Глава 67. Смерть и прощание

Умирал Блок тяжелой смертью…  К заболевшему мужу Любовь Дмитриевна никого не подпускала, кроме С.М. Алянского. Она даже вынудила Александру Андреевну уехать, считая, что так для Блока будет спокойнее. В начале болезни был еще у них Евгений Павлович Иванов. Блок рассказывал ему, что в начале июня ему страшно захотелось к морю, в Стрельну. Ходил он тогда уже с трудом: взял палку и кое-как добрел до трамвая. У моря было очень хорошо и тихо в тот день. Он долго так сидел один. "А вернулся - и слег", - сказал Александр Александрович. Последнее свидание двух друзей было недолгим. Евгений Павлович добавил: "Саша тогда прощался со всем, что любил".

А вот что вспоминали о последних днях жизни Блока самые близкие и неравнодушные люди.
Евгения Книпович: «Болезнь развивалась как-то скачками, бывали периоды улучшения, в начале июня стало казаться, что он поправляется… Он не мог уловить и продумать ни одной мысли, а сердце причиняло все время ужасные страдания, он все время задыхался. Числа с двадцать пятого наступило резкое ухудшение: думали его увезти за город, но доктор сказал, что он слишком слаб и переезда не выдержит. К началу августа он уже почти все время был в забытьи, ночью бредил и кричал страшным криком, которого во всю жизнь не забуду. Ему впрыскивали м-й, но это мало помогало. Все-таки мы думали, что надо сделать последнюю попытку и увезти его в Финляндию. Отпуск был подписан, но 5 августа выяснилось, что какой-то Московский Отдел потерял анкеты, и поэтому нельзя было выписать паспортов… 7 августа я с доверенностями должна была ехать в Москву… Ехать я должна была в вагоне NN, но NN, как и его секретарь, оказались при переговорах пьяными. На другое утро, в семь часов, я побежала на Николаевский вокзал, оттуда на Конюшенную, потом опять на вокзал, потом опять на Конюшенную, где заявила, что все равно поеду, хоть на буфере… Перед отъездом я по телефону узнала о смерти и побежала на Офицерскую… В первую минуту я не узнала его… Волосы черные, короткие, седые виски; усы, маленькая бородка; нос орлиный, Александра Андреевна… сидела у постели и гладила его руки… Когда Александру Андреевну вызывали посетители, она мне говорила: «Пойдите к Сашеньке», и эти слова, которые столько раз говорились при жизни, отнимали веру в смерть… Место на кладбище я выбрала сама — на Смоленском, возле могилы деда, под старым кленом… Гроб несли на руках, открытый, цветов было очень много».

О последних днях поэта пишет его большая поклонница Мариэтта Шагинян: «С начала июля я начала безпричинно безпокоиться о нём и страдать от того равнодушия, с каким все относились к его болезни... Ответы Алянского (только его допускала к больному мужу Любовь Дмитриевна) на вопросы, как Блок, всё неопределённей и серьёзней: «Худо... Доктора не разберут, сердечная это болезнь или нервное расстройство»... К концу июля – началу августа сообщения Алянского приняли характер решительный: «Доктора говорят – молитесь!»

Владислав Ходасевич зафиксировал события, пережитые им 3 августа: накануне, около 10-ти часов вечера он зашёл к Гумилёву, и они проговорили до 2-х часов ночи. Утром Ходасевич собирался уезжать из Петрограда и договорился с Гумилёвым, что принесёт ему на следующий день кое-какие вещи на сохранение. «Когда наутро, в условленный час, – пишет он, – я подошёл к дверям Гумилёва, мне на стук никто не ответил. В столовой служитель Ефим сообщил мне, что ночью Гумилёва арестовали и увезли (24 августа 1921 г. поэт Николай Степанович Гумилёв был расстрелян)... Я пошёл к себе – и застал там поэтессу Надежду Павлович, общую нашу с Блоком приятельницу. Она только что прибежала от Блока, красная от жары и запухшая от слёз. Она сказала мне, что у Блока началась агония. Как водится, я стал утешать её, обнадёживать. Тогда, в последнем отчаянии, она подбежала ко мне и, захлёбываясь слезами, сказала: "Ничего вы не знаете… Никому не говорите… Уже несколько дней… он сошёл с ума!»

Александр Александрович страдал не только физически, но страшно прогрессировало его психическое заболевание. Он не хотел жить. Даже лекарства, которые ему давала Любовь Дмитриевна, он умудрялся забрасывать на печку, вместо того чтобы принимать. Страдания его в последние дни были так ужасны, что его стоны и вскрикивания были слышны на улице со второго этажа. Он задыхался. Его одолевали галлюцинации. Любовь Дмитриевна  рассказывала, что он "громко кричал в последние два-три дня: «Боже! Прости меня! Боже! Прости меня!» Врачи считали, что психически он болен безнадежно, а физическое выздоровление не исключено. Продуктами во время болезни он был относительно обеспечен. Но, конечно, было истощение, вызванное недоеданием в годы революции. 

Так тяжело уходил Блок… Воистину предрёк о себе поэт:
Как будто ночь проклятие простёрла,
Сам дьявол сел на грудь!

Однако Блок прорек о себе и другое:
Христос! Родной простор печален.
Изнемогаю на кресте.
И чёлн твой – будет ли причален
К моей распятой высоте?

Перед самой смертью Александра Александровича пришла Л.А. Дельмас, но она видела Блока через дверь, а в комнату войти ей не позволила жена. Любовь Дмитриевна считала, что только она одна может спасти его и спасет, если он будет предоставлен всецело ее заботам.

Мать поэта жила тогда в Луге, у своей сестры Марии Андреевны Бекетовой, и страшно беспокоилась, но Любовь Дмитриевна запрещала ей приезжать, утверждая, что ее приезд разволнует больного и вызовет ухудшение. Мать подчинялась. Наконец стало ясно, что болезнь опасна смертельно. Друзья написали Александре Андреевне о настоящем положении дел, и та решилась приехать. Любовь Дмитриевна не хотела ее впустить, но ей пришлось уступить, и Александра Андреевна вечером вошла на несколько минут к больному. Он не удивился, только спросил ее: "Мама, я умираю?" Она замялась. У них был уговор, что в случае приближения смерти этого они друг от друга не будут скрывать. Но у нее не хватило мужества выговорить эти слова, хотя она видела, что он умирает. Тогда Александр Александрович холодно усмехнулся и отвернулся от нее к стене. Она вышла и всю ночь просидела на табурете около закрытой двери.

Блок очень страдал, стонал и вскрикивал от болей в сердце. А мать не решалась войти. Утром он закричал: "Мама!" Она вбежала. Он сказал ей: "Ты стань сюда!" Просил жену стать с другой стороны, вытянулся и умер. Это произошло утром 7 августа 1921 года.

Тем же утром к Павлович прибежала Женя Книпович. Она вернулась с Московского вокзала; по просьбе Любови Дмитриевны она должна была поехать в Москву хлопотать о визе для сопровождения Александра Александровича в Финляндию в санаторий. Она позвонила к Блокам и узнала, что час назад Александр Александрович скончался.

Подруги побежали к Блокам. "Белый дождливый петербургский свет в окне и косо поставленный длинный стол. Мертвый Блок, полузакрытый белым кисейным покрывалом...: еще нет смертного холода. Прекрасное, суровое лицо. Скрещены руки, а на бледных желтоватых пальцах образ богоматери. Потом вместо него был положен Любовью Дмитриевной образок св. Софии-премудрости. Еще нет ни венков, ни цветов, ни плачущей толпы. Только несколько веточек роз в высокой вазе на комоде, что стоял у его постели, и потрескивает зажженная лампада.
Потом стали приходить друзья и знакомые. Молчали и плакали. Мертвого Блока писали художники Лев Бруни, Анна Ивановна Менделеева - мать Любови Дмитриевны.

***
Умер Александр Александрович Блок 7 августа 1921 года, в 10 часов 30 минут утра. 
Писательница Мариэтта Шагинян уже 8 августа  стала хлопотать о гипсе и о формовщике, который бы сделал маску с лица усопшего. В этом непростом (по тем временам) деле ей помогал её «надёжный друг» Борис Шкловский. В Наркомздраве им отказали. «Тогда я назвала их всех хамами, – пишет Шагинян, – а Шкловский ударил по столу и крикнул: «Сволочь!». Они всё же добились своего – выцарапали у «хамов» гипс и нашли формовщика.

Мариэтте Шагинян, которая была внучкой священника, попросила у Любовь Дмитриевны разрешения прочесть над усопшим Евангелие (внучка священника помнила, что над дедушкой читали Евангелие), однако поначалу получила отказ. Алянский вернулся и сказал: «Она не хочет. Она говорит, что знает его настроение в последние дни, и думает, что ему это было бы неприятно».    

После того как им удалось снять маску с лица усопшего, она опять обратилась к жене Блока с той же просьбой. «Когда я постучала, вся перепачканная в гипсе, – продолжает Мариэтта Сергеевна, – Л.Д. сама открыла мне дверь. Она была на этот раз сердечная и взволнованная». Любовь Дмитриевна сама предложила почитать над умершим мужем, но поправила чтицу, сказав, что над мирянином читается не Евангелие, а Псалтырь: «Уж раз мы хотим соблюсти Закон, надо соблюдать как следует».

Мариэтта Сергеевна читала с 11-ти вечера до 8-ми утра – «без передышки». А через несколько дней записала своё, сокровенное, о смерти Александра Блока – «старой орфографией», «без тени притязательности на художественность, под впечатлением пережитого». Спустя много лет маленькая седовласая старушка, уже почти ослепшая и оглохшая, открыла свою заветную шкатулку, о которой «знали лишь очень немногие», чтобы переписать из «тетради в глянцевом чёрном переплёте» рассказ о «единственной встрече с Блоком… после его смерти» – чтобы узнали многие!

Вот несколько строк о той памятной, глубоко таинственной ночи: «Люб. Дмитр. вынесла мне круглый столик и поставила его у ног покойного. Постелила на нём тонкую белую салфетку, дала мне большую Библию в коричневом переплёте, сказала: «Я зажгу вам нашу венчальную свечу, а когда догорит, возьмите другую». Она принесла мне высокую толстую свечу из белого чистого воска в хрустальной подставке, зажгла и поставила передо мной, а потом перекрестила меня и ушла. Я начала шёпотом читать Псалтырь. Дверь открылась, тихо вошла Люб. Дмитр. в ночном капоте, стала около меня на коленях, помолилась и ушла совсем тихо, оставив дверь в свою спальню открытой.
Я стала шёпотом читать Псалтырь, сначала плача, потом понемногу почувствовав торжественную, почти непереносимую благодатную силу и радость, и слёзы высохли за все эти дни безысходного, выедающего глаза плача»

Тогда по Александру Блоку плакали десятки, а может быть, сотни и тысячи почитателей его гения.  «Реву…», – запишет  в дневнике 11 августа Корней Чуковский, узнавший от художника Добужинского о смерти Блока. 12 августа он продолжит запись –  о своём возвращении из Порхова в Петроград: «НИКОГДА В ЖИЗНИ (пропись Чуковского) мне не было так грустно…». И горько пояснит: «грустно до самоубийства»...  «Когда я выехал в поле, – пишет он, – я не плакал о Блоке, но просто – всё вокруг плакало о нём».

Долго оставалась безутешной и Надежда Павлович. Когда-то Блок предложил ей, тогда ещё соратнице Н.К. Крупской по Наркомпросу и секретарю Президиума Всероссийского Союза поэтов, прочесть «Летопись Серафимо-Дивеевской обители», составленную архимандритом Серафимом Чичаговым. Блок подарил ей первый том «Добротолюбия», который он прочёл с карандашом в руке. И, конечно же, она не могла не обратить особого внимания на подчёркнутое: «Какая выгода приобретать то, чего не возьмём с собою»; «Знайте, что дух ничем не погашается, как суетными беседами»; «По причине страстей мы не можем уже познать красоту и требования нашей духовной природы». Она засвидетельствовала в стихах и такой "церковный" подарок Блока:

И не перстень на палец, а крестик,
Улыбаясь, ты мне подарил...

Надежда Александровна, будучи духовной дочерью оптинского старца Нектария,   рассказала ему о своём горе – смерти Александра Блока. После рассказа Надежды старец «написал на куске картона»:  «Об упокоении раба Божия Александра» – и положил при ней на угольник с иконами. Через неделю-полторы он неожиданно сказал: «Напиши матери Александра, чтобы она была благонадёжна: Александр – в раю».
Легко представить, сколь утешена была Павлович – ведь она  не просила узнавать о загробной участи Блока! Но, услышав «святую правду», Надежда Александровна ликовала, как ликуют в праздник Светлого Христова Воскресения. И нетрудно догадаться, о ком идёт речь в её стихотворении «Пасха», которое начинается с таких строк:
Ушедший друг с разбойником в раю,
Я к ним иду тропой небесной сада…

Хоронили поэта 10 августа. От Офицерской до Смоленского  кладбища несли его в открытом гробу.  В храме Воскресения Христова была отслужена заупокойная обедня. На клиросе пел хор бывшего Мариинского театра. После прощания с покойным белый глазетовый гроб опустили в могилу под старым клёном и поставили большой белый крест.
Анна Андреевна Ахматова написала стихотворение о захоронении раба Божия Александра – в праздничный день  Смоленской иконы Божией Матери, именуемой «Одигитрия» (Путеводительница):

Памяти А. Блока

А Смоленская нынче именинница,
Синий ладан над травою стелется,
И струится пенье панихидное,
Не печальное нынче, а светлое.
И приводят румяные вдовушки
На кладбище мальчиков и девочек
Поглядеть на могилы отцовские,
А кладбище – роща соловьиная,
От сиянья солнечного замерло.
Принесли мы Смоленской Заступнице,
Принесли Пресвятой Богородице
На руках во гробе серебряном
Наше солнце, в муке угасшее, –
Александра, лебедя чистого.

***
Вскоре после смерти Александра Александровича Надежда Павлович пришла к нему на могилу и встретилась там с Александрой Андреевной. Было еще очень много слегка увядших венков, были и искусственные венки, были пышные свежие цветы: их приносили почти каждый день. Павлович с грустью посмотрела на все это и сказала: "А ему хотелось самой простой могилы. Посеять бы здесь клевер!"
 
Но когда убрали нарядные венки, могила на Смоленском и стала такой "простой могилой", с высоким белым крестом и древней медной иконкой на нем, о которой мечтал поэт.

Однако через 23 года по распоряжению властей останки Блока перехоронили на Волковском кладбище. Причем прах Блока поместили в чужой склеп, выкинув из него косточки прежних жильцов. После на могиле водрузили мраморную стелу без креста. Словом, «сделали всё, как пишет Н.А. Павлович, что Блок не любил, чего не хотел».

Прошло с тех пор более ста лет. "Года проходят мимо", но Блок остается с нами, со своей Родиной, с Россией.
Он говорил Н. Павлович в одну из очень мрачных своих минут осенью 1920 года, когда речь зашла о Мережковских и других эмигрантах: "Я могу пройти незаметно по любому лесу, слиться с камнем, с травой. Я мог бы бежать. Но я никогда не бросил бы России. Только здесь и жить и умереть".


Рецензии