Глава 64. Крах надежд

Александр Блок и его жена Любовь Дмитриевна жили в квартире № 21 на 4-м этаже дома 57 на набережной реки Пряжки (ныне ул. Декабристов, 57). Они занимали квартиру из нескольких комнат. В 1919-1920 гг в Петрограде происходил процесс уплотнения, когда в петербургские квартиры подселяли новых жильцов, неведомо откуда понаехавших.

В квартиру являлась комиссия из домового комитета, измеряла площадь, устанавливала санитарную норму (которая была около 8-10 кв. метров на человека) и изымала «лишние» комнаты. Блок, его жена были вынуждены потесниться. В их квартиру были подселены посторонние люди. Точное количество «уплотнителей» и то, какие комнаты они заняли, варьируется в разных воспоминаниях, но факт совместного проживания с незнакомыми семьями — неоспорим.

Согласно воспоминаниям (в частности, Корнея Чуковского), в одной из комнат поселился рабочий-печатник с семьей. Это полностью соответствовало идеологической задаче политики: поэт-символист, выходец из интеллигентной семьи, был вынужден делить свое жилое пространство с представителем пролетариата.

Для Блока, человека исключительно ценившего личное пространство, тишину и порядок для работы, это стало колоссальным потрясением и бытовой катастрофой. Блок воспринимал это как личную трагедию и крах всего мира, в котором он жил. Он писал в 1919 году: «...выгнали из моей комнаты, где я прожил 15 лет и где написано всё, что я написал». Для него это был наглядный символ гибели культуры, частной жизни и человеческого достоинства перед лицом новой, грубой и безжалостной реальности.ь Говорят, что Зинаида Гиппиус, узнав, что к Блоку подселили двух красноармейцев, воскликнула: «Жаль, что не двенадцать».

Двадцать седьмого января 1920 года умирает отчим поэта Франц Феликсович. И Блок с женой решают «добровольно» уплотниться с мамой поэта Александрой Андреевной Кублицкой-Пиоттух на 2 этаже дома. 23 февраля они спешно перебираются из квартиры № 21 в квартиру матери № 23, на два этажа ниже. Есть в этом свои преимущества, теперь и дрова уже не так высоко носить. Правда между женщинами то и дело возникают конфликты. В 1980 году, к 100-летию со дня рождения поэта, в доме открыли музей-квартиру. В мемориальной квартире № 21 воссоздана обстановка, а в квартире № 23 развёрнута литературная экспозиция.

Бытовые условия в блоковской семье были тогда тяжелые, как, впрочем, у большинства интеллигенции, он в прямом смысле не голодал, но основной пищей были пшено, селедка. Сахару, хлеба, мяса, без которого особенно страдал Блок, не хватало. Это вызывало повторные цинготные явления.

В конце 1920-го и в начале 1921 года домработницы не было. Хозяйничала, довольно неумело, Любовь Дмитриевна. Александра Андреевна ей помогала. Но большая нагрузка была и у Александра Александровича. Он сам носил дрова из подвала, невысоко, всего на второй этаж, но сердце у него уже сдавало. Кроме того его заставляли в очередь дежурить у ворот, гнали на общественные работы – разгружать баржи… Часто приходилось ему самому убирать квартиру - и тогда в комнатах воцарялся фантастический порядок. Каждая вещь словно застывала на от века предназначенном ей месте. Было нечто почти судорожное в этой четкости и аккуратности. Но смягчалось шуткой. Однажды Павлович пришла в гости, когда он кончал уборку. Дрова в кухне были сложены, как полагается, переплетом, но между ними была натыкана свекла мохнатыми корневищами вверх... Блок повел ее на кухню и сказал: "Смотрите, совсем ежи!"

Любовь Дмитриевна посылает мать Блока торговать на толкучке на пропитание. А сама, вернувшись с работы в театре, с остервенением чистит склизкие, вонючие селедки, которые составляют основную часть пайков. Распри между женщинами доходят до того, что Блок произносит жестокую фразу матери: «Только смерть одного из нас троих может помочь». Блок устал от семейных скандалов и незадолго до смерти сказал одну странную фразу: «Близкие – самые страшные. Убежать некуда…» Он имел в виду мать и Любу...

Блок продолжает рутинную литературную и театральную работу. Готовит «Избранные сочинения» Лермонтова для издательства Гржебина, пишет к нему предисловие. Сочиняет пьесу «Рамзес» (для серии «Исторические картины»). И становится все мрачнее. Ксении Александровны Половцева, жена близкого друга Александра Блока — искусствоведа Петра Свирского вспоминала, как зимой 1920/21 года она заходила к нему в комнату. Печь горячая, хорошо натопленная, а он сидит около нее и все-таки зябнет. Говорит медленно и раздельно: "Эсхил хуже Гомера. Данте хуже Эсхила. Гёте хуже Данте - вот вам и прогресс". Надежда Павлович вспоминала: "Все чаще Блок повторял о душевной глухоте и слепоте, надвигающихся на него, и говорил о смерти. У Блоков в доме было нехорошо. Он перестал говорить: "У нас". Все чаще слышалось горькое: "В этом доме". "В этом доме всегда темно и холодно", - говорил он.

В середине апреля у Блока появились первые симптомы болезни - слабость, боли в ногах, испарина..  И подавленное состояние. Михаил Зощенко вспоминает, что незадолго до конца он впервые встретил Блока на литературном вечере: "Я никогда не видел таких пустых, мертвых глаз. Я никогда не думал, что на лице могут отражаться такая тоска и такое безразличие.
Блок протягивает руку — она вялая и безжизненная.
Мне становится неловко, что я потревожил человека в его каком-то забытьи… Я бормочу извинения.
Немного глухим голосом Блок спрашивает меня:
— Вы будете выступать на вечере?
— Нет, — говорю я. — Я пришел послушать литераторов.
Извинившись еще раз, я торопливо ухожу.
Замятин остается с Блоком.
Я снова хожу по коридору. Меня душит какое-то волнение. Теперь я почти вижу свою судьбу. Я вижу финал своей жизни. Я вижу тоску, которая меня непременно задушит".

***
В апреле 1921 года Нолле-Коган получила от Блока письмо, в котором он писал: «Я не знал, ехать ли в Москву, теперь выясняется, что ехать надо... Чуковский написал большую и интересную книгу обо мне, из которой и будет читать лекцию, а потом я буду подчитывать старые стихи. Жалею только, что в этом году у меня на душе еще тяжелее, чем в прошлом, может быть, оттого, что чувствую себя физически страшно слабым, всегда — измученным. Обстоятельства наши домашние очень тяжелы. Ну, до свидания, до Москвы...»

Больной, издерганный, в начале мая Блок все-таки поехал в Москву - по примеру прошлого года, с выступлениями. Поездка была ненужная, тяжелая, изнурительная.
Вот как вспоминает об этом Нолле-Коган: "Итак, Блок приезжает. Вновь весна, май, теплое весеннее, благоуханное утро. я поехала на вокзал встречать поэта. Она приехала задолго до прибытия поезда, ходила по перрону, на душе у меня было тревожно и смутно...
Подошел поезд, я всматриваюсь в выходящих из вагонов, отыскивая среди них Александра Александровича. Вижу Чуковского, а вот и Блок... Но он ли это! Где легкая поступь, где статная фигура, где светлое, прекрасное лицо? Блок медленно идет по перрону, слегка прихрамывая и тяжело опираясь на палку. Потухшие глаза, землисто-серое лицо, словно обтянутое пергаментом. От жалости, ужаса, скорби я застыла на месте. Наконец Блок заметил меня, огромным усилием воли выпрямился, ускорил шаги, улыбнулся и, наклоняясь к моей руке, сказал: «Это пустяки, подагра, не пугайтесь». Мы сели в автомобиль и поехали домой. С первого часа, с первого дня я ощутила незримое присутствие какой-то грозной, неотвратимой, где-то таящейся около нас катастрофы".

Блок, почувствовав общее беспокойство, начал уверять всех, что просто устал с дороги, отдохнет, выспится и завтра будет иным. Но на другой день и во все последующие состояние здоровья Блока не улучшалось. Он плохо ел, плохо спал, жаловался на боли в руке, ноге, в груди, в голове.

"Помню, однажды на рассвете слышу, что он не спит, ходит, кашляет и словно стонет. Я не выдержала, оделась и, постучав к нему в дверь, вошла. Блок сидел в кресле спиной к двери, в поникшей, утомленной позе, перед письменным столом... Услыхав, что кто-то вошел, Блок обернулся, и я ужаснулась выражению его глаз, передать которое не в силах. В руке Блок держал карандаш. Подойдя ближе, я заметила, что белый лист бумаги был весь исчерчен какими-то крестиками, палочками. Увидев меня, А. А. встал и бросил карандаш на стол. «Больше стихов писать никогда не буду», — сказал он и отошел в глубь комнаты".

В этот приезд Блок выступал всякий раз очень неохотно, его раздражала публика, шум, ему трудно было читать стихи, ходить, болела нога, он задыхался, но успех выступлений был столь же велик, как и в 1920 году. Та же буря оваций, то же море цветов, множество писем, стихов, звонков по телефону, но он оставался ко всему почти равнодушен. Его здоровье все ухудшалось, и наконец, после долгих настояний он согласился показаться врачу, которого Коганы пригласили на дом. Врач нашел состояние его здоровья очень серьезным и настаивал на полном покое, находя, что лучше всего сейчас помог бы ему постельный режим. Но уговорить Блока лечь в постель не удавалось, каждое утро он вставал через силу, был так же подтянут, как обычно, но давалось это ему, конечно, не легко. Он чувствовал себя все хуже и хуже, худел и таял на глазах. Наконец Блок решил уехать ранее намеченного срока. Коганы не удерживали его, понимая, что это бесполезно.

"И вот наступил день отъезда Блока... Блок вошел в вагон и стоял у окна, а я возле. Вот поезд задребезжал, скрипнул и медленно тронулся. Я пошла рядом. Внезапно Блок, склонившись из окна вагона, твердо проговорил: «Прощайте, да, теперь уже прощайте...» Я обомлела. Какое лицо! Какие мученические глаза! Я хотела что-то крикнуть, остановить, удержать поезд, а он все ускорял свой бег, все дальше и дальше уплывали вагоны, окно — ив раме окна незабвенное, дорогое лицо Александра Блока".
 


Рецензии