Глава 57. Поэма Двенадцать
Корней Чуковский вспоминал:
"Всю поэму «Двенадцать» он написал в два дня. Он начал писать ее с середины, со слов:
Уж я ножичком
Полосну, полосну!
– потому что, как рассказывал он, эти два «ж» в первой строчке показались ему весьма выразительными. Потом перешел к началу и в один день написал почти все: восемь песен, до того места, где сказано:
Упокой, господи, душу рабы твоея.
Скучно!"
"Как-то в начале января 1918 года он был у знакомых и в шумном споре защищал революцию октябрьских дней. Его друзья никогда не видели его таким возбужденным. Прежде спорил он спокойно, истово, а здесь жестикулировал и даже кричал. В споре он сказал между прочим:
– А я у каждого красногвардейца вижу ангельские крылья за плечами (К.И. Чуковский).
"Однажды Горький сказал ему, что считает его поэму сатирой. – Это самая злая сатира на все, что происходило в те дни. – Сатира? – спросил Блок и задумался. – Неужели сатира? Едва ли. Я думаю, что нет. Я не знаю.
Он и в самом деле не знал, его лирика была мудрее его. Простодушные люди часто обращались к нему за объяснениями, что он хотел сказать в своих «Двенадцати», и он, при всем желании, не мог им ответить. Он всегда говорил о своих стихах так, словно в них сказалась чья-то посторонняя воля, которой он не мог не подчиниться.
(К. И. Чуковский).
Художник и писатель Ремизов:
"Блок слышал музыку. И это не ту музыку – инструментальную, – под которую на музыкальных вечерах любители, люди серьезные и вовсе не странные, а как собаки мух ловят, нет музыку…
Помню, в 1917 году после убийства Шингарева и Кокошкина говорили мы с Блоком по телефону – еще можно было – и Блок сказал мне, что над всеми событиями, над всем ужасом слышит он – музыку, и писать пробовал.
А это он «Двенадцать» писал"
Здесь необходимо пояснить, что 7 января 1918 года произошло убийство в порядке самосуда членов ЦК партии кадетов А.И. Шингарёва и Ф.Ф. Кокошкина. И это убийство не возмутило Блока, а сподвигло его на написание поэмы "12". Как будто хотел он оправдать и прославить бандитов-убийц.
В. А. Зоргенфрей тоже пытался понять Блока: "В чем же «дело»? Для Блока – в безграничной ненависти к «старому миру», к тому положительному и покойному, что несли с собою барыня в каракуле и писатель – вития. Ради этой ненависти, ради новой бури, как последнюю надежду на обновление, принял он «страшное» и осветил его именем Христа.
Помню, в дни переворота в Киеве и кошмарного по обстановке убийства митрополита, когда я высказал свой ужас, Александр Александрович, с необычайною для него страстностью в голосе почти воскликнул: «И хорошо, что убили… и если бы даже не его убили, было бы хорошо».
"Если бы не Христос, – говорил мне по этому поводу в августе 1918 года В. Г. Короленко, – то ведь картина такая верная и такая страшная. Но Христос говорит о большевистских симпатиях автора".
Евгении Книпович, своей подруге последних лет жизни, Блок сказал: «Вы не должны честно относиться к жизни — это кадетское отношение, оно и во мне заложено, но его надо преодолевать. Если оно столкнется с главным, то надо думать — вот мое перебило — и обмануть себя, не обманывая. Иначе нельзя — это и есть фаустовский путь». Эти слова ей были непонятны и заставили задуматься. Лишь позднее она поняла, что речь шла все о той же ссоре «стихии» — носителя духа музыки с нравственностью. Об этом Блок столько раз говорит в дневниках и статьях той поры. Всякая попытка помирить мораль с музыкой революции, по его мысли, была безнадежна. Помирятся они лишь тогда, когда все звенья, все составные части морального кодекса старого общества уйдут в небытие: «Требуется действительно похоронить отечество, честь, нравственность, право, патриотизм и прочих покойников, чтобы музыка согласилась помириться с миром».
Блок очень настороженно, даже враждебно относился к излюбленным в ту пору интеллигентским "разглагольствованиям" о «нравственности» (в пику «безнравственности» большевиков).
В отзыве на статью Ф. Зелинского о двух трагедиях Иммермана Блок писал: «…До сих пор искусство считают возможным выпускать только в попонке и на ленточке, под надзором нравственности… Все-таки — это еще средние века мысли. А реальная политика, насколько могу судить, давно уже сама такую этическую попонку сбросила; хорошо или плохо она поступила, не знаю, но по–своему она права… Если искусству не перечить, оно с нравственностью встретится; если же не отставать от него ни на шаг, твердить художнику на каждом шагу — будь паинькой, то художник начнет бунтовать и выкрикивать свою правду, хотя бы очень грубыми словами, вроде «Октября в искусстве». Слова эти грубы, приспособлены к газетной злобе дня, но в них содержится глубокая правда. Словом, я хочу сказать, что, едва мне скажут, что искусство ходит на веревочке у нравственности, я, художник, немедленно примыкаю к стану футуристов, бросаюсь за баррикаду» (21 марта 1919г.).
Вокруг «Двенадцати» вращаются воспоминания П. Пильского; последний руководил в то время «I Всероссийской школой журнализма», одним из лекторов которой был Блок. Появление «Двенадцати» произвело впечатление разрыва бомбы, Ф. Ф. Зелинский заявлял, что Блок «кончен», и требовал удаления имени Блока из списка лекторов школы, угрожая в противном случае своим уходом. Пильскому кое-как все же удалось уговорить и умирить Зелинского, но Блок об этой и многих подобных историях знал, и это на него тяжело действовало. По словам Пильского, Блок ему печаловался:
– Меня все невзлюбили. Как-то сразу возненавидели.
В те дни Блок казался утомленным, угнетенным. Осунувшийся, бледный, усталый, полубольной, голос – тихий. Тон вялый. Взгляд – будто после долгой бессонницы. Тяжелая походка. И это Блок!"
Сюжет поэмы всем хорошо известен: 12 вооружённых бандитов-красноармейцев во главе с Исусом, ведут большевистскую Россию через метели и вьюги к светлому будущему, непонятному ещё для поэта. По пути они бесчинствуют, грабят, убивают, таким образом "освобождаются от предателей и предательниц, оставляют позади буржуазное прошлое". Это народ, стихия. Возможно, - их путь ведёт к революции мировой, о чём тогда мечтал Ленин.
Но почему во главе революционной банды Блок поставил Исуса?
Надо было показать, что красноармейцы не сброд и толпа, что они идут державным шагом во главе с вождём. В аллегорической поэме Блок не мог изобразить в этой роли конкретное лицо, Ленина либо Троцкого, или кого-то ещё. А фигура Христа всем понятна, пусть даже она и не нравилась большевикам.
Поэма написана не свойственным Блоку частушечным и даже несколько блатным языком. Сказалось общение поэта с М. Савояровым, исполнителем сатирических и народных куплетов. В 14–18 годы ХХ-го века каждый день концерты этого «шансонье» собирали в Питере полные залы городской интеллигенции, восторженно пытавшейся «воссоединиться» с народом. Исполнитель представлял народ в имидже городского уркагана и эпатировал зрителей куплетами на злобу дня. Его концерты часто запрещала полиция.
- Говорят, что жизнь
Очень трудная настала,
От того, что всё
У нас сильно вздорожало.
Всё дороже: сено
И мясо, и дрова, -
Только совесть
Так же всё дешева…
Блок десятки раз присутствовал на концертах этого «самородка». Они были хорошо знакомы. Савояров посвятил поэту эти свои куплеты:
- Магазин. Толпа. Дешёвка.
Вдруг торговцы замечают,
Как две дамы, очень ловко.
Прямо в юбки шёлк пихают.
Дам подробно осмотрели, -
Те кричат: «Мы не воровки!
Только шёлку взять хотели
По дешёвке! По дешёвке!» …
Большевики с удовольствием пользовались блоковской поэмой "Двенадцать". Повсюду вывешивались лозунги с цитатами из этой поэмы:
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем.
Были и более смелые плакаты, из тех же "Двенадцати":
... Эй, не трусь!
Пальнем-ка пулей в святую Русь! -
Удивительна метаморфоза Блока. А ведь это был тот самый поэт, который писал в 1914 году:
... Но и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне!
В той же поэме присутствовала и антирелигиозная пропаганда. В поэме соратник с издевкой спрашивает Петруху:
От чего тебя упас
Золотой иконостас?
Однако сам поэт, по воспоминаниям Евгении Книпович всегда носил нательный крест. И очень дорожил им. «Будто бы – потерял крест, – пишет Блок в дневнике, – искал его часа два, перебирая тонкие травинки и звенящие трубки камыша, весь муравейник под высохшей корявой ольхой… И – "как всегда". Возвращаюсь – крест лежит дома, я забыл его надеть. А я уже, молясь Богу… думал, что мне грозит беда…» (9 июня 2017 года). Не отказался поэт и от икон. «Образ Спасителя, – вспоминает его друг Василий Зоргенфрей, – в углу – тот, что и всегда, до конца дней, был с Блоком».
Александр Блок намеренно или же непроизвольно не замечал наступившего беспредела, невиданного кошмара, по сравнению с которым все остальные примеры и случаи теряли значение. Он смог оставаться певцом мечты, жрецом светлого порыва в эпоху всеобщего крушения и распада. Поэт не судил настоящее, не давал ему нравственной оценки. Забылась давняя, но не стареющая историческая аксиома: несправедливость, несуразность, жестокость минувшего никому не дают индульгенции для будущих действий.
Блок же считал иначе. «Не дело художника — смотреть за тем, как исполняется задуманное, печься о том, исполнится оно или нет. У художника — все бытовое, житейское, быстро сменяющееся — найдет свое выражение потом, когда перегорит в жизнь. Те из нас, кто уцелеет, кого не “изомнет с налету вихрь шумный”, окажутся властителями неисчислимых духовных сокровищ. Овладеть ими, вероятно, сможет только новый гений, пушкинский Арион; он, “выброшенный волною на берег”, будет петь “прежние гимны” и “ризу влажную свою” сушить “на солнце, под скалою”. Дело художника, обязанность художника — видеть то, что задумано, слушать ту музыку, какой гремит “разорванный ветром воздух”».
Блока обвиняли в предательстве «идеалов», в отступлении от незыблемого интеллигентского канона. По его адресу неслись оскорбления и уничижительные заявления. Зинаида Николаевна Гиппиус называла его поэму «Двенадцать» «кощунственной», а Иван Алексеевич Бунин расценил сотрудничество Блока с большевиками как проявление человеческой глупости. Потом, уже после смерти поэта, когда стали выясняться ужасные подробности его жизни в «Совдепии» и детали глубокой трагедии, многое было прощено, но ничто не было забыто. Он навсегда остался «заблудшей душой».
В этот период Блок ставил перед собой новые цели и писал о музыке революции. Свои прежние шедевры он теперь недолюбливал. Так, для него стало мучительно, когда
хвалили его "Незнакомку" и "Снежную маску", он не любил рассказывать об этом периоде или говорил иронически: "Незнакомка шаталась по Петроградской стороне, по Зелениной, у моста".
Однако самым страшным для поэта оказался тот факт, что он после "12" больше не мог писать стихов. Он говорил, что "оглох" творчески и кончен как поэт. Иногда он раздражался, если ему в этом противоречили. Отталкивал каждое слово о возвращении творчества, считая, что эти разговоры только бередят его рану.
Почему? Многие задавали себе этот вопрос, вот как на него ответил Л. Троцкий: "И то, что Блок написал «Двенадцать», и то, что он замолчал после «Двенадцати», перестав слышать музыку, вполне вытекает как из характера Блока, так и из той не очень обычной «музыки», какую он уловил в 18-м году. Судорожный и патетический разрыв со всем прошлым стал для поэта фатальным надрывом. Поддержать Блока, – если отвлечься от происходивших в его организме разрушительных процессов, – могло бы, может быть, только непрерывно нарастающее развитие событий революции, могущественная спираль потрясений, охватывающая весь мир. Но ход истории не приспособлен к психическим потребностям пронзенного революцией романтика. Чтобы держаться на временных отмелях, нужен был иной закал, иная вера в революцию – понимание ее закономерных ритмов, а не только хаотической музыки ее прилива. У Блока ничего этого не было и быть не могло. Руководителями революции выступали сплошь люди, ему чуждые по психическому складу и даже по обиходу своему. И оттого, после «Двенадцати» он свернулся и замолчал".
Поэма «Двенадцать», которая, как считали многие, собственно и убила поэт. Об этом хорошо сказал Георгий Иванов, заметивший, что Блок-поэт «не ответственен» за создание поэмы. «Первое, – доказывал Иванов, – чистые люди не способны на грязный поступок. Второе – люди самые чистые могут совершать ошибки, иногда страшные, непоправимые. Блок был человек исключительной душевной чистоты. Он и низость – исключающие друг друга понятия… Блок родился с “ободранной кожей”, с болезненной чувствительностью к несправедливости, страданию, злу. В противовес “страшному миру” с его “мирской чепухой”, он с юности создал мечту о революции-избавлении и поверил в нее как в реальность…» В этом суждении- несомненная правда. И правда – последние слова Иванова: «Блок понял ошибку “Двенадцати” и ужаснулся ее непоправимости… Он умер от “Двенадцати”, как другие умирают от воспаления легких или разрыва сердца…»
Даже его издатель и сторонник Иванов-Разумник утверждал, что после «Двенадцати», уже с конца 1918-го, «Тихо, но беспощадно въедалась в душу поэта беззвездная тоска».
Теперь, после большевистского переворота, Блок сотрудничает с различными творческими организациями. Он работает в Репертуарной секции Театрального отдела Наркомпроса, в издательстве "Всемирная литература", входит в дирекцию Большого драматического театра. Но это не приносит ему удовлетворения, он это делает ради пайка - в виде картошки и осклизлой селедки. Но писать ничего нового он не может, лишь переиздает или подправляет свои старые стихи.
Свидетельство о публикации №226063001422