Визит Карабаса
В кабинете я давно зажег лампу. Тяжелый зеленый абажур отбрасывал плотный, маслянистый круг света на сукно стола, а всё, что за пределами этого круга — книжные шкафы, углы, диван, — тонуло в душном полумраке.
Голова трещала немилосердно. Прямо за лобной костью, в мозгу, упрямо и монотонно били петровские пушки. Орудийный гул стоял такой осязаемый, чугунный, что мне казалось — поверни я сейчас резко голову, и из ушей посыплется гарь, а в кабинете запахнет мокрой солдатской шинелью и зельем.
Перед самым моим носом лежали развернутые листы — копии допросов Тайной канцелярии. Настоящий петровский чертополох. Корявый, злой почерк дьяка упрямо не хотел превращаться в живую ткань романа. Пётр Алексеевич, государь мой и мучитель, выходил на бумаге то плакатным гигантом из окон РОСТА, то просто каким-то заграничным палачом без ума и совести. А мне-то нужен был человек! Живой, страшный, пахнущий потом и табачищем, строящий империю на костях и плачущий по ночам от судорог.
Я со вздохом отодвинул рукопись, капнул в рюмку мутной валерьянки, разбавил водой и выпил. Гадость редкостная, аптечная, но виски стянуло чуть меньше.
— Не то... — сказал я в пустоту кабинета. — Монумент выходит, Алёшка. Памятник чугунный. А дыхания нет.
Я потянулся к портсигару, чиркнул спичкой. Желтый огонек на секунду выхватил из темноты мои пальцы, по локоть испачканные фиолетовыми чернилами. И в этот самый момент пушечный раскат в моей голове вдруг оборвался. Я не успел затянуться папиросой. В глубине прихожей дребезжаще, нервно звякнул колокольчик.
Я вздрогнул. Кого еще черт принес в одиннадцатом часу вечера! Из издательства? Накануне звонили, требовали очередную главу, но не приедут же они сами трястись в дачном поезде. Дежурный страх перед ночными визитами, который в наши дни въелся под кожу каждому интеллигенту, противно кольнул в подреберье, но я тут же разозлился на себя, поднялся и, шлепая домашними туфлями, пошел открывать.
Тяжелая дубовая дверь поддалась с неохотой. Я приоткрыл её на длину цепочки и замер.
На пороге, под тусклой лампочкой крыльца, стоял огромный, но какой-то сдувшийся силуэт. Человек был в нелепом, эксцентричном заграничном пальто с чужого плеча и помятой широкополой шляпе, с которой на воротник стекали капли растаявшего ленинградского снега.
— Вы к кому, любезный? — спросил я сухо, не торопясь снимать цепочку.
Гость медленно поднял голову. Под полями шляпы блеснули огромные, круглые, полные слез глаза. И тут я заметил, что из-под его шарфа, намотанного до самого носа, сиротливо торчит кончик иссиня-черной бороды.
— Алексей Николаевич… — раздался тихий, простуженный, невероятно вежливый бас. — Извините… Бога ради, извините за поздний визит. Вы ведь меня не прогоните? Я ведь к вам… прямо из Рима. Три недели в пути.
— Позвольте, — нахмурился я, все еще сжимая дверной косяк. — Из какого Рима? Вы кто такой?
– Вы не узнали меня, Алексей Николаевич? Я – Ваш персонаж. Доктор кукольных наук, режиссёр, а в прошлом – хозяин театра. Карабас Барабас.
Я застыл у щели, держась за цепочку. Рука с папиросой замерла у губ. Первой мыслью было — сумасшедший. Мало ли по Ленинграду ходит тихих шизофреников после пережитого? Или, чего доброго, актеришка из самодеятельности, решивший таким экстравагантным образом выбить у меня роль или протекцию.
— Послушайте, гражданин… Барабас, — выговорил я как можно холоднее, напуская на себя барское высокомерие. — Если это шутка, то она крайне неудачна. Время двенадцатый час. Я работаю над государственным заказом. Если вам нужно содействие по линии Союза писателей — приходите в приемные часы на Воинова. А сейчас извольте уйти, иначе я буду вынужден вызвать дворника.
— Алексей Николаевич, какой дворник, помилуйте! — гость прижал руки к груди, шляпа в его пальцах жалобно смялась. — Ну посмотрите на меня! Разве бродячие комедианты пахнут настоящим тосканским сукном? Да, оно промокло, да, я похож на нищего, но я же ваш… ваш собственный крест! Вы меня сиротой оставили, без дела, без репутации! Я в Негорелом три дня на вокзале на лавке спал, пока мне визу проверяли. Комендант таможни трижды перечитывал вашу книжку и пальцем в меня тыкал, хохотал… Мне идти некуда, голубчик. В гостинице «Европейская» швейцар меня даже на порог не пустил, сказал — с такой бородой только в дворники и идти… Пустите погреться, ради Христа. Полчаса, только пальцы отогрею — и уйду на станцию.
Он посмотрел на меня с такой невыразимой, собачьей тоской в огромных глазах, что у меня внутри что-то дрогнуло. Да и борода… Из кармана его пальто, словно живой черный уж, высунулся приличный отрезок шерстяной, лоснящейся бороды. Настоящий театральный реквизит такой фактуры стоил бы безумных денег, да и приклеить его так намертво к подбородку ни один гример МХАТа не сумел бы.
Я чертыхнулся про себя. Не хватало еще, чтобы этот несчастный замерз у меня на крыльце, а завтра в «Правде» написали, что товарищ Толстой проявляет бессердечие к трудящимся Востока или заезжим иностранцам.
— Ладно, — процедил я сквозь зубы, с грохотом снимая цепочку. — Заходите. Только быстро. И не шуметь — домашние спят.
Я потянул дверь на себя. Огромная, грузная фигура Карабаса, пахнущая мокрой шерстью, дорожной пылью и почему-то вялеными томатами, робко перешагнула порог моей прихожей.
Гость шмыгнул носом и поправил шляпу:
Алексей Николаевич. Сил моих больше нет. В Варшаве на таможне все коробки перерыли, искали прокламации, плетку мою конфисковали на границе в Негорелом… сказали, «орудие кулацкого насилия». А в Москве на вокзале цыгане чемодан утащили. Еле до Детского Села добрался, ноги застудил… Ну как же вы так со мной, голубчик? За что?
Я смотрел на него и чувствовал, как у меня медленно уходит почва из-под ног. Пушки в голове окончательно смолкли. Вместо них заиграла какая-то дурацкая шарманочная мелодия.
Стоять в полутемной прихожей, карауля этого странного визитера, было глупо, да и ноги в мягких туфлях уже потяжелели — спина после целого дня над архивами отзывалась тупой болью. Не торчать же здесь столбом, в самом деле!
— Снимайте ваше пальто, любезный. Только аккуратно, не накапайте на паркет, — буркнул я, поворачиваясь к нему спиной. — И проходите в кабинет.
Карабас, мелко и благодарно кланяясь, принялся выпутываться из своего мокрого заграничного кокона. Избавившись от пальто, он оказался мужчиной весьма плотного, даже монументального сложения, одетым в поношенный, но когда-то роскошный бархатный жилет, из-под которого сиротливо свисала его знаменитая борода. Теперь, когда она была на свободе, он бережно подхватил её левой рукой, словно шлейф дамского платья, чтобы не наступить при ходьбе.
Я прошел к столу, сел в свое глубокое, привычное кресло и указал гостю на жесткий стул с прямой спинкой, стоявший у самой двери, на границе светового круга от лампы.
— Присаживайтесь. Но предупреждаю сразу: у Вас ровно десять минут.
Карабас аккуратно опустился на самый краешек стула, положил помятую шляпу на колени и пристроил сверху бороду, бережно расправляя её пальцами, как запутавшуюся пряжу. На его крупном, трагическом лице отразилась глубокая, чисто итальянская скорбь.
— Десять минут — это много, Алексей Николаевич, — тихо, с надрывом произнес он, глядя на меня своими круглыми глазами. — Чтобы разрушить мою жизнь, вам понадобилось гораздо меньше. Пороки старого мира… Господи боже мой. Да разве в пороках дело? Кто я такой, по-вашему? Ну скажите мне в глаза, кто я? Монстр? Душегуб?
Он посмотрел на меня в упор и тихо, без капли злобы, произнес:
— Я ведь только одного не могу понять, Алексей Николаевич... Вы ведь сами — граф. Из хорошего дома. Зачем же вы со мной так? За что вы меня так ославили?
Этот тихий упрек задел меня сильнее, чем если бы он начал кричать и размахивать своей конфискованной плеткой. Меня — признанного советского классика, орденоносца, — у себя же в кабинете попрекнули графским титулом и обвинили в дешевой халтуре. Борьба за выживание в этой новой, стальной эпохе научила меня защищаться мгновенно.
Я подался вперед, так что свет лампы резко выхватил мое лицо из полумрака, и заговорил сухо, обрушивая на него всю тяжесть своего авторитета:
— Позвольте, любезный! Граф я или не граф — не вашему кукольному уму судить. Время дворянских гнезд прошло. Я служу советскому читателю. Стране нужны новые сказки — задорные, бичующие пороки старого мира. А вы в эти пороки вписались идеально. Вы — тиран, Карабас. Обыкновенный, тупой, средневековый кукловод, который морил голодом своих артистов и держал их в страхе. Я просто зафиксировал историческую правду жанра. Так какие ко мне вопросы? Вы банкрот, смиритесь. Выказывать мне претензии — занятие совершенно пустое. Напишите в Союз писателей, напишите в Детиздат, в конце концов. Я — автор, я так увидел ваш образ. Художественный вымысел, понимаете? Государство требует новой литературы для советских детей — задорной, понятной, бичующей пороки старого мира. Вы в эти пороки вписались идеально. Так какие ко мне вопросы?
Карабас выслушал мою тираду не мигая. Его большие глаза налились слезами, но он не отвел взгляда. Он только глубоко, со свистом вздохнул и потянулся к внутреннему карману своего огромного пиджака. Его пальцы, подрагивая, извлекли из глубин пиджака пузатую бутылку без этикетки и поставили ее на край стола — аккурат на петровские указы. Рядом легли два крошечных хрустальных лафитника.
Но наливать он не торопился. Он прижал ладонь к груди, прямо поверх бороды, и заговорил — тихо, истово, словно исповедовался:
— Вы говорите — тиран... Обыкновенный тиран! Алексей Николаевич, голубчик, да ведь я спасал их! Вы думаете, легко содержать труппу в Тоскане? Они же пропали бы, с голоду подохли на дорогах! Я им кров давал, похлебку горячую каждый вечер. Каждому — свое одеяло! Да я Мальвине... я ей карьеру готовил! Девочка с голубыми волосами, редчайший феномен, я её берег как зеницу ока. Хотел везти в Париж, к Кокто, к лучшим импресарио... А она? Сбежала с пуделем! Заперлась в лесу и занялась мещанским воспитанием этого несчастного Буратино. Они же неблагодарные, Алексей Николаевич. Абсолютно, чудовищно неблагодарные существа!
Он подался вперед, заглядывая мне в глаза с отчаянной надеждой:
— Вот скажите... Вы их породили. Вы дали им жизнь, славу, этот их хваленый новый театр под золотым ключом. А хоть один из них... хоть один пришел вас навестить? Принес вам стакан воды, когда у вас голова трещит от работы? Буратино ваш прибежал? Пьеро стишок вам посвятил? Нет! Они пляшут там, в своем новом театре, а вы здесь один, в сырости, над чужими костями чахнете...
— Вы передергиваете, любезный, — ответил я, стараясь, чтобы мой голос звучал как можно холоднее— Сравнивать живой творческий акт с вашей заплесневелой антрепризой — пошлость. Куклы ушли от вас, потому что вы видели в них только товар. Плеткой искусство не создается. Да, они не пишут мне писем, но им и не нужно — они живут своей свободной сказочной жизнью. А вы хотите, чтобы они маршировали под ваш барабан. С ними, видите ли, по-другому нельзя было! Знаем мы эту философию. Обыкновенное оправдание мелкого лавочника или буржуйчика, у которого разбежались рабочие.
— Мелкого лавочника... — Карабас горько улыбнулся и наконец потянулся к бутылке. — Хорошо же вы обо мне думаете, граф. А ведь мы с вами одной крови. Мы оба крутим колесо, которое крутить невыносимо.
Раздался мягкий щелчок вылетающей пробки. По кабинету тут же поплыл густой, тяжелый, умопомрачительный аромат старого кьянти, согретого южным солнцем. Настоящего, довоенного.
Я посмотрел на пузатую бутылку, из горлышка которой уже струился этот дразнящий, солнечный дух Тосканы, но барское упрямство еще держало меня в тисках. Я прищурился, глядя на притихшего гостя:
— И всё-таки, Барабас… Вы обмолвились, что на границе у вас отобрали плетку. Объясните мне, старому дураку: вы ехали в чужую страну, к автору, который вас разорил, ехали жаловаться на судьбу — и перли через всю Европу эту свою семихвостую страсть? Зачем она вам сдалась в дороге? Ностальгия по порке?
Карабас на секунду замер с бутылкой в воздухе. Его густые, лохматые брови дрогнули, а в больших глазах промелькнула такая горькая, почти детская обида, что мне на миг стало неловко.
— Плетку… — тихо повторил он и бережно поставил бутылку на стол. — Ах, Алексей Николаевич. Ну какая ностальгия. Вы же писатель, тончайший психолог, неужели вы верите в ту глупость, которую сами обо мне сочинили? Будто я только и делал, что спал и видел, как бы им бока ободрать.
Он вздохнул, уставившись на свои огромные ладони.
— Плетка для режиссера кукольного театра — это не оружие. Это… дирижерская палочка, если хотите. Инструмент синхронизации! Когда у тебя на сцене одновременно тридцать деревянных болванов, и у каждого — свой характер, свои капризы, свой люфт в суставах… Как заставить их двигаться в одном ритме? Как показать им темп сцены? Я ведь ею по полу стучал! По кулисам! Громко, ритмично — раз, два, три! Чтобы Пьеро вовремя вступал со своими слезами, чтобы Мальвина не заваливала мизансцену. Это был мой метроном, понимаете? Мой пульс. Без него я… как безрукий. Хотел вам показать, объяснить, как мы работали. А ваши бдительные юноши в серых шинелях на границе… Эх. «Орудие угнетения», говорят. Забрали в протокол. Наверное, теперь сами друг друга в караулке подгоняют…
Он махнул рукой, взял бутылку и аккуратно, беззвучно наполнил оба лафитника до самых краев. Рубиновые капли тяжело упали на дно хрусталя.
— Ну, бог с ней, с плеткой. Давайте лучше за искусство, Алексей Николаевич. За наше горькое, неблагодарное ремесло. Выпьем?
Я посмотрел на рюмку. Вино в ней казалось густым, почти черным в зеленоватом свете лампы. Пушки в моей голове затихли окончательно, уступив место какому-то странному, щемящему любопытству.
Я усмехнулся — не весело, а той сухой, барской усмешкой, которой обычно осаживал слишком завравшихся просителей.
— Метроном, говорите? Дирижерская палочка? — я покачал головой, не прикасаясь к лафитнику. — Красиво поете, Карабас. Просто заслушаешься. Но меня-то не обманывайте. Я ведь вас писал, я каждый изгиб вашей души знаю. Ваша плетка по кулисам стучала только тогда, когда вам лень было руку поднять, а в остальное время она гуляла по спинам. Так что оставьте эту трогательную исповедь для заседаний месткома. Пить я с вами не буду. При всем моем гастрономическом уважении к старому кьянти.
Я демонстративно отодвинул рюмку пальцем. В кабинете повисла тяжелая пауза.
Карабас не обиделся. Он лишь грустно, понимающе улыбнулся кончиками губ, спрятанных в густой бороде, и покачал головой:
— Ох, Алексей Николаевич... Какой вы всё-таки недоверчивый. И как вы суровы к своим. А ведь я, пока ехал сюда, через всю вашу огромную страну, только и думал: до чего же великий замысел! Какая режиссура! Какая дисциплина!
Он благоговейно вздохнул, обводя глазами мой кабинет, словно видел сквозь стены всю бескрайнюю советскую землю.
— Я ведь из окна вагона смотрел — и плакал от восторга. Все маршируют в одну ногу! Никто не капризничает, никто не сбегает с пуделями в лес, все строят один огромный, прекрасный общий дом. Никакого вам балагана, никакой анархии. Какое глубокое, государственное понимание кукольного дела! А ведь всё это — один Человек. Главный Режиссер вашей великой страны.
Карабас медленно поднялся, держа свой лафитник на уровне груди с таким торжественным видом, словно стоял на дипломатическом приеме в Кремле. Его глаза блестели искренним, фанатичным обожанием.
— Я простой доктор наук, Алексей Николаевич, но перед его величием я преклоняюсь. За его здоровье я готов пить стоя даже из разбитого корыта. Давайте же выпьем, дорогой граф... За вашего Хозяина. За Иосифа Виссарионовича Сталина. За Главного Режиссера. Вы ведь не откажетесь поднять бокал за его здоровье?
Я похолодел. Этот чертов кукольник поймал меня, как мальчишку. В моем собственном кабинете, где даже у стен могли быть уши, отказаться от тоста за товарища Сталина — да еще предложенного заграничным гостем — было не просто глупостью. Это было самоубийством. Карабас смотрел на меня с невинным, восторженным лицом, но в глубине его огромных глаз плясали хитрые, лукавые чертики. Он прекрасно понимал, что делает.
Я посмотрел на рубиновое Кьянти, потом на Карабаса. Вздохнул, чертыхаясь про себя на этого бородатого виртуоза, и медленно поднялся с кресла, потянув лафитник к себе.
— Ну... за Главного Режиссера, — процедил я. — Против такого тоста, разумеется, возразить нечего.
Хрусталь тихонько звякнул. Терпкое, густое кьянти прокатилось по горлу благородным сухим теплом. Вино было исключительным, из тех потаенных тосканских погребов, куда не ступала нога коммерческого закупщика. Но пить такой плотный, солнечный нектар на пустой желудок, да еще после изнурительного дня над петровскими казнями, было истинным кощунством. Желудок мой, привыкший к хорошей, плотной барской гастрономии, деликатно, но требовательно сжался.
Я посмотрел на Карабаса, который уже блаженно прижмурился, катая вино на языке, и шумно выдохнул сквозь усы.
— Да-с... — проворчал я, ставя пустой лафитник на сукно. — Закусить бы не мешало. У нас, знаете ли, в Советском Союзе не принято пить всухую, точно голытьба подзаборная.
Я поднялся, шлепая туфлями, подошел к тяжелому дубовому буфету, стоявшему в глубокой тени за книжным шкафом. Пошарив в его недрах, я извлек на свет божий кое-какие скромные припасы, уцелевшие от вчерашнего ужина: тарелку с нарезанным толстыми ломтями чёрным хлебом, плотную головку ярославского сыра, истекающую слезой, и банку заграничных шпрот, присланных мне на прошлой неделе. Ко всему этому великолепию я добавил пару соленых огурчиков — крепких, пупырчатых, пахнущих укропом и чесночным духом. Да, конечно, кьянти огурцами не закусывают, но что-то мне подсказывало, что разговор продлится дольше заявленных 10 минут и поэтому я достал всё.
Когда всё это нехитрое богатство расположилось на краю письменного стола, прямо поверх грозных петровских указов, кабинет окончательно утратил свой суровый академический вид.
— Прошу, — я указал Карабасу на сыр. — Не пармезан, конечно, но под кьянти пойдет. Да вы берите, берите хлеб-то. На вокзалах, чай, не кормили.
Доктор кукольных наук посмотрел на огурцы и сыр с таким благоговением, словно перед ним лежало блюдо из лучшего римского трактира. Его огромная рука, подрагивая от пережитого волнения и голода, потянулась к хлебу.
— Благодарствую, Алексей Николаевич, — тихо пробасил он, аккуратно укладывая ломтик сыра на корочку. — Хлеб у вас... с душой. Настоящий. На ку… кусок этого вашего ржаного золота я бы всю южную пресную чиабатту променял, видит бог..
Карабас бережно, словно святыню, сжевал ломтик сыра с хлебом, потянулся к бутылке и вновь наполнил наши рюмки. Рубиновая влага весело заиграла под зеленым абажуром. Он аккуратно промокнул усы шелковым платком, выудил из кармана бороду, огладил её и вдруг, понизив голос до заговорщицкого шепота, произнес:
— А ведь если вдуматься, Алексей Николаевич... Мы ведь с Иосифом Виссарионовичем — коллеги. В самом глубоком, философском смысле.
Я чуть шпротиной не поперхнулся. В горле мгновенно пересохло, а в висках застучало так, что петровские пушки показались игрушечными.
— Вы с ума сошли, любезный? — прошипел я, озираясь на закрытую дверь кабинета и невольно втягивая голову в плечи. — Вы что такое несете? Сравнить себя... мелкого балаганного антрепренера с вождем народов?! С человеком, который перекроил шестую часть суши и перекраивает весь мир?
— А почему нет? — Карабас мягко, но упрямо качнул головой, в его глазах зажегся тихий, фанатичный огонек. — Масштабы разные, согласен. Но суть-то, суть — одна! Посмотрите сами. Он строит гигантское, идеальное государство, где каждый винтик, каждая живая душа должна знать свое место и петь общий гимн. Дисциплина! Порядок! А если кто-то начинает фальшивить или, упаси бог, капризничать, как мой паршивый Пьеро со своими упадническими стишками, — что делает Хозяин? Правильно, призывает к порядку. Строго, государственной рукой! А этот ваш Буратино? Да ведь это же типичный вредитель! Классово чуждый элемент, анархист без капли уважения к системе, который сует свой длинный нос куда не просят и ломает чужую работающую схему ради сомнительной свободы! Так что моё сравнение вполне правомочно.
Я стукнул ладонью по столу так, что рюмки жалобно звякнули. Графская кровь и писательская гордость взбунтовались во мне разом.
— Молчать! — оборвал я его, стараясь говорить тихо, но веско. — Не смейте сравнивать эту вашу кустарную деспотию с великим историческим процессом! Товарищ Сталин кует нового человека из вековой отсталости, он ведет за собой миллионы в будущее! Это железная историческая необходимость, если хотите знать! А вы? Вы просто тряслись над своей кассой и пороли несчастных деревяшек ради лишней монеты в кармане! Сравнивать железную волю государственного мужа с вашим мелким самодурством — это не просто пошлость, это слепота! Понимать надо разницу между историческим созиданием и частным шкурным интересом!
— Ох, граф, граф... — Карабас печально улыбнулся, ничуть не испугавшись моего гнева, и пододвинул ко мне наполненный лафитник. — Как легко вам рассуждать из этого теплого кабинета. «Историческое созидание»... А спросите у тех, кого ломают под эту вашу необходимость — сильно ли им легче от того, что их порет Великий Режиссер, а не простой доктор наук? Да и вы сами... разве вы, когда пишете своего Петра, не чувствуете, что орудуете той же самой плеткой, загоняя живых людей в рамки своего романа? Выпьем, Алексей Николаевич. За наше общее, тяжелое ремесло кукловодов.
– Вы надоели мне, Карабас и не пора ли вам отчалить? Десять минут давно прошли. Вас ждут родные Апеннины. Arrivederci!
Но гость мой, казалось, окончательно потерял всякие берега. Хмельное итальянское солнце, бродившее в его жилах, начисто лишило его остатков осторожности. Он придвинул свой стул вплотную к моему столу, так что я почувствовал винный дух из его огромного рта, и заговорщицки зашептал, округлив глаза:
— Да что там Иосиф Виссарионович! Вы посмотрите, какой порядок наш Бенито навел у нас, в Италии! Муссолини — вот кто настоящий гений мизансцены! Дуче! Какая пластика, какой жест! Железная дисциплина, все поезда ходят по минутам, куклы маршируют, подбородок вверх, глаза блестят! Да мы ведь с ним из одного теста слеплены. Что я со своим театром, что он со всей страной, что ваш Хозяин со своим Союзом — мы ведь все заняты одним великим делом: организуем хаос, стрижем бороды, натягиваем ниточки...
От этих слов у меня внутри всё так и перевернулось. По загривку продрал ледяной, смертный пот. Муссолини! В тридцать шестом году, у меня на даче, этот заезжий шут славословит главного фашиста, равняя его с вождем народов! Да если завтра хоть половина этого бреда дойдет до Ежова — меня не спасет ни графское имя, ни Сталинская премия, ни сам Пётр Первый вместе со всем своим флотом. Меня просто сотрут в лагерную пыль!
Я вскочил, опрокинув стул. Стул с грохотом покатился по паркету. Лицо мое горело, дыхание перехватило от ярости.
— Вон! — рявкнул я, тыча дрожащим пальцем в сторону двери. — Вон отсюда, фашистская харя! Да как вы смеете в моем доме... мерзавец! Чернорубашечник недоделанный! Да я вас сейчас лично... за шиворот и в НКВД! Вон!
Карабас не вскочил, не испугался. Напротив, при виде моего бешеного гнева он как-то сразу обмяк, сжался и замахал на меня своими огромными ладонями, испуганно округлив глаза.
— Тс-с-с, Алексей Николаевич, голубчик... Ради создателя, тише! Зачем же так кричать? Стены ведь... стены услышат, — зашептал он торопливо, испуганно косясь на темные углы кабинета. Он мягко поднял опрокинутый стул, бережно поставил его на место и виновато, просительно заглянул мне в глаза: — Ну простите... Простите глупого старика. Ну понесло меня, дурака старого! Я ведь политику вашу заграничную совсем не понимаю. Ну какой я фашист? Я просто уставший антрепренер, у которого отняли всё. В голове помутилось от дороги и от вашего прекрасного приема... Не губите, Алексей Николаевич. Ну тише, тише...
Он аккуратно взял бутылку и дрожащей рукой снова наполнил мой лафитник, почти до краев. Красная влага тихонько задрожала у самого хрустального ободка.
— Сядьте, голубчик. Прошу вас, присядьте. Давайте забудем этот бред. Выпьем лучше... просто выпьем за тишину. За то, чтобы куклы спали и не будили своих хозяев. Ну же, Алексей Николаевич... За мирную ночь.
Его бас звучал теперь так тихо, убаюкивающе и жалобно, а аромат Кьянти из наполненной рюмки так настойчиво манил к себе, обещая покой моим растрепанным нервам, что я почувствовал, как ярость медленно уходит, оставляя лишь тяжелую, свинцовую усталость.
Я тяжело опустился обратно в кресло.
Я сидел, тяжело отдуваясь, и смотрел на Карабаса исподлобья. Сердце в груди колотилось как безумный маятник, в ушах шумело, а пальцы всё еще мелко дрожали.
— Вы мне эти штучки бросьте, — процедил я, не сводя с него тяжелого взгляда. — Тоже мне, нашли место для геополитических излияний! У нас за такие параллели, милейший, быстро голову побреют и бороду тоже и отправят сосны пилить на благо социализма. Без всяких ниточек.
Карабас виновато кивал, покорно втянув голову в плечи. Его огромная борода уныло обвисла, коснувшись колен.
— Понимаю, Алексей Николаевич, грешен… — лепетал он, пододвигая лафитник поближе к моим пальцам. — Глуп, каюсь. Больше ни слова о политике. Только о погоде, о театре, о прекрасном ленинградском снеге… Ну, сделайте глоток, голубчик. Ради моего искупления.
Я шумно выдохнул, чувствуя, как злость, вспыхнувшая пороховым набатом, начинает медленно увязать в теплом болоте. Кьянти, попав в кровь, делало свое тихое, коварное дело. Южное солнце Тосканы, запертое в этой бутылке, теперь неторопливо растекалось по моим венам, топя в своем тепле и дачный холод, и страх перед ночным визитом, и вечное, изматывающее напряжение последних лет.
Я потянулся к рюмке, сердито зыркнув на гостя.
— Ладно. Но чтоб это был первый и последний раз, — буркнул я и сделал приличный глоток.
Терпкая, вяжущая сладость обожгла язык. По желудку разлилась благодатная сытость. Я взял ломтик сыра, разжевал его и откинулся на спинку кресла. Гнев уходил, оставляя после себя лишь легкую, приятную истому. Кабинет больше не казался полем боя. В зеленом свете лампы углы комнаты мягко сгладились, а грозные архивные папки на столе будто бы поблекли и отодвинулись на задний план.
— А вино у вас всё-таки чертовски хорошее, Карабас, — уже гораздо мягче проговорил я, разглядывая пузатую бутылку. — Где вы его, говорите, брали?
Карабас так и просиял. Его трагическое лицо мгновенно разгладилось, а круглые глаза благодарно заблестели в мягком полумраке кабинета.
— О! Алексей Николаевич! — доктор наук воодушевленно взмахнул правой рукой, левой бережно придерживая бороду. — Это не просто вино. Это из закромов старого маркиза Чиджи под Сиеной. Я ведь у него арендовал замок под зимние квартиры для труппы. Ох, какие погреба… Там паутина толщиной в палец, а воздух пахнет сушеной лавандой и дубовой бочкой. Я этот ящик, верите ли, берег для особого случая. И вот — пригодилось. Для лучшего писателя новой России не жалко!
Он снова потянулся к бутылке, аккуратно, с любовью плеснул мне и себе. Наша беседа незаметно вошла в то русло, где уже не было места сухой официальности. Хмель окончательно стер грани между создателем сказки и его грозным персонажем.
Я затянулся папиросой, выпустив к потолку густую струю сизого дыма.
— Под Сиеной, говоришь… — протянул я, чувствуя, как сладко немеет язык, а плечи расслабленно опускаются. — Хорошо там, наверное. Тепло. Солнце… А у нас вот — сырость. Да налоги. Да критики из РАППа, будь они неладны, которые в каждой строчке ищут классовую контрабанду. Тяжело жить, Карабас. Думаешь, легко быть «красным графом»? Слева тебя бывшие друзья-эмигранты грязью поливают, справа — молодые пролетарские выдвиженцы зубами щелкают, ждут, когда оступлюсь. А тут еще этот Пётр… Капризный тип. То ему не так, это не эдак.
Я горько усмехнулся и посмотрел на Карабаса почти с нежностью.
— Вот ты жалуешься на Буратино. А у меня в романе половина бояр — вылитые деревянные болваны. И ведь не объяснишь им ничего. Хоть плеткой их пори, хоть на дыбу вздёргивай, хоть на кол сажай — стоят, глазами лупают и ничего не понимают в государственном строительстве.
Карабас шумно вздохнул, подперев кулаком тяжелую щеку:
— Вот! И я о том же, голубчик! Инертный материал! Дерево! Из него пытаешься сделать искусство, а оно только щепки во все стороны пускает да норовит тебе в палец занозу посадить… Уж кому, как не вам, меня понять!
Он придвинулся еще ближе, и мы стукнулись рюмками уже совсем по-приятельски, без лишних церемоний. Лед окончательно растаял.
Бутылка благородного тосканского кьянти опустела как-то незаметно, словно само питерское ненастье за окном всосало в себя остатки теплого итальянского солнца. Карабас грустно звякнул сухим донышком о край моего лафитника, перевернул пузатый сосуд горлышком вниз — упала последняя, густая, как кровь, рубиновая капля.
— Всё… — сиротливо вздохнул доктор наук, и борода его снова безжизненно поползла на колени. — Кончилась Италия, Алексей Николаевич. Остался один ленинградский туман.
В моей груди к этому моменту уже разливался такой приятный, благодушный жар, что прекращать этот удивительный вечер казалось мне верхом малодушия. Я окинул взглядом Карабаса — лохматого, уставшего, объевшегося моим ярославским сыром, — и почувствовал к нему прилив самой настоящей, глубокой писательской нежности. В конце концов, кто я такой, чтобы отпускать гостя недопившим?
— Э, нет, Барабашка, постой! — я хлопнул его по плечу, тяжело поднимаясь из кресла. Ноги мои сделались ватными и теплыми, пол под домашними туфлями слегка покачивался, точно палуба петровского фрегата. — Кончилась Италия — начнется Россия! Уж чем-чем, а этим добром мы не обеднеем.
Я снова направился к своему заветному дубовому буфету, но на сей раз полез в самый его низ, за резную дверцу, где у меня хранились запасы «для внутреннего пользования» и особо дорогих гостей. Пошарив в прохладной темноте, я с торжествующим видом извлек на свет увесистую, бутылку настоящей, чистой, казенной водки, настоянной на лимонных корках по старому дворянскому рецепту.
— Вот! — я с глухим стуком водрузил бутылку на стол, прямо на исчерканные дьяком протоколы допросов. — Зубровка! Истинно петровский калибр. От такого напитка, друг мой сицилийский, у тебя не то что борода — душа заколосится!
Карабас восторженно округлил глаза и даже рот приоткрыл, забавно шевельнув усами.
— О-о-о… Алексей Николаевич… Да вы волшебник! — пробасил он, поспешно вытирая ладони о бархатный жилет. — Я ведь про эту вашу русскую воду легенды слышал. Говорят, она камни плавит!
— Камни не плавит, а вот лед из сердца вычищает на раз, — ухмыльнулся я, срывая зубами сургуч. По кабинету мгновенно распространился резкий, чистый, хлебно-лимонный дух. — Ну-ка, подставляй свой лафитник, доктор наук! Сейчас мы проверим твою кукольную выдержку.
Я щедро плеснул прозрачной, чуть желтоватой влаги в наши лафитники. Лимонный дух мгновенно перебил остатки деликатного тосканского аромата, по-хозяйски заполнив весь кабинет. Это был запах крепкий, надежный, обещающий немедленный и сокрушительный результат.
— Ну, за понимание! — выдохнул я, высоко поднимая хрусталь. — За то, чтобы авторы и их герои всегда находили общий язык без помощи Тайной канцелярии!
— За вас, дорогой граф! За ваше золотое перо! — растроганно прогудел Карабас.
Мы звякнули рюмками и разом опрокинули их в себя.
На секунду у доктора наук перехватило дыхание. Его круглые глаза смешно выкатились, лицо сначала густо покраснело, а затем пошло какими-то бурыми пятнами. Он судорожно хватал ртом воздух, точно выброшенная на берег черноморская кефаль, и яростно махал ладонью у самого носа.
— Кхэ!.. Мамма миа… — наконец прохрипел он, со стуком ставя рюмку и спешно заталкивая в рот колечко соленого огурца. — Это… это не водка, Алексей Николаевич. Это же жидкий порох! У меня внутри сейчас Нарва взорвалась!
Я громогласно, от души расхохотался, утирая выступившие от удовольствия слезы. Хмель уже шумел во мне вовсю, делая мир вокруг простым, уютным и чертовски веселым.
— То-то же, братец! — я с размаху хлопнул его по плечу, да так сильно, что Карабас едва не ткнулся носом в тарелку со шпротами. — Это тебе не кьянти под кипарисами потягивать. Это русский масштаб! Тут характер закаляется. Ты закусывай! Огурчик бери! Читал заметку, что закуски к водке не придумали лучше, чем солёный огурец. НО… – я поднял палец, – огурец должен быть именно солёный. Маринованным огурцом закусывать водку плохо. Ну как, согрелся?
Карабас послушался совета и сунул в рот ещё один огурец.
— Согрелся… — Карабас блаженно зажмурился, и по его крупному лицу разлилась сытая, глуповатая улыбка. Он потянулся к своей многострадальной бороде, бережно вытащил её из кармана и шумно высморкался в большой клетчатый платок. — Ух, хорошо… Словно заново родился. Знаете, Алексей Николаевич, а ведь вы… вы замечательный человек. Душевный. А я-то, дурак, когда ехал, думал — вы сухарь, барин высокомерный…
— Да ладно тебе, Барабашка, — я благодушно отмахнулся, усаживаясь поудобнее и чувствуя, как кресло мягко покачивает меня на волнах хмельной эйфории. — Все мы баре, пока нас за вихры не возьмут. Давай-ка еще по маленькой, пока лимончик не выдохся. Наливай!
После третьей рюмки лимонной водки контуры кабинета окончательно потеряли свою строгую геометрию. Зеленый абажур лампы теперь казался мне огромной, светящейся тосканской тыквой, а книжные шкафы тихонько покачивались в такт невидимому прибою. Тяжесть петровских архивов испарилась без следа, уступив место легкой, бесшабашной глупости.
Я чувствовал, как мое лицо расплывается в широкой дурацкой улыбке. Официоз советского классика осыпался с меня, как сухая штукатурка.
— А ведь ты… ты хороший мужик, Карабасыч! — бормотал я, размахивая в воздухе вилкой с наколотым огурцом. — Ну и что, что борода деревянная… то есть куклы деревянные! Мы все… из одного полена тесаны. Я вот Петра пишу, а он — бац! — и в окно РОСТА улетел. Лови его потом по всему Ленинграду… А Буратино твой — прохиндей. Нос длинный, ума ни грамма, зато куртка бумажная! Слышь, Барабашка, давай мы ему… мы ему уши оборвем в следующей главе? Напишем, что Тортила его на суп пустила!
Карабас, уже совершенно осовевший, согласно и часто кивал, бережно вытирая пальцы моей рукописью о Нарвском походе:
— Да, да, Алексей Николаевич, голубчик… На суп его, мерзавца… И пуделя этого, Артемона, на мыло…
Помню я всё это уже какими-то урывочными, размытыми кусками. Кажется, мы пытались петь — я затягивал «Эй, ухнем!», а Карабас подтягивал что-то жалобное на итальянском, то и дело сбиваясь на рыдания о своей погубленной молодости. Потом я, кажется, примерял его бороду, уверяя, что с такой фактурой меня сразу возьмут в Малый театр на роль царя Ивана Грозного. В прочем, это уже, наверное, мне приснилось.
Лица расплывались, смех мешался с дремотой, а сухие петровские пушки в моей голове окончательно утонули в ласковом лимонном тумане...
Но водка — коварная штука: только-только мы нашли общий язык, как запотевшая бутылка глухо звякнула о лафитник и выдавила из себя последнюю прозрачную струйку. Всё. Лимонная тоже кончилась.
— Беда, Алексей Николаевич... Трагедия! Театр закрывается, публику тошнит, а актерам не налили! — Карабас трагически взмахнул руками и тяжело поднялся, пошатываясь и цепляясь бородой за край стола. — Я иду за добавкой. Нам нужно еще!
— Стой... куда? — я попытался поймать его за рукав, но пальцы соскользнули. Язык ворочался с трудом, голова кружилась. — Какая добавка, Барабашка? Ночь на дворе... В Детском Селе всё закрыто давно. Тут тебе не Рим. Кооперация спит, сельпо на лопате... Ничего ты не купишь. Сядь...
— Ха! Не куплю? Мне — и не продадут? — Карабас гордо выпрямился, едва не задев головой люстру, и ударил себя кулаком в грудь. — Да я доктор кукольных наук! Я почтенный синьор! Иностранец, в конце концов! Передо мной любые двери открываются. Стоит мне только показать им мой паспорт и показать мою плетку... Я найду! Я у любого из-под земли достану! Именем Тарабарского короля! Ждите меня, граф, я быстро!
Он решительно направился к выходу, путаясь в собственных полах пальто. Я честно пытался подняться, чтобы удержать этого сумасшедшего итальянца, крикнуть ему вслед, что его заберут в милицию за один только вид... но тело меня не слушалось. Ноги налились свинцом, глаза неудержимо слипались, а зеленый свет лампы окончательно растворился в густом, теплом тумане. Я повалился обратно в кресло, положил голову на стол прямо поверх петровских указов и мгновенно провалился в глубокий, бездонный сон...
***
Утро ударило по глазам безжалостным, плоским светом ленинградского ненастья.
Я очнулся прямо в кресле, уткнувшись лицом в сукно стола. Голова весила тонну и раскалывалась так, будто петровские пушки, замолчавшие накануне, теперь палили прямо внутри моего черепа прямой наводкой. Во рту было сухо и мерзко, словно там ночевал весь кукольный театр вместе с пуделем Артемоном.
Я с трудом приподнялся, со стоном разлепив веки. Картинка перед глазами была чудовищной. Стол являл собой поле грандиозного побоища: пустая пузатая бутылка из-под кьянти сиротливо лежала на боку, замяв угол черновика «Петра»; казенная четверть водки стояла пустой и победоносной; повсюду были раскиданы сиротливые шпротные хвосты, хлебные крошки и огуречные шкурки. Карабаса, разумеется, не было — ушел ли он на станцию ночью или мне всё это попросту привиделось в пьяном угаре?
И тут я заметил на краю чернильницы длинный, жесткий, иссиня-черный волос. Настоящий.
Стыд — острый, аристократический, графский стыд — мгновенно обжег мне грудь. Боже мой, до чего я докатился… Напился до галлюцинаций с собственным персонажем!
Вдруг в прихожей раздался требовательный, заливистый звонок. Не робкое позвякивание, а уверенный, казенный трезвон.
На ватных, дрожащих ногах, на ходу запахивая помятый шелковый халат и пытаясь пригладить всклокоченные волосы, я поплелся открывать. Снял цепочку, распахнул дверь.
На пороге стоял комиссар госбезопасности 1-го ранга Леонид Заковский — начальник Ленинградского УНКВД. Человек, одного имени которого хватало, чтобы у половины города подкосились колени. Он стоял без конвоя, в своем щегольском кожаном пальто, и вежливо, даже как-то по-соседски улыбался. Но взгляд его маленьких глаз оставался холодным и цепким, как капкан.
— Здравствуйте, дорогой Алексей Николаевич! — бодро, с легким латышским акцентом произнес он, проходя в прихожую без приглашения и аккуратно снимая фуражку. — Простите, что спозаранку. Мимо ехал, дай, думаю, заеду к нашему красному графу. Проведаю, как здоровье великого писателя.
От меня разило перегаром так, что скрывать это было бессмысленно. Заковский деликатно принюхался, его улыбка стала чуть шире.
— Ого! Сразу видно — напряженная творческая работа. Вдохновение, так сказать, требует жертв?
— Да... — хрипло выдавил я, пытаясь нащупать опору на косяке двери. — Работа над «Петром» продвигается тяжело. Приходится вырывать образы из небытия. Чайку, Леонид Михайлович?
— Не откажусь, — Заковский прошел в кабинет, мимоходом окинув взглядом побоище на столе. Он задержался у груды бумаг, посмотрел на пустую бутылку из-под тосканского вина и вдруг тихонько хмыкнул. — Роскошно живете, Алексей Николаевич. Кьянти пьете. Довоенное, небось?
Я промолчал, чувствуя, как по спине медленно стекает капля ледяного пота. Я лихорадочно убрал со стола пустые бутылки, поставил на огонь чайник.
Чекист аккуратно присел на краешек стула, поправил портупею и заговорил тихим, вкрадчивым голосом:
— Я ведь к вам, собственно, по какому делу... Нам тут посреди ночи звонили. Курьезный случай, Алексей Николаевич. Милиция забрала некоего субъекта. Он у нас тут, в Детском Селе, шороху навел.
Заковский хмыкнул, пустив колечко папиросного дыма к потолку.
— Завалился часа в три ночи на дачу к Демьяну Бедному. Стучал ногами в ворота, перебудил всю прислугу, требовал продать ему водки и выдать «графа-предателя, который украл его золотой ключик». Демьян Ефимыч, сами знаете, человек нервный, сразу за наган схватился, милицию вызвал Приехал наряд, повязали гостя. Огромный такой субъект, борода до пола, итальянский паспорт на имя некоего Карло Барабази. Так вот, этот гражданин на допросе вел себя крайне вызывающе. Твердил, что он великий иностранец и доктор наук, которому все обязаны уступать, а к Вам, гражданин Толстой, он шел морду бить за клевету. Жаловался, что у него на границе плётку отобрали, а то он бы Вас отхлестал.
Заковский замолчал, с явным удовольствием наблюдая, как краска окончательно сходит с моего лица. Я стоял перед ним бледный, помятый, с дикого похмелья, чувствуя себя деревянной куклой, у которой оборвали все нити. Подумать только... Карабас в темноте просто перепутал дачи! Морду бить? А таким тихим прикинулся! Молодцы пограничники! Правильно сделали, что плётку отобрали.
— Вот я и решил заехать спросить... — чекист мягко постучал пальцем по столу, прямо рядом с чернильницей, где сиротливо лежал черный волос. — Не знаете ли вы этого... доктора кукольных наук? А то Демьян Бедный уже Сталину жалобу пишет, что к нему подослали фашистского наемника с бичом...
Заковский выдержал паузу и посмотрел на меня.
– Шучу, конечно. Не станет он товарища Сталина по такому поводу беспокоить. Шпион, как думаете? Или просто сумасшедший фанат вашей детской книжки?
Я сглотнул сухой ком, чувствуя, как лимонная водка внутри меня делает прощальный мертвый петлеобразный кульбит. Мой взгляд упал на чернильницу.
— Сумасшедший, Леонид Михайлович... — сипло, но твердо произнес я, заставив себя улыбнуться. — Обыкновенный безумец. Книга ведь... популярная получилась. Мало ли у нас в стране... и за границей чудаков, которые принимают сказку слишком близко к сердцу?
— Вот и я так подумал, — добродушно рассмеялся Заковский. Потом он заговорил на другие темы.
Я достал конфеты, налил две чашки чая. Стол выглядел ужасно, но выбора не было. Мы пили чай с конфетами. Хотя меня и тошнило.
Заковский допил чай, понимающе похлопал меня по плечу:
– А с сумасшедшими мы уж как-нибудь сами разберемся. У нас для них... отличные мизансцены заготовлены. И дирижировать мы умеем без всяких плеток, сказал он, поднимаясь и надевая фуражку. — Ну, пишите вашего Петра, Алексей Николаевич. Государству нужны великие образы. Сказал и направился к выходу.
Я закрыл за ним дверь, прислонился к ней спиной и сполз на пол. Из кабинета по-прежнему тянуло шпротами и кьянти. Но пушки в голове больше не грохотали. Там царила чистая, звенящая пустота, в которой медленно, строем и под барабан, маршировали новые, абсолютно послушные петровские солдаты. Без всяких ниточек.
18.07.2026. Кирьят-Экрон
Свидетельство о публикации №226071801319
Эк вы Алексея Николаевича выставили. Как я его понимаю!
Живи и вертись во все стороны, как бы чего не вышло...
И без Заковского, конечно, не обошлось.
В Сиене была, а Кьянти не понравилось. Может не то отведала.
Светлана Рассказова 19.07.2026 18:05 Заявить о нарушении
Перечитывал - обнаружил ошибку.
Опс! Нашёл ошибку. Сумерки и 11-й час вечера. При этом - снег. Какие сумерки в 11 вечера под Ленинградом зимой!
Приду домой - исправлю.
Пумяух 19.07.2026 18:12 Заявить о нарушении
Но исправьте, чтобы питерских не обидеть.
Светлана Рассказова 19.07.2026 18:26 Заявить о нарушении