Лейтмотив инженера Пенкина

Лейтмотив инженера Пенкина.

Броницкие карьеры в этот час были не просто местом, а монументом человеческому вмешательству в природу, который сама природа, словно в насмешку, превратила в произведение искусства. Три огромные чаши, вырытые в известняковых породах, напоминали амфитеатры, где вместо зрителей сидели редкие сосны и берёзы, а вместо сцены плескалась вода невиданного, почти нереального цвета — бирюзово-лазурного, как у южных морей, о которых здесь, в Ленинградской области, можно было только мечтать. Вода была настолько прозрачной, что сквозь неё просматривалось каменистое дно, усеянное островками и косами, и в этой прозрачности, как в увеличительном стекле, отражалась вся история этого места — от добычи известняка для Казанского собора до тишины, которая воцарилась здесь, когда работы прекратились. Вокруг озёр, словно стражи, возвышались отвалы пустой породы, сложенные в причудливые холмы, которые местные жители называли «марсианскими пейзажами». Их поверхность, лишённая травы и камней, напоминала пустыню, и если подняться на самый верх, открывался вид, который можно было назвать видением иного мира, где время застыло в ожидании нового творения. Воздух здесь был сухим, прозрачным, и в нём пахло известняком, нагретым солнцем, и той особенной, ни с чем не сравнимой тишиной, которая бывает только в местах, где когда-то кипела работа, а теперь осталась только вода и небо, глядящие друг на друга в вечном, безмолвном диалоге. Вода в карьере не цвела даже в самую сильную жару — каменистое дно не давало илу замутить её чистоту, и она стояла, как застывшая бирюза, отражая облака и редких птиц, которые, наверное, тоже удивлялись этой неземной красоте. Здесь не было привычного леса, не было сосен, склонённых к воде, — был только инопланетный ландшафт, созданный руками человека и освящённый временем, как руины древней цивилизации, которые природа решила не разрушать, а украсить.

Пенкин сидел на большом, тёплом от солнца камне, и его лицо, обычно подвижное и живое, сейчас было неподвижным, как у человека, который вдруг понял, что все его суета, все его планы, все его «завтра» — это просто попытки заглушить один-единственный вопрос, который он боялся задать себе вслух. Он смотрел на воду, и в этой воде, в её прозрачной, почти стерильной глубине, ему чудились ответы. Или вопросы. Или просто его собственное отражение, которое смотрело на него и спрашивало: «Ну что, Пеня? Что будешь делать? Как жить? И зачем?»

Он вздохнул, и этот вздох был похож на шорох старого, высохшего листа, который, наконец, оторвался от ветки и полетел вниз, туда, где его ждёт земля. Пенкин не знал, сколько он уже сидит здесь. Час? Два? Вечность? Но он знал, что его мысли, которые обычно были такими же быстрыми и хаотичными, как его движения, теперь стали тягучими, как мёд, и липкими, как та самая тина, которая покрывала камни у самого берега. Он думал о том, что всё в этом мире борется за своё существование. Всё. От клеток до культур, от генов до государств. И эта борьба — она единственное, что не прекращается никогда. Даже когда кажется, что всё кончено.
— Что и как борется за своё существование? — спросил себя Пенкин вслух, и голос его прозвучал глухо, как будто он разговаривал не с собой, а с этой водой, с этими соснами, с этим серым небом. — Гены. Копия, ещё копия, ещё и ещё. Носитель меняется, паттерн остаётся. Как мы, инженеры, говорим: «Программа выполняется, оборудование устаревает». И мы — просто оборудование. Для генов. Для тех, кто нас создал. Или для тех, кого мы создадим.

Он замолчал, и в этом молчании было что-то от той самой древней, вековой тоски, которая, наверное, была у каждого, кто когда-либо сидел у воды и думал о том, что он — лишь маленькая, крошечная часть чего-то большего. Он посмотрел на свои руки. Руки инженера. Руки, которые строили мосты, которые чинили краны, которые держали Катюшу за руку. Но сейчас они были просто руками. Костями, мышцами, кожей. И в них тоже шла борьба. Клетки делились, чинились, избегали смерти, занимали нишу. И эта борьба — она была такой же древней, как сама жизнь. И такой же бессмысленной, как всё, что он делал.

— Организмы, — продолжил он, почти шёпотом. — Питание, оборона, социальное, размножение, забота о потомстве. Основная идея: пусть буду я и такие как я. А что такое «я», Пеня? Ты знаешь? Я — это просто набор привычек, воспоминаний, страхов и надежд. И всё это — просто программа. Которая борется за то, чтобы быть скопированной. Чтобы её не забыли. Чтобы она не умерла вместе с тобой.

Он отломил веточку сосны, покрутил её в пальцах, потом бросил в воду. Круги пошли по прозрачной глади, и в этих кругах, как в кольцах времени, отражалось всё, что он когда-либо делал, говорил, чувствовал:


Брось ветку в воду — и круги
Разойдутся, как года,
Ты уйдёшь, и всё, что мог,
Ты оставишь навсегда...


Он думал о симбиозах. О том, что ни один организм не существует сам по себе. Мы все — коалиции. Микробы, которые живут в нас, получают дом. Мы — метаболизм и иммунитет. И этот союз — он взаимовыгоден. Как в лесу. Как в городе. Как в его собственной жизни, где он, Пенкин, был не один, а частью чего-то большего. Но сейчас, здесь, у воды, он был один. И это одиночество было не пустотой. Это была тишина. В которой можно было услышать всё, что обычно заглушали голоса, смех, музыка.

— Иммунные клоны, — сказал он, и в его голосе появилась какая-то странная, почти научная интонация. — Репликаторы внутри репликатора. Клон размножается, когда находит свою цель. Их борьба — за место в иммунной памяти. Как мы, люди. Мы тоже боремся за место в памяти других. Чтобы нас помнили. Чтобы наше имя не стёрлось, как тот самый след на песке.

Он подумал о раковых клонах. О том, что они тоже борются за существование. Только их борьба — с плохим концом. Обман сигналов, захват ресурсов, побег от контроля. Раковые клетки — это метафора. Метафора того, что может произойти, когда репликация выходит из-под контроля. Когда «я» становится важнее всего, и это «я» начинает убивать то, что его создало.

— Только раки, передающиеся половым путем у сумчатых, или клеточные линии в лаборатории нашли возможность существовать всегда, — добавил он, и в его голосе послышалась горькая усмешка. — А мы, Пеня? У нас есть такая возможность? Или мы просто обречены умереть, оставив после себя только кучу чертежей, которые никто никогда не прочитает?

Он посмотрел вдаль, где за лесом уже начинала розоветь полоса заката. Время шло. И оно не спрашивало, готов ли он. Оно просто шло. Как вода. Как жизнь. Как эта борьба, которая никогда не кончается:

Время — вода, а мы — камни,
Что лежат на дне,
Мы — только то, что оставим,
Нам не быть в тишине...

Пенкин задумался о культурных практиках. О ритуалах, правилах, институциях. Они выживают, когда делают себя обязательными. Расписание, праздники, санкции, табу, статус. Лучшая защита правила — когда оно становится «само собой». И он, Пенкин, тоже живёт по правилам. Он ходит на работу, платит налоги, отмечает Новый год. Но кто придумал эти правила? И зачем они ему? Чтобы не сойти с ума? Чтобы быть частью этого «само собой»?

— Языки и слова, — сказал он. — Они выживают через удобство, точность, моду, власть, экономику. Слово может умереть, если не цепляется ни за пользу, ни за красоту, ни за престиж. А я, Пеня? Я цепляюсь? За что я цепляюсь? За Катюшу? За работу? За этот вечер, который я провожу в одиночестве, разговаривая сам с собой?

Он усмехнулся, но усмешка была горькой. Вода в карьере была прозрачной, как слеза, но мысль о том, сколько слёз в ней растворилось, сделала её горькой на вкус.

— Технологии, — продолжил он. — У технологии есть свой дарвинизм: побеждает та, что приспособлена приспосабливать других. Мобильники, компьютеры, интернет — они победили, потому что они удобны. А что такое удобство? Это когда тебе не нужно думать. Когда всё делается само. Как будто ты не человек, а просто функция. И ты, Пеня, — ты тоже функция. Инженер Пенкин. Функция по производству мостов, кранов, планов. Но кто ты, когда ты не функция? Кто ты, когда ты просто сидишь на камне и смотришь на воду?

Он подумал о стандартах. О форматах хранения. Алфавит, книга, фото, mp3, pdf, облако, блокчейн, архивы, библиотека. Всё это — способы сохранить информацию. Сделать её вечной. А что, если он, Пенкин, — тоже информация? И его задача — не строить мосты, а сохранить себя. Скопировать. Передать. Чтобы не исчезнуть бесследно.

— Информация борется за жизнь, выбирая носитель, который дешевле, долговечнее, копируемее, доступнее, — сказал он, и его голос звучал почти убеждённо. — А я, Пеня? Какой носитель я выберу для себя? Катюшу? Детей, которых у меня нет? Работу, которую я делаю? Или вот это: вечер, озеро, тишина? Может быть, это и есть мой носитель?

Тишина — мой носитель,
Она не просит, не ждёт,
В ней я — просто строитель,
Что строит свой переход...

Он смотрел на воду, и в его голове всплывали научные теории и модели. Они выживают, когда дают предсказания, инструменты, власть, умеют объяснять. Теория часто побеждает потому что плодородная: порождает эксперименты, приборы, решения. А он, Пенкин, — он плодородный? Он что-то порождает? Или он просто потребляет?

— Коллективы, — сказал он. — Стремятся быть вечными, меняя составы. Футбольные команды, банды, 5а, армии, государства. А я, Пеня? Я часть какого коллектива? Или я просто один, сижу на камне и думаю о том, что всё это — иллюзия? Что никакого «я» нет, а есть только набор программ, которые пытаются выжить?

Он подумал о нарративах и идентичностях. О том, что «кто мы такие» — это тоже репликатор. Он выживает, если даёт смысл, оправдание, энергию, принадлежность. Идентичность — это мем, который защищает себя, используя эмоции. А его идентичность — инженер Пенкин — защищает его? Даёт ему смысл? Или просто прикрывает пустоту?

— Эстетические формы, — сказал он почти шёпотом. — Мотивы, мелодии, ритмы, архитектурные решения. Они путешествуют через время, ставя на удовольствие и узнаваемость. Побеждают те, что застревают в мозге и легко воспроизводятся руками, голосом, инструментом. А я, Пеня? Я — эстетическая форма? Или я просто набор привычек, которые застряли в мозге у Катюши и у тех, кто меня знает?

Он замолчал. Тишина стала такой, что слышно было, как где-то в лесу падает ветка. Или это просто ветер? Или это его собственные мысли, которые падают в пустоту, как те самые листья, которые когда-то были зелёными, а теперь стали жёлтыми и сухими.

— Даже вопросы могут быть вечными, — сказал он, и в его голосе появилась почти детская искренность. — Некоторые переживают века: Что такое человек? Как быть? Кто здесь? Они выживают, если не исчерпываются и создают новые ответы. А я, Пеня? Я создаю новые вопросы? Или я просто пережёвываю старые?

Он посмотрел вверх, на небо, которое уже начинало темнеть, и вдруг понял, что ответа нет. И не будет. Потому что вопросы — они для того, чтобы их задавали. Не для того, чтобы на них отвечали.

— Информация — то, что «хочет жить» по-настоящему, — сказал он. — Мне кажется, это суть информации: быть. Посмотрите, всё что стремится к вечности, делает это через собственное копирование и влияние на окружающую среду. А я, Пеня? Я стремлюсь к вечности? Или я просто пытаюсь выжить, как та самая клетка, которая делится, чтобы не умереть?

Он подумал о выводе. О том, что надо всеми возможными способами копировать себя. Но как? Через детей? Через работу? Через эту ночь, которую он запомнит? Или через то, что он сейчас скажет, когда Баэль, наверное, уже стоит за его спиной?

И тут он почувствовал чьё-то присутствие. Пенкин не обернулся. Он знал. Он ждал.

— Мессир, — сказал он, не поворачивая головы. — Вы давно здесь?

— Достаточно, — ответил Баэль. Голос его был тихим, но в нём слышалась та особенная, древняя усталость, которая бывает у существ, которые видели слишком много, чтобы удивляться. — Ты хорошо говорил. Почти как я. Но ты забыл одну вещь.

— Какую?

— Ты говорил о копировании, о репликации, о выживании. Но ты забыл о том, что ты уже скопирован. В каждом, кто тебя знает. В каждом, кто тебя слышал. В каждом, кто тебя помнит. Ты уже вечен, Пеня. Просто ты этого не заметил.

Баэль сел рядом на камень и поставил перед собой плетёную корзину. Из неё торчало горлышко бутылки. Он достал бутылку божоле — тёмного, почти чёрного, с красноватым отливом, и пару датских хот-догов, завёрнутых в бумагу.

Божоле было не просто вином, а обещанием того, что даже в самом безнадёжном вечере есть место для тепла. Оно пахло вишней, лесной земляникой и той особенной, чуть пряной сладостью, которая бывает только у французских вин, выдержанных в дубовых бочках, где время, как известно, течёт иначе. Когда Баэль откупорил бутылку, звук был похож на вздох — тихий, почти интимный, как будто вино просыпалось после долгого сна и, увидев Пенкина, решило, что этот вечер стоит того, чтобы его открыть.

Датские хот-доги, которые Баэль достал из бумаги, были теми самыми, что продают на улицах Копенгагена в маленьких фургончиках, где пахнет булочками и жареным луком. Сосиски, ярко-красные, как пожарные машины, были длинными и тонкими, с хрустящей, чуть подкопчённой кожицей, и лежали они в мягких, только что подрумяненных булочках, разрезанных не до конца, чтобы сосиска выглядывала с обоих концов, как обещание. Сверху всё это великолепие было полито горчицей, кетчупом и датским ремуладе — тем самым, с нотками карри и маринованных огурцов. Жареный лук хрустел на зубах, добавляя текстуру, а тонкие ломтики сладких маринованных огурцов привносили кислинку, которая уравновешивала всю эту симфонию вкусов. Это была не просто еда, а маленькое путешествие в Копенгаген, где даже в самый пасмурный день можно найти тепло у уличного ларька с горячими сосисками. Запах, поднимающийся от них, был густым и мясным, с пряными нотками, и, казалось, сам ветер, дующий с карьера, замирал, чтобы вдохнуть этот аромат.

— Ешь, — сказал Баэль, протягивая хот-дог Пенкину. — И пей. Это не решит твоих вопросов. Но это сделает их менее острыми.

Пенкин взял хот-дог, откусил, и на его лице появилась та особенная, блаженная улыбка, которая бывает у людей, которые поняли, что не все ответы нужно искать. Иногда можно просто есть и пить и молчать.

— Мессир, — сказал он, прожевав, — а почему вы пришли именно сегодня?

— Потому что ты был готов, — ответил Баэль. — Готов услышать то, что я скажу. И готов не услышать.

— А что вы скажете?

— Я скажу, что ты не один. И что твоя борьба за существование — это не борьба. Это танец. Который ты танцуешь с самим собой. И который никогда не кончается.

Баэль встал, поправил пальто и посмотрел на воду, которая уже начинала серебриться в лунном свете.
Потом Баэль исчез. Просто исчез, как будто его и не было — ни звука, ни движения, только лёгкий холодок, который тут же развеялся ветром.
Пенкин остался один. Он допил вино, доел хот-дог и посмотрел на воду...

Вдруг, сам не зная как, Пенкин оказался в своей квартире на Петроградской. Он стоял у окна, и за стеклом была белая ночь, безмолвный крик времени, уставшего от темноты. Небо было бледно-голубым, почти прозрачным, и в этом небе, как в его собственных мыслях, не было ни облачка. Только тишина. И свет. И тот самый дождь, который начинал накрапывать, тихо, почти неслышно.

Пенкин смотрел в окно и думал о том, что он только что пережил. О том, как он сидел на камне, как говорил с собой, как появился Баэль, и о том, что Баэль сказал ему: «Ты уже вечен, Пеня. Просто ты этого не заметил». Он вспоминал, как сидел у воды, как его мысли текли медленно и тяжело, как он пытался найти ответ на вопрос, который не давал ему покоя: «Зачем всё это? Зачем бороться? Зачем копировать себя? Зачем быть частью этого бесконечного круговорота?» И как Баэль появился из ниоткуда и дал ему не ответ, а покой.

Он стоял и смотрел на дождь, который всё усиливался, и в этом дожде ему чудилось что-то знакомое. Капли стучали по стеклу, и в этом стуке, казалось, звучал голос Баэля. Тот же голос, который он слышал у озера. Только теперь он был тише, мягче, почти как шёпот. Он что-то говорил на французском, и слова эти были как музыка, как колыбельная, как обещание, которое не нужно выполнять, потому что оно уже сбылось:

- Il pleut des secrets sur le lac,
Les arbres se taisent, le vent se tait.
Tu es seul, mais tu n'es pas seul,
Ton ombre danse avec ton reflet.

Le vin est doux, la nuit est noire,
Mais quelque chose brille sous l'eau.
C'est toi qui cherchais, c'est toi qui voyais,
C'est toi qui trouvais le chemin des mots.

Alors bois, mon ami, et ecoute le silence,
Il te parle plus fort que les voix de la ville.
Tu es eternel, meme dans l'absence,
Meme quand tu crois que tu es fragile.

Et quand le jour se levera,
Tu sauras que tout est la:
Dans le vin, dans le pain, dans la pluie,
Dans le bruit de ta propre vie.(1)

Пенкин слушал. И плакал. Не от грусти. От того, что понял: он не один. Он никогда не был один. Он был частью всего. Всех тех, кто боролся за существование. Всех тех, кто копировал себя. Всех тех, кто остался в памяти других. И он, Пенкин, — тоже часть этой вечности. Её лейтмотив. Который нельзя потрогать. Но можно почувствовать. Вот так, стоя у окна, в белой ночи, под дождём, который шепчет на французском.

Дождь всё усиливался. Капли стучали по стеклу, и в этом стуке, как в музыке, слышалось что-то от той самой вечности, о которой говорил Баэль. Пенкин смотрел на этот дождь и думал о том, что вода — она как время. Она течёт, не останавливается, и никогда не повторяется. Но если долго смотреть, можно увидеть то, что было. И то, что будет.

Он подумал о Катюше. О том, как она спала рядом с ним, и как ей снилось, наверное, что-то хорошее. О том, как она улыбалась во сне, и как он любит эту улыбку. И о том, что он, Пенкин, — это не просто инженер, не просто муж, не просто человек, который сидел на камне и думал о смысле жизни. Он — часть всего. Часть этой ночи, этого дождя, этого города, этой страны, этого мира. И он не один.

Дождь стихал. Капли становились реже, и в их редком, успокаивающем стуке слышалось что-то от той самой тишины, которая была у озера. Пенкин глубоко вздохнул и почувствовал, как внутри него разливается то самое, давно забытое чувство покоя. Не того, который приходит от внешнего спокойствия, а того, который рождается изнутри, когда ты наконец принимаешь себя и своё место в этом мире.

Он посмотрел на своё отражение в стекле. Оно было уставшим, но с каким-то новым, светлым выражением на лице. Пенкин улыбнулся своему отражению и прошептал:

— Я есть. И это — лейтмотив. Лейтмотив этой жизни.

Он отошёл от окна, пошёл на кухню, налил себе чаю и сел за стол, глядя на ночной город, который уже начинал просыпаться. За окном светало. И в этом свете, в этом новом дне, который начинался, было что-то от того самого обещания, которое шептал ему дождь. Обещания, что всё будет хорошо. Или не хорошо. Но это не важно. Важно, что он есть. И что он не один.

И это было главное.


Рецензии

С 3 по 5 июля состоится Литературный фестиваль в Этномире. В программе – семинары известных поэтов и писателей, поэтический конкурс, посвященный Году единства народов России, книжная выставкая-ярмарка. Приглашаем принять участие →