Глава 15 Время уходит
Это его очень раздражало — Милана наблюдала, как он сидит у окна с видом человека, которого заперли в клетке, пока весь остальной мир продолжает жить без него. Плечо заживало хорошо, лекарь был доволен, но строго запретил военные тренировки ещё на десять дней — и для Хоремхеба это было примерно тем же, что сказать рыбе отдохнуть от воды.
— Я могу ходить, — говорил он лекарю каждое утро.
— Ходить — можете, — невозмутимо отвечал тот. — Держать копьё — нет.
— Я не собираюсь держать копьё.
— Вы собираетесь держать копьё, как только окажетесь во дворе, — говорил лекарь с многолетней усталостью человека, привыкшего лечить воинов. — Я вас знаю.
Хоремхеб смотрел на него с тем выражением, с каким смотрят на человека, который прав, но которому от этого не легче.
Милана, наблюдавшая эту сцену из угла комнаты, старалась не улыбаться слишком заметно.
Дни выздоровления стали их временем.
Не торжественным, не окружённым ритуальной значимостью — просто временем, которое выпало само собой, без спешки и посторонних. Утром Милана приходила к нему после храмовой молитвы — с кувшином холодного сока из граната и каким-нибудь свитком, который Небвер задал ей на разбор. Она сидела у окна и читала, он лежал на ложе или сидел рядом, и они то разговаривали, то молчали — и молчание, и разговоры были одинаково лёгкими.
Он расспрашивал её о том мире, из которого она пришла — осторожно, как расспрашивают о стране, в которую никогда не попадёшь, но хочется представить.
— Расскажи мне про своих учеников, — попросил он однажды.
Милана от удивления засмеялась.
— Зачем тебе это?
— Ты упоминала их несколько раз, — сказал он. — Когда говоришь о них — у тебя другое лицо.
— Какое?
— Счастливое, — сказал он просто. Как у человека, вспоминающего что-то, что его по-настоящему занимало.
Милана посмотрела на него — на это внимательное, серьёзное лицо, которое замечало то, чего она сама в себе не видела.
— Их тридцать два, — сказала она. — Восьмой класс. Четырнадцать лет, самый сложный возраст — они уже не дети, но ещё не взрослые, и от этого очень злятся на всё вокруг. Читать не хотят. Думать не хотят. Хотят телефон и чтобы их оставили в покое.
— И ты их учишь несмотря на это?
— Я пытаюсь найти книгу, от которой они не смогут оторваться, — сказала Милана. — У каждого она своя. Это как ключ — нужно подобрать правильный. Иногда находишь, иногда нет. Но когда находишь...
Она замолчала, улыбаясь чему-то своему.
— Что происходит, когда находишь? — спросил Хоремхеб тихо.
— Видишь, как человек просыпается, — сказала она. — Не от сна — от себя. Понимаешь, что он только что открыл, что внутри него есть целый мир, о котором он сам не знал. — Она помолчала. — Ради этого стоит терпеть всё остальное.
Хоремхеб долго смотрел на неё.
— Ты хороший учитель, — сказал он наконец.
— Откуда ты знаешь? Ты не видел меня в классе.
— Потому что ты говоришь об учениках так, как хороший военачальник говорит о своих воинах — каждый важен, каждый отдельный человек, — сказал он. — Это редкость. В любом времени.
На шестой день выздоровления он наконец убедил лекаря разрешить прогулки в саду.
Они ходили вечерами — медленно, вдоль пруда, под пальмами, в том особом египетском закате, который казался Милане каждый раз немного нереальным: небо становилось тёмно-оранжевым, почти красным у горизонта, потом медленно переходило в лиловое, потом в синее, и всё это происходило так торжественно и неспешно, что хотелось просто стоять и смотреть, не двигаясь, пока не закончится.
Они говорили обо всём подряд.
О войне — он рассказывал про тактику, про хеттских колесничих, про то, как важна правильная позиция у реки. Она слушала и понимала вдруг, что слушает не историческую лекцию, а человека, рассказывающего про свою работу, — и разница была огромной.
Он спрашивал про Соню — она рассказывала, смеясь, про гугл-переводчик и итальянца, который сравнил рыжие волосы с тосканским закатом.
— Это звучит как плохая поэзия, — заметил Хоремхеб.
— Это звучит как очень хорошее начало романа, — возразила Милана.
— Ваши романы начинаются с плохой поэзии?
— Лучшие — именно так.
Он засмеялся — уже привычнее, уже без той хрипоты усталости первых дней после возвращения.
На восьмой день лекарь снял швы и объявил, что через два дня плечо можно считать здоровым.
Хоремхеб принял это известие с облегчением, которое немедленно уступило место чему-то более сложному — Милана видела, как что-то изменилось в нём в тот вечер. Он стал тише, задумчивее, как будто выздоровление означало не только возвращение к тренировкам, но и конец чего-то другого, что появилось именно в эти дни.
Она понимала.
Понимала, потому что чувствовала то же самое.
На рассвете девятого дня она не пошла на утреннюю молитву.
Впервые за всё время — просто не пошла. Встала, оделась и вышла в сад, пока дворец ещё спал и только птицы перекликались в тамариске, и дошла до берега Нила, который начинался сразу за садовой стеной.
Он уже был там.
Стоял у самой воды, в простой одежде, босиком на влажном песке — смотрел на восток, где над горизонтом разгоралась узкая золотая полоса рассвета. Услышал её шаги, обернулся — и не удивился, как будто тоже знал, что она придёт.
— Не спится? — спросила Милана, вставая рядом.
— Думаю, — сказал он.
— О чём?
Он помолчал.
— О том, что послезавтра я возвращаюсь к службе, — сказал он наконец. — Тренировки, совещания, подготовка к следующей кампании. Всё то, из чего состоит моя жизнь. — Он повернулся к ней. — И о том, что эти дни были другими.
— Другими?
— Моими, — сказал он после долгой паузы. — Не службой, не долгом, не пророчеством. Просто — днями, которые принадлежали мне.
Нил тёк перед ними — медленный, тёмный, с первыми отблесками рассвета на воде. Ибисы просыпались в тростнике. Где-то на другом берегу лаяла собака.
— Хоремхеб, — сказала Милана тихо.
— Да?
— Я хочу спросить тебя кое-что. И хочу честный ответ, без дипломатии и без военной сдержанности.
Он повернулся к ней полностью — внимательный, открытый.
— Спрашивай.
— Ты веришь в меня? — сказала она. — Не в жрицу, не в пророчество. В меня — Милану. В то, что я настоящая?
Хоремхеб смотрел на неё долго — дольше, чем требовалось для простого ответа.
— Я видел твой страх в первые дни, — сказал он наконец. — Видел, как ты учишься языку, который уже знаешь, просто не помнишь об этом. Видел, как ты стоишь перед Аменхотепом без дрожи в голосе, хотя дрожь есть — просто внутри, там, где он не видит. Видел, как ты слушаешь меня ночью и не ищешь слов утешения, а просто — остаёшься рядом. — Он сделал шаг к ней. — Ты — лучшее, что было в моей жизни.
Голос его был тихим — но в этой тишине было больше, чем в любых торжественных заявлениях.
Милана почувствовала, как что-то внутри, долго державшееся на натянутой струне ожидания и неопределённости, наконец — не лопнуло, а тихо и мягко отпустило.
— Ты тоже, — сказала она. — Для меня — тоже.
Он взял её руку — просто взял, как она брала его в ночь после возвращения с войны, — и они стояли у Нила, плечом к плечу, глядя на то, как рассвет медленно захватывает небо.
Золотая полоса на горизонте расширялась, розовела, переходила в оранжевое.
Птицы пели.
Вода текла.
А потом Милана почувствовала тепло.
Не утреннее солнце — оно ещё едва коснулось горизонта. Тепло шло изнутри, из-под ткани платья, с груди.
Скарабей.
Она опустила руку и прижала ладонь к амулету.
Он был горячим — не так, как в момент перехода, когда тепло было оглушительным и всеобъемлющим. По-другому. Настойчивее. Как часы, которые начинают тикать громче, когда время подходит к концу.
Милана замерла.
Хоремхеб почувствовал, как она остановилась — обернулся, посмотрел на её лицо.
— Что случилось?
Милана медленно убрала руку от амулета.
— Ничего, — сказала она.
Это была неправда — и они оба это знали.
Но рассвет только начинался, и Нил тёк так же спокойно, как тёк тысячи лет до этого утра, и его рука держала её руку, и прямо сейчас этого было достаточно, чтобы не думать о том, что скарабей подаёт первый сигнал.
Первый из многих.
Время утекало, как вода.
Свидетельство о публикации №226070401415