Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Контрапункт Эгона Блитхауэра
Стало быть, покупать яйца в наших куриных краях, как это делал Шамика Блитвиц, ненамного удобнее, чем дурачить варваров в Александрии или Риме, а быть виндобонским доктором медицины в университете в так называемых «элитных цивилизациях», может быть, еще менее перспективно. Особенно, как я думаю, именно для того сорта блитвицей, которые уже давно не только перестали быть талмудистами, но, увы, стали европейцами, интернационалистами, и у них нет решительно никаких суеверных иллюзий о мистическом значении своей национальной миссии, как, например, лично у вас, дорогой мой, когда вы патетически, на котурнах, призываете мистическую Тень вашей Блитвы, повышая голос, как будто вы действительно своего рода Моисей на блитванском Синае. Вам недостает еще только усомниться в своих блитванских идеалах, подобно одному из проклятых поэтов:
«и ты умрешь, когда и сам начнешь
в тех идеалах вечных сомневаться».
Они уже выпили после ужина целую бутылку «White Horse», а поскольку Нильсен не хотел больше заказывать виски, Блитвиц навалился на ром «Ямайка» и, выпив залпом полный фужер, погасил свою дымящуюся сигарету о персик, так что она громко зашипела.
– Так подпаливают подошвы свободным гражданам в этих полицейских участках, символизирующих осуществление ваших народных идеалов! – с омерзением прервал он свой монолог, а когда встал, было заметно, что он с трудом удерживает равновесие.
– Я позвоню, чтобы нам подали вино, оставьте эту «Ямайку», – любезно, но вяло посоветовал Нильсен своему гостю, обеспокоенный тем, что жесты и фразы его собеседника делались все более энергичными.
– Мне больше нравится «Ямайка», не будь этого благородного напитка, я не имел бы сегодня вечером счастья надоедать вам своими жалобами, – рассмеялся Блитвиц с призвуком нескрываемой горечи. – Честь и слава «Ямайке»! На чем это я остановился? Ах да, да, на Синае.
«И именно тебе, что пламенем горишь
во имя идеалов сильных, вечных,
тот светлый пламень станет черной смертью,
и ты умрешь, когда и сам начнешь
в тех идеалах вечных сомневаться…» (1)
Да, да, и так далее, хе, хе, ведь я никогда, простите меня, действительно никогда не был суеверным, я не поклоняюсь ни блатвийским, ни блитванским, ни хуннским призракам, как вы, не сердитесь, но, к сожалению, это действительно так, как я вам говорю, – ваши проповеди о Блитве звучат как банальнейшая поповщина! Есть люди, которые действительно верят в «Бога», что в самом деле не очень-то умно, но несравнимо умнее, чем верить во вдохновенные атрибуты блитванской миссии – Gesta Dei per Blithuaniam (2), о Господи ты Боже мой, есть ли что более мегаломанское на этом свете; и вообще, когда народность уже возвысилась до уровня божества, тогда на часах человеческого ума бьет полночь, тогда нет больше надежды на рассвет, потому что национальный фетишизм такого рода означает конец баллады.
– Бог с вами, опамятуйтесь, я не понимаю, о каком таком фетишизме вы несете, никогда Блитва не была для меня фетишем, это в вас говорит «Ямайка», вы не в себе, доктор!
– Согласен, не в себе, но никогда еще я не был столь пьян, чтобы не ведал, что говорю. Вы знаете, даже тогда, когда я впервые искренне заговорил с вами о Пороховском, я не был пьян. Помните мою формулировку относительно этого бурегардского упыря еще во времена татарина Кавалерского? У меня не было никаких, даже самых невинных иллюзий по поводу этого разбойника, собиравшегося плетью укротить наших торговцев курами! Но я все-таки не фетишист, я не верю в богов из гипса, я не зажигаю свеч перед святыми иконами, я не верю, что это серьезный способ что-то сдвинуть с места в нашем маразме.
– А я, разве я зажигаю свечи перед иконами, верю в гипсовых идолов, разве Блитва для меня «Святая Икона», перед которой я стою на коленях, разве я капеллан на вечерне для служанок, или я «начал сомневаться в своих идеалах»?
– К сожалению, не сказал бы, что это совсем не так, пардон, но вы слово «Блитва» произносите по меньшей мере столь выспренно, будто цитируете Ветхий Завет. Не сердитесь, я, конечно, преувеличиваю, но, видите ли, вы говорите, что для вас Блитва не фетиш, но как же, черт возьми, не фетиш, когда кто-то из за «чего-то», из-за чего бы там ни было, из-за Блитвы, например, угрожает своим ближним виселицей? Он, извините, фетишист, он фанатически захвачен навязчивой идеей, и он в состоянии подписывать смертные приговоры во имя своего фетиша, возвысив его до понятия Божества. В истории еще не было палача, у которого бы не оказался целый мешок своих доказательств, своего патетического pro domo (3) перед историей!
– Я никогда никому не угрожал во имя Блитвы, а выступал во имя морали, давайте будем это различать, как следует, одно дело – защитительная речь, а другое – обвинение! Защищая определенные принципы, я требовал уважать законы, достойные обычаи, а вы меня можете упрекать, в чем вам заблагорассудится, но только не в болтовне! Никогда! Потому что требовать уважения некоторых норм не значит угрожать.
– Неважно во имя чего, во имя хороших или плохих обычаев, все равно вы угрожали. Так? И теперь все еще угрожаете так же упрямо всем, но во имя чего, во имя «блитванской морали», во имя «достоинства Блитвы», а что это такое, черт возьми, как не обожание «Чего то», называемого Блитвой? Но эта ваша Блитва – призрак из дыма, вот именно – фу, и нет ничего, дым, и ничего больше, только дым. Простите меня, я считаю, кто-то однажды должен это сказать, умолчать нельзя, вы не прогрессивный и не современный человек, вы запоздалый романтик, вы не освободились от невыразимо глупого щеголяния фразами из своего националистического талмуда, и я не хочу быть дурным пророком, но не исключено, что вы со своей блитванской мифоманией окажетесь верующим, обращенным в другую веру. Рекомендую вам Бердяева, это ваш человек, вы все еще тип верующего человека Средневековья, ваше каждое второе слово о блитванской традиции, о ее старых, добрых обычаях, о ее трагическом прошлом и так далее. Короче, вы верите в загробные тайны блитванской мистерии, а отсюда до покаянной власяницы, по сути дела, не так уж далеко; вы не материалист, вы в последнее время не прочитали ни одной умной книги, вы не умеете мыслить логично. Но я спрашиваю, да, спрашиваю совершенно серьезно, где вы вообще живете, на какой интеллектуальной планете? А ваш единственный контраргумент, что я пьян, совсем не доказательство. Да, я не трезв, это правда, но это не значит, что я не говорю логически, напротив, я, что еще важнее, высказываюсь четко, а сверх того, так сказать, – антиметафизически!
– Возьмите себя в руки, дорогой мой, прошу вас, мне не ясно, что вы хотите сказать. Я, по моему разумению, провожу политику во имя одного малого народа, в интересах малого народа, забытого, безымянного, обойденного народа, а проводить политику во имя униженного и несчастного народа без веры в смысл существования этого разнесчастного, малого народа – что бы это могло означать? Я не нигилист, я не могу быть нигилистом в национальном смысле.
– Вот как вы расплакались над вашей сироткой Блитвой, маленькая ваша Блитва, несчастная, порабощенная, безымянная, обойденная, презренная, всеми забытая, униженная, бедная Блитва. Вы причитаете над ней, как слепец на ярмарке, будто Блитва невинная девица, павшая жертвой отвратительного преступления!
– Я говорю не о Блитве, а о народе. Не мы первые возимся с этой блитванской грязью, и могилы нам говорят о тех страданиях, но спрашивается, что сделало человека человеком, если не память? Будь я демагогом, я мог бы вам дать сдачи. Разве ваш Интернационал не такое же божество своего рода, перед которым вы машете кадилом, и разве вы не преклоняете колена перед своими материалистическими иконами в той же степени наивно, как, по вашему, бухаюсь я на колени перед Блитвой? Но приведите мне хоть один случай, когда я вел себя как фетишист! Разве все, что предпринял доныне, не было очевидным отрицанием именно этого преклонения перед идолами? А во имя кого просыпается наше сознание, если не во имя живых, но точно так же и мертвых поколений? Народ – это память в веках!
– Что за «народ», какой «народ», поясните мне, каково, например, мое собственное интеллектуально моральное отношение к моему собственному «малому, несчастному народу», среди которого я родился как Самуилович Блитвиц, математически точно так же, как и вы, родившийся как Нильс Нильсен? Простите, разве я субъективно не принадлежу к одному «малому и несчастному народу», и разве этот народ не существует несколько тысячелетий как «народ»? Где была ваша Блитва, позволительно вас спросить, когда мой «народ» имел своих царей, а что я имею от этих своих царей, если нас теперь зовут Шамики Давидовичи или Блитвицы? Я родился как Блитвиц, но понятие «национальной» принадлежности в моей синагоге не говорит мне ни на волосок больше, чем глупейшее крестьянское значение черной кошки, рыбы или православной монахини во сне, и я бы умер от стыда, прежде чем сослался бы на какого-то своего мертвого царя, а вы, простите, этих самых призраков превращаете в национально-традиционные возвышенные божества и мессии. И если это не дым, то что тогда дым на этом свете, дым, Нильсен, облако дыма, невзирая на то, что это из меня «Ямайка» кричит? Должен вам сказать, я в самом деле искренне удивляюсь вам, такой блестящий ум и одновременно совершенно простодушный, да, именно, безграмотный, провинциально захудалый, именно так – more blithuanico (4), типично крестьянский, должен признать, именно стопроцентно блитванский, и я не знаю, что это за проклятие, что вы не можете обойтись без опанок? Неужели вы действительно никогда не задумывались о том, к чему, в сущности, сводится наш национальный миф – к опанкам, рваным опанкам, колбасе, бренчанию на тамбурине в Рождество, наивному коленопреклонению перед могилами мертвых феодальных преступников и бандитов, поклонению кладбищам и колокольням, кладбищам, значит, per saldo (5), к дыму и ладану, но не забудем, все это было не столь наивно и не до такой степени невинно, как бы этого хотели наши старые девы, было это по-разбойничьи кроваво, да, можно с чистой совестью сказать, преступно кроваво, только все это, конечно, забывается.
– Сотрите память, как один из элементов национального сознания, и что тогда нам останется? Все мы живем на кладбищах.
– Предоставьте мертвым погребать своих мертвецов (6) и обратите свой ум к вопросам более достойным, чем ваш блитванский национальный позор! Простите, буду честен, in vino (7), – я знаю вас уже десять лет, но ни разу вы не цитировали ни одного социалистического автора, никогда из ваших уст я не слышал слов «социализм», или «синдикализм», или чего бы там ни было, что отдает Интернационалом. Должен признать, что еще со времени нашей «Трибуны» я очень часто размышлял о зловещем вакууме в ваших взглядах, в вашем, так сказать, «боевом снаряжении», так как оружием, которым вы бряцаете, вы не смогли бы сегодня залатать ни одного ночного горшка, да и этот способ латания горшков уже понемногу вышел из моды.
– Никогда с тех пор, как стал думать своей головой, никогда я не любил ничего такого, что звучит как вульгарная фраза, а за этими вашими громкими лозунгами кроется столь много примитивной вульгарности. И все таки если у вас хватит смелости признать, то признайте, вычеркнул ли я когда нибудь хоть одну строчку из ваших вульгарно-социалистических занудств, хотя был лично убежден, что об этих вещах можно было бы спорить в ином плане, без подобной вульгарной трескотни?
– Да, согласен, вы у меня ничего не вычеркивали, это делает вам честь, в этом отношении вы были последовательно либеральны. Но как субъект, как политический идеолог некоего неопределенного, назовем его так – «прогрессивного либерализма», вы постоянно и последовательно обходите эту невралгическую тему и поступаете так вследствие неясной мещанской аллергии к таким понятиям, как пролетариат или социализм, например, а это и есть именно то, что я не могу понять! Когда я печатал у вас свое эссе о Лабриоле (8), не знаю, помните ли вы, тогда вы не захотели даже прочитать его, не захотели даже взглянуть на мою статью, да и Лабриолу вы до сих пор даже в руках не держали, Шопенгауэр и Ницше – вот кого вы цените.
– А то, что вы сейчас говорите, разве это не ладан? Да, именно так, и я субъективно убежден, что речь идет о ладане, и, если уж мы рассыпаемся в любезностях, позвольте сказать, что я тоже многие годы искренне удивляюсь вам. Кроме своего единственного туза, кроме этого Интернационала, у вас на руках нет других карт, а этого, боюсь, не хватит для выигрыша, да ведь и Лабриола – не последняя мудрость, и какой нам толк в сложившихся жизненных обстоятельствах от этого вашего Лабриолы?
– Пардон, пардон, вы не собьете меня своими остроумными штучками. Однажды ночью я, к вашему сведению, просмотрел целую кучу бумаг с вашими выступлениями и письмами, относящимися к последнему периоду, от вашего «Открытого письма» до «Обращения к народам Блатвии и Хуннии» и так далее, и нигде, обратите внимание, ни в одном документе я не встретил таких понятий, как «социализм», «капитализм», «коммунизм» и прочее, такого рода ладан для вас, очевидно, не пахнет.
– Коммунизм в Блитве? Насколько мне известно, в Блитве нет пролетариата в западноевропейском смысле, а то, что вы называете «капитализмом» или «буржуазией», – это, позвольте заметить, фразы, лишенные всякого реального содержания, ведь очевидно, что сегодня в Блитве буржуазный класс только начинает формироваться, а вчера его просто не существовало и его роль играли иностранцы, пришельцы, мешочники, чужаки, а блитванская «буржуазия», если она вообще существовала или сейчас существует, она, к сожалению, in statu nascendi (9) всего лишь маленький и беззаботный ребенок в пеленках, так сказать, новорожденное дитя в самом прямом смысле слова, а бороться за политическую власть во имя социализма в таких странах, как Блитва, совсем другое дело, чем там, где существуют классические развитые отношения социальных сил! Это аксиома, и если требуется мыслить политически, то уж мечтателем или дилетантом я не буду!
– Я мог ожидать, что столь плоским ответом меня угостит любой, но только не вы, Нильсен, скажу вам правду, я никогда не мог понять, отчего, черт возьми, люди не способны быть реалистами, не способны верить цифрам? А что нам говорят цифры, сударь, разве нам цифры говорят, что Блитва «не имеет пролетариата», или, напротив, разве нам цифры не говорят со всей очевидностью, что Блитва пролетарская страна? Прекрасно, спору нет, а тот, кто думает, что Блитва пролетарская страна, тот «марксистский мечтатель», так, что ли? О, упрямая логика! Блитва, милый мой, не что иное, как страна, в которой 99,9 процента пролетариата, она одна из самых пролетарских стран на земном шаре, страна бедствий и голода, страна нищих – вот что такое Блитва! Понимаете? И если кто-то желает вести реальную политику во имя этой пауперизованной Блитвы, тот не может проводить иной политики, как только пауперистической, то есть политику в интересах нищих, политику исключительно человеческую, а это политика социалистическая, а не донкихотская!
– С Блатванским, Пороховским, Блатвицким, Беллоненом, с Арагониeй, с господами нидершиссерами, сабельглянцами, австротеррами проводить «социалистическую политику» hic et nunc (10) – это действительно было бы гениально! Эти ваши силлогизмы действительно достойны удивления, они исключительно интеллектуальны, должен признать, но как нас учит опыт, за эти ваши тезисы не проголосовала бы ни одна блитванская кошка!
– Ой, сейчас я запутаюсь в доказательствах – курица ли снесла яйцо, или яйцо курицу? Если точно, что Блитва страна нищих, а, к сожалению, это так, то любая политика, если она не социалистическая, служит интересам буржуазного класса, а не интересам огромной массы опанок, и это ясно, как дважды два – четыре. По этой вашей, простите, глупой теории, прежде всего, необходимо из блитванского опанка создать банк и только потом его социализировать…
– А что я, по вашему, буду «социализировать» сегодня – опанки?
– Ничего другого нам не остается, или – или! Или с Пороховским, или против Пороховского, третьего решения, к сожалению, нет и не может быть, все, что сейчас не является социалистической политикой, есть и будет политикой в интересах господ пороховских и беллоненов, независимо от того, что об этом думают или за что голосуют блитванские кошки!
– Значит, все, что я лично делаю вот уже целый год в эмиграции, и все, что мы делали в «Трибуне» много лет, все это в интересах Пороховского и Беллонена?
– Все то, что вы сегодня делаете, я имею в виду – сегодня, в эмиграции, в Блатвии, к вашему сведению, чтобы быть точным, в конечном счете не направлено против интересов той компании, которую в Блитве представляет Пороховский, а в Блатвии Беллонен, или любой из этих господ из Бельведера или Бурегарда! Ваша антипороховская позиция, не знаю, как выразиться, да, эта ваша позиция против Бурегарда нереальна, так как будь она таковой, вы не сидели бы здесь в Бельведере! Ваша позиция, пожалуй, моралистически напыщенная, она, если хотите, образчик остроумной или неостроумной, но во всяком случае патетической риторики, короче – образчик интеллектуально-морального, но, увы, достойного сожаления призрака, бесчувственно блуждающего в пространстве и времени, – chimera bombitans in vacuo (11), одним словом, академический пример донкихотской борьбы с ветряными мельницами – такова ваша патетическая поза, она не представляет опасности для бурегардовцев и тех, кого эти господа полковники представляют, у них даже волос с головы не упадет.
– Прекрасно, значит, Бурегард Кристиана Пороховского – это ветряная мельница, а я своего рода дурачок, воюющий с призраками? Чрезвычайно мило, что я слышу это от вас.
– Да, да, доктор, не иронизируйте, я так действительно думаю, и это, к сожалению, действительно так! Бурегард Кристиана Пороховского – ветряная мельница, а низвергать такого рода ветряные мельницы в окружающей нас хаотической действительности – это, откровенно говоря, смело и, если хотите, ведет к самолюбованию, но как исторически, так и методически уже помаленьку вышло из моды. Именно это меня настораживает, а в вашем случае удивляет. Как возможно, чтобы человек действительно незаурядных способностей, как вы (а я вам не льщу, вы знаете, как я вас искренне ценю и, можно сказать, не только уважаю, но и люблю со времен «Трибуны»), был слеп при здоровых глазах? Разве вы и вправду не видите, что с возможным падением Пороховского в нашей Блитве ну ничегошеньки не изменится? Вместо этого господина в Бypeгaрде усядется другой господин, назовите его хоть Нильсом Нильсеном, все равно в Бурегарде ничегошеньки не изменится, все останется как при Пороховском – банки, обменные конторы, долги, заботы, нищета, антисемитизм, неграмотность, ракия, глупая, безграмотная провинциальная печать, отец доминиканец Бонавентура Балтрушайтис в качестве ректора теологического факультета, все ординарные профессора, все министры, вся полиция, все генералы, епископы и, наконец, Его Пpeосвященство кардинал Армстронг, и так далее, и так далее, а под этими сливками общества, в грязи, пьяный, рваный блитванский опанок и все! А это именно то, о чем я вам говорю, и, следовательно, ваша политическая формула, что за сложившуюся ситуацию несет ответственность лично этот шут в Бурегарде, была и есть всего лишь ветряная мельница.
– А что с нами, стыдящимися сложившегося положения в Блитве, ведь мы вправе в этом смысле сделать соответствующие выводы и пойти до конца, неужели и мы донкихоты, неужели перед нами ветряные мельницы?
– Конечно, ветряные мельницы, только они!
– А как вы относитесь к крайним мерам?
– Например?
– Например, рисковать головой, разве это некий моральный стыд, если человек предпочитает умереть, а не жить в позоре?
– Обо всех этих нонконформистских психозах – стыдится человек или не стыдится, позвольте мне иметь собственное негативное мнение, так как это моралистическое заигрывание постепенно превращается в скучную общественную игру так называемых высших, интеллектуально и морально пресыщенных кругов.
– Мне не ясно, что вы имеете в виду.
– Проще простого – занимающиеся политикой люди морализируют до того момента, пока не доберутся до власти, а потом… Мы выучили наизусть, как эта мораль развивается дальше.
– Уж не думаете ли вы, что во мне говорит политическая амбиция?
– Нет, я этого не думаю, дорогой Нильсен, нет, нет, ничуть не думаю, напротив, я верю, что ваш моральный стыд есть симптом глубоко оскорбленной чести. Но, видите ли, позвольте мне высказать одно предположение, оно не лишено некоторой достоверности – при определенных стечениях обстоятельств с вами это может все-таки случиться; а с учетом нынешнего положения вовсе не исключено, что события облекут вас в тогу бессмертия и водрузят на пьедестал так называемого «исторического величия», то есть, прошу прощения, без иронии, выражаясь фигурально, «увенчанный лаврами триумфа» вы окажетесь в один прекрасный день в виде бронзового памятника в центре Блитванена. А потом, разумеется, уже по самой природе такого апофеоза, вы, будучи в рамках своей роли, в принципе вынуждены будете перестать стыдиться – что значит стыдиться без этих атрибутов, и тем более стыдиться не из-за оскорбленного национального достоинства, а из-за своего собственного человеческого унижения. Стыдиться по-настоящему, от колыбели до гроба, об этом, милый мой, вы не имеете понятия! Стыдясь, вы все еще стыдитесь своей крестьянской Блитвы по-благородному, я бы сказал, совершенно старомодно, а одновременно и глупо, потому что вы верите в какое то воображаемое блитванское чудо. Для вас Блитва может в любую минуту из Золушки превратиться в Принцессу, только нужно, чтобы на этом блитванском балу нашелся подходящий Принц, а как таковой вы надменно рисуетесь на турнире против высокопоставленного петуха-фазана в Бурегарде – al pari (12), как два настоящих блитванских петуха. А на самом деле вы и понятия не имеете, что значит стыдиться на деклассированный, пролетарский манер, как стыжусь я, университетский доктор медицины Эгон Самуилович, который, став зубным врачом, взял фамилию Блитхауэр, чтобы она благопристойнее звучала для ушей блитванцев, страдающих от зубной боли! Быть доктором Блитвиц-Блитхауэром здесь среди вас, блитванцев, блатвийцев и хуннов, так же неприятно, как беззубому искать свой выпавший зуб среди зубастых варваров или чесоточному в лохмотьях оказаться в обществе холеных блитванских господ, и при этом быть по меньшей мере презренным, как цыган, когда каждый кретин может установить, что ты доктор Блитвиц, сын Шамики Моисеевича, торговца яйцами из Блитванского Нижнего Стризирепа, что у черта на куличках! Нет, нет, нет, дорогой мой, что касается нашего отношения к блитванским позорищам, между мной и вами огромная разница! Вы стыдитесь теоретически, а я их чувствую на собственной коже, как зуд или укус клопа!
Вы знаете, мой стapый Шамика покупал яйца и лисьи хвосты, а потом переселился в Блитвас Холм и там стал торговать ароматным мылом, стеклярусом, тазами для умывания и зонтиками для служанок, и вот там я очутился среди этих его керосиновых ламп, плетений, вязаний и прочей мелочи для продажи. Но никто, разумеется, никто меня не спрашивал, отвечает все это моему вкусу или моим привычкам; одно дело – родиться ребенком голубых кровей с какими то иллюзиями о своем «национально историческом» происхождении, а другое дело – оказаться ребенком с густыми вьющимися волосами и на восточный манер совершенно темнокожим, как будто в крови у меня разлились чернила. Я был малокровным, негроидным ребенком по своей телесной конституции, и что мне оставалось делать, как не замкнуться в себе, спрятаться от внешнего мира?
Vae soli (13), таков мой девиз еще с детства, потому что остальные мальчишки были сплошь блитванскими викингами, гонялись за мной по улице и выкрикивали мою фамилию, как будто улюлюкали вслед бешеной собаке, которая случайно забрела в Блитву. Мой отец, если он вообще размышлял о проблемах, а тем более политических, сошелся по деловым соображениям, по крайней мере внешне, на словах, с мелкими шовинистами из предместий (судя по всему, такова была его клиентура, тупая и примитивная), а моя мама, родом из Хуннии, по воспитанию халомпештанка, чувствовала себя в маленьком, захудалом Блитвас Холме как столичная жительница в провинции, и вот так у нас в доме, возле брачной постели моих родителей, шла политическая война до полного хуннского или блитванского уничтожения, как тогда писалось в тамошней торгашеской печати. Мой отец был старой закваски, примитивный, полуграмотный, патриархальный, кристальной честности человек, которому удалось отделаться от яиц, лисьих хвостов и блитванской грязи. И поскольку он стал, как тогда говорили, «видным домовладельцем», то считался, естественно, равноправным с блитванскими «видными домовладельцами», патриотический долг которых – не щадя жизни, декларативно умирать, защищая историческое или народное «Блитванское Право», которое вы, впрочем, надо признать, в своем труде гениальнейшим образом проанализировали как своеобразное наркотическое средство для самоусыпления любого трезвого политического ума, написали гениально, как нигилист.
– Значит, не как фетишист?
– Простите, я не сказал, что вы фетишист ; tout prix (14), такой была моя мама, учительница музыки, которая целыми днями разучивала с блитванскими ребятишками гаммы на фортепьяно. Для нее хуннские короли были полубогами на крылатых колесницах, в золотых шлемах, с наброшенными на плечи леопардовыми шкурами. Моя покойная мама немножечко сноб и rate (15), тип женщины с артистическими амбициями (она ушла из консерватории, судя по всему, у нее не было таланта, ее богом был Мендельсон). Столичная жительница в провинциальном захолустье, она взращивала в одиночестве на клавиатуре фортепьяно свои комплексы превосходства по отношению к филистерской обстановке, в которой оказалась после замужества, презирала Блитву, блитванцев, блитванские тамбурины и знамена, блитванские опанки, одним словом, она как будто упала в нашу среду из высшего, аристократического халомпештинского общества с той стороны Ильменги, благородной и страшно кровавой реки, столетиями разделявшей эти народы. Вот в каком кретинизме прошло мое детство – поскольку мой родительский дом в лице матери и в лице отца был расколот на два лагеря – хуннский и блитванский, на два так называемых полушария с двумя националистическими программами, на юг и на север от Ильменги; в этих скучных ссорах я, естественно, взял сторону отца и таким образом еще с детства развил свое блитванское национальное сознание до подчеркнутой антипатии к матери, угро-хунляндской матери, ненавидя ее, потому что она опасный враг Блитвы и блитванской свободы. Высмеянный в школе как монгольский, хуннский псоглавец, так как мой родной язык был хуннский, а блитванский я начал учить только в школе (и так до сих пор не овладел им и, если приметили, говорю на этом проклятом крестьянском языке с акцентом, как иностранец), я жил в одиночестве, без друзей, стыдясь, что я не чистокровный блитванец и что моя мать сомнительного происхождения. А когда меня, это я точно помню, в один дождливый день 1898 года в третьем классе народной школы толпа мальчишек на углу Валдемарасова Поля и бульвара Ярла Кнутсона забросала камнями, как монгольского псоглавца по материнской линии и как Эгона Блитвица, сына Самуила Абрамовича – по отцовской, и я, словно сумасшедший, бросился прочь, спасаясь от камней, – таким было мое первое, грубое, так сказать, физическое столкновение с троглодитской блитванской действительностью, когда я, обливаясь слезами и кровью, укрылся на груди у матери; это было началом и одновременно завершением формулы всей моей последующей жизни и всех моих последующих поражений и бегств, ничего иного мне и не пришлось пережить, кроме нескольких реприз этого избиения на углу Валдемарасова Поля и бульвара Ярла Кнутсона ровно тридцать лет назад.
Я бежал под крыло своей матери, которую ненавидел как угро-хунляндку, монгольского врага блитванского народа, и эта рана оставила во мне страшную брешь, настоящую маленькую пропасть, на краю которой я провел свое детство, мне суждено было время от времени заглядывать в этот мрачный колодец неизвестности. Когда много лет позднее, уже на медицинском факультете, я достиг более разумной степени политического сознания в тумане так называемой панкарабалтийской романтической солидарности, тогда я предался наивным мечтам нашего поколения о неясной блитво блатвийской интеграции на основе чисто шизофренического предположения, что за все историческое зло на Кaрабалтике несут ответственность исключительно Арагоны. Однако должен признать, тогда я уже был довольно критически сдержан по отношению к любому виду идолопоклонства, так что – и это логично – я даже Арагонов не считал больше дьявольским проклятием, так как, признаюсь, не мог забыть, что блитванцы толкнули меня в объятия моей матери, угро-хунляндки, а с другой стороны, наши дорогие блитванцы совсем не ангелы. Да, признаюсь, наше тогдашнее романтически националистическое движение я представлял себе как «все более широкий, более высокий, более светлый круг», который мог бы все-таки возвысить до народного значения и таких неблитванцев, как я, безымянный хуннско блитванский бастард. И пока об этом процессе рождения национального романтического сознания наши писаки строчили, как о «Мистерии таинственного Синтеза», во мне чувство национального сознания тлело, все время готовое угаснуть, не в состоянии больше вспыхнуть ярким пламенем; я постоянно ощущал, что ни одна живая душа не верит мне, что я могу быть или сделаться стопроцентным блитванцем даже тогда, когда я появился у Пороховского как арагонский офицер, дезертир. Я пробился до той границы сознания, где мне стало ясно, что просто невозможно преобразиться во что-то по человечески достойное таким действительно наивным и неумным способом, как бы искусно я ни старался играть свою неприятную и, должен признаться, весьма слабую роль националиста, так как даже тогда, когда я искренне чувствовал себя блитванцем и когда действительно не симулировал свой трагический внутренний протест, как униженный блитванец, никто из вас никогда не расценивал это как позитивное качество, которое меня могло бы приравнять по достоинству к вам, чистокровным господам блитванцам.
– Я вас тогда, Блитхауэр, еще не знал, но полагаю, что это ваше обобщение совершенно несостоятельно, так как я эти отношения никогда не строил по принципу bureau de change (16).
– Простите, вы, может, и не строили. Но когда я итожу свои отношения с вами, блитванцами, всеми вместе, я не подразумеваю под этой формулой никого лично, но при всем уважении к вашей особе, позвольте мне сказать вам – как же вы не можете понять, о чем, в сущности, идет речь. Так вот, даже в данный момент меня не покидает ощущение, что вы думаете, вот, мол, какой он пьяный и как скверно играет свою роль; а я, видите ли, не то чтобы не пьян, но я не играю, напротив, я перед вами открываю все свои блитванские лохмотья. Да, так на чем же я остановился, постойте, потерял нить изложения, ах да, тогда вот, на медицинском факультете, когда я свел свое сальдо к абсолютному нулю, что тогда мне осталось – медицина, точные науки, мечта о кафедре, «Природа», ну, конечно, «Природа», собственно, все эти глупости я рассчитывал подавить «Естественной наукой», как тогда громко декламировали – «величественной Природой», «дикой», «неукротимой», «всегда прежней, но всегда, однако, новой, волшебной и непознанной Природой», которая «пожирает по слепым законам инстинкта» и которая не знает иных мерок, кроме «степени силы и сопротивления», она не признает ни блитвицев, ни синагог, ни Хуннии, ни Блатвии, ни Блитвы, она «открывает перспективы точных наук во всей Вселенной», одним словом, так вот… Впрочем, что мне вам рассказывать, нет смысла, вы и сами знаете, как все выглядит из за кулис этого талмудистского мировоззрения, одни пошлые фразы. Хотя мы и черви, но, чтобы жить червем на этой коре, надо все-таки кормиться, а в вопросе хлеба и так называемого общественного успеха я не проявил себя особенно одаренным, в этом смысле я родился как своего рода неспособный дурачок. А уж мой отец прямо проявил свой торгашеский антиталант, когда у него распродали с молотка его мелкий товар, плетеные изделия, мамин рояль и дом, а я в этом отношении полностью следовал его примеру, и всегда в завершение всех моих начинаний появлялся молоток. Что же мне осталось? Какая соломинка? Сверлить зубы кретинам и писать в вашей «Трибуне»? Как итог – совсем не густо. А как итог всего того, что называется «частной жизнью человека», еще хуже. Вы знаете, как несчастно развалился мой второй брак? Как и первый – в стиле Мольера, чтобы не сказать как у Жоржа Дандена! Видно, что то со мной не в порядке, потому что в обоих случаях все получилось как вариация на одну и ту же тему, только во второй раз чуточку грубее, и если я вам не надоел, то расскажу, как это произошло, так как пересудов было предостаточно, а я не хотел бы оказаться банальным моралистом. Ведь что касается любви, я никогда не был «моралистом», но и сейчас считаю, что когда отдельные супружеские пары расходятся, то всегда, судя по всему, если здесь можно говорить о какой то закономерности, «вина» ложится на того, кто брошен. Имеют люди согласие в любви или нет, это, пожалуй, больше вопрос проявления черт его знает каких магнетических свойств, чем индивидуальной воли или вкуса, а я в этих вещах еще с подростковой поры был неврастеником, признаюсь. Но все-таки то, что во множестве браков проявляется как комедия, мне суждено было пережить как безумие, притом совершенно глупое, бестолковое, так что любой законно мог бы подумать – все с самого начала несло на себе печать проклятия.
Трогательная история смерти Евгена, сына Блитвица, была известна Нильсену в версии Карины. Дело в том, что Жизель, супруга доктора Блитхауэра, попыталась покончить с собой, хотела повеситься, так что Карина расчувствовалась по поводу столь мрачного случая с несчастной женщиной, которую многие годы проклятие преследовало по пятам. Единственный сын Эгона Блитхауэра, маленький Евген (чье имя произносилось как Ожён), умер в день святого Сильвестра вечером, ровно в семь часов, когда все блитванские колокола оттрезвонили «Слава Тебе, Боже» и были прочитаны молитвы в благодарность Господу, что опять счастливо завершается очередное блитванское Лето Господне, такое мудрое и плодоносное по воле Господней, так сказать, безукоризненное вне всякого сомнения.
В пустой родительской квартире трехлетний Ожён в пижаме, съежившись от холода, продолжал сидеть на ночном горшке на каменном полу в кухне, а смерть была самая обыкновенная – воспаление легких с высокой температурой, вследствие чего маленькое сердце сдало, а его мать, супруга Блитвица Жизель, после трех дней карантина оставила больного сына в постели, а сама выбежала на рандеву по случаю праздника святого Сильвестра, так сказать, на другую сторону улицы, на минуточку, еn passant (17). Маленький Ожён умер в квартире своей покойной бабушки Терезы Аксентович, эксцентричной блитванской grande amoureuse (18).
Квартира старухи Аксентович была богатой, она располагалась на втором этаже патриархального дома в стиле ампир, все так называемые репрезентативные комнаты с высокими антресолями были увешаны темно-коричневыми, цвета свернувшейся крови, мрачными портьерами, пахло гниющими тропическими растениями и шкварками из гусиной печенки. В этом старом уважаемом Доме, где от старинной парадной с высокими сводами на второй этаж вела лестница с красной ковровой дорожкой, в этих комнатах умирали уже целое столетие от язв, от рака, апоплексических ударов, чахотки и даже от отравления, так что маленький Ожён своим внезапным, так сказать, драматическим уходом только пассивно присоединился к многочисленным похоронным процессиям болезненных детишек Аксентович, которые уже задолго до Ожёна Блитвица отправились гулять по звездным мирам. Маленький Ожён умер банально, в кухне, на ночном горшке, а эти неприятные темные комнаты со стороны улицы, с медными доспехами над обитыми бархатом диванами, с мягкими восточными коврами были совершенно безлюдны, глухи, безмолвны, только из средней комнаты доносились металлические звуки, там канарейка клевала прутья своей блестящей клетки.
Серебряные звуки сильвестровских колоколов разносятся над старинными блитванскими крышами, будто торжественное сопровождение небесного концерта. Дополняясь веселым гомоном улицы и звоном колокольчиков проезжающих саней, они сливаются в снежно-прозрачную музыкальную мелодию, спускающуюся из темной высоты на город, на луга, рощи и равнины, словно звоном сотканный покров, словно торжественная поэма в честь святого Сильвестра.
– Дзинь, дзинь! – звякнул на входной двери разбуженный рукой зятя Аксентович, доктора Эгона Блитхауэра, добродушный старинный колокольчик на веревке, словно медное ботало теленка, заблудившегося в темном лесу. Тишина. Ни звука шагов, ни вздоха. Дверь заперта. Тишина. Вновь звякнул колокольчик поспешным, нервным, резким тоном детского звоночка – ничего, мрак, едва светится один раскаленный волосок в маленьком стеклянном шарике высоко над сводом. Серый, как в глазах утопленника, проблеск света на лестнице, словно все здесь уже давно утонуло в жиже отчаянно безнадежного, серого дня.
Блитхауэр вернулся, не оповестив заранее о своем неожиданном приезде, потому что совершенно случайно произошло так, что он внезапно изменил планы, не по своей воле, а оттого, что человек, с которым была назначена встреча, отложил свой визит в Виндобону по техническим причинам на неопределенное время. Блитвиц, впрочем, в принципе вообще не заводил обычай сообщать о своем приезде, так как часто бывал за границей по различным делам, а сегодня утром, отправившись на виндобонский Восточный вокзал, он вдруг подумал, что, может быть, все-таки было бы желательно сообщить о своем неожиданном возвращении, но ведь наступает праздник святого Сильвестра, а его многоуважаемая супруга захочет, наверное, провести вечер где-нибудь у своих приятелей, поэтому лучше будет не оповещать ее, не ломать ее планы, вдруг у нее уже есть договоренность с кем-то. Одновременно в голову пришла другая, резонная мысль: «Зачем сегодня беспокоить домашних, если он ни разу никаких телеграмм не посылал, а если в конце концов окажется, что Жизель обязалась отправиться в гости с ним или без него, то в конечном счете это не играет особой роли, жизненный ритм и установившиеся обычаи не переменятся».
Итак, он приехал без телеграммы и сейчас звонит в свою дверь, но все говорит, что в доме нет ни души, определенно все отсутствуют, Жизель отпустила служанок, а старая Марта отправилась в церковь на Те Deum (19), инженерная контора на первом этаже не работает по вечерам, а в пристройке во дворе, где живет дворник Раймондо, дверь заперта, глухо, а то, что он, разъезжая по свету, неизвестно почему не звенит ключами от своей квартиры, это, черт его знает, какая то неврастения, потому что, в сущности, он эту квартиру с самого начала не считает своей собственной, так что ни разу не случилось ему отправиться в дорогу с ключами в кармане.
Сыплет густой, мелкий сильвестровский снег, поют триумфально все блитванские колокола – и из Иезуитской, и из Пекарской улицы (которую блитванские швабы называют Krapfengasse (20)), и звучит глубокий бас кафедрального собора с площади Вильсона, как вдруг является в черном платке, словно в трауре, старая Марта, вся, как мукой, обсыпанная снегом, растерянная, что господин застал ее на праздничной прогулке, но кто бы мог это предугадать, если госпожа днем заявила, что господин не появится до самой Епифании…
– Маленький Ожён лежит с сыпью, навещал доктор Ангелис, не опасно, госпожа три дня просидела у постели малыша и вот сейчас вышла на минутку прогуляться, у нее началась мигрень, а я отлучилась поклониться дорогому Богу, потому что завтра из-за Ожёна не смогу попасть на святую мессу, ведь что ни говорите, а в праздник святого Сильвестра надо возблагодарить Господа за все, чем Он нас облагодетельствовал, слава Ему и хвала.
Предчувствуя что-то страшное, Блитхауэр взбежал через две ступеньки по лестнице, бросился прямо в детскую комнату, кроватка пуста, нигде никого, по пустым комнатам разносится голос отца, зовущего сына, зажгли свет во всей квартире, открыли все двери, все шкафы (потому что Ожён часто прятался в шкафах) и наконец нашли его на кухне скорчившегося на ночном горшке, уже совсем холодного. Старая Марта рухнула на колени и безумно запричитала, а потом, касаясь лбом каменного пола и ломая руки, словно в крестном знамении, заскулила по-собачьи, а Блитхауэр поднял мягкий детский трупик, отнес в комнату и положил на кроватку, огражденную сплетенной из шерстяных шнурков сеткой кроватку Ожёна, и здесь его обмыл, одел в новый матросский костюмчик, а потом бессмысленно застыл в недоумении – надевать ли ему на голову матросскую шапочку с золотыми буквами на ленте – «Mare Nostrum Blithuanicum» (21), потом швырнул эту дурацкую клоунскую шапочку через всю комнату, отнес мертвое тело в гостиную, положил на диван под медными доспехами, как на смертное ложе. Укрыл мальчика кашемировым покрывалом, сдернутым с одного кресла, а в изголовье зажег два подсвечника; каждый с семью свечами, и сам сел на диван возле трупа и сидел неподвижно, без единой мысли в голове, бесчувственный и деревянный, как бесчувственные деревянные святые на бесчувственных деревянных голгофах.
Услышав, как на кухне продолжает по-собачьи скулить Марта, он очнулся и, собравшись с силами, медленно пошел туда и зловещим шепотом, да еще и револьвером пригрозил сумасшедшей старухе, что пристрелит ее, если она хоть раз пискнет, а потом вернулся в комнату, подошел к окну и, словно одурманенный кокаином, долго смотрел через стекло на оживленную предновогоднюю улицу. «Савой», «Блитвания», «Опера», «Элите», «Миньон» – все блитванские кафе и отели заполнены пьяным сбродом, а снаружи, на улице, в бенгальском пожаре – сияние рекламы сахарина, которая гаснет и вспыхивает через равные промежутки времени на крыше соседнего дома на площади Бернардинцев; падает снег, наступает Новый год, а на углу Иезуитской улицы духовой оркестр блитванской Армии спасения бьет в барабаны и медные тарелки, приманивая дурачков присоединиться к их возвышенной Миссии среди этих двуногих букашек, которых поголовно следовало бы выморить каким нибудь дьявольским порошком, единственно достойным средством от этих ядовитых и опасных насекомых.
Он снова вернулся к смертному одру в почетный караул и стал тупо, как прирожденный счетовод, складывать, отнимать, выводить дебет и кредит всего того, что с ним, зятем старой Аксентович, случилось под этим, так сказать, уважаемым патрицианским кровом.
Ему было известно, что он рогоносец и что в браке ему ассистирует один дуралей из числа улан Пороховского, мальчишка, моложе Жизели на десять лет, и это он знал, а знал еще и то, что это секрет полишинеля для всего Блитванена, так что, может, этот маленький мертвый матросик на диване вообще не его ребенок, тем более что в нем ну решительно ничего нет ни от него, ни от его матери, ни от отца, Самуила Абрамовича, мальчик светловолосый, весь в свою прекрасную и благородную мать, госпожу Жизель, и что же делать с этой очаровательной дамой, когда она появится в дверях, полночь давно уже миновала!
Может, избить ее до полусмерти? Как он часто видел и слышал в Блитванском Нижнем Стризирепе, когда крестьяне озверело лупили своих жен до крови, как паршивых сук? Может, раздеть ее догола и придушить шелковой комбинацией со следами липкого любовного ликера или выгнать на улицу, откуда пришла, выгнать ее из дурацкой квартиры, куда он был принят после женитьбы как чужой, несчастный, бездомный, как амбициозное ничтожество, возомнившее, что сумело подняться до высших слоев блитванского господского общества. Вот тебе и поднялся, да и поделом ему, только почему этот маленький бастард должен был расплачиваться своей головой за эту глупую комедию?
А когда госпожа Жизель действительно появилась, миновал уже второй час пополуночи, и когда на пороге, в мехах, пьяная, вся обсыпанная снегом, прикрывая ладонью глаза, в сопровождении Марты, она застыла, пораженная пламенем покойницких свеч над одром своего ребенка, Блитхауэр встал, подошел к ней и поздравил с Новым годом!
Не взглянув больше ни на смертный одр, ни на свою жену, он растворился в темноте и, спустившись вниз по лестнице с непокрытой головой, очутился на улице, где бушевала метель.
Перед воротами возле саней стоял молодой кавалерийский поручик из числа улан Пороховского, нервно дымил сигаретой, которая в темноте на ветру необычно ярко вспыхивала. «Старая Марта, очевидно, дождалась свою госпожу у входа, чтобы сообщить о случившемся, а этот кавалер сейчас нервно курит одну сигарету за другой в полной неизвестности, так сказать, рискуя, потому что никогда не знаешь, какие неожиданности сулят любовные авантюры». Смерив взглядом сквозь запотевшие толстые стекла очков молодого господина в элегантной кавалерийской шинели, какие носят уланы Пороховского, доктор Эгон Блитхауэр сдвинул очки на нос и пошел по улице медленным шагом похоронного марша.
«Здесь спит Ожён Блитхауэр на четвертом году своей жизни, Бог дал ему вечный покой, спи спокойно».
– Так я оставил своего сына, свою супругу, Бурегард, Пороховского и Блитву, открыл в Вайда-Хуннене зубоврачебную практику, и в главных чертах это все, что мне суждено было пережить в качестве так называемого «частного лица» на этой глупой сцене. Не особенно утешительно, но и не поучительно.
Блитхауэр прервал свой рассказ.
– Впрочем, это частые глупости, интимиссимо, – неожиданно махнув рукой, он вдруг стал суров, – подобными глупостями не стоит надоедать никому, а вы один из редких людей, кому я все это рассказал, и сам не знаю, почему именно вам и почему именно сейчас, но вот так уж случилось, простите меня, вы и сами видите, сегодня вечером я сентиментален, да и неважно себя чувствую, у всех у нас свои заботы, а propos (22), как обстоят у вас дела с Петерсеном?
Охваченный тем необъяснимым душевным порывом, когда рассудок с ясностью мысли и воображение с ораторским искусством сливаются в единый поток, обрушивающийся неудержимым водопадом красноречия, Блитхауэр сам не до конца понимал, почему он раздевается донага, как будто ему так уж необходимо вызвать у Нильсена сочувствие и симпатию и то отвратительное чувство благонамеренного и притворного соучастия, многие годы презираемого им как явное лицедейство, недостойное человека.
Под воздействием алкоголя, чувствуя, как затуманивается сознание, Нильсен, однако, оставался сдержанным к пылкой исповеди Блитхауэра, опасаясь, как бы не поддаться порыву слабости к человеку, который уже много лет ему лично близок, но который постоянно отравляет его своим болезненным настроением, недоверчивостью, рецидивами мании преследования, особенно мании социальной неполноценности.
– Как вам пришел на ум именно Петерсен?
– Петерсен тоже из банды кавалеристов Пороховского, а пользуется вашим полным доверием, что меня, должен вам сказать без уловок, удивляет, ставит в тупик. На это я вам уже несколько раз намекал, если мне не изменяет память, но без успеха, к сожалению. С какого времени вы знаете этого типа?
– Как и вы, еще из Лиги.
– А вы о нем действительно ничего не знаете из того периода, который на полицейский манер банально называется «преджизнь», я имею в виду, собственно, период до его карьеры в кавалерии?
– А что тут знать, он закончил юридический факультет, на войне был под Арагонами, потом Лига, кони, карьера, политика, Бурегард – совершенно нормальная линия вплоть до легкой кавалерии.
– Превосходно, значит, по вашей логике, если кто-то из бурегардской службы, того на виселицу, потому что бурегардовец, а другой – точно такой же легионер, бурегардовец и офицер легкой кавалерии Пороховского, тот достоин, чтобы отнестись к нему со всем доверием и симпатией, пригласить на ужин, понемножечку заниматься с ним конспирацией! Вот я вас и спрашиваю, с какой стати Петерсен более достоин вашего доверия, чем Керинис, по какому критерию? Ибо если Керинис преступник только потому, что пользуется доверием Пороховского, а Петерсен, который также пользуется доверием Пороховского, не преступник, то это, полагаю, логика на курьих ножках, а логика всегда была вашим слабым местом.
– Петерсен не преступник.
– Так, на каком основании вы можете столь безапелляционно утверждать?
– Я знаю его с войны и знаю, что его поступки всегда были нормально человеческие.
– Простите, что такое нормально человеческие поступки? Он что, жарил яичницу людям, перед тем как их вздернуть на виселицу? И я мог бы сделать так, но, если довелось бы допрашивать себя на том так называемом последнем экзамене, я, заметьте, не совсем уверен, что эту яичницу оценил бы как свое благое дело. Итак, прошу вас, слушаю, чем это таким Петерсен завоевал ваше сердце, уж не тем ли исследованием о Рембо? (Несколько лет назад Нильсен в своей «Трибуне» опубликовал статью Петерсена о Рембо, которая в то время возбудила всеобщее удивление в блитванских художественных кругах.)
– К чему вам сдался сейчас этот петерсеновский Рембо?
– Извините, честно говоря, я никогда не принадлежал к поклонникам Рембо и не разбираюсь в этой магии, но полагаю логичным поинтересоваться, на каком основании Петерсен порвал с Бурегардом? Растолкуйте мне это.
– Если этот тип сомнителен, то логичнее выяснить, почему в таком случае он пользуется вашим доверием?
– К Петерсену я вообще не питаю никакого доверия, считаю его негодяем, продувным мошенником последней категории.
– Это занятно. И такого негодяя, такого мошенника вы приютили под своим кровом? Я не рискую ничем, приглашая его на ужин в Бельведер, я с этим человеком теоретизирую о «заговоре», но если его обнаружат у вас, то вас же и упекут в тюрьму, по меньшей мере у вас будут серьезные неприятности.
– Смотри-ка, надо же, а почему? Потому ли, что устраиваю заговор против Пороховского, как вы, потому ли, что домогаюсь жизни Пороховского, как вы? Логично, что по этой причине мы с вами политические эмигранты, да и Петерсен формально, pro foro externo (23), своего рода «эмигрант», и как «эмигрант» пользуется-таки привилегией вести здесь, в Блатвии, конспиративную работу против Пороховского, а это обстоятельство я привожу в качестве ответа на то, что дружба с Петерсеном компрометирует. Прежде всего вас. Но независимо от этого, мне не до шуток, вы думаете, что я пьян, хорошо, пусть будет так, я выпил больше, чем надо, признаюсь, но я не пьян, я отвечаю за каждое свое слово, к вашему сведению, я уверен, что Петерсен связан с Керинисом, Петерсен марионетка Кериниса, только так, а этого достаточно.
– Хорошо, предположим, что это так, а на основании чего, прошу вас?
– А на основании чего это не так? Считаете ли вы Кериниса человеком, который охотится за вашей головой?
– Что за странный вопрос?
– Все равно я вас спрашиваю – да или нет? Считаете ли вы Кериниса человеком, который охотится за вашей головой?
– Разумеется, что же еще мне вам ответить.
– Хорошо, но если Керинис охотится за вашей головой, почему тогда вы принимаете Петерсена, который тоже охотится за вашей головой?
– Ну, хорошо, но послушайте, я вас спрашиваю, на каком основании вы утверждаете это?
– На основании логики. Кто вам первый упомянул об этом их бурегардском «заговоре», кто первый сообщил, что этой группе требуется ваше имя, пардон, как бы это выразиться, – ваша политическая линия или ваша личность?
– Я ведь уже вам сказал – Керинис!
– А вы Петерсену не сообщали, что вам Керинис первый говорил о заговоре?
– Конечно, не говорил.
– «Конечно», а как же Петерсену стало известно, что Керинис вам говорил о заговоре, когда вы ему об этом не сообщали?
– Откуда вы знаете, что это известно Петерсену?
– Это сейчас не важно, я хочу, чтобы вы ответили, кто, по-вашему, сообщил Петерсену, что Керинис с вами разговаривал о «заговоре»?
Пауза. Табачный дым. «Ямайка». Глубоко погрузившись в свои размышления, Блитхауэр словно исчез, но после долгой паузы выплыл на свет божий, зеленый и взъерошенный, со всеми своими пятью длинными паучьими пальцами в буйной как уголь черной шевелюре; он бросил на Нильсена взгляд смертельно усталого человека.
– Послушайте, доктор, я рискованно играю, такова моя натура, карты никогда не любил, на бегах всегда проигрывал, но азарт – мое проклятие еще с детства! О, сколько я потерял дорогих марок по неопытности при обменах, всегда меня надували, и знаете ли, что гораздо опаснее самой рискованной игры? Это когда человек – простецкая душа, anima candida in politicis (24)! Пожалуйста, давайте установим – с первого дня, как Петерсен предстал передо мной, он твердит, что появился в связи с заговором одной группы молодых офицеров в Бурегарде!
– О, но это мы уже давно установили, нет ни одной детали, которой мы бы не зафиксировали.
– Простите, я знаю, что вам надоедаю, но все это очень важно, дорогой друг. Ответьте мне, по возможности точно, заявлял ли вам когда нибудь Петерсен, прямо или косвенно, с туманными намеками или без обиняков, известно ли ему, что было основным мотивом появления Кериниса у вас здесь в Бельведере?
– Обратить мое внимание на досье Михельсон и передать мне то дурацкое медицинское заключение.
– Только это?
– Да, только это.
– Ну, хорошо, какое впечатление произвел на вас разговор с Петерсеном? Что он думает о том, почему Керинис занимается такими явно наивными глупостями и в его непростой ситуации идет на риск, посещая Бельведер, и всего лишь для того, чтобы передать вам какую-то, в данный момент поистине пустяшную писанину? Если речь действительно идет о заговоре и если Петерсен к вам явился от группы «заговорщиков», было бы логично предположить, что и ему известно, что Керинис искал с вами встречи в первую очередь именно в связи с «заговором».
– Так вы же сказали, будто вам известна осведомленность Петерсена о том, что Керинис говорил со мной о заговоре!
– Да, конечно, я сказал, но Петерсену вы о «заговоре» не промолвили ни слова, он об этом узнал не от вас, ему это стало известно без вашего посредничества, следовательно, из совершенно другого источника.
– Насколько я помню, я Петерсену о заговоре совершенно точно не сказал ни слова!
– Вот, а ему известно, что Керинис говорил с вами о «заговоре». А откуда Петерсен это может знать?
– Не понимаю, что с вами, Блитхауэр, ведь я уже сказал вам, повторяю снова – этот человек говорил о Керинисе сдержанно, упоминал о недоверии «его группы» к Керинису. Петерсен от меня ничего не требовал, он только просил в интересах задуманного дела покинуть Блатвию, так как «его группа» считает слишком вызывающим мое нахождение в Бельведере в такой ответственный момент. Это, мол, производит неблагоприятное впечатление.
– А когда в последний раз вы были с ним у меня на ужине и уединились поговорить с глазу на глаз, неужели и тогда шла речь о том, чтобы вам покинуть Блатвию?
– Да, только о том!
– Нильсен, послушайте меня, вы действительно уверены, что Петерсен заслуживает вашего доверия?
– Полагаю, что я не ошибаюсь, ведь он еще во времена Мужиковского обменивался со мной разными взглядами, он, например, как интеллигент относился с большим сомнением к свержению Мужиковского, и у меня самого сложилось впечатление, что Петерсен человек политически трезвомыслящий, и не со вчерашнего дня. Правда, моим особым доверием, смею вас заверить, он не пользовался.
– Вы уверены, что он не преступник?
– Это грубое слово, но с моей точки зрения, намерения Петерсена просто наивны, то есть меня бы удивило, если бы кто то мог меня разуверить, так как я не утверждаю, что я хороший знаток человеческих слабостей, но об этом человеке я не склонен думать, что он преступник.
– Так, великолепно, – как человек, которому неприятно, что собеседник болтает глупости, Блитхауэр грубо перебил Нильсена, – а если я вам скажу, что Петерсен, будучи ставленником Кериниса, действует по общему с ним плану, рассчитывая на нашем совместном ужине в моей квартире зарезать вас, как теленка! Что вы мне теперь ответите?
– Удивительно, конечно, если бы это случилось в вашей квартире, но что касается Петерсена, то я не изменю своего мнения – он вне подозрения.
– Несмотря на Кериниса?
– Несмотря на Кериниса или в связи с ним, какая разница! Теперь и я вас спрошу кое что – Петерсен к вам явился независимо от меня или в связи со мной?
– Петерсен сблизился со мной исключительно в связи с «заговором», так как в этот свой «заговор» он формально вербует и меня с расчетом, чтобы я уговорил вас от имени «группы заговорщиков» покинуть Блатвию!
– Но Петерсен еще раньше воспользовался вашим гостеприимством?
– Да, но это было, как бы это выразиться, по другой линии.
– По какой же?
– А по той, что называется «слабостью», человеческой слабостью!
– Честь и хвала вам, но позвольте и мне быть немного циником – возможно, это не только человеческая, но и какая то другая «слабость»?
– Какая?
– Ну, а разве вы не были задействованы по линии отделения «П» Пороховского?
– Не то чтобы нет, но я уже давно расторг ангажемент, правда, не до конца в некотором роде, так что не могу еще устраниться от некоторых мелких услуг.
– Позволить человеку, которого считаете преступником, ночевать под вашим кровом – это вы называете «мелкой услугой» в плане человеческой слабости?
– Петерсен сошелся со мной только с одной целью – уговорить вас скрыться в Курляндии, так как ваше пребывание в Бельведере мешает замыслам каких то молодых людей, околачивающихся вокруг Бурегарда, а с вами считаются во всех отношениях, для них вы baluardo strategico (25) номер один!
– И вы ему поверили?
– Нет. Но в том-то и дело – не сразу не поверил и не на сто процентов, но что я вам скажу, мы живем на такой сумасшедшей сцене, где очень часто не знаешь, кто актер, а кто публика, и, наконец, к чему мне все это вам толковать, в нашей игре даже преступники так часто становятся святыми, что здесь трудно быть последовательным до завершения спектакля. А в финале мы задаемся вопросом, что же на самом деле начало, а что конец, и вот, когда к вам однажды явится кто-то и начнет рассказывать притчу о том, как летят головы, и о том, что ваша пока еще держится, или о том, как было бы хорошо, чтобы слетела голова того или другого, что тогда сказать? Слушаю человека и думаю, лжет он или не лжет, и так все тянется до нашего совместного ужина в минувшую субботу в моей квартире, и я не был на сто процентов уверен, что речь идет о вашей голове. А что касается вашего приятного времяпровождения здесь, в Бельведере, то я думаю, что это стопроцентная политическая глупость и вам было бы лучше как можно скорее убраться из этого дворца, и неважно, что это идея Петерсена.
– И вы только сегодня меня предупреждаете, хотя с тех пор прошла целая неделя?
– Не хотел вас беспокоить своими подозрениями, да и теперь, полагаю, вы сочтете, что во мне заговорила «Ямайка». Я ждал, пока дело не примет конкретную форму!
– Не понимаю!
– В прошлую субботу после ужина, когда вы нас оставили одних, этот человек так расчувствовался по отношению к вам, он был просто «восхищен вами»! Вы как «эрудит и патриот», как «характер и человек высоких этических достоинств» произвели на него «глубокое впечатление», и вот так, где во лжи, а где и во хмелю, он проговорился о непростительном упущении, когда Керинис смутил вас своими рассказами о «заговоре», и тем самым, по сути дела, все испортил, так как вы, естественно, не можете питать особого доверия к Керинису. «Керинис человек, который обоснованно не может пользоваться вашим доверием, и логично, что он внушил вам подозрения, а это уязвимая сторона всего мероприятия» и так далее. О боже, есть на этом свете один вид наивных идиотов, проще говоря, дураков, которые вопреки всем аргументам и здравому рассудку все еще питают какое то доверие к отдельным лицам исключительно исходя из того, симпатичны они или нет. К числу таких кретинов отношусь и я как классический пример! Боже мой, при всей сдержанности к людям, я, видите ли, как, впрочем, и вы, поверил, что в самом деле речь идет о заговоре и что те молодые офицеры действительно заинтересованы в вашем отъезде из Бельведера. Я был склонен отнестись к этому предположению с полным доверием просто потому, что и сам так думал, да и сейчас все еще думаю, ведь из всех возможных вариантов нашего эмигрантского пребывания за границей данный – я имею в виду пребывание в Блатвии, и тем более в Бельведере – самый неумный и самый неприемлемый! Следовательно, по логике, мне было бы нетрудно свернуть в сторону антибельведерского магнитного поля, поверить, что в интересах заговора в Бурегарде важно, чтобы вы как можно скорее отказались от Бельведера, но в тот же момент, когда у Петерсена вырвалось упоминание о Керинисе, мне было достаточно, чтобы ощутить, как будто здесь, под столом, уже точат ножи.
– Ну, хорошо, а зачем вы целый вечер выпытываете у меня, доверяю ли я Пeтepceнy, если сами убеждены, что он преступник?
– Для проверки мне важна любая деталь – Петерсен скрывал от вас, что Керинис состоит в их группе. Логично, но мне это было неизвестно, и именно поэтому, почувствовав, что речь идет о пункте минимального сопротивления, я вступил в игру как партнер, который понял, о чем, в сущности, идет речь. «Керинис замечательный человек, настоящий человек на нужном месте», – заявил я Петерсену доверительно, уверяя его в необходимости предпринять все, чтобы разрушить ваши сомнения по поводу Кериниса, и вот так мы, с вашего позволения, слушайте меня внимательно, договорились, чтобы однажды на обеде у меня в моей квартире вы встретились с Керинисом, совместно мы должны уговорить вас покинуть Блатвию вследствие отрицательной морально психологической реакции на ваше пребывание в Бельведере у добронамеренных молодых сил в Бурегарде, готовых в любую минуту начать действовать! Понимаете ли, что это значит?
– Но как бы Керинис сумел, не знаю, как выразиться, сумел технически появиться на этом вашем обеде или ужине, если Петерсену ясно, что я решительно не доверяю Керинису?
– По договоренности Керинис должен был совершенно случайно позвонить в мою дверь, и вы были бы поставлены, так сказать, перед fait accompli (26).
– А вы?
– Я? Да при чем тут я? Совершенно неожиданный вопрос! Мне же по уговору с Петерсеном известно, не так ли, что Керинис зайдет к нам, следовательно, логично, раз я согласился на то, чтобы Керинис оказался у двери моей квартиры, то я его принимаю, потому что я тот человек, в квартире которого должна разыграться вся эта комедия – тут уж нечего размышлять, это же, так или иначе, конец баллады, финал.
– А потом, что должно случиться, например, с вами после этого «финала»?
– Это несущественная техническая деталь, какая разница этим джентльменам, что случится со мной, вернусь ли я по их каналам или нет, это уже мое дело. Бесспорно важнее то, что с вами случится.
– Я не понимаю, какие у вас отношения с этими господами, как они могут ставить вас перед подобного рода fait accompli?
– О господи, что за наивный вопрос, я пришел вас оповестить, что через неделю ровно в час пополудни я договорился организовать наш совместный обед, где вы должны быть ликвидированы, а это я рассказываю, чтобы вам не взбрело в голову принять мое приглашение.
– Так, а те двое будут там?
– Конечно.
– И что вы с ними сделаете?
– Это моя забота.
Есть слова, произнесенные в парах ракии и в дыму, слова, которые гаснут беззвучно, не оставляя ничего, кроме запаха дыма и сизых колец в мглистой пустоте – фосфорический отблеск спички сознания, а потом густые клубы, сливающиеся в плотную завесу, так что едва различается то, что происходило прошлой безумной ночью. Вот так вся тревога этой взвинченной блитхауэровской пьянки растворилась, как вздох привидения, тем более что и Нильсен выпил немало алкоголя, значительно больше своих возможностей, и поэтому не помнил, когда в последний раз он напивался так страшно и так безнадежно, как в эту сумасшедшую ночь с пятницы на субботу. А когда в воскресенье около полудня дежурный офицер принес из проходной письмо Блитхауэра, Нильсен снова забеспокоился, и после взволнованного постскриптума Блитхауэра у него возникла мысль, что все призраки, которые тот вызвал своими пьяными речами, сдобренными огромным количеством сигарет и «Ямайки», пожалуй, не только призраки.
«Он пишет, что был совершенно пьян и порядком надоел ему своими личными закулисными заботами и тайнами, это истинная правда, а потом, вместе с высокопарными декламациями о каком-то мнимом, идеально задуманном, монументальном, да, поистине сверхъестественном пролетариате в мотиве прощального письма кроется какой-то мертвящий, похоронный, погребальный, мрачный, слегка сентиментальный намек, но все письмо не пьяное, но и не трезвое, все оно, бесспорно, дышит тревогой, а в конце снова полно намеков на смерть, которая угрожает Нильсену как напоминание, что этот мир – не детская игра. Он также предлагает сжечь письмо и позвонить ему, когда все уладится, то есть дает понять, что он ему уже больше не позвонит, и так далее, и так далее», – уже третий раз читает Нильсен письмо Блитхауэра и никак не может постичь его подлинный смысл.
Крутая волна неприятных предчувствий всколыхнулась в душе Нильсена. В нервном бреде Блитхауэра, все настойчивее и угрожающе обступившем его со всех сторон, различалась одна-единственная здравая мысль, что пребывание в Бельведере не очень-то подходящее и мудрое решение со всех точек зрения и что он бесполезно проводит время в дурацком Бельведере на границе мрачных блитванских лесов, посреди равнины, над которой нависла, как кошмар, назойливая жара ранней осени с ее надоедливыми торфяными дымами каждый день пополудни, какие обычно появляются над топкими болотами в конце августа. После обеда Нильсен уединился с письмом Блитхауэра в бельведерской библиотеке, и здесь, среди старых гравюр и фолиантов с золотыми обрезами, грубо обтянутых трухлявой и изъеденной червями кожей, он снова развернул путаное и нелепое послание Блитхауэра и принялся его читать с карандашом в руке, подчеркивая отдельные фразы, как в то далекое время, когда готовил рукописи Блитхауэра к печати.
Дорогой Н.Н., я был пьян и вконец надоел вам своими интимными излияниями, так что по-дружески прошу вас – простите и останьтесь благосклонны к человеку, который прощается с вами, так как, умирая, умирают навсегда, и поэтому вот вам мой наказ, а может, и завещание, или, еще лучше, просьба простить за вчерашние ночные оскорбления, и все то, что я вам пишу сегодня утром в состоянии хандры, давно надо было бы сказать в виде трезвых и педантичных тезисов, не залитых виски, да, давно, еще во времена «Трибуны», что я постоянно обещал, если помните, но в такой же степени последовательно никогда и не исполнил, как истинный Homo blithuanicus.
Послушайте меня, дорогой Н., если вдруг случится (а это более или менее вероятно) вам оказаться у кормила власти, не забудьте, прошу вас, истин, о которых мы годами столько разговаривали, а то даже после вчерашнего ноктюрна у меня не создалось впечатления, что вы склонны принять некоторые аксиомы, да, Нильсен, нет никакого сомнения, именно аксиомы принять за sine qua non (27) какой бы то ни было действительной политической программы в Блитве или в ее окружении.
Заметьте хорошенько, никакое политическое устройство в Блитве ни с вами, ни без вас не в состоянии будет удержаться и стабилизироваться на основе блитванских националистических формул, так как ни один вопрос материального освобождения раздробленных туранских, хуннских, истерских и курляндских народов не может осуществиться на изолированной националистической основе, но только исключительно как целое, то есть как некоторого рода интернациональная конфедерация, так как изолированное прозябание Бурегарда или Бельведера есть всего лишь продолжение исторических преступлений. Истерия, Курляндия, Коромандия, Блатвия и так далее, и все то, что сегодня происходит в этих так называемых «патриотических» и «прогрессивных» головах блитво-блатвийской массы, которая в классово недифференцированных крестьянских странах зовется «народной интеллигенцией», – есть предсмертное тление. Это смерть, которая приближается, которая неминуемо придет, обратите внимание, и вы совершите ошибку, если попытаетесь какой нибудь комбинацией продлить жизнь этим одряхлевшим взглядам, этому совсем примитивному базарному товару, этим старым горшкам и мусору, которые должны, слушайте меня внимательно, которые по логике здравого смысла должны исчезнуть с политической сцены.
Для установления истинного диагноза я не могу вам дать никакого более разумного аргумента, кроме указания на то, что в политике наиболее слабые доказательства как раз те, которые ссылаются на прошлое, а тем более те, как это имеет место в случае крестьянских блатво-блитванских народов, обращающихся к своему жалкому прошлому, которое и многие сотни лет назад не имело абсолютно никаких raison d’;tre (28). все прошлое относится к разряду растраченного в политических кутежах и карнавалах, а проклятие исторических иллюзий как раз и заключается в том, что они, обманывая, толкают человеческую фантазию к мечтаниям о мертвых и их давно уже исчезнувших заботах, в сущности, стало быть, влекут к смерти, а это настолько глупо, что и доказательств не требуется. Вам известно еще с тех времен, когда мы в начале своего пути исписывали целые тетради о том, что наша так называемая блитванская культурно политическая надстройка воздвигнута из очень слабых конструкций, из гнилых досок, и что она трещит и качается при малейшем ветерке, как старая ветряная мельница. Сегодня эта блитво-блатвийская Uberbau (29) заминирована и в своих основах поколеблена настолько, что в скором времени нас однажды ночью разбудит грохот разваливающегося, вопиющего к небу бессмысленного сооружения с его прогнившими балками и трухлявыми конструкциями.
Имейте в виду, дорогой, вы ошибаетесь, рассчитывая промчаться по этому трухлявому мосту со скоростью локомотива, ведь это ваш, насколько я помню, любимый тезис пять шесть лет назад – по трухлявому мосту со скоростью локомотива на другую сторону! Не забывайте ни на минуту, что угроза правых, застойных предрассудков и лжи одинаково опасна, а к левому движению вы, к сожалению, никогда не относились с пониманием! Боже, сколь страшны прорехи в вашей фантазии, я уже много лет задаюсь вопросом, в чем причина, отчего так закостенел ваш ум, что на вас никак не действует сила резонных, убедительных доказательств? Почему, черт возьми, вы до сих пор не убедились в судьбоносном значении левой, социалистической, если не сказать – коммунистической формулы? Сколько вы еще будете утверждать, что не разделяете мое мнение о том, что эта левая формула является единственной, «всеисцеляющей», но все-таки, видите, если и эта формула не является последним сигналом всем нашим народам in tenebris (30), тогда уж я не знаю, что должно случиться, но другого света в этом кораблекрушении я не вижу. Как вам известно, эта мысль для меня единственное утешение в нашем глухом тумане! Я говорю о «нашем глухом тумане», чтобы вы не остались под впечатлением вчерашней ночи, будто я выражаю антипатию к собственному несчастью, в котором мы родились и которое именно поэтому ненавидим, так как оно плоть от плоти нашей, срам от нашего срама, но и это, если хотите, своего рода «национализм». Как вы не видите, что социалистическая формула, в сущности, единственная «национальная» формула всех наших несчастий, тревог и унижений; как вы не видите, что в этих условиях никогда невозможно предпринять ничего такого, что достойно быть признанным как действительно «национальное», чтобы одновременно оно не оказалось бы и социалистическим.
И в этом, видите ли, заключается то, что я никак не могу понять, – как вы не видите, что Блитва пролетарская страна, что блитванцы пролетарии и что блитванские народные массы – это пролетариат. Как вы не понимаете, ведь если человек перестал стоять на коленях перед древними святыми или перед призраками так называемых «национальных миссий», то он, а точнее, пролетарские блитванские, блатвийские или хуннские массы становятся единственной реальной политической силой, а если эта сила окажется не в состоянии преодолеть все политические кретинизмы, тогда спрашивается, кто же их преодолеет? Кто может их вынести на своих плечах?! Одиночки? Но эта мысль сама по себе смехотворна. Отдельные изолированные народы точно так же осуждены на погибель, потому что они «одиноки», а если бы и случилось одному из них подняться, он, будучи изолированным и одиноким, не смог бы совершить ни одного великого дела, а кроме того, этот вид политических «национальных» авантюр представляет собой постоянную опасность, ибо ведет к мегаломании. Все эти национальные вопросы надо решать не изолированно, но исключительно в интернационалистическом ключе, но спрашивается, кто среди нас в течение многих лет самый последовательный борец за справедливые международные отношения, как не вы, и кому принципы человеческого достоинства ближе, как не вам, именно вам, который эти слова во всех своих текстах подчеркивает буквально по библейски патетично! В этом смысле вы типичный интернационалист, но не хотите этого признать. Вы крушите единичное, изолированное насилие, и это достойная уважения, позитивная позиция, но бурегардскую тиранию, превратившуюся в самоцель, невозможно ликвидировать таким примитивным способом, нападая на нее в роли морализирующего проповедника. В мире, где властвует сила, тот, кто хочет привести к победе разум, логику и мораль, должен разуму, логике и морали создать материальные предпосылки, чтобы разум, логика и мораль превратились в ту материальную силу, которая будет в состоянии организовать сопротивление глупости, лжи и преступлению, то есть аморальному и слепому гориллизму. Для превращения разума, логики и морали в материальную силу, ничего, кроме социалистической идеи, к сожалению, не существует, или, по крайней мере, человек ничего больше еще не изобрел; а внести эту идею в политическое сознание масс, обеспечить ей политическую победу означает преодолеть тяжкий путь от человека к человеку, к взаимно связанным группам людей, к методически организованной массе, которая превращается в силу, осознающую свои права; только это, и только так, а все остальное – пыль на ветру. Большого счастья во всем, любящий вас Б.
P.s. Для нас pro futuro (31), если сможем покончить с Бурегардом, необходима передышка в виде блитво-блатвийского либерализма типа Н.Н. для создания политической организации, свободной от ошибочных иллюзий, широкой, демократической, простонародной политической организации, а это единственная политическая программа, прошу вас об этом не забывать, потому что все остальное риторика, пусть даже и моралистическая. Привет.
P.p.s. Еще раз жму вашу руку.
Р. р.р. s. В заключение – в воскресенье около полудня, а это полдень нашего исторического обеда втроем, когда будете читать это письмо, надеюсь, все уже устроится в наилучшем виде; до свидания, а письмо это все таки, пожалуйста, на всякий случай сожгите. Какое то время я не буду вам давать о себе знать, уезжаю. И еще – в интересах ваших, я имею в виду, в интересах нашей политической акции покиньте Бельведер по возможности поскорее.
«С первого дня знакомства Блитхауэр удивлял его своими странными письмами, которые писал еще во времена “Трибуны”, собрать все – книга бы получилась. В этом человеке, в сущности, пропал талант беллетриста! Рассказ о маленьком Ожёне на ночном горшке – да ведь это, вне всякого сомнения, просто фантазия! Положим, ребенок умер, конечно, дети умирают от ангины, от пневмонии и оспы. Детские болезни, как правило, не такая уж большая опасность, боже мой, у детей температура появляется так же, как исчезает, кто бы предался отчаянию из за высокой температуры у ребенка, а тем более такая темпераментная молодая женщина, как Жизель, которую Нильсен знал еще со времен школьных котильонов, а теперь, что в этом сентиментальном рассказе о дне святого Сильвестра плод встревоженного воображения, что вымысел фантазера, что беллетристика, а что – виски? Но Керинис не виски и не беллетристика, и голос, который звучит в этом письме, полон злых угроз и опасностей, и это никакая не сильвестровская новелла, а действительность, и без глубоких причин человек наверняка не взялся бы написать целых девять страниц, и писал он без остановки, был в aффeктe, возбужден, писал на одном дыхании, с первым, вторым и третьим постскриптумом, а особенно с этой последней фразой, которая явно не завершена».
Склонившись над пестрой массой мелких, каллиграфически отчетливых, словно гравированных миниатюрных букв Блитхауэра, он вспомнил, как этой ночью во сне ему необыкновенно живо и ясно предстала Жизель, растрепанная, неприглядная, растерянная, исхудавшая, несчастная Жизель, в тряпье, обезумевшая, будто прибежала сюда, в Бельведер, издалека, а потом обмерла от ужаса и растерянности – куда она, собственно, попала, в какую западню, засаду?
Больная, как хворый цыпленок в кухне под печью, покрытая язвами, простуженная, с шерстяной шалью вокруг шеи, будто оберегающая свой голос примадонны, отчаявшаяся, осипшая, несчастная Жизель появилась перед ним, как нищенка, которая вроде бы однажды очень давно имела своих пять великих минут примадонны с триумфальными цветами и золотыми ложами, полными поклонников; а сегодня, вот, пришла, беззубая, несчастная, на пороге смерти, и еще сейчас сверх того у нее встреча с таким неприятным человеком, как Нильсен, да еще и в Бельведере.
– Что такое, Бог с вами, почему вы так встревожены? – спросил он Жизель, сам растерявшись, потому что она ворвалась к нему неожиданно, обезумевшая, едва переводя дыхание, без кровинки в лице.
– Убили Блитхауэра, и меня преследуют, стреляли, вот они, уже входят…
– Ну, пожалуйста, успокойтесь, сударыня, это галлюцинация, – обнял он Жизель, а она прижалась к нему, как расплакавшееся дитя.
Жизель появилась озаренная сиянием своего аксентовичевского общества, с полным набором масок и игрушек, гирляндами хрустальной бижутерии и с одной маленькой фарфоровой куклой, замотанной в лоскутки, как будто это ребенок, болеющий скарлатиной. И вот в таком виде она появилась в Бельведере. С Блитхауэром все кончено, и у нее нет на этом свете никого, кроме Нильсена. А Нильсен поклонился Жизели, учтиво согнув правую руку калачиком, как будто предлагая невесте взять его под руку и таким манером отправиться по красным пушистым коврам через торжественно освещенный мраморный вестибюль в блитванскую Оперу на гала-спектакль. Сенсационное появление необычной любовной пары в ложе вызвало шумное оживление переполненного зала, и бесчисленное множество очков близоруких господ банковских клерков, а также лорнетов и биноклей их крикливых жен обратилось в сторону этой скандальной пары в ложе. Под ливнем нахальных взглядов старомодных своячениц, теток, мамаш и кузин на Жизель обрушились потоки фривольной клеветы, на Жизель, что из жалкой и несчастной нищенки преобразилась в рыжеволосую красавицу в желтом шелковом платье с роскошным декольте и с черным пушистым боа из драгоценных перьев тропических птиц.
«Жизель превратилась из лягушки в принцессу, – радостно и удивленно подумал Нильсен, – но это прекрасно, а коровьи взгляды несчастной блитванской мешанины из клерков и полицейских чиновников, глупый град глупых взглядов, что все это значит против такой Божественной Дамы, ради которой стоит в блитванском сорочьем захолустье вызвать не один, а целый букет таких общественных скандалов».
И действительно, Жизель, эта самая божественно прекрасная, единственная в своем роде примадонна, настоящая дама полусвета, дама, подобная тем, что на новогодних открытках (когда Нильсен еще был в начальных классах гимназии) с бокалом пенистого шампанского в руке поздравляли со «Счастливым Новым годом», дама, затянутая в талии, в роскошной плиссированной юбке колоколом, в черных шелковых прозрачных чулках, в каких танцуют канкан, в великолепной нижней юбке с кружевами; а когда она возложила ноги на бархатный барьер ложи, ее алебастровая плоть выше чулок, ее бедра, ее душистое, пышное гнездо из медно-рыжих волос, вся эта женщина, эта фантастическая Жизель предстала в ярко золотом освещении светильников блитванской Оперы, и все переплавилось в шелковые барочные подушки и красную драпировку будуара, в пьяную и снежную ночь святого Сильвестра, и Нильсен в торжественном дипломатическом одеянии со множеством брильянтовых побрякушек на фраке принялся снимать свои брюки, понимая, с одной стороны, что это непристойно и глупо, но что, с другой стороны, было бы непростительно отказать госпоже Жизель в такого рода услуге, поскольку она вдова и поскольку Блитхауэра убили, а это единственный способ не допустить, чтобы убили и ее, сохранить ей жизнь.
«Если женщина рискнула опозориться, он не может оставить ее ни с чем!»
Освобожденная от банальных пут, как женщина, протестующая против ложного стыда, Жизель, когда он стоял перед ней на коленях, обняла его обеими ногами, и ее белые фарфоровые бедра, ее мягкие колени в ворохе черных шуршащих кружев оказались возле его губ, и он еще последней непроизвольной вспышкой нормального сознания в одной из мозговых извилин заставил себя защититься от вызывающего, по сути дела, скандально развратного действия, он оказался капельку рассудительней своей дамы, охваченный прежде всего дружественными чувствами к мертвому, убитому Блитхауэру, нежели чувственностью; и таким образом случилось то, что никак не должно было случиться, – тело, пренебрегшее всеми установленными границами, покорилось закону природы, к скандальному изумлению этих блитванских кур-наседок и скворцов, наблюдавших соблазнительную сцену в Опере через свои поблескивающие очки, бинокли и монокли под протестующие крики и разбойничий свист разнузданной и пьяной банды, но Нильсен, завороженный тайной обнаженного женского тела, предался очарованию созерцания этого волшебства.
Взвихренный шелковый марабу (32) Жизель, ее бальное платье, его брюки, обитая парчой оперная ложа, шампанское, музыка пьяной ночи святого Сильвестра – все угасло в безнадежном цвете блитваненского утра на Валдемарасовом Поле у памятника Поэту перед порталом Бернардинского монастыря, где у монастырского входа в портале под сводами, ведущем в монашескую обитель, стоит Блитхауэр, оборванный, небритый и окровавленный. Похоже, он собирается произнести тяжкие обвинения.
Хотел Нильсен признаться перед раненым бродягой во всем, что случилось, – он ведь тоже стал одним из кавалеров Жизель, – и уже направился было к оборванному, жалкому подобию Блитхауэра, но в решающий драматический момент почувствовал, что не в состоянии сказать ему ни одного слова. Единственно, что он хотел, так это передать ему тот черный марабу, волочившийся за ним по грязи, словно порванный флаг.
Стиснув железные обручи памяти, Нильсен пытался до предела напрячь свой мозг, чтобы отгадать, как же, в сущности, явилась ему Жизель, которую он знал par distance (33), как обычно люди знают друг друга в маленьком городе. Ее образ был навеян драматическим рассказом Блитхауэра о ночи в праздник святого Сильвестра, когда он стоял в почетном карауле у своего мертвого сына, маленького защитника блитванского моря – Mare Nostrum Blithuanicum.
«Несколько дней назад в сумраке он остановился перед фруктовой лавкой в толчее, среди людей, толпившихся возле свежих, только что привезенных персиков, а какая то бледная чахоточная женщина с гитарой за спиной, покупая лук, объясняла кому-то, что персики ядовитые фрукты, так как в них содержится цианистый калий, и этот туберкулезный альт, похожий на звук надтреснувшей фарфоровой тарелки, этот голос мог бы быть голосом Жизель, но одновременно и голосом незнакомой очаровательной дамы с премьеры пьесы Балтика, которая так загадочно исчезла, а блеск ее очей все еще не угас, все же остальное развеяно ветром. Блитхауэр ему так живо рассказывал свой бракоразводный романс, что ассоциации на блитхауэровскую ночь святого Сильвестра оказались последними образами в сознании Нильсена перед сном, а тот надтреснувший женский альт из фруктовой лавки порожден был образом Незнакомки из ложи. Получилось, что Жизель могла быть той неизвестной Дамой на премьере Балтика, когда вместо Нильсена пристрелили дурака Рафаэля Мазуркиниса. Белые фарфоровые руки на красном бархате в соседней ложе, голубой лунный свет во взгляде таинственной черной дамы в ложе совсем близко, мягкий голубой лунный свет в глазах шелковой кошки с пушистым боа вокруг обнаженной шеи, вспыхивают и сверкают странные магнетические огоньки в аквамариновых глазах. Незнакомка, о которой ему сказали, что она пианистка, лауреат блатвийского шопеновского конкурса, и она могла бы стать Жизелью. Поклонница Шопена или шпионка?»
Окна бельведерской библиотеки открыты, легкий ветерок играет занавесками, полдень уже миновал, жужжит муха, заблудившаяся между фолиантами, а снаружи, в городе, вдалеке перед парком затих ритм улицы, замер совершенно и как бы растворился в сытой и дремотной сиесте сытого и сонного праздника. Вайда-хунненские граждане спят, заводят граммофоны, проходит рота беллоненских легионеров, затихает песня вдали, и Нильсен, чтобы снять возрастающее нервное напряжение, полагаясь больше на случай, чем замышляя определенную цель, принялся равнодушно водить рукой по твердым корешкам нескончаемых рядов переплетенных книг, словно по клавиатуре, и вдруг взгляд его остановился на собрании нордийских анатомов ХVII века, роскошно изданных in folio (34), с великолепными гравюрами.
Стенон (35) (приятель Боссюэ (36), принявший протестантскую веру, чей переход в протестантизм потряс сознание всего карабалтийского мира), затем Исбранд ван Димербрук (37) и еще Антони ван Левенгук (38), который препарировал птичьи мозги и высчитал, что кровеносные сосуды птичьих мозгов ровно в пятьсот двенадцать раз мельче, чем тончайшие капилляры в субстанции коры человеческого мозга, в которых, однако, циркулирует теплая красная кровь. Тут целая серия «Opera omnia» (39) Мальпиги (40) и «Собрание сочинений» Виллизия (41), а вот спокойные колеблющиеся тени на картинах в золотых рамах, таинственные люди в черном бархате стоят над обнаженными женскими трупами на анатомическом столе, а рядом дымится жаровня с лавровыми листьями и ладаном.
«Все эти покойные анатомы ушли в небытие полной безымянности своего величия, и вот даже Нильсен, по сути дела, понятия не имеет, кто они были, каковы их имена, и словно в полусне в его сознании слабо трепещет, чуть тлеет вопрос – может быть, славные и бессмертные корифеи анатомии действительно были живыми существами и верили в идеальные, научные принципы, но всех их поглотила тьма, и вот даже Нильсен, среди огромной массы глупцов не самый глупый, а ведь и он понятия не имеет об этих Гениях, ни кто они были, ни как страдали и умирали. А где же в своей неизвестности теряется остальная необозримая масса людей, представителей человечества, никогда даже не слышавших имен этих славных мужей, которые все подряд без исключения жертвовали свою кровь, свое воображение, свои жизни ради победы сегодня столь незначительных, столь мелких, относительных медицинских открытий, повторяемых теперь наизусть каждой медицинской сестрой как общеизвестные, скучные, научно проверенные истины. Какой смысл писать книги, когда все исчезает, как дым? О, вот здесь “Харчевня королевы Гусиные Лапы” Анатоля Фpaнсa в яркой суперобложке – странная книга, не прошло и двадцати лет с того времени, когда эту “Харчевню” Фpaнсa нильсеновское поколение считало шедевром, а ведь не менее справедливо и то, что представления нильсеновского поколения были юношески восторженны и некритичны, если такие книги, как эта “Харчевня”, считались литературным совершенством».
Нильсен с головой ушел в перелистывание знакомых страниц книги Анатоля Франса, которую в свое время он знал почти наизусть, поражаясь абстрактности кровавых человеческих деяний, жизненной условности, которой следует писатель при оценке трагических вопросов; если правда, что его намерением было увековечить буйные события вокруг процесса Дрейфуса, то вот поди ж ты, не нашлось, однако, ни одного настоящего человеческого слова об адских безднах вдоль узкой дороги, по которой старый европейский фиакр катил к своему крушению.
Из-за приоткрывшейся портьеры послышался услужливый голос дежурного:
– Простите, вас зовет министр полиции, лично, по важному делу.
Телефон был в атриуме перед библиотекой, сразу же за портьерой, поэтому надо было пересечь весь зал по длинной ковровой дорожке между мраморными столами, заваленными книгами, так что хватало времени, чтобы у человека возникли разные неожиданные предчувствия – он уже давно живет в Бельведере, а так вот, непосредственно, Рейкьявис его никогда не беспокоил. Позвонив, он только просил уведомить его о своем звонке.
– Пожалуйста, доктор, прошу вас, – глухо отозвался в телефон Нильсен, и тому, кто способен услышать и разобраться, было ясно, что голос у него сдавлен и дрожит.
– Добрый день, доктор, простите, рад вас слышать, приятная новость, пожалуйста, держитесь крепче – мы арестовали Кериниса!
– Как?
– Поймали Кериниса, доктор, заманили птичку в клетку!
Тишина.
– Алло, доктор, вы меня слышите, смею предположить, что я добрый вестник, слышите? Мы поймали Кериниса! Что? И я вас поздравляю! Да, боже мой, и себя тоже, у меня такое состояние, будто я за ваше здоровье опорожнил бутылку шампанского, ха, ха…
В душе Нильсена вспыхнула жидкая огненная смесь дьявольского, волшебного эликсира, будто с этой новостью по телефонному проводу ему влили целый бокал горячего грога в ухо, в жилы, во всю кровеносную систему. От пальцев ног до темени все тело Нильсена запылало огненным потоком, что вырывается из сердец всех бешеных зверей, опьяненных диким наркозом, когда они острыми зубами перегрызают хребет своей жертве, трепыхающейся у них в челюстях, как безжизненная шкура, наполненная переломанными костями. У Нильсена слова застряли в горле, он стоял как загипнотизированный, как после удара грома, очутившись на грани чудного опьянения, на грани ужаса и сладострастного забытья.
– Алло, доктор, что с вами, вы меня слышали? Керинис попал в западню, теперь он в Святой Варваре, в кандалах! И Керинис, и ваш приятель майор Петерсен, два джентльмена, ха, ха…
– Спасибо вам. Удивительно, в самом деле, совершенно удивительно, вы меня потрясли, не могу совладать с собой, слов нет, как это все случилось, – пробормотал Нильсен в эту проклятую раковину из черной пластмассы деревянным голосом, мутно, бессвязно, с ощущением тошноты от запаха карболки, источаемого телефонной трубкой, представляя себя, будто он ковыляет по грязному коридору серой, отвратительной больницы, будто у него промыли желудок, всю утробу, будто во рту пахнет тухлыми яйцами, будто сознание помутилось, и он в полуобморочном состоянии готов выблевать все свои кишки, почки, все внутренности.
– Как случилось? Очень просто, дорогой мой, я всегда говорил, что эти господа глупы, как павианы, они самым идиотским образом попадают в западню, всегда на один манер – по обезьяньи, только надо обладать капелькой терпения. А сейчас, простите, у меня в самом деле нет времени, я только вас проинформировал, потому что знаю, насколько это важно лично для вас, а вам известно, независимо от наших так называемых официальных отношений, не так ли, что вы, так сказать, всегда были моей слабостью, не правда ли, хе-хе, я непременно позвоню вам еще сегодня вечером; сегодня и у вас, и у нас хороший день, и мы вправе перефразировать тот шекспировский стих из трагедии «Ричард III» – «здесь нынче солнце Нильса злую зиму в ликующее лето превратило» (42), а нам обоим до костей было холодно, не правда ли, доктор, мне в не меньшей степени, чем вам, ведь эта зверюга нам стоила нескольких жизней, да и то, что случилось в «Рице» и в «Савое», тоже дело рук Кериниса. Я еще расскажу вам массу невероятных вещей – и то, что произошло на премьере Балтика, когда вместо вас пристрелили эту балду Мазуркиниса, если помните, но теперь все хорошо, великолепно, все в порядке, до свидания. Блатвицкий вас сердечно приветствует, просит меня не забыть передать этот привет, и он придет сегодня вечером поздравить вас, а пока отдыхайте, до свидания, поздравляю; но все-таки, видите ли, не надо терять надежды, с первого дня я вам это говорил, потерпите, есть у меня приманка для такого рода птичек-зарянок, и вот наступил для нас день триумфа, всего хорошего, до свидания, радуюсь нашей предстоящей встрече, поздравляю…
Голгофский холодный пот выступил на лбу Нильсена, и он рухнул в кресло рядом с телефоном у портьеры.
– Вам плохо? – встревожился ливрейный слуга, заметивший, как Нильсен превратился в белую как мел статую.
– Да, сделайте одолжение, дайте стакан воды, не выношу шампиньонов, – оправдался Нильсен перед этим истуканом и одновременно почувствовал раздражение к самому себе за эту глупую выдумку, ну зачем он здесь врет столь бездарно этому ливрейному идиоту, но вместо того, чтобы замолчать, он продолжал врать, будто «знал, что есть шампиньоны ему нельзя, и все таки, раз уж подали соус из шампиньонов…».
– Пожалуйста, возьмите трубку, господин доктор, вас спрашивает доктор Блитвиц, – доложил дежурный, появившийся у входа в атриум, – доктор Блитвиц уже несколько раз звонил вам, но я не мог соединить, так как вы говорили с его превосходительством. Доктор Блитвиц вас просит по личному делу.
– Здравствуйте, Блитхауэр, я все знаю, мне только что сообщили, письмо ваше получил, спасибо, я намеревался связаться с вами, но не знал как.
– Нильсен, слушайте, мне необходимо немедленно с вами поговорить, каждое слово важно, мне надо с вами поговорить!
– Извольте, я пошлю за вами машину!
– Спасибо, не надо! Я должен говорить с вами лично и немедленно! Вы меня понимаете? Дело исключительно важное!
– Спасибо, мне все известно, минуты еще не прошло, как я говорил с Рейкьявисом, да и ваше письмо получил, благодарю вас.
– Хорошо, хорошо, но речь не о моем письме, понимаете, я вас должен видеть немедленно!
– Посылаю вам машину. Скажите, где вы?
– Не нужна мне ваша машина, вы мне нужны, приезжайте немедленно к террасе у «Эстрады», жду вас на террасе «Эcтpaды»!
– Я плохо себя чувствую, не в форме, едва стою на ногах, мне стало дурно, – глупое предчувствие охватило Нильсена, мысли его смешались, он вспомнил призрак Блитхауэра под сводом у входа в Бернардинский монастырь после бурной сцены с Жизель, и уже от самой мысли, что надо идти на какую то ресторанную террасу, в толчею, на встречу с человеком, чью жену совратил сегодня ночью, он почувствовал, что у него все стало выворачивать в животе, снова тошнота подкатилась к горлу, сознание помутнело.
– Алло, алло! – слышался в трубке голос Блитхауэра. – Нильсен, вы слышите меня, жду вас на террасе кафе «Эстрада»!
– Не могу, доктор, я действительно не в состоянии прийти, лучше вы пожалуйте сюда, посылаю вам машину.
– Идите к черту и вы, и ваша машина! Не нужна мне ваша машина! Вам ясно? Я не могу приехать! О, как это глупо, меня арестовывают, вы понимаете, арестовывают меня, вы слышите! Простите, я сам не могу совладать со своими нервами. То, что Керинис провалился, – это моих рук дело, вы слышите меня, иначе вас бы убили, понимаете, как собаку, а сейчас прошу вас, мне важно поговорить с вами немедленно, вы слышите меня, немедленно! Речь идет о жизни и смерти.
– Доктор, подождите, стойте, я еду!
Связь перервалась, а тут появился слуга со стаканом воды.
– Спасибо, не надо ничего, подайте мне машину! Что одеревенели, как святая Кунигунда?! Слышите, машину, прошу машину незамедлительно, убирайте эту воду к чертовой матери, немедленно машину!
Он сел в автомобиль и помчался на террасу «Эстрады». Много господ и дам, красных и желтых воздушных шаров, мороженого, молодых кирасиров в парадных мундирах.
Пиво, музыка, Оффенбах – «Ах, когда я был принцем из Аркадии», официанты, собаки, вальс, пирожные – шумный веселый гомон мещанского воскресного полдня, гул голосов, звон фарфора, стекла; всюду полно народу, а Блитхауэра и след простыл.
Что делать?
Он присел рядом с барышней с переброшенным через руку резиновым дождевым плащом, она определенно готовится в любую минуту отправиться на экскурсию за город, густо накрашенная, гибкая, явно возбужденная от ожидания своего партнера, она высматривает его в этой пестрой толчее столь же нервно, как и Нильсен Блитхауэра, и не проявляет особого воодушевления от появления своего соседа. Стройная, жизнерадостная девушка, заказывая свое мороженое, она еще беззаботно улыбалась и казалась оживленной, но бесплодное ожидание заставило ее нервничать, ее радостное настроение таяло со временем, как и ее мороженое. Разглядывая ее, Нильсен заметил, что эта очаровательная, приятная женщина с блеском в глазах не столь уж аккуратно одета – ее поношенные альпинистские гольфы были, правда, выстираны, но заштопаны и в складках, а походные ботинки, подбитые подковками, явно предназначены для свидания в лесу; бесспорно, девица предусмотрительная и предприимчивая, чуть веснушчатая и прыщавая, с розоватыми раздражениями на коже от туго застегнутого воротника и даже чуть лупоглазая, видимо, ей дышать трудно.
«Вот симпатичная молодая женщина, встревоженная, как голубка, занятая своей маленькой воскресной авантюрой, с минуты на минуту все более несчастная, потому что “Его” нет, несчастная, подобно Нильсену, который потерял Блитхауэра. Не естественнее ли было ему, Нильсену, встретиться здесь на условленном месте с какой нибудь молодой, улыбающейся женщиной, пусть даже она неряшлива и с признаками базедовой болезни, и бродить с ней по лесам, прислушиваться к пению птиц, вместо того чтобы тратить, так сказать, последние дни своей жизни на опасные глупости, потому что в конечном счете то, как он живет вот уже добрых несколько лет, это не жизнь, достойная человека, и прав Блитхауэр, считая его своего рода полоумным».
По аллее мимо террасы кафе прошла группа французских монахинь ордена Сен-Венсан де Поль в кокетливых, тщательно плиссированных белых чепцах, веселые, молодые, улыбающиеся, сияющие честные сестры, а перед клумбой распустившихся тюльпанов на монахинь уставилась черная турчанка в черной чадре, в черной непросвечивающей парандже, в пестрых шальварах, и, приподняв левой рукой черную сетку паранджи, просто по-крестьянски высморкалась с помощью пальцев, и, пораженная видом французских дам, долго еще вытирала руку о шальвары.
«Такова наша гюлистанская, монгольская провинция, из которой нас навещают милые наши маски, черные домино, эти призраки Средних веков, а одновременно вот вам прелестные создания ордена Сен-Венсан де Поль, и они продают свой туман в этих проклятых странах. О, куда нас занесло, а Блитхауэра нет и не будет, Эгон, судя по всему, явно передумал, он не вышел на связь, что то с ним, наверное, случилось в результате провала Кериниса».
– На Анкерсгаденскую аллею!
– Номер дома, пожалуйста?
– Не знаю номера, дом знаю!
Анкерсгаденская аллея – одна из тех нескончаемо длинных городских улиц, которые тянутся из центра, петляют по дальним окраинам совсем как настоящие сельские дороги вдоль одноэтажных домиков с садами, заборами, громкоголосыми, визжащими, железными насосами сельских колодцев, с собаками и голубятнями, а в конце улицы, где уже за зарослями боярышника простиралось поле с тополями, стоял дом Блитхауэра, солидный одноэтажный дом с шестью окнами по фасаду, со входом через стеклянную веранду со стороны поросшего травой двора.
Веранда оказалась запертой. Нильсен постучал, и, к его удивлению, дверь открыл незнакомый человек и спросил, кого ему нужно.
– Доктора Блитхауэра!
– Пожалуйста, – незнакомец открыл стеклянную дверь, а когда Нильсен ступил через порог, три револьверных ствола уперлись ему в грудь.
– Руки вверх!
Нильсен, растерянный, с поднятыми руками, в то же мгновение почувствовал, как от подмышек до бедер его ощупывают волосатые руки, как грубые пальцы снуют по карманам и брюкам, перебирают все предметы, даже носовой платок, кошелек и очки. А когда господа убедились, что перед ними безоружное ничтожество, один из них, продолжая угрожать револьвером, рявкнул:
– Документы!
Удостоверение Нильсена оказалось для человека документом весьма загадочным: Laisses passer (43) от Премьер-министра и Министра полиции Правительства Республики Блатвии господину доктору Нильсу Нильсену, который находится в нашей стране в качестве Гостя Президента Республики и как таковой обеспечивается высочайшей защитой всех Блатвийских властей.
– Что это такое? – чуть вежливее спросил Нильсена детектив, пораженный подобного рода удостоверением личности.
– Вы же видите – Laisses passer.
– Вам лично, на ваше имя?
– Ну, вы же видите, здесь и моя фотография.
– А кого вам надо?
– Я уже сказал, доктора Блитхауэра.
– А как вы сюда добрались?
– На машине.
– На какой машине?
– На автомобиле.
– На такси?
– Да я вам уже сказал – на автомобиле.
– А где ваша машина?
– Ждет меня.
– А что это за машина?
– Это машина председателя Правительства.
– Какого правительства?
– Председателя Правительства Республики Блатвии господина Христофора Блатвицкого.
– У вас есть шофер?
– Он в машине.
– Приведите и шофера, – крикнул коллеге господин инспектор, махнув рукой на своих болванов, чтобы опустили револьверы, и потом позвал из комнаты чиновника. – Господин доктор, прошу вас на минуточку, я не знаю, что делать!
Появилась обрюзгшая физиономия полицейского пристава, близорукая маска со сдвинутыми на лоб очками, человек с таким рылом, что под стать морде муравьеда. Словно выискивая живых муравьев, он обнюхивал каждое слово, чтобы ни одно не убежало с этой загадочной, украшенной блатвийскими гербами и водяными знаками бумаги, имитирующей пергамент.
Было заметно, что полицейский пристав изрядно помят после бессонной ночи, в пропотевшей грязной рубахе, небрит, с засаленным воротником и плохо завязанным галстуком, в общем, искусно загримированная образина блатвийского полицейского пристава из числа низкооплачиваемых кадров, в чине капитана второго класса, в штатском. Он опустил очки на свой прыщеватый носище и, смерив Нильсена подозрительным взглядом, холодно и учтиво протянул ему руку, изобразив рукопожатие двумя пальцами и неразборчиво пробормотав свою фамилию.
– Ну, хорошо, меня интересует, кого вы здесь ищете?
– Я уже сказал, доктора Блитхауэра.
– Как зубного врача?
– Нет, как своего хорошего знакомого и приятеля.
– Как видите, его нет дома!
– Хорошо, пожалуйста, когда он вернется, скажите ему, что я его разыскивал и просил позвонить, он знает мой телефон, а могу и вам оставить номер – Бельведер, 333.
– Как Бельведер?
– Так, Бельведер, я там живу.
– В Бельведере?
– Да.
– Простите, но у меня нет, к сожалению, полномочий позволить вам уехать, даже если вы живете в Бельведере.
– Как так?
– Нет полномочий позволить вам уйти, вот что я хотел сказать, это, по крайней мере, ясно, придется вам потерпеть, мне очень жаль, но я имею строгое предписание задерживать любого, кто войдет в эту дверь, всех без исключения, в этом отношении я не располагаю правом принимать субъективные решения. Был ли господин вооружен? – обратился он к своим парням деловито и совершенно равнодушно, словно вопрос свободы Нильсена решен окончательно и бесповоротно.
– Нет!
– Тогда идите в комнату и присядьте.
– Значит, я арестован?
– Я лишь исполняю приказ, вы не лишены свободы, вы временно задержаны, пока идет обыск, я тут ничего не могу поделать, доложу в вышестоящую инстанцию, это все, что я могу. Сделайте одолжение, сядьте, если хотите. Надеюсь, все будет в порядке!
Он удалился с нильсеновским, развернутым, как веер, Laisses-passer в боковую комнату, и через закрытую дверь было слышно, как он громко отчеканивает слова по слогам, путаясь в бесконечных длинных объяснениях с невидимым собеседником на другом конце провода, словно разговаривая с глухим.
Комната, в которой господин пристав предложил Нильсену посидеть, примыкала к зубоврачебному кабинету Блитхауэра и представляла собой своего рода гостиную, а одновременно и столовую – с одной стороны библиотека с салонным гарнитуром мебели и роялем, с другой – большой обеденный стол в части комнаты, отгороженной ширмой. Стол был накрыт для обеда – блюда с жареным мясом, салатами, хрустальный графин с красным вином, пепельницы, полные сигаретных окурков, скомканные салфетки, коньяк, ракия, ликеры, минеральная вода, сыры и маленькая серебряная французская кофеварка со стеклянным колокольчиком, а по серебру и жирным тарелкам было видно, что обед, судя по всему, был внезапно прерван. В гостиной и в соседней комнате, служившей доктору Блитхауэру спальней, все было разбросано, как это бывает в таких обстоятельствах – восемь громил, восемь помятых, потных, косматых типов делали свою работу с повадками грузчиков, ворча, попыхивая сигаретами и отпуская вполголоса глупые шуточки, когда находили что либо действующее на их телячье воображение, как, например, пыльную, извлеченную из под шкафа картину маслом, изображающую обнаженную молодую, малокровную, некрасивую женщину. Все подозрительное бросали в одну кучу, а подозрительным, судя по всему, было все – письма и книги, белье, оплаченные счета, рукописи и фотографии, а Нильсен, будучи сам малость специалистом по технике подобных желанных визитов, приметил, что эти оборванцы не имеют никаких определенных инструкций и просто не знают, что искать.
На рояле в овальной золоченой рамке – милое детское лицо, по всей видимости, маленький Ожён, а при мысли о маленьком Ожёне и о том кавалеристе с сигаретой, поджидавшем Жизель во время метели, ему привиделся Блитхауэр в тот момент, когда он с непокрытой головой уходил в снежную ночь. Он снова ощутил, как вокруг колеблются зеленые, болотные, коварные круги, тошнотворные, гадкие, будто он вдыхает ядовитый газ из лопнувшей трубы и рассветный газ проникает ему в уши, нос, глаза.
Вернулся чиновник с нильсеновским Laisses-passer и осторожно заявил, что сожалеет, но его инстанция не может принять решения, и он будет запрашивать высшую инстанцию, чтобы она разобралась, в чем дело, а до тех пор, пока он не получит соответствующих инструкций, первоначальное решение об ограничении передвижения Нильсена остается в силе.
– В чем тут разбираться, – нервно возразил Нильсен, – хотят убедиться, можно ли содержать под арестом человека, имеющего Laisses-passer?
– Простите, сударь, но вы схвачены in flagranti (44)!
– Так, а что, по вашему, значит in flagranti?
– In flagranti означает, что вы появились здесь, что вы ищете того человека и что вы сейчас сидите в этой комнате, вот что значит in flagranti, если вам угодно!
– Извините, меня интересует, просто хотелось бы знать – вы изучали право?
– Что за вопрос, не фармакологию же!
Снова зазвонил телефон.
– Живо к телефону! – нервно рявкнул господин пристав на одного из своих удальцов, а затем обратился к Нильсену вроде бы примирительно, по дружески и как будто намереваясь установить более благоприятные отношения с этим незнакомцем. – Простите, не вы ли тот господин Нильсен, блитванский политик, о котором пишут наши газеты?
– Но вы же видите по моим документам, что это я!
– Следовательно, вы, сударь, занимаетесь политикой, не так ли, к тому же политикой «высокого стиля», если я правильно понимаю? А если вы занимаетесь политикой, то должны бы знать, что такое политика. Не так ли? Ибо люди, видите ли, вот таким же образом часто пререкаются на почте с почтовыми чиновницами по поводу разных недоразумений, а я, видите ли, так никогда не поступаю из принципа. Ибо в конце концов, что может барышня на почте, как не придерживаться инструкций, не так ли? Эти инструкции, поверьте, такие уж, как есть, простите! Так с какой же стати тогда пререкаться с почтовыми чиновницами? Ступайте ка вы, братец мой, пререкайтесь с министром, а не с почтовыми служащими. Не правда ли? Таково мое правило, прошу прощения. Собственно, я и не намеревался вам понравиться, но к чему объяснять, что значит in flagranti! Для меня лично все то, что приказано, то и in flagranti, и так и будет, а раз так, то вы здесь лишены свободы как задержанный in flagranti.
– Вас зовет министр, – прошипел детектив с интонацией затаенного ужаса, словно вестник, сообщающий важное олимпийское послание обычному смертному в маленьком чине полицейского пристава.
Господин пристав из разряда низкооплачиваемых служащих в чине капитана второго класса, и сверх того оригинальный толкователь понятия in flagranti, одним прыжком подскочил к телефону, как пловец, прыгающий с моста в воду, и после нескольких мгновений, сопровождаемых облизыванием и услужливым маханием хвостом перед этой проклятой пластмассовой ложкой, этот человек возвратился назад по-рабски скользкий, прыщавый, близорукий, измученный недосыпом и жалкий, а что всего печальнее, столь низко оплачиваемый, и, поклонившись Нильсену буквально до земли, попросил Его от имени Господина Министра быть настолько любезным, собственно, Господин Министр Его лично просит быть столь любезным соблаговолить переговорить по телефону с Господином Министром.
– Ради Бога, доктор, что с вами случилось? – прозвучал в пластмассе бас министра полиции.
– Я арестован, здесь, в квартире доктора Блитхауэра, вот что случилось.
– Ну да, понимаю, конечно, там засада, не так ли, и как случилось, черт возьми, что именно вас угораздило оказаться там и именно в данный момент? Я бы подскочил туда к вам, чтобы извиниться, однако по техническим причинам не могу оторваться от дел в настоящее время. Вы меня понимаете? И если вы не против, то я просил бы вас заглянуть ко мне, убежден, что вас все заинтересует, так как тут речь идет, между прочим, и о вашей голове. Не так ли? И будьте так добры, прошу вас, приезжайте, а ваш визит будет для нас своего рода введением к встрече сегодня вечером, потолкуем обо всем, председатель Блатвицкий необычайно рад тому, что мы встретимся. Теперь прошу вас, дайте мне этого капитана, а вас я надеюсь увидеть немедленно, приветствую вас и до свидания.
В разговоре с Рейкьявисом, когда прозвучал намек по поводу загадочного провала Кериниса, Нильсену снова сделалось плохо. Дело было ясное – в квартире дантиста Блитхауэра было организовано все, чтобы по прибытии Нильсена на обед наброситься на него, усыпить хлороформом и бросить в Ильменгу, и все это должно было произойти по плану доктора Эгона Блитхауэра.
Мнение министра блатвийской полиции о докторе Блитхауэре, естественно, не было положительным, и, к удивлению Нильсена, министру блатвийской полиции до мельчайших подробностей было известно «Досье Блитхауэра», а эти подробности, с точки зрения министра блатвийской полиции, имели для доктора Эгона Блитхауэра роковое значение. Блитхауэр, по мнению и убеждению Рейкьявиса, наряду с остальными своими многочисленными подозрительными связями, несомненно, человек Кериниса. Несмотря на то что мнение министра полиции в блатвийских условиях и обстоятельствах ни об одном человеке не может, а по известной логике, и не должно быть совсем уж положительным, министр постарается, основываясь на «фактах», раскрыть перед Нильсеном всю картину.
– Следствие продолжается, майор Петерсен признался, что обед, во время которого Керинис и Петерсен были арестованы, был организован в честь Нильсена, и если бы там Нильсен появился, они бы тут же его ликвидировали, так как в последний момент по техническим причинам изменили план бросить его в Ильменгу.
– Понятно, но ведь я там не появился исключительно благодаря вмешательству доктора Блитхауэра, и ему одному я обязан быть благодарным.
– Почему и как вы там не появились, это именно сейчас расследуется, – нервно прервал Нильсена министр полиции, – а Блитхауэр, единственный человек, который непосредственно мог бы дать нам об этом информацию, само собой разумеется, исчез, и мы его разыскиваем, и мы его найдем любой ценой, но сам факт его исчезновения примечателен.
– Не понимаю, зачем Блитхауэру исчезать в связи с этим обедом и какую информацию точнее моей он может вам предоставить, когда мне все известно в деталях. Я не появился на обеде в доме Блитхауэра, вы слышите меня, повторяю, я не появился на обеде, потому что Блитхауэр меня не пригласил, это же логично, а не пригласил он меня, потому что сообщил ранее, что не пригласит. Все ваши факты проистекают из так называемого полицейского, в самом деле, ох какого затрепанного «субверзивного» репертуара – политически сомнительная личность с компрoметированной биографией в недавнем и далеком прошлом и так далее. Повторяю вам, послушайте, Блитхауэр не только не пригласил меня на свой обед, но даже заблаговременно оповестил обо всех деталях этой дурацкой засады. Единственно, что меня лично интересует – скажите, как ваши люди вломились в его дом по случаю этого обеда, то есть откуда ваши люди узнали, что там устраивается обед, и если не Блитхауэр, то кто известил вас об этом?
– Да я же говорю вам, сейчас ведется следствие, но одно несомненно – Блитхауэр лично организовал эту встречу в своем доме с ведома и по плану подполковника Кериниса.
– Ну, конечно, с ведома Кериниса и по инициативе Кериниса, но оба человека оказались в ваших руках исключительно благодаря инициативе Блитхауэра, и это исключительно заслуга Блитхауэра. Пресловутый обед, который должен был стать «моим последним» обедом… Но вот что, говорю вам, я не понимаю – мне не ясно, почему Блитхауэр исчез, ведь для этого нет никаких причин, потому что здесь я единственный достоверный свидетель.
– Это, конечно, особый вопрос, почему данный господин «исчез», он имел на это причины, но откуда вы знаете, что обед у Блитхауэра должен был стать вашим «последним обедом»?
– Я говорил об этом с Блитхауэром.
– С кем?
– Да с Блитхауэром.
– С Блитхауэром? Вы об этом говорили с Блитхауэром? Любопытно, а когда, позвольте вас спросить?
– Позавчера вечером у меня на ужине в Бельведере, а сегодня он мне позвонил, и полчаса не прошло…
Пауза.
– Так вы уже позавчера знали, а сегодня, и полчаса не прошло, говорили с Блитхауэром? В самом деле любопытно!
Пауза. Словно в недоумении, Рейкьявис, не зная, что делать, просто онемел, да и что он мог бы сказать человеку, который поддерживает связи с Блитхауэром, а за этим самым Блитхауэром его полиция гоняется по всему Вайда-Хуннену.
– Во всяком случае, все становится гораздо интереснее, боже мой, да если вы связаны с Блитхауэром, то, может быть, могли бы нам помочь его найти?
– К сожалению, он повесил трубку, позвал меня на террасу «Эстрады», но сам там не появился.
– Ах так, на террасу «Эстpaды»? Прошу покорно, пардон, – оборвал Рейкьявис этот дружественный разговор и, постучав по рычагу своего телефонного аппарата из белой кости, дождавшись, когда вспыхнет красная лампочка, тоном пианиссимо, почти лирически проникновенно спросил, под наблюдением ли терраса «Эстрады», и когда чей-то голос из трубки подтвердил это, он опустил трубку, бросив на Нильсена взгляд, полный глубокого изумления.
– Должен вам сказать, доктор, мне непонятно, что за связи между вами и этим типом? Ну, хорошо, вы понимаете, кого вы пригласили к себе в Бельведер для беседы?
– Простите, доктор Блитхауэр – человек, пользующийся моим полным моральным, политическим и интеллектуальным доверием уже в течение многих лет, и я вас прошу, когда речь идет о Блитхауэре, воздерживайтесь от некоторых преждевременных выводов, это во-первых; а во-вторых, примите к сведению, что свое заявление я считаю важным и решающим для оценки личности Блитхауэра. Доктор Блитхауэр априори вне всяких сомнений, ваши предположения неуместны.
– Значит, человек, действующий на линии Керинис – Беллонен параллельно, чтобы не сказать синхронно, для вас априори не относится к категории типов sui generis (45)?
– Керинис – Беллонен, параллельно, синхронно, как так, теперь я действительно не понимаю, в чем дело?
– Конечно, параллельно и синхронно, обе группы действуют параллельно и синхронно, в конце концов, это логично!
Свержение правительства Блатвицкого и Рейкьявиса любыми способами отвечает интересам и одной, и другой группы, а вы здесь оказались, как говорят в Нордингене, mitgefangen mitgegangen (46), как я вам уже сказал, для нашей Лиги вы заноза в глазу, и если Беллонену в данный момент что-то мешает, так это наша компромиссная политика. Все это, простите, не квадратура круга, ваша смерть означала бы крушение нашей политики, а крушение нашей политики – полную победу Беллонена.
– Я могу следовать за вашей мыслью, только не понимаю, как связан доктор Блитхауэр с вашей спецслужбой или со спецслужбой Пороховского? Исключено, чтобы доктор Блитхауэр мог быть связан с каким либо из ваших замыслов, об этом не может быть и речи, я много лет знаю этого человека, он не может, заклинаю вас, Рейкьявис, доктор Блитхауэр ни в коем случае не может быть заподозрен как человек Кериниса! То, что Керинис у вас в руках, исключительно заслуга Блитхауэра, и все, что вам не ясно, он поведал мне по собственной инициативе во всех подробностях, он мне…
– Простите, осмелюсь узнать, когда вам Блитхауэр говорил об этом своем знаменитом конспиративном обеде?
– Да прошло уже несколько дней!
– Вы не могли бы указать, по возможности, точнее – когда, где, при каких обстоятельствах и по какому поводу?
– Если сегодня воскресенье, тогда это было ночью с четверга на пятницу.
– Так, ночью с четверга на пятницу, значит, прошло три дня, а вам, дорогой доктор, не пришло в голову, что было бы целесообразно оповестить меня об этом?
– Не знаю, честно говоря, я не то чтобы не думал об этом, но, как видите, все-таки не решился. Просто и сам не знаю почему, а вот не сказал вам. Это предрассудки, знаю, это, может, глупый предрассудок, но какая то врожденная идиосинкразия не позволяет мне смотреть на людей с точки зрения полицейской логики.
– Понимаю, мыслить по «полицейской логике» – это, по-вашему, мыслить «нелогично», тем более когда речь идет о собственной голове! Конечно, что касается вашей логики, то эта ваша «логика», бесспорно, по меньшей мере, как бы это выразиться, весьма странная. Осмелюсь вас спросить, вопреки тому, что речь идет о «полицейской логике», как дело дошло до того, что вы приняли Кериниса в Бельведере?
– Откуда вы это знаете?
– Было бы безнадежно печально, если бы я, вопреки вашей конспирации, все таки в конце концов не узнал! Мы установили личность Кериниса по «полицейской логике», естественно, с помощью фотоснимков, сделанных, к сожалению, только при выходе его из Бельведера. Если бы его по счастливому случаю сфотографировали, когда он входил, у вас не было бы шансов его принять, несмотря на вашу идиосинкразию по отношению к полицейской логике! Это было очень грубое упущение с вашей стороны, дорогой Нильсен, я полагаю, простите меня за резкость, я полагаю, что принимать Кериниса в Бельведере – затея отнюдь не умная, а когда уже вы это по совершенно неясным для меня мотивам все-таки сделали, то сам факт, что вы не ощутили потребности своевременно проинформировать меня о визите, настолько неразумен, что просто теряешься, неужели приходится иметь дело с человеком, который неспособен управлять своими поступками! Ибо будем же логичны, если бы вы меня поставили в известность, независимо от своей странной анти-полицейской «логики», то мы еще тогда избавили бы вас от всяких забот! И вас, и себя! Поистине странно даже то, что вас арестовывают, поскольку вы напоролись на засаду в квартире человека, где вас должны были ликвидировать за один-два часа до этого ареста, и подобное стечение обстоятельств, по «полицейской логике» совершенно неясных, – поистине странно; пожалуйста, поймите, я вас не допрашиваю, вы можете мне не отвечать, я не хочу быть навязчивым, но меня бы все таки интересовало – действительно ли ваш «приятель» доктор Блитхауэр известил вас о своем обеде, организованном, чтобы вас там убить, правда ли, что он действительно лично предупредил вас, чтобы вы не откликались на его любезное приглашение?
– Да ведь я вам уже сказал и еще повторяю – он оповестил меня и устно, и письменно, я не понимаю, зачем вам повторять этот вопрос, неужели думаете, что я лгу, скрываю что-то от вас?
– Я так не думаю, но дело, позвольте заметить, все таки неясное. Этот тип, стало быть, вас оповестил о готовящемся на вас покушении, притом устно и письменно?
– Да!
– Со всеми подробностями, так что вы знали о покушении против вас и о намерении этих господ из Бурегарда заманить вас в западню?
– Да.
– Значит, по вашему, не вмешайся Блитхауэр, вы бы в этот момент были обычным, дурацким, гнилым блатвийским грибом среди грибов?
– Не знаю, достаточно ли внимательно вы следили за моими словами? Этот человек говорил мне, что он организует обед в своей квартире, уверен, написал он, что Пороховский готовит мне засаду, что Петерсен и Керинис ее организовали и что все остальное – его забота, к тому же он заблаговременно и письменно предупредил меня, чтобы я не вздумал принимать приглашение на обед.
– А вы могли бы мне передать это письмо?
– Думаю, это излишне, оно сугубо частное, личное письмо.
– Так, частное письмо, не все мне тут ясно, – встревожился Рейкьявис, а потом, махнув рукой, продолжил развивать свою «полицейскую логику», – все равно, нам в итоге, независимо от вас, надлежит свести собственные счеты с этим господином дантистом, его положение, опасаюсь, не из лучших, мы его ловим, мы его поймаем, и он будет держать ответ перед позитивными законами нашей страны, а они по отношению к подобного рода преступлениям применяются не в белых перчатках.
– Когда я слышу рассуждения о «преступлениях» или о «позитивных законах какой-то страны», то, основываясь на своей многолетней адвокатской практике, предпочитаю в разговоре стоять на почве доказательств!
– Все наши доказательства будут проверены на суде. Разумеется, рано или поздно мы должны непосредственно расправиться с бандой Беллонена, мы в преддверии грандиозного политического процесса, который должен морально уничтожить Лигу, а в этом деле ваш господин-приятель играет одну из главных ролей, тем более, обратите на это внимание, как наш собственный агент-провокатор, если вам уж так желательно знать, кто такой Блитхауэр, подозревать которого априори исключено, а ваш приятель, если уж вам так угодно, один из наших платных агентов.
– Я не отрицаю такую возможность, но давайте разберемся как следует. К человеку, о котором идет речь, я расположен и в дружеском плане, и в политическом, и до настоящего момента у меня нет никаких причин не быть ему искренне преданным. Блитхауэр, солидаризируясь со мной как политический эмигрант, проявил свою лояльность на деле, а не на словах, это первое, а затем, то, о чем вы говорите, я не могу принять, потому что у меня нет оснований для этого! О какой такой его вероятной проблематичной роли идет речь в рамках ваших отношений, мне не известно, но до тех пор, пока я не получу полное представление об этой интриге, пока не увижу, в чем дело, у меня нет причин думать негативно о человеке. Разве не так?
– Так бы и должно быть, если бы на этом свете господствовала логика, нет сомнения, но это именно то, что и мне не ясно, а что касается ваших представлений об этом деле, все будет в вашем распоряжении по мере получения результатов следствия. Вы понимаете, кто этот человек? Блитхауэр, помимо всего прочего, еще и один из тех, финансируемых из-за границы нелегальных персон, которые замышляют гибель нашей страны в результате коммунистической революции со всеми вытекающими анархическими последствиями! Этот человек, бесспорно, один из весьма важных представителей революционного движения в интернационалистском смысле! Он, – а это я вам говорю на основании имеющихся у меня документов, – опасный конспиратор. Мы уже целый год идем по его следу, и вот, совершенно случайно, независимо от его и, так сказать, вашего «обеда», к нам в руки попал материал, из которого со всей очевидностью следует, что именно он лично один из организационных центров в затеянной с нами игре, независимо от всех остальных его трюков! Мы его поймаем, и тогда ему не поздоровится.
– А если бы я вас лично попросил отложить решение о его аресте, пока я не поговорю с ним?
– Стало быть, вам известно, где он находится, а только что вы мне сказали, что не знаете?
– Прошу вас, Рейкьявис, не допрашивайте меня на «полицейский» манер, так как это, прежде всего, банально. Сейчас я не знаю, как уже вам было сказано, но мне кажется, что я смогу установить с ним связь!
– Простите, Нильсен, вот вопрос, правда, «полицейский», но логичный, – вы случайно не заражены?
– «Заражен»? Позвольте, чем же?
– Да этим, как бы это выразиться, «блитхауэризмом», если не употреблять иное слово!
– Не знаю, что вы этим хотите сказать?
– Думаю, братец, уж не заражены ли вы коммунистической идеей фикс, вот что.
– Не знаю, думаю, что нет, но, во всяком случае, если речь идет о какой-то блитхауэровской политической «заразе», она, во всяком случае, интеллигентнее всего того, что мы делаем! Блитхауэр сотрудничал в моей «Трибуне», и мы в ряде случаев расходились, но я потом, дополнительно, из ретроспективы, на основании своего негативного опыта, убедился, что этот человек по многим вопросам не ошибался! К этому я пришел после многолетних размышлений.
– Так, а кто такие «Мы», «Мы», которые, по вашему мнению, «неправильно делаем»?
– Вы и я, Блитва и Блатвия, вся наша полиция, все наши бельведеры и бурегарды, Кавалерский, Пороховский, Мужи ковский, Кметинис, Блатвицкий, Рейкьявис, Беллонен e tutti quanti (47).
– E tutti quanti, да это великолепно, значит, Беллонен, Пороховский, Хамвассицкий, а вдобавок и я, грешный, – все это одна и та же каша, значит, «Мы» – борющиеся против Беллонена, и они – конспиративно связанные с ним; и «Мы» – борющиеся против Пороховского, и они – готовящие убийства за его деньги! И это вы называете логикой? Но такая логика в пользу Блитхауэра, а это именно тот третий, криминальный фактор, о котором я вам говорю, и это именно тот яд, которым отравлено все наше поднебесье, менталитет, кафедры и печать, да, да, это аморальный кретинизм аморфной pigra massa (48), у которой за спиной иностранные интересы.
– Аморальный кретинизм pigra massa?
– Да, да, сброда, Нильсен, темного сброда, всегда готового к резне любой элиты, а наше призвание не анархия толпы, а охрана порядка и закона, мы не народные трибуны, мы призваны охранять позитивные национальные ценности, а это вокруг нас, все это чума, безвластие и, как видите, преступность. «Встань ты, чтобы сесть мне» – вот что это, а «Мы», остающиеся на этих позициях, «Мы» капитаны на капитанском мостике, «Мы» отвечаем за корабль, за навигацию и за пассажиров, и того, кто угрожает нам, надо сровнять с землей! Такова моя программа-минимум, и ее я придерживаюсь, а вы полагаете, что было бы хорошо, если бы мы все пошли к черту! Что ж, воля ваша…
«Встань ты, чтобы сесть мне». Нильсен вспомнил, что эти же слова ему бросил Керинис со своей кобылы в то утро, когда он возвращался из типографии с «Открытым письмом полковнику Пороховскому». «В то прошлогоднее сентябрьское утро Керинис его лично тоже считал “сбродом”, а себя “элитой”, как и этот старый попугай тут перед ним, напыщенно болтающий затрепанные и глупые слова: заражение, аморальный кретинизм, pigra massa, сброд, элита, идеалы, национальные ценности, позитивные законы и так далее». Очень учтиво, но одновременно холодно Нильсен одним жестом отверг всякую возможность какого либо соглашения по этим вопросам и встал, словно собираясь уходить, как это делают люди прощаясь, так как у них нет времени для бесплодных мудрствований.
– Не знаю, но минуло уже несколько лет, как мне стало ясно, что фразеологией ничего не решается в этом мире. Я встал, чтобы бороться против преступлений, глупости и лжи, и в этом смысле, полагаю, мне все ясно, и пока я жив, не сверну со своего пути, а это путь борьбы против преступлений, глупости и лжи! То, что вы называете pigra massa, то есть моральный кретинизм ленивой массы, так это именно такая фраза, что сродни другим вашим подобным фразам и словам – капитанский мостик, позитивные законы и тому подобное, они мне давно уже ничего не говорят. Не знаю, существует ли сила на свете, способная превозмочь хаос, кроме как раз тех, кого вы называете сбродом? Да и нет смысла отнимать у вас время! Меня интересует, не собираетесь ли вы все таки позволить Блитхауэру как человеку с экстерриториальным статусом выйти из игры, независимо от ваших полицейских фактов, выявленных следствием? Даже в этом случае, когда я вас лично прошу, а я вас прошу по-дружески искренне, так как сам с этим человеком прежде всего по-человечески связан, а кроме того, считаю непростительной ошибкой испортить наши отношения из за возможного ареста Блитхауэра. Я считаю доктора Блитхауэра блитванским эмигрантом, который всего себя без остатка посвятил служению нашему политическому делу.
– Сожалею, но не могу, решительно нет, считаю, что ему не поздоровится, несмотря на все ваши сверхновые политические концепции, которые я воспринимаю более или менее как слова, сказанные в нервном состоянии. Чего вам так дался этот человек?
– Значит, вы его хотите поймать любой ценой?
– Да, любой ценой.
– Сожалею, что не могу этому воспрепятствовать, но могу ли я рассчитывать хотя бы на то, что вы поставите меня в известность, когда лишите его свободы?
– Почему это вас так интересует?
– По личным и политическим причинам, это мой близкий друг, а сверх того, говорю я вам, он еще и политический эмигрант.
– Да какой он эмигрант, сударь, у него в кармане несколько подданств и паспортов, он в данный момент и блатвийский, и хуннский, и ингерманландский гражданин, а что касается меня, то я могу вас поставить в известность, но не уверен когда, потому что не знаю, будет ли это отвечать интересам следствия.
– Следовательно, обещание условное?
– К сожалению, да.
– Если так, спасибо, но после всего случившегося считаю, что наш предполагаемый ужин совершенно излишен, передайте мой привет председателю Блатвицкому, извинитесь за меня, как найдете нужным, а лучше всего скажите ему правду.
1. Цитата из стихотворения «Моисей» хорватского поэта Сильвие Страхимира Краньчевича (1865–1908).
2. Господни дела ради Блитвании (лат.).
3. За свой дом, за себя (оправдание) (лат.).
4. По блитванскому обычаю (лат.).
5. В итоге (итал.).
6. От Матфея, 8:22.
7. In vino [veritas] – [истина] в вине (лат.).
8. Речь может идти либо об Антонио Лабриоле (1843–1904), итальянском философе-марксисте, либо об Артуро Лабриоле (1873–1959), итальянском социалисте, деятеле революционно синдикалистского движения.
9. С момента возникновения (лат.).
10. Здесь и теперь (лат.).
11. Призрак, ревущий в пустоте (лат.). Фраза из «Философского словаря» Вольтера.
12. На пари (фр.).
13. Горе живущим на земле (лат.).
14. Во что бы то ни стало, любой ценой (фр.).
15. Неудачник (фр.).
16. Обменная контора (фр.), по принципу ты – мне, я – тебе.
17. Мимоходом (фр.).
18. Знаменитая любовница, куртизанка (фр.).
19. Te Deum [laudamus] – Тебя, Бога, [хвалим] (лат.), старинный христианский гимн, в католической традиции исполняемый при завершении утрени по воскресеньям и большим праздникам.
20. Оладьин переулок (нем.).
21. Наше блитванское море (лат.).
22. Кстати (фр.).
23. С внешней стороны (лат.).
24. Честная, порядочная душа в политике (лат.).
25. Стратегический бастион (итал.).
26. Свершившийся факт (фр.).
27. Непременное условие (лат.).
28. Право на существование, обоснование (фр.).
29. Надстройка (нем.).
30. Во тьме (лат.).
31. Ради будущего (лат.).
32. Тип легкого женского шарфа, модный в 20 е и 30 годы ХХ века.
33. На расстоянии, издалека (фр.).
34. В печатный лист (лат.), в формате фолианта.
35. Николай Стенон (1631–1686), датский медик, анатом и геолог.
36. Жак Бенинь Боссюэ (1627–1704), французский богослов и писатель.
37. Исбранд ван Димербрук (1609–1674), голландский врач и анатом.
38. Антони ван Левенгук (1632–1723), голландский естествоиспытатель, один из изобретателей микроскопа.
39. Полное собрание сочинений (лат.).
40. Марчелло Мальпиги (1628–1694), итальянский врач и биолог, один из основателей гистологии и сравнительной анатомии.
41. Томас Уиллис Виллизий (1621–1675), английский анатом и врач, впервые описавший строение артерий основания головного мозга.
42. «Здесь нынче солнце Йорка злую зиму в ликующее лето превратило» (перевод Анны Радловой) – слова Глостера из сцены 1 акта I.
43. Пропуск (фр.).
44. На деле, с поличным (фр.).
45. Единственный в своем роде (лат.).
46. Вариация фразы – mitgegangen, mitgefangen, mitgehangen – вместе действовали, вместе схвачены, вместе повешены (нем.).
47. И все остальные (итал.).
48. Ленивая малоподвижная толпа (лат.).
Свидетельство о публикации №226061800829
