Звон

Звон

1.

Гримёрка была маленькая, но он любил её больше, чем любую другую комнату в этом здании. Здесь пахло пудрой и старым деревом, а гримёрный столик стоял, кажется, с тех самых времён, когда телевидение ещё было чёрно-белым. Три лампы по краю зеркала не горели — он не разрешал их менять, потому что привык к этому неровному, желтоватому свету. Всё остальное в студии давно вылизали до пластикового блеска: новая техника, хром, стекло, стерильная чистота. А здесь каким-то чудом сохранилось что-то прежнее. Сам он этого прежнего не застал, но ему нравилось думать, что оно когда-то было — эта иллюзия преемственности, традиции, корней, хотя корней у него не было никаких, кроме телевизионного кабеля.

Девушка-гримёр работала молча. Пудра, корректор, растушёвка — её пальцы порхали по его лицу, почти не касаясь кожи, профессионально и безлично. Он закрыл глаза и слушал, как за стеной гудит аппаратная. Ровный, низкий звук — почти как море, почти как тишина.

— Готово.

Из зеркала на него смотрел мужчина пятидесяти двух лет с тяжёлым лицом, на котором мешки под глазами были старательно замазаны, а носогубные складки припудрены ровно настолько, чтобы выглядеть «настоящим». Продюсер когда-то сказал ему: «Ты должен быть лицом, которому верят. Не красавцем, не вождём — соседом, который знает больше, чем ты, и говорит громче, потому что имеет право». Он запомнил эти слова, как запоминал всё, что касалось профессии, — не из тщеславия, а из профессионализма. Это была его работа, он делал её хорошо и любил.

В дверь постучали.

— Пять минут.

Он надел пиджак и поправил галстук, узел которого был идеален. Поправил ещё раз — машинальный жест, давно ставший частью образа. «Смотри, галстук поправляет, — говорили люди у экранов, — сейчас начнёт».

Коридор пах пылью и электричеством. У входа в студию ждали трое приглашённых экспертов: лысый, который что-то жевал и вытирал пальцы салфеткой, женщина в бордовом, поправлявшая микрофон и что-то шептавшая администратору — не просила, а распоряжалась, — и третий, молодой, стриженый, с тяжёлой челюстью, который стоял молча и смотрел в телефон.

— Здорово.

— Здорово, — нестройно ответили они.

Он вошёл в студию. Его стол, его кресло, его камера. Свет ещё не горел — только дежурный, синеватый, как в операционной. Он провёл ладонью по столешнице — сухо и прохладно — и вспомнил, как много лет назад у него дрожали руки. Сейчас они не дрожали. Спокойствие автоматизма.

Вбежал редактор — всклокоченный, с мятой папкой и болтающимся на шее наушником. Он всегда вбегал, сколько герой его помнил. Раньше — чтобы успеть к началу, теперь — потому что боялся опоздать с правками, которые требовали сверху.

— Значит, так, — редактор упёрся руками в стол и наклонился. — У нас проблемы. Серьёзные. Рейтинги пикируют второй месяц, мне сверху звонят и спрашивают: что с вашим ведущим, почему аудитория перестала верить, почему достоверность на нуле? Что мне им отвечать? Что ты устал, выдохся, списался?

Он выпрямился и заходил вдоль стола — три шага туда, три обратно, — не выпуская папку из рук и комкая её в пальцах.

— Ты выходишь в кадр — и фальшивишь. Технически всё чисто: галстук, голос, паузы, школа, — но искренность ушла напрочь. Ты всё говоришь правильно, а тебе больше не верят. Раньше верили, раньше у людей мурашки были, а теперь что? Пусто. Ты как актёр, который забыл, зачем вышел на сцену, и аудитория это чует. Не знаю как, но чует. Фальшь с экрана лезет в каждую квартиру, и люди выключают. Не переключают — выключают. Понимаешь разницу?

Он остановился и посмотрел в глаза — не как начальник, а как человек, который тоже боится.

— Если ты сейчас не вернёшь доверие — всё. Никакие эксперты не вытянут, никакая тема. Ты станешь просто шумом, фоном, белым шумом между рекламой. И тогда — всё, обоим всё. Ты этого хочешь?

— Нет.

— Тогда работай! Тема — единство, вступление — минута. Сделай так, чтобы я поверил. Не зритель — я. Если я поверю, то и там поверят. Потом эксперты — сорок минут. Лысого разгоняй до крика, он вчера вялый был. Женщину страви с ним по-настоящему, а не так, чтобы глаза закатывала и молчала. Стриженого почаще — они платят за каждый выход, пусть отрабатывает, а не сидит памятником. Хронометраж — час тридцать, текст в суфлёре — для подстраховки. Но ты же...

— Своими словами. Знаю.

Редактор замер на секунду и выдохнул — коротко и резко, как перед прыжком.

— Знаешь. Вот и докажи, что не сдулся, что ещё можешь, что рано нас хоронить. Давай.

Он исчез так же быстро, как вбежал, — только воздух качнулся.

Зажужжало. Лампы ударили светом — ярким, тёплым, почти солнечным, но искусственным. Он зажмурился на секунду. Камера смотрела на него чёрным зрачком.

В ухе раздалось: «Готовность тридцать. Тишина в студии».

Эксперты расселись по местам, и их лица перестроились. Лысый стал Знанием, женщина в бордовом — Чувством, стриженый — Силой. И он сам сейчас перестанет быть собой.

«Готовность десять. Пять. Четыре. Три».

Красная лампочка зажглась.

— Добрый вечер. Сегодня без цифр, без сводок, без аналитики. Сегодня о главном — о том, без чего всё остальное не имеет смысла. О единстве.

Пауза. Камера взяла его крупно.

— Единство. Слышите? Не пустой звук, не лозунг, не строчка в отчёте. Позвоночник. Сломаешь — и всё: тело ещё шевелится, но уже не встанет. Никогда.

Он говорил тихо, почти интимно, и зритель подавался вперёд.

— Они знают это. Всегда знали — поэтому и бьют сюда, в связующее. Они говорят: вы разные, вы не сможете быть вместе, разойдитесь, каждый сам за себя. — Он повысил голос, но ещё не кричал. — И знаете, зачем? Боятся. Боятся, когда мы вместе, боятся, когда плечом к плечу, боятся, когда мы — одно.

Он встал медленно, не вскочил — поднялся, как уставший человек перед долгим разговором.

— А мы — мы разные, да. Разная работа, разные дома, разные судьбы. Но есть то, что выше разницы, выше личного, выше страха, выше выгоды. — Он набрал воздух и взорвался: — Это мы! Общее мы! Не продаётся! Не покупается! Не измеряется рейтингом! Не голосуется! Не обсуждается! Либо есть — либо нас нет! Нет! Вообще нет! Никого!

Он сорвался на крик, камера дрогнула. Прошёл перед столом и рубанул воздух рукой.

— Они хотят, чтобы нас не было! Хотят! Мечтают! Каждый день! Каждый час! Каждую минуту! А мы — мы есть! И будем! Будем! Будем!

Он замолчал. Тишина — четыре секунды, пять. Стоял, опустив голову, потом поднял глаза, и голос его стал тихим, почти усталым. Сел, отпил воды, поправил галстук, и снова голос пошёл вверх — но теперь жёстче, без пафоса.

— А они — они ждут. Ждут, когда мы устанем, перестанем, забудем, предадим, разойдёмся поодиночке, — так ведь легче? Проще? Безопаснее? Не дождутся! Никогда! Ни за что! Ни при каких обстоятельствах! — Он ударил кулаком по столу. — Не сдадимся! Не сломаемся! Не предадим!

Он выдохнул, почти шёпотом:

— Вот о чём сегодня. О единстве. Почему они его боятся и почему мы его не отдадим. Никому. Никогда. Поехали.

Он развернулся к экспертам. Лысый уже сидел на низком старте, положив грудь на стол, — он знал, что сейчас лысый начнёт орать, женщина — закатывать глаза, стриженый — резать правду-матку. Он знал каждый их жест наперёд и всё равно испытывал удовольствие, как дирижёр перед симфонией.

— Единство — это основа! — выстреливал лысый. — Всё, абсолютно всё на единстве! Не будет единства — не будет ничего: ни экономики, ни порядка, ни будущего! Они понимают, поэтому бьют сюда, в сердце, в самое сердце!

— Да подождите вы! — женщина выставила ладонь. — Опять основа! Единство — это не философия и не абстракция, это люди, живые люди! Вы говорите так, будто единство с неба падает, а оно не падает — его строят, каждый день, каждым выбором!

— Строят?! — лысый всплеснул руками. — Кто строит? Вы? Я? Единство либо есть, либо нет, как воздух! Вы же не строите воздух — вы им дышите!

— Воздух не строят, но за воздух борются! — она рубанула ладонью по столу так, что стакан с водой подпрыгнул. — И за единство борются! Если не бороться — не будет ничего! Отберут, разворуют, растопчут!

— Борются! — лысый захохотал. Ему нравилось, как он хохотал. — Единство не в борьбе, а в крови, в почве, в истории! Мы веками вместе, нас пытались разъединить — не вышло, и сейчас не выйдет, потому что это здесь! — он ударил себя в грудь.

— Здесь! — передразнила женщина. — Здесь — мало! Инстинкт — этого недостаточно! Единство — это сознательный выбор, и мы каждый день выбираем быть вместе! А если перестанем — никакая кровь не поможет!

— Кровь! — рявкнул лысый.

— Выбор! — выкрикнула женщина.

Он знал: сейчас у лысого лопнет сосуд на лбу. Не в первый раз.

— Порядок, — сказал стриженый.

Все замолчали. Он сказал это негромко, но после крика его слово легло, как гиря на стекло. В этой внезапной тишине была особая сладость — он знал, что они замолчат, и они замолчали.

— Кровь — разная, выбор — шаткий, а порядок — держит. Единство — это порядок. Каждый на своём месте, каждый делает, что должно. Не выбирает, не болтает.

— Я не болтаю! — взвилась женщина. — Я говорю о людях, о живых, о душе, о вере! Что ваш порядок без веры? Что порядок без души?

— Порядок без души — это дисциплина, а дисциплина держит лучше веры. Вера шатается, дисциплина стоит.

— Это казарма! — лысый развернулся к нему всем телом. — Это муштра! Единство — это общая цель, общая мечта, будущее, а не все по струнке!

— Мечта без порядка — болтовня. Цель без дисциплины — фантазия. Будущее без порядка — хаос. Хаос — смерть.

Он поднял обе ладони:

— Стоп! Интересно! Кровь, выбор, порядок — три ответа, и все три верные! Единство — оно и в крови, и в выборе, и в порядке, потому что одно без другого не работает! Кровь без выбора — слепая, выбор без порядка — хаос, порядок без крови — мёртвый, а всё вместе — это мы! Живые, сильные, непобедимые!

Они продолжили: спорили про внешних и внутренних, про цену единства, про тех, кто не хочет платить, и тех, кто хочет, но не может, про будущее, в которое надо идти вместе — или не идти никак. Стриженый вклинивался короткими очередями — «Лишние — вон», «Дело, не слова», «Кто не с нами — тот против», «Слабость — угроза», «Угроза — устранение». Женщина хваталась за голову, хохотала, закатывала глаза. Лысый бил кулаком по столу, брызгал слюной и кричал до хрипоты. Он вёл их — сталкивал лбами, разнимал, подбрасывал дров, — и чувствовал зал, невидимый, тысячеголовый, дышащий с ним в такт. Чистый кайф. Сорок минут пролетели как десять.

В наушнике раздалось: «Блок закрываем. Переход на рубрику через тридцать».

Он поднял руку — и все замолчали.

— Вот! Вот это и есть единство! Мы спорим, кричим, доказываем — но мы вместе, потому что мы одно! И пока мы говорим — мы живы, пока спорим — дышим, пока вместе — нас не сломать, не разорвать, не уничтожить! Никому, никогда, ни за что!

Он перевёл дыхание и поправил галстук.

— Они хотят, чтобы мы замолчали, перестали спорить, стали удобными, тихонькими, послушными. Не дождутся. Мы будем говорить, будем спорить, будем кричать — потому что в споре рождается истина. А истина — наша. — Пауза. Вдох. Взрыв: — Наша истина! Наша правда! Наша сила!

Он встал и подошёл к камере.

— Мы — одно. И мы не отдадим это никому: ни тем, кто снаружи, ни тем, кто внутри, ни тем, кто сомневается, ни тем, кто боится. Мы — одно, и так будет всегда. Всегда.

Заставка.

Он отстегнул микрофон. В ушах стоял звон — высокий и тонкий, — ноги затекли. Эксперты расслаблялись, каждый по-своему. Лысый вытирал лоб салфеткой — той самой, в которую до эфира сморкался, — сунул её в карман, достал новую и победно хмыкнул. Он всегда хмыкал после удачного эфира, как будто гол забил. Женщина пила воду, держа стакан двумя руками и отставив напряжённый, негнущийся мизинец, будто всё ещё спорила, но молча, а потом поправила причёску — медленно, с видом примадонны после бенефиса. Стриженый сидел неподвижно, потом достал из-под стула пакет молока, надорвал, отпил, глядя в стену, и поставил на место. Уголок его рта дёрнулся — не улыбка, а тень. Стриженый был доволен.

— Кофе?
— Коньяк.

В гримёрке было тихо. Он сел к зеркалу и ослабил узел галстука. Лицо в отражении было усталым, серым, с потёками грима. Он закрыл глаза, потом открыл, достал из ящика стакан, плеснул из фляжки и выпил.

Вспомнилось вдруг детство: тёмная комната, страх, и голос отца — «Не бойся, ты же мужчина». И он тогда впервые сделал убедительное лицо — сам, без грима, без подсказок, просто взял и сделал спокойное, уверенное лицо. Отец кивнул и вышел, а он остался в темноте с лицом, которое больше не боялось. Ему понравилось.

Он поднял глаза к зеркалу, и на секунду показалось, что оттуда смотрит тот самый мальчик — с тем самым лицом, спокойным, уверенным, совсем не детским. Он моргнул — мальчик исчез. Осталось лицо, которое сделала гримёрша: привычное, чужое, рабочее.

— Хорошо.

Мальчик в зеркале не ответил.

2.

Лифт был пустой, зеркальный, с мягкой подсветкой. Он прислонился к стене и закрыл глаза. Кабина поплыла вверх, и вместе с ней поплыли остатки эфира — обрывки фраз, стук кулака по столу, пакет молока в руках стриженого. Зачем он помнил такие вещи?

Двери разъехались. Прихожая встретила тишиной и запахом чистящего средства — домработница приходила по вторникам и пятницам, а сегодня был вторник. Пол блестел. На кухне горел свет.

Жена сидела за столом с чашкой чая — в халате, без макияжа, волосы собраны в хвост, но даже так было видно, что она моложе его лет на пятнадцать, а может, и на двадцать. Когда они познакомились, она была студенткой, а он — звездой; теперь она была женой звезды, а он — просто немолодым мужчиной с падающим рейтингом. Она листала ленту в планшете и смотрела комментарии под вчерашним эфиром. Глаз не подняла.

— Отработал?
— Отработал.

Он достал из шкафа стакан и плеснул себе. Сел напротив. Она посмотрела — не на лицо, на стакан.

— Рейтинг?
— Держится.
— Падает.

Он промолчал. Она закрыла планшет.

— Ты же понимаешь, что тебя уже почти не слышат. Молодой, новый формат, тихий голос. Он уже месяц ведёт ночной эфир — без галстука, без крика, просто разговаривает. И рейтинг растёт. Ты сам учил, что зритель хочет нового. Вот тебе новый.

— Может, нам уехать? Пока мы ещё хотим, пока ты ещё можешь уехать красиво, а не после того, как тебя окончательно спишут.

— «Пока мы ещё хотим». Хорошая формулировка.

Она обернулась и посмотрела ему в лицо — впервые за вечер.

— А ты чего хотела? — спросил он вдруг.

Она замерла. Сигарета дымилась у неё между пальцев.

— Я хотела… — Она не закончила. — Неважно.

— Мне сообщение прислали, — сказал он. — «Завтра будет молодой».

— Ну вот, — она взяла с подоконника пачку и закурила. Раньше не курила, начала год назад. — Поздравляю.

— Спасибо.

Она выпустила дым в потолок.

— Я не шучу. Давай уедем. Я работать не буду, ты работать не будешь, будем жить у тёплого моря, как все приличные люди. Что тебя держит?

Он хотел сказать «не знаю», потом — «привычка», потом — «страх». Сказал другое:

— Эфиры.

Она затушила сигарету и прошла мимо него. У двери остановилась.

— Я не хочу тонуть здесь. Буду с тобой или без тебя — решать тебе.

Вышла.

Он подошёл к окну. Город внизу лежал огнями, магистралями, тёмными пятнами парков. Где-то там, в этих огнях, были те, кто полтора часа назад смотрел на него с экрана, — теперь они разошлись по кухням и спальням, выключили телевизор и легли. Завтра их ждали работа, пробки, кредиты. Они не думали о единстве. Они вообще ни о чём не думали — и в этом была правда.

Он прошёл в гостиную и сел в кресло. На стене висела фотография — он, жена, море, южная страна, четыре года назад. Белая вилла, бокалы, закат. Он тогда только купил этот дом и сказал: «Это на будущее». Она ответила: «Красиво», — и улыбнулась. Тогда она ещё улыбалась.

Телефон на подлокотнике мигнул сообщением от продюсера: «Завтра без тебя. Дальше — посмотрим».

3.

Утром он не поехал в студию. Жена ушла рано — то ли в спортзал, то ли к косметологу, он не запоминал. Он остался один, сварил кофе и выпил его у окна. Город был серым, плоским, без теней, солнце висело низко над крышами, но не грело — просто обозначало утро. Он включил телевизор: утренний эфир, молодая ведущая читает по суфлёру и улыбается. Он выключил. Ничего не изменилось. Мир продолжался без него.

Вечером он снова сел перед телевизором. В семь пятнадцать всегда начиналось его шоу. Сегодня в семь пятнадцать началось не его.

Заставка была новая — быстрая, резкая. Молодой сидел в его кресле, в пиджаке без галстука, с расстёгнутой верхней пуговицей. Он не кричал, не бил кулаком, говорил спокойно, почти лениво, но пальцы его мяли уголок сценария — так же, как у него когда-то, давно. Камера брала молодого так же крупно, как когда-то брала его.

Эксперты были другие — не лысый, не женщина в бордовом, не стриженый, а новые лица, моложе, говорившие спокойно, без крика. Он не знал, куда делись прежние; может быть, их тоже списали, может быть, они ушли сами, а может быть, сидели сейчас у экранов, как он, — смотрели и не верили. Никто не позвонил.

Он включил звук.

— Мы не будем кричать, — говорил молодой и улыбался. — Кричать — это от бессилия, а мы сильные. Мы просто делаем — без шума, без истерик, без лишних слов. Нас и так слышат.

Новые эксперты закивали. Никто не хмыкал, не закатывал глаза, не пил молоко из пакета. Работали чисто, и он чувствовал, что аудитория снова верила. Не ему — молодому.

Он выключил телевизор. Тишина. Чёрный экран, в котором отражалось его лицо — без грима, без убедительности, просто лицо: усталое, серое, домашнее.

Телефон молчал. Ни сообщений, ни звонков.

Он взял телефон и набрал продюсера. Тот ответил после пятого гудка.

— Да?
— Это я.
— Узнал. Чего хотел?
— Спросить. Молодой — это навсегда? А как же я?

Продюсер вздохнул.

— А что ты? Смотрят ещё, но меньше. Ты стал неубедителен, тебе перестают верить, а молодому верят.

— Я столько лет...

— И что? Ты как пустая зажигалка: чиркаешь, но уже не горишь.
— Всё? У меня эфир через час.

— Всё.
— Ну, давай.

Гудки.

Он посмотрел на чёрный экран. Там, в темноте, всё ещё сидел молодой — улыбался, говорил без крика, делал рейтинг.

4.

Они уехали через месяц — быстро, скомканно, без прощаний. Квартиру продали, и вилла у моря приняла их тишиной и запахом старой побелки. Первые недели было почти хорошо: море шумело, солнце грело, жена снова улыбалась — сперва.

Он не работал, она не работала, а деньги таяли. Вилла тянула их, как бездонная яма, жена — ещё быстрее: рестораны, платья, выезды, картины местных художников, винные курсы, новая коллекция сумок. Раньше это было частью пакета — успешный ведущий, молодая жена, карта без лимита, — но теперь ведущего не было, а привычки остались.

Однажды вечером она села напротив — не с чашкой чая, как тогда, а с бокалом вина — и долго молчала.

— Деньги кончаются.
— Знаю.
— И что ты собираешься делать?
— Пока не знаю.

Она посмотрела на него — не на стакан, а в лицо.

— Ты вообще что-нибудь собираешься? Или так и будешь сидеть у моря?

— Ты же сама хотела уехать.

— Я хотела уехать с успешным мужчиной, а не со стариком с видом на море.

Он молчал.

— Я не для того выходила за тебя. Ты был звездой, ты был будущим, а теперь ты — никто. Ошибка. Моя ошибка.

Он посмотрел на неё и вспомнил гримёрку, три лампы, убедительное лицо. Вспомнил студию, тысячи зрителей, аплодисменты. Вспомнил продюсера: «Ты зажигалка, чиркаешь, но не горишь».

— Я что-нибудь придумаю.

— Придумай, только быстрее. Ещё пара месяцев — и нам не на что будет жить. — Она смотрела на море, не на него, и руки у неё дрожали. Впервые он это заметил. — Я не хочу обратно, — сказала она тихо. — Ты понимаешь? Я не хочу, чтобы всё это кончилось, чтобы мы стали никем.

Она вышла, а он остался сидеть на террасе и смотреть на море — тёплое, спокойное, равнодушное. Где-то там, за горизонтом, осталась студия, в которой молодой всё ещё сидел в его кресле, улыбался, говорил без крика, и рейтинг его рос.

Она была права. Не насчёт денег — насчёт «никого».

Он взял телефон, пролистал контакты и нашёл номер бывшего редактора — того, что уволили года три назад. Тот ушёл на другую сторону и звал его с собой; тогда он отказался.

— Слушаю, — ответил редактор без удивления, будто ждал.

— Это я. Мне нужна работа.

Пауза.

— Завтра, полдень. Адрес пришлю.

Гудки.

5.

Студия была меньше и беднее — никакого хрома и стекла, только белые стены, стол и камера. Но свет был тот же: яркий, тёплый, почти солнечный, и красная лампочка зажигалась так же, и в ухе так же шуршало: «Готовность тридцать. Тишина в студии».

Он сидел за столом в пиджаке и галстуке, с убедительным лицом. Гримёрша была другая, но работала так же молча: пудра, корректор, растушёвка. Он закрыл глаза — и можно было представить, что ничего не изменилось.

Заглянул редактор, тот самый, — зашёл спокойно, без папки, без наушника, и улыбнулся.

— Тема — продажная система. Вступление — три минуты: пафос, напор, без шуток. Потом спокойный разбор, хронометраж — полчаса. Гонорар — как договаривались.

— Хорошо.

Редактор кивнул и вышел. Здесь никто не бегал.

В ухе: «Готовность десять. Пять. Четыре. Три».

Красная лампочка.

— Добрый вечер. Сегодня без цифр, без сводок, без аналитики. Сегодня о главном — о том, как единство, о котором кричат, стало пустым звуком.

Пауза. Камера взяла его крупно.

— Единство. Слышите? Они повторяют это слово каждый день, как заклинание, но спросите себя: вы его чувствуете? Нет. Его выпотрошили, высушили, превратили в лозунг. Им не нужно ваше единство — им нужно, чтобы вы стояли плечом к плечу и молчали. Одно тело — без головы, без воли.

Он встал медленно.

— Они говорят: не продаётся. А сами проданы. Они говорят: мы одно. А сами делят. Они тратят миллионы — вы считаете центы.

Он набрал воздух и взорвался:

— Это не единство! Это страх! Слабость! Гниль! Труха изнутри! Как всё, что держится на лжи!

Он перевёл дыхание, сел, отпил воды, поправил галстук, и снова голос пошёл вверх — но теперь жёстче, без пафоса.

— А они — они ждут. Ждут, когда вы устанете, перестанете думать, забудете, поверите, разойдётесь по одному, — так ведь легче? Проще? Безопаснее? Не дождутся! — Кулаком по столу. — Хватит! Хватит слушать! Хватит верить! Думайте сами! Сами!

Он выдохнул, почти шёпотом:

— Вот о чём сегодня. О единстве, которое украли, — кто украл и как вернуть. Поехали.

Заставка.

Он отстегнул микрофон. Ноги не затекли — полчаса, а не час пятьдесят, — но в ушах стоял всё тот же знакомый звон. Он прошёл в гримёрку — маленькую, без трёх лампочек, без старого дерева, просто комнату с зеркалом, — сел и посмотрел на себя. Лицо было то же: усталое, серое, с потёками грима, привычное, чужое, рабочее, — как раньше.

Он достал из ящика стакан, плеснул коньяку и выпил.

— Хорошо, — сказал он зеркалу.

Зеркало не ответило. Теперь ему было всё равно.

6.

Он возвращался с эфира по набережной: море шумело слева, справа горели окна ресторанов. Жена прислала сообщение: «Ресторан? Устрицы? Значит, всё хорошо». Он не ответил.

Дома она встретила его в новом платье — коротком, дорогом. Он не спросил, сколько оно стоило, она не сказала. Он налил себе коньяку, она — вина.

— Завтра эфир?
— Завтра.
— Хорошо.
— Только не кричи слишком долго, у тебя голос садится.

Она улыбнулась, а он поправил галстук — машинально, хотя галстука на нём уже не было. Просто привычка. Просто жест.

Завтра он снова сядет перед камерой, снова сделает убедительное лицо, снова будет кричать — о системе, о гнили, о лжи. Слова будут те же, только вектор другой, но это неважно. Важно, что платят, что жена снова улыбается, что море шумит.

Он допил коньяк и посмотрел на себя в тёмное окно. Оттуда смотрел мужчина пятидесяти двух лет — усталое лицо, убедительное лицо, не своё, давно не своё.

— Работаем.

Стекло не ответило.

Он налил ещё.


Рецензии
Невесёлая участь многих деятелей искусства, радио и кино, телевидения. Вообще многих людей, работающих в творческих профессиях. Наверное, надо во-время ходить, менять амплуа, работу, свой быт. Но к этому нужно быть готовым и понимать, что мы не вечны.

Владимир Ник Фефилов   23.06.2026 15:18     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.