Корни
1.
Коробка давно потеряла форму. Картон по углам расслоился, крышка сидела неплотно — её открывали часто и подолгу держали в руках.
Внутри лежали фотографии.
Верхняя — та самая, дворянское собрание, 1912 год. Три ряда лиц, мужчины в мундирах и фраках, дамы в светлых платьях, высокие воротники, сложные причёски. Он взял снимок за края и поднёс к лампе.
Дед стоял во втором ряду, третий слева. Прямая спина, усы, взгляд без улыбки.
Рядом на столе лежал список — фамилии, выписанные мелким почерком, с пометками, датами, ссылками на архивы. Против каждой фамилии стояло имя потомка и подтверждение родства. Много лет он составлял этот список и шёл к этой субботе.
— Милостивые государи, — произнёс он вслух.— Я собрал вас здесь, ибо настало время вспомнить...
Осёкся. Речь была готова месяц назад, переписана трижды, отрепетирована перед зеркалом раз двадцать, но первые слова никак не давались.
Он отложил фотографию и подошёл к зеркалу. Фрак висел на плечиках — дедовский, тёмно-синее сукно, шёлковые лацканы, чуть вытертые на локтях. Он носил его к портному на Монмартре — старику с длинными пальцами, который взял ткань в руки, помял, покачал головой и сказал: «Такую уже не делают, месье». И взял вдвое, потому что понимал — клиент заплатит.
Он надел фрак и посмотрел в зеркало.
Оттуда смотрел человек, ради которого всё это затевалось, не просто потомок эмигрантов, не просто лектор и публицист. Тот, кто вернёт утраченное, тот, кто воссоздаст то, о чём рассказывал дед.
— Господа, — сказал он и выпрямил спину, как дед на фотографии. — Я собрал вас здесь...
Зазвонил телефон. Он снял трубку, женский голос — вежливый, равнодушный, с курортным акцентом:
— Господин Арсеньев? Подтверждаем бронь, зал «Империал», суббота, девятнадцать ноль-ноль. Счёт прислать?
— Да, пришлите.
Он снял фрак, повесил обратно на плечики и сел к столу. Перед ним лежали фотографии: дед в гостиной с трубкой, дед с женой — она смотрит в сторону, он прямо, дед в саду, яблони, август, ворот расстёгнут — жарко.
Дед рассказывал. Как собирались в доме графа N, как говорили о чести, о долге, об отечестве, как держались — с достоинством, с породой. «Те были элита, — говорил дед, и глаза его темнели. — Тогда понимали, что значит служить».
И он верил. Прожил с этой верой почти пятьдесят лет — с того дня, как мальчиком сидел у деда на коленях и слушал рассказы о балах, о дворянском собрании, о чести, которая была не словом, а образом жизни.
Теперь, в субботу, всё должно было сбыться.
Он проверил родословные сам — лично, по архивам, по документам, по письмам, по старым газетам, по всему, что можно было найти в Париже, в Берлине, в Нью-Йорке.
Сложил фотографии обратно в коробку, закрыл крышку и погасил лампу. В темноте ещё посидел, глядя на парижские крыши и повторяя про себя речь.
2.
Зал «Империал» располагался на первом этаже курортного отеля — белый мрамор, позолота, люстры в три яруса. Арсеньев приехал за два часа, проверил сервировку, переговорил с метрдотелем, поправил таблички с именами. Руки немного подрагивали, и он занимал их чем мог — то бокал возьмёт, то салфетку поправит, то проведёт пальцем по манжете, хотя она и так сидела идеально.
На приглашениях значилось: «Вечер возвращения».
Гости начали прибывать в семь.
Первым появился Путятин — высокий, солидный, в облаке тяжелого парфюма и кашемировом пиджаке, хотя на улице было под тридцать. Протянул руку — пальцы короткие, с массивным перстнем на мизинце.
— Господин Арсеньев? Честь имею. Род Путятиных, тверская ветвь. Вот, восстановил родовую усадьбу, почти аутентично. — Улыбался широко и открыто.
— Прошу. Весьма рад.
Следом — семья чиновника. Муж — грузный, с сытым лицом и цепким взглядом, который быстро обежал зал. Жена — бывшая модель, теперь дама в бриллиантах — вошла первой, на полшага впереди мужа, и сразу заговорила:
— Какой зал! Мы бывали в Версале, но здесь даже уютнее. А это что — настоящий хрусталь?
Потянулась к люстре, не дотянулась, рассмеялась — громко, на полтона выше, чем нужно. Сын шёл сзади, уткнувшись в телефон. На протянутую руку Арсеньева ответил «Yeah, hi» и прошёл мимо.
— Проходите, господа.
Потом появился Михаил Боровицкий. Вошёл неспешно, задержался в дверях, обвёл зал долгим взглядом. Шарф, несмотря на духоту, был при нём — тёмно-серый, небрежно наброшенный. Единственный в бабочке — ручная работа, шёлк, сидела идеально.
— Господин Арсеньев, наслышан. Собрать всех в наше время — это, право, поступок.
Голос бархатный, с лёгкой хрипотцой породы. Арсеньев почувствовал: вот с кем можно будет говорить.
— Рад, что вы здесь. Я смотрел каждый выпуск.
Боровицкий кивнул сдержанно и прошёл в зал, сразу оказавшись в центре. К нему потянулись, зазвучали приветствия, кто-то уже просил снимок на телефон.
Далее — дама из «Фонда культурной перспективы». Вошла стремительно, говорила по телефону, не прерываясь даже когда Арсеньев шагнул навстречу. Тёмно-синий костюм, на лацкане брошь — не орден, но похоже. Закончила разговор, убрала телефон и посмотрела на Арсеньева, чуть прищурившись.
— Вы тот самый Арсеньев? Историческая память, корни — это сейчас важно. Наш фонд как раз занимается возрождением смыслов.
Арсеньев хотел ответить, но заметил: она уже смотрит мимо него, в зал.
— Прошу.
Галеристка — в чёрном, очки в толстой оправе. Пожала руку молча, оглядела люстры, и на лице у неё без слов было написано «мило, но безвкусно». Прошла в угол.
Следом — блогерка. Губы накачанные, ресницы тяжёлые, телефон на селфи-палке. Она повернулась к залу спиной, сделала снимок себя на фоне люстр, пробормотала «вау» и двинулась к своему месту, не вынимая наушника.
Атаман не подтвердил, будет ли, но Арсеньев приготовил табличку. Теперь, обернувшись, он увидел его в дверях.
Мундир — современный покрой, золотое шитьё по вороту и обшлагам. Грудь в орденах — кресты, звёзды, медали.Погоны со знаками различия, которых Арсеньев не знал. Сапоги высокие, зеркальный блеск. Фуражка с кокардой — не снял, входя.
Двигался тяжело, но не грузно. Седые усы свисали вниз.
Арсеньев двинулся к нему. Атаман козырнул — сухо, по-уставному, — прошёл мимо, взял с подноса рюмку водки и выпил.
Документы у него были в порядке. Что за ордена на мундире, не знал никто.
Последним появился Сицкий. Вошёл неуверенно, щурясь от яркого света. Костюм хороший, но сидел не по фигуре — широк в плечах, короток в рукавах. Галстук съехал. Пахло от него сладковатым — не коньяк, что-то другое, — хотя ужин ещё не начинали.
— Князь Сицкий, — представился он и улыбнулся виновато. — Извините за опоздание. Транспорт...
— Проходите, прошу. — Арсеньев взял его под локоть, чувствуя, как тот качнулся. — Ничего. Вы вовремя. Билеты и гостиница улажены.
Были и другие гости — пожилая пара, молодой человек с тростью, ещё несколько человек. Они держались тихо, говорили мало и весь вечер оставались в тени, так что Арсеньев то и дело забывал об их присутствии, а вспомнив — удивлялся, что они всё ещё здесь.
Арсеньев обвёл зал глазами.
Путятин, семья чиновника, Боровицкий, дама из фонда, галеристка, блогерка, Сицкий, атаман и остальные. Потомки тех, кто стоял или сидел на снимке 1912 года.
Он выдохнул и направился к сцене.
— Милостивые государи, — сказал он в микрофон, и голос разнёсся по залу. — Рад приветствовать вас на нашем Вечере возвращения...
Гости слушали, почти. Кто-то говорил вполголоса, кто-то потянулся к бокалу. Путятин громко рассмеялся чему-то своему и осёкся, заметив взгляд Арсеньева.
— ...больше ста лет, — продолжил Арсеньев. — Сегодня здесь собрались потомки родов, которые хранят память. Те, кто...
Сын чиновника поднял голову от телефона, секунду смотрел на сцену и снова уткнулся в экран.
Арсеньев договорил речь и сел.
Ничего. Дорога, усталость, смена поясов. Сейчас начнётся ужин — и всё встанет на свои места.
Сейчас всё будет как было у деда.
3.
Сели за столы.
Арсеньев сел во главе, разложил салфетку, оглядел зал — всё шло как надо. Официанты разнесли первые закуски, откупорили вино, выставили водку.
Первые полчаса ели дружно — резали, накладывали, передавали тарелки. Блогерка увлеченно снимала еду — осетрина, заливное, телятина — и только потом взялась за вилку.
Утолив первый голод, потянулись к бокалам. Первым заговорил Путятин. Он поднял бокал, не дожидаясь тоста, и провозгласил:
— За возвращение!
Выпил один, шумно, закусил осетриной, потянулся за добавкой и тут же налил себе ещё.
— А знаете, — он повернулся к Арсеньеву, — у меня в усадьбе такая же люстра. Почти. Из богемского хрусталя. Восемнадцатый век. Мне её из Праги привезли, три ящика, еле в самолёт влезли.
Арсеньев посмотрел на него с лёгким недоумением. Боровицкий чуть улыбнулся.
Он помолчал, дожевал осетрину и уточнил:
— Правда, одну подвеску по дороге отломили. Но я потом такую же в «Леруа» купил. Никто не замечает.
Чиновник ел быстро, низко наклонив голову, и запивал коньяком — как будто норматив сдавал. Жена его не умолкала — рассказывала даме из фонда про Монако, про яхты, про то, как трудно найти хорошую прислугу.
Сын её за всё это время ни разу не поднял головы от телефона.
— Вы знаете, я ведь тоже из дворян, — вдруг громко сказала жена чиновника. — По маминой линии, чуть ли не Юсуповы или Елецкие?
— Ну да, это почти одно и то же, — заметила галеристка.
Жена чиновника моргнула, потом уверенно кивнула:
— Да, я тоже так думаю. Все эти фамилии, в общем, одна большая семья.
Боровицкий кашлянул в кулак.
Сицкий ел жадно и пил все подряд. Рюмки и фужеры опустошал с виртуозным мастерством. Он повернулся к галеристке:
— А вы знаете, чем Сицкие обязаны престолу? Мой пращур... то есть прапращур... он служил ещё при Иване Третьем. И когда случился бунт...
Он осёкся, забыл, что хотел сказать, и налил ещё.
— Князь, не спешите, — сказал Путятин через стол.
— А я и не спешу. Я, знаете ли, всё успеваю. И пить, и закусывать, и родословную до Рюрика.
— Рюриковичи — это теперь как лейбл, — заметила галеристка. — Как «Гуччи». Красиво, но шьют в Китае.
— Ну знаете! — он попытался возмутиться, но махнул рукой, опрокинул бокал, вино потекло по скатерти, и он начал промокать пятно салфеткой, размазывая его ещё больше. Арсеньев подозвал официанта.
Атаман сидел в дальнем конце стола и молча пил водку. Рюмку за рюмкой, почти не закусывая, только иногда оглаживал усы.
Выпив, видимо, достаточно, атаман отодвинул рюмку, упёрся ладонями в стол и обвёл зал взглядом — мутным и тяжёлым.
— Я вам так скажу, господа. Дворянин — это не род. Дворянин — это состояние души.
Он помолчал, будто сам вслушивался в то, что сказал.
— А душа... — он поднял палец. — Душа у русского человека — она или спит, или пьёт. И когда она пьёт — тогда и просыпается.
— Да, многим сегодня будет не до сна, — сказала галеристка, обведя глазами стол.
— Глубоко, — произнёс Боровицкий, и было непонятно, к кому он обращается.
— А я вам глубже скажу! — атаман уже не мог остановиться.
— Вот вы, — он ткнул пальцем в сторону Путятина, — усадьбу восстановили. Это хорошо. Это... это вещественно. А служение — оно невещественно. Может, нам только кажется, что мы служим. А на самом деле мы просто... — он задумался, подбирая слово, — ...просто пьём водку.
— Любо! — сказал Путятин и поднял бокал.
— Любо! — повторил Сицкий с рюмкой виски.
— А что за ордена? — вдруг спросила блогерка, оторвавшись от телефона. — Можно снять?
Атаман опустил глаза на свою грудь, будто пересчитывая награды.
— Это награды. Вот этот — Царский Крест от русского зарубежья. А этот — за службу на Балканах. А этот...
Он запнулся, потыкал пальцем в орден, потом в другой.
— А этот... кажется, за спортивные достижения. Или за что-то ещё — не помню.
— Как я и говорила, — сказала галеристка. — «Гуччи».
Атаман засмеялся — неожиданно добро, почти по-детски. Блогерка навела на него телефон.
Сицкий к этому времени уже полулежал на стуле, глядя в потолок.
— А ведь дед мой, — сказал он негромко, — он в эмиграции полы мыл. В Ницце, в казино. А потом приходил домой, надевал чистую рубашку, садился ужинать, и всегда клал салфетку на колени. Потому что князь даже в пустой комнате сидит как князь.
— Мой тоже, — тихо сказал молодой человек с тростью.
— Вот это я понимаю, — сказал Путятин. — Это по-нашему. Выпьем!
Арсеньев смотрел на них и вспоминал.
Дед как-то рассказывал про один из балов «Пили как кони».
Но тогда он не придал значения.
Арсеньев взял бокал, подержал в руке, но пить не стал.
4.
Ужин подходил к концу, но никто не вставал. Бутылки на столе стояли уже не в ряд, а как попало — где вино, где водка, где шампанское. Гул голосов стал громче, свободнее — все уже изрядно выпили, расслабились, и разговор потёк сам собой.
Путятин отодвинул тарелку и обвёл стол взглядом.
— А вот скажите мне, — он поднял бокал, хотя никто не объявлял тоста, — лепнина. Лепнина — это важно? Я её из Италии заказывал. Три месяца каталоги изучал, ночами сидел. Вот вы, — он повернулся к галеристке, — вы в искусстве понимаете. Это важно?
— Важно, — сказала галеристка. — Но не для вас.
Путятин обиженно поджал полные губы и покосился на галеристку с плохо скрываемой детской обидой.
— А знаете... дед ведь действительно жил этим домом.
Я просто не хочу, чтобы он исчез окончательно.
— А мой дед считал, что важно спину всегда держать прямо, — сказал Сицкий.
— Вот! — Путятин поднял палец. — Вот это я понимаю. Спина — это важно.
— Спина — это осанка, — вдруг сказал чиновник, ни к кому не обращаясь. — А осанка — это показатель уверенности. Уверенность гражданина — залог стабильности государства.
Боровицкий отпил вина.
— Осанка, уверенность... — Он помолчал. — Врождённое, знаете ли. Либо есть порода, либо нет.
— Спина, осанка... — сказала галеристка. — Главное, чтобы руки длинные.
Боровицкий поперхнулся. Путятин захохотал. Чиновник на секунду поджал губы, но справился с лицом и улыбнулся — широко, по-государственному.
— А мой дед, — вставила блогерка, оторвавшись от телефона, — он вообще ничего не рассказывал. Говорил: «Живи как живётся». И всё.
— И как вам живётся? — спросил Арсеньев.
«Я научилась просто, мудро жить...» — она пожала плечами. — Нормально. Двести тысяч подписчиков.
— Почти как у меня, — сказал Боровицкий.
Все засмеялись.
— А ваши предки? — спросила блогерка, повернувшись к даме из фонда.
— Мои предки служили отечеству на разных поприщах, — сказала она. — Сохраняя традиции и приумножая наследие. А наследие — это и есть культурный код. Матрица. Мы, как носители, обязаны транслировать его вовне. Возрождать смыслы. Через медиа, через гранты, через такие встречи.
— Это прекрасно, — сказал Боровицкий. — Хотя «смыслы» во множественном числе — это, строго говоря, нонсенс. Смысл либо один, либо его нет.
— Смысл в грантах, — отозвалась галеристка.
— Вам ли, торговке, учить меня смыслу? — сказала дама из фонда, не повышая голоса.
Галеристка подавилась заготовленной остротой. Боровицкий усмехнулся.
Атаман поднял голову. Все думали, что он спит, но он, оказывается, слушал.
— Традиции — это хорошо, — сказал он. — У нас в войске тоже традиции. Например, кто больше выпьет — тот и атаман.
Он взял рюмку, посмотрел на неё и поставил обратно.
— Я уже атаман. Так что давайте вы.
Сицкий икнул и поднял рюмку.
— Выпьем за дедов! Которые служили.
— И за бабушек, — сказала дама из фонда, — которые прислуживали.
Путятин замер с поднятым бокалом. Боровицкий чуть наклонил голову. Блогерка перевела взгляд с дамы на Арсеньева и обратно.
— За бабушек, — сказал неожиданно чиновник, поднимая бокал.
Галеристка взяла бокал, посмотрела на свет и сказала:
— Иногда мне кажется, что вся русская культура — это один бесконечный тост.
Арсеньев сидел за столом. Он смотрел на пустые бутылки, на скомканные салфетки, на атамана, который снова задремал, — и думал: может, так было всегда. Может, дед сидел за таким же столом, среди таких же людей, и думал то же самое. Но проверить нельзя.
5.
После ужина заиграл камерный оркестр — четыре человека из местных. Они старались. Но в зале пили, смеялись, говорили всё громче, и музыка почти тонула в гуле.
Арсеньев встал, поправил фрак и обвёл зал взглядом. Дед рассказывал, как после ужина дамы и кавалеры выходили в центр зала, как играл оркестр, как кружились пары. «Вальс — это разговор без слов», — говорил дед, и глаза его теплели.
— Господа, — сказал Арсеньев громко, перекрывая шум, — прошу к танцам. Вальс.
Путятин вышел первым. Он был пьян, но держался на ногах — широко расставив их, будто на палубе. Подошёл к жене чиновника, поклонился — слишком низко, едва не потерял равновесие, — и протянул руку.
— Разрешите? Вальс. Как в тринадцатом году.
Она взяла его под руку, и они сделали круг. Путятин вёл — вернее, пытался вести, но шаги были тяжёлыми, он наступал партнёрше на ноги, она морщилась, он извинялся, и они продолжали.
Арсеньев смотрел на них и вспоминал деда. «Танцевали как медведи», — обронил тот однажды про бал 1912 года и замолчал. Арсеньев тогда решил, что речь о немногих. А теперь смотрел на Путятина и думал: может, и нет.
Боровицкий танцевал с дамой из фонда. Она, прижимая телефон к уху, что-то говорила — не ему, а в трубку. Он вёл её рассеянно, без интереса, и смотрел не на партнёршу, а на своё отражение в бокале, который так и держал в свободной руке. Шарф по-прежнему был при нём, бабочка сидела безупречно.
Сицкий попытался встать. Он поднялся, держась за край стола, сделал два шага к центру зала и объявил:
— Мазурка! Я танцевал мазурку в Ницце! Меня учил... учил один человек. Настоящий. С тростью.
Гость с тростью поморщился.
Сицкий попытался изобразить па, но нога подвернулась, и он рухнул на четвереньки. Замер так и пробормотал: «Впрочем, мазурка — это суета». Арсеньев и Путятин — Путятин на секунду оставил партнёршу — подхватили его, усадили на стул. Сицкий закрыл глаза.
Блогерка тем временем вышла в центр зала, включила камеру и начала танцевать одна — короткие движения, телефон перед лицом, губы уточкой. Она не обращала внимания на музыку, у неё был свой ритм. Сицкий на секунду открыл глаза, посмотрел на неё и снова закрыл.
Пожилая дама вдруг поднялась, опираясь на руку спутника, и они вдвоём вышли в центр зала. Не вальс — просто медленные шаги, почти на месте. Она положила голову ему на плечо, и они стояли так, покачиваясь, не в такт музыке, но в такт друг другу.
Арсеньев смотрел на них и думал о том, как дед танцевал с бабушкой. Он никогда не спрашивал, умел ли дед танцевать на самом деле — или просто рассказывал так, что казалось: умел.
Боровицкий отпустил даму из фонда и направился к окну.
Арсеньев подошел к нему.
— Ну как вам?
Боровицкий задержался на секунду, глядя в тёмное стекло.
— Вы знаете, я почти забыл, как выглядят люди, которые ещё на что-то надеются. Это трогательно.
А Путятин всё кружил жену чиновника. Он уже не пытался вести — просто топтался, по-хозяйски обнимая её талию, и что-то рассказывал.
— А помните, — говорил он, — на балах раньше... вот так же... дамы, кавалеры... и все знали своё место.
— Да... Мне нужно в одно место, — сказала она и выскользнула из его рук.
— Вальс как попытка реанимации, — заметила галеристка, не отрываясь от бокала. — Пациент скорее мёртв.
— Что, простите? — переспросил Арсеньев.
— Я говорю, красиво танцуют. Почти как в тринадцатом году.
Путятин постоял секунду и пошёл к столу — наливать. Музыка ещё играла, но танцы угасли.
Арсеньев подошёл к своему месту, взял бокал, подержал — вино уже выдохлось, — и поставил обратно.
6.
Арсеньев поднялся на сцену и взял микрофон.
— Господа, — сказал он. — Я хотел бы сказать несколько слов в завершение нашего вечера.
— Много лет назад, — продолжал Арсеньев, — я нашёл фотографию. На ней — наши предки. Дворянское собрание, тысяча девятьсот двенадцатый год.
Блогерка подошла ближе к сцене и навела на него телефон. Он на секунду подумал, что она слушает, но она сказала в камеру: «Смотрите, ведущий говорит речь. Очень атмосферно» — и пошла дальше.
— Я подумал: почему бы не собрать потомков? — Арсеньев повысил голос. — Почему бы не воссоздать то, что было?
— Правильно! — крикнул Путятин, не оборачиваясь. — Я за возрождение!
— За... вырождение... — пробормотал Сицкий, не просыпаясь.
Арсеньев стоял на сцене с микрофоном. Он перевёл взгляд на Боровицкого — тот кивнул снисходительно, как мэтр цеху.
— Я хотел... — начал Арсеньев и осёкся.
Достал из внутреннего кармана ту самую фотографию 1912 года, поднял её над головой.
— Вот! Наши предки. Давайте встанем так же. Три ряда. Как они.
Он начал расставлять стулья.
— Первый ряд, прошу садиться! Второй ряд встаёт сзади!
Несколько человек, пошатываясь, вышли в центр зала. Путятин, забыв про бокал, подхватил под руку жену чиновника.
— Давайте! — загремел он. — Как тогда! Я — во второй ряд!
Атаман спал, уронив голову на скрещенные руки. Его подхватили под локти, перетащили через зал и усадили в первый ряд. Сицкий, которого растолкали, поднял голову и, не понимая, что происходит, встал во второй ряд. Его качнуло, он схватился за плечо сидящей впереди пожилой дамы. Чиновник дошёл сам. Блогерка, не выпуская телефона, втиснулась в центр. Боровицкий, помедлив, занял место сбоку, сохраняя достоинство. Дама из фонда, прижимая телефон к уху, села в первый ряд. Остальные тоже разместились как на старом фото.
Арсеньев отступил на шаг, держа фотографию перед собой. Он попытался найти правильный ракурс.
— Чуть левее... Граф, вы заслоняете князя... Встаньте ровнее...
Вспышка осветила зал. А потом еще одна. И еще.
— Ой, — сказала блогерка, глядя на экран. — На старой они как-то... ну, живее, что ли были.
Арсеньев смотрел на фото.
Старый снимок дрожал в его руке, на нём — прямые спины, серьёзные лица, высокие воротники.
Всё, что получилось — три шатающихся ряда, перекошенные лица, мутные глаза, отвисшие челюсти. Пара трезвых лиц на общем фоне просто потерялись.
— Спасибо, что пришли, — сказал Арсеньев. — Бар работает до утра.
— Вот это я понимаю! — закричал Путятин. — Вот это по-нашему!
Арсеньев подошёл к галеристке, она сидела в углу с бокалом вина и рисовала что-то на салфетке.
— Можно?
Она подвинулась, он сел рядом.
— Вы верите, что это возможно? — спросил он. — Воссоздать то, что было?
Галеристка сняла очки и подняла на него глаза — без очков они оказались светлыми, почти прозрачными.
— А вы уверены, что оно было?
Она допила вино и встала.
— Салфетку оставьте себе — это автопортрет.
На салфетке было нарисовано что-то непонятное — то ли дерево без корней, то ли дом без фундамента. Арсеньев сложил салфетку и положил в карман.
Свидетельство о публикации №226071201890