протопоп свыкся уже с мыслью об окончании своих мучений, своего страдальческого подвига, о достижении заветной цели тяжелой борьбы, и вместо того видел перед собой новую борьбу, которая, как легко можно было предвидеть, могла повлечь за собой и новые, пожалуй, еще худшие бедствия. К тому же Аввакум быль не один, с ним была семья, и если он, как ни был уже измучен, не боялся за самого себя, то во всяком случае представлялось слишком жестоким подвергнуть вновь любимую жену и детей всем тем страданиям, которые только что окончились для них сравнительно благополучно. Мучительные колебания проникли в душу Аввакума, переход от радостных надежд к прежнему суровому, фанатическому мужеству не давался ему, и он тяжело и горько задумался, начать ли снова свою обличительную проповедь или, воспользовавшись свободой, скрыться где-нибудь в тихом месте и там, вдали от искушений и бедствий мира, дожить свой век, заботясь только о своем личном спасении. Из этой нерешимости его вывела жена. Она заметила печаль мужа, происходящую в нем внутреннюю борьбу и обратилась к нему за разъяснением причин такого настроения. Аввакум не скрыл их от нее; этот сильный, энергичный человек переживал теперь такой тяжелый момент, что сам нуждался в совете и утешении, и к тому же он мог быть уверен в том, что жена, бывшая для него верной помощницей, разделявшая все его убеждения, и на мучивший его вопрос посмотрит одними глазами с ним.

«Жена что сотворю? – сказал он ей, – зима еретическая на дворе: говорить ли или молчать? связали вы меня!», «Господи помилуй! – отвечала ему Настасья Марковна, – что ты, Петрович, говоришь! Аз тя и с детьми благословляю: дерзай проповедати слово Божие по-прежнему. А о нас не тужи: д;ндеже Бог позволит, живем вместе, а егда разлучат, тогда нас в молитвах своих не забывай! Поди, поди в церковь, Петрович, обличай блудню еретическую!»

И ободренный таким увещанием жены, протопоп снова начал «ересь никонианскую со дерзновением обличать», по всем городам, через которые ему случалось проезжать, проповедуя о мерзости, заключающейся в исправленных Никоном книгах и обрядах церковных, и убеждая людей крепко держаться единственно правого древнего благочестия.

Тем не менее полный мир и спокойствие, прежняя целостность настроения не сразу могли установиться в возмущенной душе самого проповедника. Невольно, быть может даже помимо его сознания, радость по поводу собственного спасения от страданий, казавшихся бесконечными, несколько смягчала суровый, мрачный колорит фанатизма его убеждений, склоняла к большей терпимости если не в мнениях, то по крайней мере в их выражении словами и поступками. Для освобожденного, не преследуемого Аввакума никониане не были уже все-таки теми беспощадными врагами, какими они представлялись ему в моменты жестоких гонений. С другой стороны однако убеждения, во имя которых совершил протопоп свой страдальческий подвиг, не изменились ни на йоту, остались совершенно теми же, а то обстоятельство, что кругом господствовало учение, которое он считал ересью, что в виду этого в нем самом пробуждалось уже сомнение, порождало в нем жгучее до болезненности опасение, как бы не лишиться всех плодов своего подвига, не упасть в расставленные сети. Столкновение этих двух противоположных чувств и стремлений неизбежно вызывало внутреннюю борьбу, сильную душевную разладицу, которая при крайне нервной натуре и наивно-религиозном настроении Аввакума обыкновенно разрешалась у него видениями. Так было и на этот раз. В Тобольске, где остановился протопоп зимовать на второй год своего возвратного путешествия, он начал было ходить в соборную церковь, где богослужение совершалось по исправленным служебникам, и стал уже несколько привыкать к такой службе, «что жалом, духом антихристовым и ужалило было». Через несколько времени, однако страшное видение посетило его. В именины одной из царевен был он у заутрени в той же соборной церкви и, придя из нее, забылся сном, как вдруг послышался ему голос: «блюдися от мене, да не полма растесан будеши!» В ужасе проснулся протопоп и бросился перед иконой ниц, восклицая: «Господи, не стану ходить, где по-новому поют!» Иного результата конечно и нельзя было ожидать, зная идеи Аввакума, которые не могли долго согласоваться с примирительным настроением, овладевшим им лишь в силу случайных причин.

По мере того, как сглаживалось первое радостное впечатление, все резче выступал наружу непримиримый фанатизм Аввакума, все боле он становился самим собой, человеком, не желающим иметь никакого общения со всяким, кто расходится с ним в чем бы то ни было. Как раз в то время, когда возвращенный из ссылки протопоп зимовал в Тобольске, жил в этом городе и другой ссыльный, также оставивший по себе след, хотя и менее яркий, в истории нашего просвещения, именно хорватский патриот и славянофил по убеждениям, Юрий Крижанич, приехавший в Москву и из нее попавший в Сибирь. И в судьбе его, и во взглядах было много общего с Аввакумом: он видел в Московском государстве готовую силу, вокруг которой могут собраться славяне, чтобы дать отпор немцам и сохранить свою национальную самобытность. Казалось бы, что два эти человека, которые испытали почти одинаковую судьбу, в убеждениях которых национальные начала занимали равно первенствующее место, должны были бы найти друг у друга много точек соприкосновения и даже тесно сойтись; но на самом деле все их сношения ограничились одним свиданием, при котором не состоялось даже настоящего разговора. Предоставляем рассказать об этом свидании самому Крижаничу.

«Аввакум, – говорит он, – послал за мной и вышел ко мне на крыльцо; когда я хотел ступить на лестницу и взойти, он сказал: «Не ходи сюда, стой там и скажи, какой ты веры». Я сказал: «Благослови отче!» А он отвечал: «Не благословлю, – исповедуй прежде свою веру». Я отвечал: «Отче честной я верую во все, во что верует святая апостольская церковь, и священническое благословение принимаю в честь и прошу его в честь. И о вере готов объясниться с архиереем, а пред тобою, путником, который и сам подвергся сомнению веры, нечего мне широко о вере говорить и объясняться. Если ты не благословишь, благословит Бог. Оставайся с Богом».

Так в Аввакуме опять во всей своей резкости выступила на вид его исключительность и нетерпимость, в силу которой он поспешно отворачивался от всякого, в ком заподозривал неправовое, и которая отпугивала от него людей с несколько более широким умственным кругозором.

Зато все резче и горячее становилась и проповедь Аввакума, направленная против того, что он называл уклонением русской церкви в ересь, и сообразно с этим все более собирала она вокруг него единомышленников. На всем пути, продолжавшемся около двух лет, считая здесь и остановки па зиму в Енисейске и Тобольске, толпы народа в городах собирались слушать поучения протопопа, мученика старой веры, вынесшего за нее тяжелые страдания далекой ссылки и все-таки оставшегося непоколебимым. Сильное впечатление производили эти полные энтузиазма, освященные кровью проповедника поучения на народные массы, и немало людей, благодаря им, отшатнулось от церкви, в которой они с ужасом увидали латинскую ересь, немало подражателей и пособников примкнуло к Аввакуму из числа ревнителей благочестия. Между прочим, в Устюге встретился протопоп с одним из частых тогда подвижников-юродивых, неким Федором, который постоянно, и летом, и зимой, ходил без верхнего платья, в одной рубахе, днем юродствовал на людях, а ночи проводил в усердной молитве, стремясь таким путем достигнуть спасения. Занятый своим подвигом юродства, он не обращал внимания на исправление книг, да вероятно сам и не мог его заметить, а споры, поднявшиеся по этому поводу среди духовенства, до него еще не доходили. Аввакум, познакомившись с ним, рассказал ему о никоновом исправлении, о новизнах в церкви и силой своего слова довел до того, что Федор, схватив имевшуюся у него псалтирь новой печати «тотчас и в печь кинул, да и проклял всю новизну». Вслед затем он отправился за Аввакумом в Москву и сделался одним из ревностнейших его приверженцев и учеников.

Так, распространяя по пути свое учение, всюду почти приобретая учеников и сторонников., прибыл, наконец, протопоп в Москву, из которой он выехал около десяти лет тому назад в ссылку. При этом въезде своем в столицу он был уже не тем, только благочестием своим известным протопопом, каким он жил в ней некогда: его сопровождал сюда ореол мученичества, дорогой ценой добытый в Тобольске и Даурии и теперь привлекавший на него внимание даже тех, кто его не знал раньше или мало знал. Этот ореол, создавшийся вокруг него, имел особенное значение при тех условиях, какие он застал в Москве. Брожение умов, принявшее в русском обществе такие резкие формы с момента преобразований Никона, далеко еще не привело к последним своим результатам, различные партии еще не сформировались окончательно, и колебания, переходы с одной стороны на другую происходили в высшей степени часто. Некоторые из тех людей, которые десять лет назад первые выступили со смелым и резким протестом против новшеств патриарха, теперь отступились от начатого ими дела, разубедившись в истине его, и в числе их был сам Иван Неронов, некогда признанный глава кружка протопопов, друг и руководитель Аввакума. Сосланный сперва в Спасокаменный, а затем из него в Кандалакшский монастырь, он уже 10 августа 1655 года бежал из последнего в Соловки и отсюда пробрался в Москву. Здесь он в течение нескольких месяцев скрывался от грозного патриарха у разных своих приятелей то в самом городе, то в его окрестностях, в исходе 1656 года постригся в монахи и принял имя старца Григория. Во время этих скитаний своих он сперва продолжал проповедь против новых книг и обрядов церковных, но затем его убеждения начали все сильнее колебаться под влиянием неожиданных для него событий. На соборе 1655 года в Москве, кроме русского духовенства, которое, по мнению Неронова, соглашалось с Никоном лишь из страха перед ним, присутствовали уже и два приезжих патриарха: Макарий антиохийский и Гавриил сербский, и эти патриархи предали проклятию двоеперстие и своими подписями одобрили вновь исправленный «Служебник» и только что переведенную с греческого книгу «Скрижаль». К ним присоединились и голоса других двух патриархов, константинопольского Афанасия иерусалимского Паисия, а последний из них в ответе своем на вопросы Никона и Алексея Михайловича строго осудил протест Неронова против преобразовательной деятельности Никона. Все это ока зало подавляющее влияние на Неронова: вражда его к Никону осталась в полной силе, но он не был настолько убежден в правоте своей по разделившему их вопросу, чтобы найти в себе достаточно силы противиться решению глав вселенской церкви. Приговор патриархов поверг его в сомнение, разрешившееся тем, что в январе 1657 года старец Григорий явился к патриарху и заявил ему, что не хочет быть под клятвой вселенских патриархов и потому готов признать его реформы. Хотя и затем, уже после своего приобщения к церкви, он продолжал еще придерживаться некоторых старых обрядов и книг, но уже не выступал с принципиальной оппозицией против действий патриарха и только личные отношения его к последнему никак не могли наладиться, старая вражда давала себя чувствовать постоянными вспышками, а, когда произошел разрыв между царем и патриархом, Неронов явился одним из наиболее усердных противников Никона. Тем не менее, он уже сошел со сцены раскольничьего движения, перестал играть роль вождя последнего. Его пример увлек за собой некоторых из людей, наиболее привязанных к нему лично и веривших в него, но не оказал решительного влияния на все движение в его целом, так как оно давно уже перешло за рамки протеста единичных личностей.

В то самое время, как Неронов и подобно ему некоторые другие, устрашенные клятвой вселенских патриархов, отрекались от затеянного ими дела, другие люди, из самых различных общественных классов, проникались сомнением в правоверии не только Никона, но и вступившихся за него патриархов, и решительно отлагались от церкви. Движение, от которого отходили наиболее умеренные его элементы, готовилось принять крайний характер.

В этот-то момент, предшествуемый славой непоколебимого страдальца за старую веру, и явился в Москве Аввакум. Прием, встреченный им здесь, не оставлял ему желать ничего лучшего, «яко ангела прияша мя», пишет он. Его заклятый враг, Никон, бессильный и всеми покинутый, сидел в Воскресенском монастыре; бояре, видевшие в протопопе могучего союзника против павшего патриарха, рады были его возвращению, а многие из них смотрели на него и как на проповедника истины. Сам Алексей Михайлович, всегда питавший расположение к Аввакуму, обрадовался его приезду. «Тишайший и в благочестии прославленный» царь Алексей всегда ценил выше всего в людях набожность и строгое выполнение религиозных обрядов, как раз такие качества, которые наиболее присущи были Аввакуму. Из-за них царь привязался к последнему еще в то время, когда он жил в Москве в качестве справщика книг, они же привлекали его к протопопу и теперь. Соглашаясь с Никоном относительно необходимости церковной реформы, Алексей Михайлович не мог однако отказаться от того уважения, которое он питал к ревнителям русской обрядовой старины, Неронову, Вонифатьеву, Аввакуму и их товарищам, и это отразилось на всем его отношении к ним во время распри их с патриархом. Он соглашается с патриархом, позволяет ему налагать жестокие наказания на его противников, но сам как бы устраняется от участия в них, иногда даже старается облегчить участь наказанных, упрашивая, например Никона не расстригать Аввакума или – что еще характернее – скрывая от патриарха пребывание в Москве Неронова, бежавшего из Кандалакшского монастыря. Теоретическое сознание нужды в преобразованиях было у Алексея Михайловича, но его вкусы и привычки тянули его к московской старине, и он старался, всегда безуспешно, впрочем, примирить то и другое. Теперь представитель этой старины являлся подле него, озаренный новым светом мученика за свои идеи, и притом в такой момент, когда царь окончательно разошелся и вступил в упорную вражду с патриархом, тянувшим его на путь преобразований в церковной сфере. Вид Аввакума должен был привести ему на память те далекие, полные мира и невозмутимого спокойствия дни, когда еще не было никаких церковных раздоров, когда вокруг дворца группировался кружок ревнителей благочестия, соединявший в себе многих из тех людей, которые теперь стали ожесточенными врагами. И под влиянием этих разнообразных впечатлений царь как нельзя более милостиво принял возвращенного из ссылки протопопа.

«Государь, – рассказывает Аввакум о первом свидании своем с Алексеем Михайловичем, – меня тотчас к руке поставить велел и слова милостивые говорил: здорово ли де, протопоп, живешь? еще де видаться Бог велел! И я сопротив руку его поцеловал и пожал, а сам говорю: жив Господь, жива душа моя, царь-государь; а впредь что изволит Бог! Он же, милейший, вздохнул, да и пошел, куды надобе ему. И иное кое-что было да что много говорить! Прошло уже то!»

Повидавшись с Аввакумом, царь приказал поместить его в Кремле в Новодевичьем подворье и каждый раз, отправляясь куда-нибудь мимо его двора, испрашивал у него благословения.

В свою очередь Аввакум не замедлил воспользоваться благоволением царя к нему, тем самым отчасти оправдывая надежды, возложенные на него боярами. Вскоре уже по возвращении своем подал он Алексею Михайловичу пространную челобитную, в которой ярко отметил занятое им положение.

«Государь наш свет! – писал он здесь, – что ти возглаголю, яко от гроба восстав от дальнего заключения, от радости великой обливаясь многими слезами, свое ли смертоносное житие возвещу тебе-свету или о церковном раздоре реку тебе свету? Я чаял, живучи на востоке в смертех многих, тишину здесь в Москве быти, а ныне увидал церковь паче и прежнего смущенну». Вслед за этим вступлением протопоп наминает чудо, якобы происшедшее в одной из тобольских церквей при его проезде и служащее знамением ереси, заключающейся в исправленных Никоном книгах, указывает на бывший мор, как па посланный в наказание за эту ересь на страну, и продолжает: «Добро было при протопопе Стефане, яко все быша тихо и немятежно ради его слез и рыдания и не гордого ученья: понеже не губил Стефан никого до смерти, якоже Никон, ниже поощрял на убиенье». И немедленно же вслед за этим он начинает указывать ереси, внесенные, по его мнению, Никоном в книги. «Вем, яко скорбно тебе, государю, от докуки нашей, – прерывает он свое изложение. – Государь-свет, православной царь не сладко и нам, егда ребра наша ломают, и развязав нас кнутьем мучат, и томят на морозе гладом. А все церкви ради Божия страждем». И как бы в доказательство и для иллюстрации этого положения протопоп рассказывает историю собственных страданий, сперва от недовольных прихожан в Лопатицах и Юрьевце, а потом от Никона и Пашкова, мимоходом замечая: «не челобитьем тебе, государю, реку, ниже похвалою глаголю... истину бо реку. Яко ты наш государь, благочестивый царь, а мы твои богомольцы: некому нам возвещать, како строится в твоей державе». Перечислив все вынесенные им бедствия, Аввакум опять возвращается к Никону: «Многие его боятся, – говорит он, – а протопоп Аввакум, уповая па Бога, его не боится. Твоя государева светова воля, аще и паки попустишь ему меня озлобить: за помощью Божьею готов и дух свой предать... А душа моя прияти его новых законов беззаконных не хощет. И в откровеньи ми от Бога бысть се, яко мерзок он пред Богом Никон». Далее идет перечисление всех тех ересей, в которые, по мнению протопопа, впал патриарх, а с ним и вся церковь русская: «Христа он Никон не исповедует в плоть пришедша; Христа не исповедует ныне царя быти и воскресение его, яко иудеи, скрывает; он же глаголет неистинна Духа Святаго; и сложенье креста в перстах разрушает; и истинное метание в поклонах отсекает, и многих ересей люди Божья и твоя наполнил». Излишне и прибавлять, пожалуй, что все имеющиеся в этом перечислении, на первый взгляд как будто и серьезные обвинения в искажении догматов на деле, не заключая в себе ни мало истины основаны исключительно на мелочных недоразумениях, вытекавших из невежества самого протопопа. Об этой стороне его деятельности мы будем еще иметь случай говорить впоследствии и потому теперь воздержимся от всяких комментариев. «Время, – так заканчивает Аввакум эту часть своей челобитной, – время отложить служебники новые и все его Никоновы затейки дурные. Потщися, государь, исторгнути злое его и пагубное учение, д;ндеже конечная пагуба на нас не прииде». Конец челобитной протопоп посвящает уже иному делу, именно просьбе относительно воеводы Пашкова. «Спаси его душу, – говорите он, – яко же ты, государь, веси. А время ему и пострищись, даже впредь не губит, на воеводствах живучи, христианства. Ей, государь, не помнит Бога: или поп, наш брат, или инок, всех равно губит и мучит, огнем жжет и погубляет. Токмо, государь, – тут же спохватывается протопоп, – за мою досаду не вели ему мстити... Помилуй, государь царь православный, не оскорби бедную мою душу: не вели, государь, ему Афанасью мстити своим праведным царским гневом, но взыщи его, яко Христос заблуждшее овча Адама».

Пашков действительно был пострижен в Москве и притом самим же Аввакумом, хотя было ли это результатом челобитной протопопа и последовавшего на основании ее царского приказания, или произошло как-нибудь иначе, мы не знаем. Иной результат имела во всяком случае первая часть челобитной. Аввакум удовлетворил, правда, в ней ожидания бояр: трудно было бы отыскать более строгого обвинителя, более заклятого и непримиримого врага патриарха. Но эта вражда, хотя и поддерживаемая личным озлоблением, исходила все-таки не из него, носила по преимуществу принципиальный характер: нападая на Никона, протопоп требовал отмены всех его «затеек», замены исправленных книг старыми, восстановления прежних обрядов, отмененных или преобразованных патриархом, словом, являлся представителем известного направления, а не личным врагом Никона. Такие требования, однако, не входили уже в желания большинства бояр, не мог на них согласиться и Алексей Михайлович, слишком далеко зашедший по пути реформы, чтобы иметь еще возможность вернуться назад. Впрочем, на первый раз обнаружившееся различие во взглядах не повело за собой явного столкновения, так как расположение царя и бояр к протопопу было слишком сильно, им слишком горячо хотелось удержать при себе этого строгого ревнителя благочестия. Поэтому, обходя молчанием ту общую программу действий, какую выставил Аввакум, его попытались склонить к уступчивости путем лично ему оказываемых льгот и пожалований. В последних недостатка не было: царь, царица и многие бояре прислали протопопу от себя денег, от имени Алексея Михайловича ему обещано было место сперва духовника царского, затем – что гораздо более привлекало Аввакума – справщика на Печатном дворе, и в то же время царь прислал Родиона Стрешнева уговаривать Аввакума, чтобы он молчал и прекратил свои проповеди против церкви. Протопоп, тронутый лаской, прельщаемый надеждой на то, что ему будет поручено дело исправления книг, действительно как будто успокоился.

Он зажил на Москве, дожидаясь того времени, когда ему будет наконец позволено приступить к делу восстановления церковной чистоты и в ожидании распространял сперва свое учение только путем частных бесед и знакомств. Безвыходно почти жил он в доме духовной своей дочери, боярыни Федосьи Прокопьевны Морозовой, наставляя в вере ее и сестру ее, княгиню Евдокию Урусову, бывал у Анны Петровны Милославской, у многих других бояр, познакомился и сблизился с князем Иваном Хованским, с Юрием Алексеевичем Долгоруким и иными. Могучая фигура страдальца протопопа на многих людей и в этом кругу производила сильное впечатление, которое впоследствии так выразила одна из его учениц, Морозова: «отец Аввакум истинный ученик Христов. Он страдает за закон Христов и потому его учение следует слушать тем, которые хотят угодить Богу». Многие из этих знакомцев протопопа сделались и его ревностными последователями, вместе с ним ужасались нечестию, проникшему в недра русской церкви, и готовились бороться с ним, но не было у него другой такой горячей сторонницы, как Морозова. Молодая вдова, богатая и знатная, она и раньше уже все душевные силы свои отдала на подвиги благочестия в духе московской старины: окруженная многочисленной свитой слуг, количество которых в ее доме заходило за 200 человек, имея 8.000 душ крестьян, она пользовалась этим богатством только для того, чтобы щедрой рукой раздавать его неимущим, постоянно держала у себя в доме убогих и нищих, кормила и поила их, а сама истязала плоть постом и молитвой, втайне от людей носила власяницу. На фанатическую проповедь Аввакума пылкая женщина эта, исключительно отдавшаяся уже делу религиозного спасения, отозвалась всем сердцем и вся ушла в созерцание объявшей Россию ереси и в борьбу с нею путем споров в знакомых, домах с «никонианами», как стали уже тогда называть принявших преобразования Никона противники последних. А таких споров много велось тогда в Москве, и нередко приходилось участвовать в них и самому Аввакуму, особенно в доме Ртищева.

Один из первых насадителей богословского образования в Руси 17-го века и сторонников реформ Никона, Федор Михайлович Ртищев был человеком в высокой степени набожным, но вовсе не фанатиком, кротким по натуре и противником насильственных мер по принципу. Он принадлежал к той, довольно еще значительной, группе лиц среди разъединившегося московского общества, которая держалась примирительного направления и, будучи боле близка к новшествам, не хотела, однако, обязывать к ним насильственными средствами, а надеялась искоренить церковный раздор одной силой убеждения. Сам Ртищев мечтал устроить «церковное благочестие тихо и немятежно», много рассчитывая в этом случае на образование, для распространения которого немало им было им сделано. В его московском дом собирались киевские монахи, отчасти им же и приглашенные в Москву, бывали и различные русские духовные и светские люди, приверженцы и противники преобразований, и здесь между ними постоянно происходили оживленные прения, в которых большое участие принимал и сам хозяин, живо интересовавшийся религиозными вопросами. Аввакума Ртищев давно знал и уважал в нем строгое соблюдение благочестия и необыкновенную нравственную стойкость; и теперь, разойдясь уже совершенно с юрьевецким протопопом в мнениях, он не отказался от этого уважения к его личности и по возвращении его из Даурии между прочим передал ему через своего казначея довольно крупную по тогдашнему сумму в 60 рублей. Он все еще не терял надежды примирить Аввакума с церковью, и последний часто хаживал к нему в дом, где познакомился и с новым лицом, появившимся тогда в Москве, с киевским же монахом и учителем царских детей, Симеоном Полоцким. Между новыми знакомцами постоянно велись споры «о вере и о законе», во время которых Аввакум немало, по его собственному выражению, «шумел» и энергично «бранился с отступниками». Но беседами с отдельными лицами и кабинетными богословскими спорами не мог удовлетвориться Аввакум, как в силу собственного характера, так и благодаря настроению, все боле распространявшемуся в обществе и невольно передававшемуся и ему. Не мог он, даже если бы и хотел, в виду этого сдержать и обещание, данное царю: его подхватила и унесла вперед волна движения, происходившего в согласии с его стремлениями, но независимо от его практических желаний.

Раздор между царем и патриархом, не имевший в своем происхождении ничего общего с раскольничьим движением, не остался, однако, как мы уже отчасти и видели, без косвенного влияния на это последнее. Выпущены были из заточения некоторые из вождей раскола, несколько ослаблено было гонение на других, и у раскольников явилась надежда, что с падением злейшего их врага и гонителя Никона восторжествует и самое их дело. Сообразно этому, движение, по наружности несколько уже как бы притихшее и происходившее лишь под покровом тайны, вновь оживилось и дало о себе знать: раскольники спешили усилить свою пропаганду и доконать бывшего патриарха, и одно за другим появлялись сочинения их, направленные в защиту старых книг и обрядов, одна за другой приходили к царю челобитные об окончательном низвержении нечестивого патриарха. Начавшись еще до приезда Аввакума в Москву, эта усиленная пропаганда продолжалась и после того, все более и более разрастаясь. Монах Феоктист написал слово об антихристе, Семен Жилев – цветник суеверий, архимандрит Спиридон выпустил книгу о правой вере, в которой резко полемизировал с никоновскими справщиками книг. Почти одновременно с этим попы Никита и Лазарь и ученик Аввакума Авраамий прислали Алексею Михайловичу челобитную из мест своего заточения, прося прекратить гонения на правую, старую веру. В этих новых проявлениях движения ясно сказывалось уже и изменение его характера сравнительно с моментом первоначального его возникновения. Прежних вождей того кружка, из которого впервые пошло это движение, уже не было в числе его деятелей: Вонифатьев, с самого начала раздора с Никоном поведший себя очень нерешительно и двусмысленно, умер еще до возвращения Аввакума из Даурии; Неронов, остававшийся еще в живых, отступился от общего дела и присоединился к церкви, и с выбытием из рядов раскольников этих двух наиболее влиятельных людей, служивших представителями умеренного направления, в движении взяла перевес крайняя партия. Тогда как Неронов и Вонифатьев ратовали преимущественно против личности Никона, готовы были пойти на кое-какие уступки и уклонялись от прямой борьбы с авторитетом вселенских церквей, их бывшие приятели, оставшиеся верными своему направлению, выдвинули вперед его принципиальную сторону и, резко отказываясь от всякого соглашения, готовились к непримиримой борьбе. Так, первым результатом гонения, поднятого на раскольников, было усиление в среде их крайней группы, выступление ее на первый план. Но среди людей, эту группу составлявших, не было еще таких, которые пользовались бы такой же известностью и влиянием, как бывшие вожди московского братства, и потому место идейного главы движения оставалось незанятым, пустовало до времени.

При таких-то обстоятельствах, среди царившей в московском обществе смуты умов, сопровождаемой усилением раскольничьей деятельности и успехами более крайнего направления в среде самих раскольников, в Москве появлялся Аввакум и становился почти в такие же близкие отношения к царю, приобретал такие же широкие связи среди боярства, как прежде Вонифатьев и Неронов. Собственно, его деятельность с момента первого столкновения с патриархом происходила именно в духе такого крайнего направления и притом на его славе поборника благочестия не было ни одного пятна, его нельзя было упрекнуть ни в одном малейшем отступлении от проповедуемых им идей: он вынес свой десятилетний искус и остался при тех же взглядах, за которые впервые постигло его гонение. Этот искус и вся история ссылки его в Сибирь возвышали его над всеми остальными раскольниками: никто не пострадал тяжелее его, и никто не выказал большей энергии в перенесении страданий и большей смелости в распространении своего учения. В связи с видным положением, занятым теперь Аввакумом в московском обществе, и многочисленными знакомствами, заведенными им почти по всей России, от Москвы до Сибири, во время ссылки и возвращения из нее, его слава проповедника старой веры и мученика за нее произвела то, что в глазах ревнителей старины он выдвигался вперед всех других предводителей раскола, совершенно уже затмевая собой личности первых его начинателей. К нему с разных сторон обращались за советами и разъяснениями в делах веры, у него искали утешения и поддержки в минуты сомнения и колебания, от него добивались практических указаний, как держать себя оставшимся в правоверии с никонианами, как обходиться с их духовенством, и по мере того, как все чаще делались такие обращения, протопоп независимо от своей воли становился в почетное и ответственное положение главы людей, отторгшихся от никонианской церкви.

Но если это положение создавалось для Аввакума даже помимо его воли, то и он в свою очередь не думал уклоняться от роли «сильного Христова воеводы против сатанина полка». Напротив, приглядевшись к борьбе различных взглядов в московском обществе и получив с разных сторон запросы, свидетельствовавшие об ощущаемой нужде в духовном руководительстве, он не воздержался от искушения самому броситься в эту борьбу и смело взял на себя роль такого руководителя. В этих видах он приступил к проповеди, но так как устная проповедь при тех условиях, в которых он жил теперь на Москве, не могла принять особенно широких размеров, то он прибег еще и к другому средству пропаганды, пустив в обращение написанные им сочинения против никониан. И в устной речи, и в произведениях своих он доказывал, что Никон, а за ним и все, принявшие сделанные при нем исправления в книгах, впали в многочисленные и жестокие ереси; такую ересь протопоп усматривал в изменении слов символа веры, как он неправильно читался в старых книгах: «его же (Христа) царствию несть конца» на правильное чтение: «не будет конца», изменении, давшем ему повод говорить, что никониане не признают Христа совершенным царем; точно также по поводу вставленного в старых книгах и выброшенного при исправлении слова «истинна» о Св. Духе протопоп утверждал, будто никониане «Духа святого не истинна глаголят быти». Указывая эти мнимая ошибки и другие, им подобные, защищая двоеперстие и земные поклоны, он жестоко нападал на никоновских справщиков, исказивших, по его мнению, книги, упрекая их в том, что «они пожирают стадо Христово злым учением и образы нелепо носят отступнические, а не природные наши словенского языка», называя их отщепенцами и униатами за то, что они ходят в рогах вместо обыкновенных «словенских скуфей», наконец уверяя даже, что «они не церковные чада, а диаволя». В тех храмах, учил далее протопоп, где служба происходит по вновь исправленным книгам, нет настоящего благочестия и самое богослужение неистинное: там «поют песни, а не божественное пение, по-латыни, и законы и уставы у них латинские, руками машут и главами кивают и ногами топочут, как обыкло у латинников по органом». Равным образом Аввакум проповедовал, что и священники, принявшие исправленные служебники и совершающее по ним богослужение, не истинные пастыри, и учил не повиноваться им и не принимать от них причащения1. Эти проповеди и писания Аввакума привлекли на себя большое внимание в населении Москвы и многих отторгли от церкви, но сам протопоп ими еще не удовольствовался.

Убежденный в необходимости и возможности склонить на свою сторону светскую власть и видя между тем, что время идет, а последняя никаких мер в пользу раскольников не принимает, Аввакум предпринял новый решительный шаг, и чрез ученика своего, юродивого Федора, подал Алексею Михайловичу челобитную, в которой просил, «чтобы он старое благочестие взыскал... и на престол бы патриаршеский пастыря православного учинил, вместо волка и отступника Никона, злодея и еретика». Вместе с тем, не ограничиваясь одной просьбой о патриархе, он требовал смены всех главнейших православных иерархов и замены их другими, из числа ревнителей раскола, причем называл и имена нескольких намеченных им кандидатов. Царь принял челобитную, но с той поры «кручиновать стал» на протопопа. Действительно, заключавшиеся в ней просьбы как нельзя полнее раскрывали всю наивность расчетов благодушного, боявшегося резкого, бесповоротного разрыва, Алексея Михайловича на примирение с Аввакумом путем предоставления лично ему видного положения в церковной иерархии и всяких других милостей. Для протопопа, как оказывалось, прежде всего важно было торжество его взглядов, и потому, пренебрегая всеми выгодами царской дружбы, он открыто становился во главе партии, враждебно настроенной против существующей церковной иерархии, и, переводя вопрос на принципиальную почву, принуждал царя не только выбрать ту или другую сторону в нем, но и принять соответствующие практические меры. Такой выбор был уже сделан Алексеем Михайловичем заранее и, выступая с решительным отказом от соглашения и протестом против иерархов, протопоп тем самым подписывал себе приговор. К тому же в это время и от церковных властей стали поступать к царю жалобы на него, что он своей деятельностью многих людей на Москве отвратил от церкви. Сам же Аввакум, прослышав про неудовольствие государя, подал ему челобитную, наполненную обличениями пороков и ересей приезжих греков и высшего московского духовенства. При всем своем желании удержать при себе Аввакума и Алексей Михайлович увидел наконец, как неосновательны были надежды на примирение его с церковью, понял, что он не Неронов и не отступится от затеянного дела, и, скрепя сердце, прислал ему чрез боярина Петра Салтыкова приказ: «Власти на тебя жалуются: церкви де ты запустошил; поедь в ссылку опять». Местом ссылки протопопа на этот раз назначен был Пустозерский острог, и 29 августа 1664 года, приблизительно через полгода по возвращении Аввакума в Москву, его с семьей вывезли в новую дорогу.

Недолго продолжалась, таким образом, жизнь протопопа в Москве, немного пришлось ему и ратовать здесь за старую веру. Через какие-нибудь шесть месяцев свободной жизни снова уже начиналась для него далекая ссылка, снова глянула ему в глаза северная зима с ее морозами и вьюгами, с ужасами дальнего и тяжелого пути. Перед ними дрогнуло сердце даже этого закаленного в бедствиях человека и из его усталой груди в первый и в последний раз вырвалась мольба о пощаде. С дороги, из Холмогор, отправил он к царю новую челобитную, не поднимавшую уже никаких общих вопросов, а носившую чисто личный характер.

«Христолюбивому государю, царю и в. кн. Алексею Михайловичу, – так начинал Аввакум это короткое свое послание, – бьет челом богомолец твой в Даурех мученой протопоп Аввакум Петров. Прогневал, грешной, благоутробие твое от болезни сердца неудержанием моим, а иное тебе, свету–государю, и солгали на меня, им же да не вменит Господь во грех! Помилуй, равноапостольный государь–царь, робятишек ради моим умилосердися ко мне! С великою нужею доволокся до Холмогор; а в Пустозерской острог до Христова Рождества невозможно стало ехать, потому что путь нужной, на оленях ездят. И смущаюся грешник, чтоб робятишка на пути не примерзли с нужи».

В виду этого он просил позволения остаться в Холмогорах или где-нибудь в другом, не столь далеком, как Пустозерск, месте, и вся челобитная заканчивалась своего рода воплем измученного страдальца: «И в Даурской земле у меня два сына от нужи умерли. Царь государь, смилуйся».

В конце ноября один из учеников Аввакума, юродивый Киприан, передал его челобитье государю, а 6 декабря последний получил и новую просьбу за сосланного от старого его друга, бывшего протопопа Ивана, теперь старца Григория Неронова. Вступаясь за своего приятеля и бывшего сподвижника, Неронов писал царю, что церковные власти, оскорбившись просьбой Аввакума назначить новых иерархов, налгали на него, будто он по улицам и площадям учил народ, увещевая не ходить в церковь. Он уверял даже (вопреки истины, впрочем), что Аввакум по указу государя молчал, дожидаясь собора. «Только он с Ларионом архиепископом, да с твоим государевым духовником говорил наедине о сложении перстов и о трегубой аллилуйе, и о прочих догматах... да о том же он говорил в дому окольничего Ф. М. Ртищева; а больше он нигде и по улицам ходя о том не говаривал». В виду этого старец Григорий просил не отправлять протопопа в Пустозерск, а позволить поселиться вместе с ним в Игнатовой пустыни на Саре.

Просьбы Неронова и самого Аввакума смягчили Алексея Михайловича, в душе которого еще сильно было доброе чувство по отношению к протопопу, и, не исполняя буквально этих просьб, он уменьшил все же наказание, приказав отправить Аввакума лишь па Мезень. Здесь ссыльный протопоп жил, пользуясь все же некоторыми удобствами и не подвергаясь особым стеснениям. Мы не знаем в точности, какие приказания даны были из Москвы насчет его содержания, но знаем, что на деле он постоянно обменивался письмами и известиями co своими московскими единомышленниками, что некоторые из них и приезжали к нему, а один даже жил у него около четырех недель.

В этих сношениях своих с московскими товарищами Аввакум особенно старался поднять ослабевшую в среде их бодрость духа. Действительно, сам он скоро оправился от первого впечатления неожиданной ссылки и возвратил себе всю присущую ему энергию, но на многих его единомышленников эта неудача произведенной им попытки прямой борьбы с церковной иерархией произвела гораздо более подавляющее впечатление. Благодаря ей, у многих из них поколебалась и вообще надежда на успешный исход немедленной борьбы, вследствие чего ослабело и стремление к последней; многие из тех даже, которые сами деятельно вели пропаганду в интересах раскола, готовы были отступить от открытого столкновения с никонианами, опасаясь его невыгодных последствий, и таким образом среди раскольничьей общины в Москве взяла опять перевес партия более умеренных и осторожных людей, не желавших до поры до времени выступать с открытыми заявлениями о своем существовании. А между тем дело Аввакума снова обратило внимание властей на раскольников и вызвало усиленное преследование их. По этому поводу между раскольниками началась распря, раздались в их среде жалобы на Аввакума, что он только вредить общему делу, дразня еретиков; некоторые, наиболее раздраженные, даже говорили и писали самому протопопу, что лучше было бы ему умереть в Даурии, чем приезжать в Москву. В виду такого настроения товарищей Аввакуму приходилось одновременно и возбуждать в них большую смелость и ревность к защите своего дела, и оправдывать перед ними свои личные действия, и с этой целью он отправил в Москву послание, адресовав его «игумену Феоктисту и всей братии».

«Я в Москву приехал прошлого году не самозван, – говорил он здесь по поводу делавшихся ему упреков, – но призван благочестивым царем и привезен по грамотам. Уж то мне так Бог изволил быть у вас на Москве. Не кручиньтеся на меня, Господа ради что моего ради приезда страждете». Так смиренно по виду приняв обвинения, направленные на его личность, он тем резче за то в своем послании выступил против малодушия, в них сказавшегося и их вызвавшего. «Отче, – писал он, обращаясь к Феоктисту, – что ты страшлив? Феоктист, что ты опечалился? Аще не днесь, умрем же всяко. Не малодушествуй: понеже наша брань несть к плоти и крови. А что на тебя дивить? Не видишь, глаза у тебя худы. Рече Господь: ходяй во тьме не весть, камо грядет. Не забреди, брате, с слепых тех к Никону в горкой Сион! Не сделай беды, да не погибнешь зле! Около Воскресенскова ров велик и глубок выкопан, прознаменуя ад: блюдися, да не ввалишься и многих да не погубиши». Возбуждая таким образом энергию более умеренных сотоварищей своих и прямыми увещаниями, и ободрениями, и угрозами, указанием на то, что они, заходя чересчур далеко но мирному пути, рискуют впасть в никонианство, протопоп не забывал вместе; с тем и непосредственных практических интересов их в положении данной минуты и передавал им ряд наставлений с этой целью, советуя бегать и скрываться от никонианских властей, а сам в свою очередь просил присылать ему сведения о московской жизни. Об одном только человеке просил он приятелей не сообщать ему ничего, именно о Неронове. Как далеко ли разошелся Аввакум с этим человеком, перед которым он некогда преклонялся, которого считал своим вождем и наставником, но старая дружба, заставившая старца Григория вступиться за Аввакума в минуту его беды, не исчезла и из сердца бывшего юрьевецкого протопопа и черезчур больно было ему слушать брань и хулу на Неронова из уст людей, не стоявших к последнему так близко, как он, в прежние, более счастливые годы. «Про все пиши, – наказывал он тому же Феоктисту, – а про старцово житье не пиши, не досаждай мне им: не могут мои уши слышати о нем хульных словес ни от ангела. Уж то грех ради моих в сложении перстов малодушествует. Да исправит его Бог – надеюся».

Заботясь о московской общине, о поддержании в ней бодрости и о спасении отдельных членов ее из рук властей, Аввакум не упускал из виду равным образом и той местности, в которой ему теперь пришлось побывать. По прежнему по всем городам и селам, через которые его провозили, раздавалась его смелая проповедь, всюду он сурово обличал никонианство и учил народ твердо стоять за древнее благочестие. Полтора года провел он таким образом в ссылке, всецело отдавшись деятельности проповедника и организатора раскола, «словесных рыб промышляя», а тем временем над его головой и над головами его единомышленников собиралась последняя, роковая гроза.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →