Собор 1666
Уже самое начало церковных исправлений при Никоне, послуживших поводом для проявления раздоров в русской церкви, ознаменовано было двумя приемами, посредством, которых хотели освятить эти исправления, придать им полный и безусловный авторитет православия. Такими приемами были, во-первых, созыв соборов из среды русского духовенства для постановлений об исправлении книг и обрядов, и наблюдения за ним и, во-вторых, обращение за советами и справками по сомнительным вопросами к православным вселенским патриархам; оба они практиковались одновременно и параллельно, но ни тот, ни другой не предупредили и не обуздали церковных раздоров, не помешали возникновению и росту раскола. По мере же того, как и расстройство церковное на Руси все увеличивалось, с одной стороны благодаря расколу, с другой – благодаря смуте, возникшей в верховном управлении церковью вследствие ссоры между царем и патриархом и последовавшего затем отказа Никона от патриаршего сана, отказа, как вскоре уже оказалось, неполного и неискреннего, по мере того, какие отношения различных партий все более обострялись и вместе с тем осложнялись и запутывались, все сильнее ощущалась и нужда в новом, более действительном средстве для устроения церковных порядков, и такое средство нашли в соединении обоих употреблявшихся до того времени приемов, в созыве в Москву собора, но уже не только русского, а и вселенского, с участием если не всех, то хотя некоторых православных патриархов. Мысль об этом, появившаяся первоначально в форме предположения об устройстве суда патриархов над Никоном, вскоре приняла более широкие размеры, и новому собору задумали передать решение обоих важных дел, волновавших русскую церковь, как спор между царем и патриархом, так и распри между православными и раскольниками, рассчитывая, что его авторитет будет достаточен для разрешения обоих запутавшихся вопросов и окончательно укажет государственной власти тот путь, которого ей следует в них держаться. К 1666 году была выработана и практическая форма осуществления этого плана: в этом году именно созывался собор русского духовенства, который должен был заняться делом раскольников и решить его, а к следующему году на собор приглашались патриархи александрийский и антиохийский, которым предстояло разобрать дело Никона и вместе произнести свой окончательный приговор по поводу раскольничьего движения. Этим путем перед теми из ревнителей старины, которые отвергли уже авторитет русской высшей духовной иерархии и отдельных патриархов, ставился авторитет всей современной им вселенской православной церкви, грозивший им конечным осуждением.
В феврале 1666 года открылись заседания собора и к этому времени из разных мест привезли в Москву находившихся в заточении или ссылке раскольников; к 1 марта привезен был сюда и Аввакум с двумя сыновьями, Иваном и Прокопием, тогда как остальная его семья была оставлена на Мезени. Теперь перед лицом последнего, решительного испытания, долженствовавшего окончательно определить судьбу как всего движения, так и отдельных его представителей, раскольники явно распались на две группы. Одни из них, проникнутые лишь сомнением относительно реформ Никона, не предрешали, однако, бесповоротно вопроса об их неправоверии и готовы были пойти на убеждение, выслушать и оценить, более или менее спокойно и беспристрастно. Доводы защитников церковной реформы. К ним примыкали такие люди, убеждения которых в порче Никоном древнего благочестия были гораздо прочнее обоснованы в их теоретическом сознании, но которые отступали перед полным и последовательным проведением их на практике из чувства страха; вытекало ли это последнее из смутно чувствовавшегося еще уважения к авторитету вселенских патриархов, долженствовавших присоединиться к делу церковного исправления, или сводилось оно на боязнь перед мерами светской власти, открыто и решительно ставшей уже на сторону этого исправления. Соответственно такой постановке вопроса люди этой группы, отрекшиеся было от следования за русской церковной иерархией, и вели себя перед собором: они или искали убеждения, или по крайней мере поддавались ему. Так, епископ вятский Александр, раньше восстававший против реформ Никона, обратился к членам собора за разъяснением беспокоивших его сомнений и, получив доказательства правоверности изменений, произведенных в обрядах и книгах церковных, убедился ими и «стал поборать не по мятежницех, но по истине», Так «предста волею» пред собор иеромонах Серий, числившийся до того в рядах раскольников, и подал покаянное писание, свидетельствуя о перемене своего взгляда на исправленные книги; «ныне уверихся, – говорил он здесь, – добрым уверением от древних рукописных славянских святых книг, паче же греческих». Равным образом и некоторые друге из числа раскольников перед лицом собора отступились от своих убеждений, иные искренно, иные лишь по наружности, на деле продолжая оставаться при прежних взглядах. Но рядом с этими поколебавшимися людьми стояли и друге, твердо решившиеся вести свое дело до конца, слишком фанатически преданные ему, чтобы можно было думать о воздействии на них путем какого бы то ни было убеждения, и слишком твердые духом, чтобы отступить перед грозившей им опасностью. Последовательно проводя основной принцип своей деятельности, заключавшийся в сохранении русского правоверия, которое противополагалось всякому другому, эти люди не отступали перед непризнанием авторитета вселенских патриархов, в их глазах имевшего крайне сомнительную ценность. При этом, будучи вполне уверены в правоте своих идей, они не видели возможности никакого среднего пути между полной победой их и решительным поражением и, не надеясь уже в данное время на первую, заранее готовились к мученичеству. На этой группе сосредоточивался весь жгучий интерес настоящей минуты, на нее обращена была вся ненависть врагов раскола и все симпатии его явных и тайных сторонников. Среди же самой этой группы наиболее видным лицом являлся Аввакум, уже раньше занявший положение ее главного вождя.
По привозе Аввакума в Москву церковные власти сделали было попытку склонить и его путем увещаний к примирению с церковью, но она не имела никаких результатов, и вслед затем протопоп был отвезен в Пафнутьев монастырь, верст за девяносто от столицы, и отдан там под начало. Время от времени из Москвы приезжали сюда по поручению собора духовные лица уговаривать Аввакума смириться и принести покаяние в своих заблуждениях. Среди самих этих увещевателей, однако находились по временам люди, втайне разделявшие его взгляды и видевшие в нем героя и мученика за истину, подражать которому они сами отказывались лишь за отсутствием необходимых для этого нравственных сил. Присланный от собора к Аввакуму ярославский дьякон Козма перед людьми уговаривал его покориться, а наедине увещевал, напротив, мужественно стоять за свои убеждения.
– Протопоп, – говорил он в этих тайных беседах, – не отступай ты от старого того благочестия! Велик ты будешь у Христа человек, как до конца претерпишь! Не гляди па нас, что погибаем мы!
Аввакум впрочем и не нуждался в этих сочувственных советах и наставлениях, чтобы остаться верным своим взглядам. Все уговоры присоединиться к «никонианам» не производили на него никакого действия, на все доказательства несправедливости его мнений относительно порчи церковных книг и обрядов он отвечал упорными возражениями и бранью, и таким образом десять недель прошло в безуспешных попытках смирить непокорного протопопа путем словесных увещаний и монастырского начала, пока наконец власти не отчаялись окончательно в возможности прийти к какому-нибудь соглашению с ним. Его привезли обратно в Москву и 13 мая поставили на суд собора, заседавшего в патриаршей крестовой палате. Но и пред лицом всего собора он, говоря словами официального акта, «покаяния и повиновения не принес, а во всем упорствовал, еще же освященный собор укорял и неправославными называл». Тогда собор постановил лишить его сана, и это решение было исполнено тот же день: в соборной церкви Аввакум, вместе с дьяконом Федором, был расстрижен и предан проклятию как еретик. И теперь еще он нашел себе защитников даже в самой царской семье: царица Марья Ильинична пыталась отстоять его от предстоявшего унижения и по этому поводу у нее было даже «великое нестроение с Алексеем Михайловичем, но последний не находил уже возможным вступаться далее за протопопа, раз он не подчинялся соборному авторитету, и расстрижение Аввакума состоялось. Окончательное решение судьбы его, равно как и других вождей раскола, было, однако, отложено до приезда патриархов, а пока постановили опять заключить его в монастырь. На этот раз местом такого заключения избран был Угрешский монастырь св. Николая, куда уже 15 мая отправили Аввакума под конвоем стрельцов. При этом, опасаясь проявлений симпатий со стороны народа к расстриженному протопопу, его везли ночью и не прямой дорогой, а в объезд – «болотами да грязью».
Опасения эти не лишены были некоторого основания. Не говоря уже о том, что и в самой Москве, и в ее окрестностях в это время много было раскольников, явных и тайных, видевших в Аввакуме своего главного вождя и представителя, могучая фигура стойкого протопопа привлекала к себе внимание, а порою и сочувствие даже лиц, не разделявших тех взглядов, за которые он выносил страдания. И среди уже начавшейся уже борьбы далеко не всем в обществе были ясны не только конечные ее результаты, но и резкое, глубокое различие боровшихся партий, тем более что вся борьба происходила пока исключительно на церковной почве и этим до некоторой степени скрадывалось ее значение. В виду этого обстоятельства и люди, вполне искренно и сознательно перешедшие на сторону никоновских реформ, могли, однако, находить у себя много общих точек соприкосновения с заклятым врагом Никона, Аввакумом, и видеть в последнем многие родственные себе черты. С другой стороны многие из тех, которые ступили на путь реформ, толкаемые силой внешних условий, далеко не огляделись еще в новом своем положении и не разорвали всецело с прежним миросозерцанием, не отказались от многих, входивших в его состав взглядов, ярким представителей которых являлся Аввакум. При такой неустойчивости и неопределенности общественного настроения, при том условии, что резкое разделение на партии только еще начинало приобретать себе общее признание, популярность протопопа, покоившаяся как на его нравственных качествах и строгой жизни, так и на мужественном перенесении гонений, распространялась на обе партии и ее не уничтожил и не замкнул в более определенные границы даже последний, решительный шаг церковной иерархии по отношению к нему. Если раскольники смотрели на Аввакума, как на защитника правой веры, то противники их видели в нем строгого подвижника и ревнителя благочестия, и только уже за этими чертами, на втором плане открывали в нем присутствие еретика, причем самое это еретичество не представлялось им настолько серьезным, чтобы оно не могло уступить места иным, более правильным взглядам.
Благодаря такой широкой популярности протопопа, не успел совершиться привоз его в Угрешский монастырь как следом за ним направились туда многочисленные посетители. Сам царь приезжал в обитель, но не решился зайти к Аввакуму, а только «около темницы походил и, постонав, опять пошел из монастыря». Посетили последний и некоторые бояре, но их не допускали к заключенному узнику. Постепенно, однако строгость надзора за ним начала ослабевать, и если непосредственный доступ в его темницу по-прежнему оставался закрытым для посетителей, то проникавшие в монастырь богомольцы получили возможность по крайней мере издали видеть Аввакума и даже беседовать с ним через окно тюрьмы. Этим воспользовались, между прочим, родственники протопопа, остававшееся в Москве, чтобы завести с ним сношения. Два сына его, Иван и Прокопий, вместе с ним привезенные с Мезени, захватив с собой своего двоюродного брата, Макара, под видом обыкновенных богомольцев пришли 7 июля в Угрешский монастырь, а ранним утром, когда большинство остального населения обители еще спало, успели побеседовать с отцом. Не замедлили вскоре сказаться и плоды установившихся таким образом сношений с Аввакумом: со слов последнего стали циркулировать слухи, будто ему в тюрьме явился сам Христос с Богородицей и увещевал не бояться гонений за правое дело. Когда эти слухи, постепенно распространяясь, дошли до московских властей, они вызвали среди них немалый переполох и смущение. Сыновья Аввакума немедленно были арестованы и после того, как на допросе подтвердился факт посещения ими Угрешского монастыря и беседы с отцом, были отосланы 10 августа в Покровский монастырь с приказанием «держать их в монастырских трудах под надзором». Легче отделался двоюродный брат их, оставленный на свободе, благодаря тому обстоятельству, что несколько москвичей дали по отцу его, Кузьме, и по нем самом поручную запись. Впрочем, и сыновья Аввакума недолго оставались в заключении, так как факт распространения именно от них слухов о видении протопопа не был установлен следствием, а все остальное даже в глазах подозрительно настроенного по отношению к ним московского правительства не могло составить особого преступления. Уже в том же году они просили об освобождении «для всемирные радости рождения государя благовернаго царевича Ивана Алексеевича» и 4 сентября действительно были выпущены на свободу с порукой, «что им соборные апостольские церкви раскольником не быть и ложных снов отца своего Аввакума никому не рассказывать», являться по первому требованию в патриарший приказ и никуда из Москвы не уезжать.
Это следствие не прошло бесследно и для самого Аввакума, вызвав новую перемену в его судьбе. Из Угрешского монастыря власти решили перевести его в более отдаленное место, сделав вместе с тем более тяжелым и самое его заключение, что должно было пресечь ему возможность сообщения с последователями и поклонниками и пропаганды своих учений. С этой целью он уже 3 сентября отправлен был из Угреши в Пафнутьев Боровской монастырь, а игумену последнего послана была инструкция относительно содержания его, заключавшая в себе следующие приказания: «вы б его Аввакума приняли и велели посадить в тюрьму и приказали его беречь накрепко с великим опасением, чтоб он с тюрьмы не ушел и дурна никакова б над собой не учинил, и чернил и бумаги ему не давать, и никого к нему пускать не велеть». Первое время после перевоза Аввакума в Пафнутьев монастырь инструкция эта действительно исполнялась во всей своей строгости, и монастырские власти в своем рвении доходили до того, что, заключив скованного Аввакума в темную тюрьму, не позволяли ему даже в первый день Пасхи выйти посидеть на порог своей кельи. Такого рвения хватило, однако лишь па несколько месяцев. Среди монахов Пафнутьевского монастыря, как и во многих кругах тогдашнего общества, не было твердой уверенности в неправоте Аввакума. Такую уверенность сообщали им лишь приказами высших церковных властей, но она. Не будучи основана на прочном внутреннем убеждении, не могла успешно выдержать столкновения с убежденной проповедью и стойким мужеством протопопа. Последний в сознании монахов постепенно обращался из ослушника царской воли и еретика в мученика, терпящего за правду, и по мере того, как делало успехи такое представление, должно было нарастать сочувствие к Авнамену и раскаяние в производившихся ему притеснениях, тем более жгучее, что с ним, по понятиям века, почти неизбежно соединялось ожидание наказания за мучение праведника. Раз назревши, это настроение не замедлило проявиться и наружу, окруженное тем ореолом чудесного, который сопровождал в то время самые обыденные события человеческой жизни и тем более охотно соединялся со всякого рода нравственными переворотами. Случилось одному из наиболее усердных притеснителей Аввакума в первое время, келарю Никодиму, заболеть и вслед затем ночью ему приснилось, будто Аввакум исцелил его. Проснувшись и почувствовав себя действительно лучше, он немедленно отправился в темницу Аввакума, поведал ему свое видение и, принеся покаяние в прошедшем, объявил, что он познал истину Аввакумова учения, и просил совета, жить ли ему по-прежнему в монастыре, или покинуть последний и уйти в пустыню. Аввакум не велел ему оставлять монастыря под тем условием, чтобы он, хотя втайне, «держал старое предание отеческое», и вместе запретил рассказывать про бывшее ему видение. Последнего приказания Никодим, однако, не соблюл и рассказ его послужил поводом к обнаружению создавшегося уже среди монахов настроения. С этих пор характер содержания Аввакума существенно изменился: не только он не поднаменующ уже притеснениям со стороны монахов, но и доступ к нему сделался свободным. Из окрестностей сходились люди к протопопу за наставлением и поучением; бывшие ученики его также не раз приходили и приезжали в монастырь, ища указания и советов у своего учителя в тяжелую годину борьбы. Так, в числе других пришел к нему юродивый Федор, бежавший из Рязани, куда он был отдан под начало архиепископу Иллариону, и просил совета: отдаться ли ему опять в руки никониан или скрываться и прекратить свой подвиг юродства, который мог бы обратить на него внимание. Аввакум присоветовал ему последнее.
Недолго уже, однако пришлось заточенному протопопу пользоваться и этой сравнительной свободой. Восточные патриархи приехали уже в Москву, и близок был тот день, когда он должен был стать на их суд вместе с другими раскольниками, подобно ему отказавшимися подчиниться русской церковной иерархии. 30 апреля 1667 года его действительно вывезли из Пафнутьева монастыря в Москву. Но целые полтора месяца прошли с момента привоза его в столицу до времени появления перед собором, и за этот промежуток времени духовные власти истощили последние усилия в попытках склонить его к признанию церковных реформ. Все эти попытки остались, однако, и теперь бесполезными, встретив резкий отпор со стороны Аввакума, и в результате их выяснилась только полная невозможность соглашения между двумя спорящими сторонами, из которых каждая отправлялась в споре от совершенно особых и притом прямо противоположных между собой точек зрения, в свою очередь стоявших в зависимости от всего склада их миросозерцания. С особенной рельефностью выступило наружу это коренное, принципиальное различие сторон на соборе, когда духовенство, отказавшись от бесплодных попыток смирить Аввакума путем своих увещаний, решилось поставить его пред вселенских патриархов. 17 июня приведен был он на заседание собора и патриархи долго, но тщетно, пытались убедить его в правоте никоновских изменений.
«Наконец, – продолжаем рассказ словами незаменимого в этом случае рассказчика, самого Аввакума, – последнее слово ко мне рекли: «Что-де ты упрям? Вся-де наша Палестина и Серби, и Албанасы, и Волохи, и Римляне, и Ляхи, – все-де трема персты крестятся, один-де ты стоишь в своем упорстве и крестишься пятию персты! Так, не подобает!» И я им о Христе отвечал сице: «Вселенские учители! Рим давно пал и лежит невосклонно, и Ляхи с ним же погибли, до конца враги быша христианом. А и у вас православие пестро стало от насилия турского Махмета, да и дивить на вас нельзя: немощнии есте стали. И впредь приезжайте к нам учитца: у нас, Божиею благодатью, самодержество. До Никона отступника в нашей России у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно, и церковь немятежна».
Ярко и полно сказалась в этом ответе точка зрения Аввакума, общая у него с значительной частью тогдашнего русского общества и вырабатывавшая воззрение, в сиу которого Москва ставилась единственным образцом правильного церковного и гражданского устройства. Не ей, успевшей сохранить у себя и православие, и внешнюю независимость, предстояло у кого-нибудь учиться; к ней должны были обращаться за поучением народы, и в том числе прежде всего те, которые еще называли себя православными. При такой постановке вопроса и самый спор об обрядах, независимо даже от той степени важности, какая непосредственно связывалась с этими последними в сознании современников, приобретал громадное значение. Признание неправильности какого-либо из обрядов, укоренившихся в русской церкви, влекло за собой и отрицание всех тех ее преимуществ, на которых настаивали Аввакум и его единомышленники. Поэтому-то уже одно сомнение в правильности этих обрядов становилось в их глазах тяжелым грехом, а в указании на невежество русских иерархов и духовенства, допустивших такие погрешности, они видели оскорбление, наносимое всей церкви, и начало ереси. Обрядовый спор, утратив свое первоначальное самостоятельное значение, обратился в почву для столкновения двух резко противоположных направлений, и самая противоположность эта делала крайне трудным, если не невозможным, всякий компромисс, всякое соглашение между ними. Об уступках, о добровольном подчинении со стороны раскольников не могло быть и речи: если такие уступки возможны еще были до некоторой степени при первых деятелях раскола, когда личные интересы и мелкие вопросы церковной практики в значительной степени заслоняли еще собой главные различия сторон, то теперь, когда создавшаяся и укоренившаяся в годы первых гонений крайняя фракция раскола с Аввакумом во главе выдвинула на первый план именно принципиальную сторону вопроса и тем подчеркнула основное противоречие в воззрениях партий, никаких уступок с ее стороны но могло быть более сделано.
С беспощадной последовательностью развивая до последних крайностей положения, общие у них с первыми вождями движения, члены этой фракции и в теории, и на практике решительно отвергали всякий авторитет, посторонний русской старине, и самый суд вселенских патриархов, так сильно смущавший их предшественников, у них вызывал только ироническое отношение к себе. Аввакум, устав стоять перед увещевавшим его собором, отошел к дверям и лег на пол со словами: «Посидите вы, а я полежу». Русские духовные стали смеяться и корить его: «Дурак протопоп! И патриархов не почитает!» Эти насмешки не произвели однако, на него никакого впечатления и вызвали с его стороны только ответ, смиренный по внешности, но проникнутый, в сущности, глубокой самоуверенностью и иронией. «Мы уроди Христа ради, – говорили протопоп, – вы славны, мы же бесчестны! Вы сильны, мы же немощны!» Об эту броню крепкой уверенности разбивались все увещания и убеждения, и Аввакум без всякого результата был отпущен с собора и отдан опять под стражу. Точно также непоколебимыми в своих убеждениях остались и его единомышленники, вместе с ним призванные на суд собора: протопоп Никифор, священники Лазарь, дьякон Федор и чернец Епифаний.
Еще несколько времени держали их под стражей то в Москве, то в ее окрестностях, то в Угрешском монастыре, продолжая в то же время убеждать смириться и признать власть патриархов и собора. Наконец, 5-го августа в места заключения Аввакума, Лазаря и Епифания явились посланные от царя и собора, архимандриты – владимирский Филарет, хутынский Иосиф и ярославский Сергий, для снятия окончательного допроса с узников. Последним предложены были три вопроса, ответ на которые должен был окончательно определить их отношение к церкви и представлявшей ее духовной и светской иерархии. Вопросы эти заключались в следующем: православна ли русская церковь, православен ли государь Алексей Михайлович и православны ли вселенские патриархи? В ответ на них протопоп Аввакум сказал:
«Церковь православна, а догматы церковные от Никона еретика, бывшего патриарха, искажены новоизданными книгами, – первым книгам, бывшим при пяти бывших патриархах, во всем противны, в вечерни и в заутрени, и в литургии, и во всей божественной службе не согласуют. А государь наш царь и великий князь Алексей Михайлович всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец православен, но токмо простою своею душою принял от Никона, мнимого пастыря, внутреннего волка, книги, чая их православны, не рассмотря плевел еретических в книгах внешних ради браней, понял тому веры, и впредь чаю по писанному: праведник аще падет, не разбиется, яко Господь подкрепляет руку его. А про патриархов слышал я от братий духовных, что у них в три погружения не крестятся, но обливаются по-римски, и крестов на себе не носят, и в сложении перст наменующееся, слагая три персты, и Христово вочеловечение отмещут, и сие есть все не православно, но противно святой соборной и апостольской церкви».
Приблизительно такие же по содержанию своему ответы дали на допросе и сотоварищи Аввакума по заключению. Получив их, патриархи и собор подтвердили проклятие, возложенное на раскольников в предшествовавшем году, с оговоркой, что «та клятва и проклятие возводится ныне точию на Аввакума, бывшего протопопа, и на Лазаря попа, и Никифора, и Епифанца чернца Соловецкого, и на Федора дракона, и на прочих их единомысленников и единомудренников и советников их, д;ндеже пребудут во упрямстве и непокорении». После того, как учение их подверглось таким образом бесповоротному осуждению, оставалось решить личную судьбу его проповедников, и это решение должно было в равной мере зависеть как от духовной, так и от светской власти, равно в данном вопросе враждебных раскольникам.
Мы видели, однако, что Аввакум в своем ответе на вопросы, предложенные ему от имени царя и собора, неодинаково повел себя по отношению к этим представителям Духовной и светской иерархии. Самым решительным образом осуждая Никона и всю последовавшую за ним русскую иерархию, с некоторой – весьма слабой, впрочем, – условностью распространяя это осуждение и на восточных патриархов и их церкви, он только по отношении к Алексею Михайловичу изменяет свой решительный тон. Грех царя, по его мнению, невольный и бессознательный и подлежит еще полному исправлению и забвению: «праведник, аще и падет, не разобьется». Такая исключительная мягкость могла бы даже подать повод заподозрить Аввакума в искательстве у царя, в некоторой слабости и нерешительности, если бы не находилось для нее другого объяснения. Это объяснение, однако, на лицо, заключаясь в поведении самого царя, тем более любопытном, что в нем отразились не только личные черты характера Алексея Михайловича, но и настроение известной части общества того времени, поставленного между двумя различными путями.
Алексей Михайлович упорно и настойчиво старался о примирении Аввакума с церковью, и с этой целью постоянно засылал к нему разных лиц для уговоров. Но и после того, как надежда на такое примирение становилась все более призрачной, он не изменил своих личных отношений к бывшему протопопу, и царские посланные постоянно просили у последнего благословения царю и молитв за него. Даже тогда, когда судьба Аввакума представлялась уже почти окончательно решенной, царь еще прислал к нему сказать: «где ты ни будешь, не забывай нас в молитвах своих». Такое отношение и обнадеживало в значительной степени Аввакума, порождая в нем мысль, что царь от сочувствия к его личности может перейти к сочувствию его учению, и эти ожидания вызывали в нем более мягкое, терпимое отношение к царю, чем к кому бы то ни было другому из лагеря никониан. В них, в ожиданиях этих, немало, однако в свою очередь заключалось произвольного и субъективного, обращавшего их в неисполнимые мечты. Алексей Михайлович любил Аввакума, как человека, стоявшего с ним некогда в близких отношениях, чтил в нем строгого ревнителя и подвижника благочестия, относился с большим уважением к его нравственной стойкости, но не разделял его мнений по поводу церковных обрядов и был твердо убежден в их несправедливости. Вместе с тем оп не видел однако в этих мнениях той важности, которую им приписывали Аввакум и его товарищи: для царя, соединившего в своей личной жизни старое московское мировоззрение со многими подробностями иноземной культурной обстановки, до некоторой степени против воли втянутого в борьбу церковных партий, непонятным оставалось фанатическое упорство бывшего юрьевецкого протопопа, и он до последней минуты продолжал питать надежду на то, что как-нибудь удастся склонить Аввакума к уступкам и покончить миром возникший в церкви разлад, надежду, которую разделяли с ним многие люди, еще сохранявшее более примирительное настроение, видевшие исход в компромисс; между двумя резко обозначившимися направлениями. И после того, как собор произнес уже свое вторичное осуждение над Аввакумом, Алексей Михайлович посылал еще к последнему разных лиц с тем, чтобы они увещаниями и угрозами склонили его покориться патриархам. С такими поручениями отправлены были к нему, между прочим, Артамон Матвеев и Симеон Полоцкий, но они, как и все другие, не имели никакого успеха. Увещания переходили в ожесточенный спор; с Полоцким у Аввакума, говоря его словами, «зело было стязание много: разошлися яко пьяни, не мог и поесть после крику». Споры эти оставались, однако совершенно бесплодными, так как самая почва, на которой стояли противники, была у них совершенно различна. «Острота, острота телесного ума!» – говорил Полоцкий Аввакуму, – «да лихо упрямство; а се не умеет науки!» Но именно эту-то науку, в незнании которой киевский монах упрекал юрьевецкого протопопа, последний и отрицал. Еще меньше действовали на него, видевшего мученический подвиг в своей настойчивости, угрозы, какие употреблял Матвеев. «Не грози мне смертью», возражал он последнему, «не боюсь телесной смерти, но разве греховной». Не поддавался равным образом Аввакум, наученный опытом, и на льстивые обещания, на ласку. «Ты ищешь, – говорил он тому же Матвееву, – в словопрении высот науки, а я прошу у Христа моего поклонами и слезами: и мне кое общение, яко свету со тьмой или Христу с Велиаром?» И смутившийся Матвеев не нашелся ничего ответить на это, кроме того, что «нам с тобою не сообщено».
И действительно, именно «общения», общей почвы, на которой возможно было бы соглашение между разошедшимися людьми, не оказывалось, и по мере того, как сознание этого факта, благодаря резкой постановке вопроса со стороны раскольников, становилось все ярче, люди компромисса, сознательно или бессознательно примирявшие два крайних направления и желавшее затушить разгоревшуюся борьбу, отступали на задний план, в свою очередь и с другой стороны очищая место представителям крайней партии. Сам царь, так долго колебавшийся, должен быль теперь примкнуть к этой последней и руководиться ее советами в деле раскольников. Сущность же этих советов легко было предвидеть. Если для противников раскола обряды, из-за которых шел спор, и не имели того принципиального значения, какое связывали с ними его защитники, то, во всяком случае, в представлении тогдашнего русского общества – да и не только его одного – обрядовая сторона сохраняла чрезвычайную важность, при которой отступление от правильного совершения обряда равнялось ереси, отношение же к еретикам определялось как предшествовавшей практикой церкви, так и еще в гораздо большей степени – господствовавшими в современном обществе взглядами и нравами. Собор действительно и провозгласил раскольников еретиками и, не ограничиваясь возложенным уже на них проклятием, объявил, что «подобает их наказывать и градскими казнями». Эти казни не заставили себя ожидать: Лазарю и Епифанию были вырезаны языки, Аввакума царица отпросила от этой казни, но он, вместе с изувеченными товарищами своими и дьяконом Федором, был сослан в Пустозерск.
С этой минуты раскол становится официально признанным фактом в жизни русского народа. Последний в церковном отношении окончательно распался на два враждебных лагеря, из которых один занял положение преследуемого, другой – преследующего, и сообразно этому и нам в дальнейшем изложении придется иметь дело уже не с подготовкой и происхождением факта такого раздвоения, а с его последствиями.
Свидетельство о публикации №226061601929
