Последний человек
Фридрих Ницше, «Так говорил Заратустра»
Глава 1
Старик лёг на мох, подложив под голову свёрнутую рубаху. Сердце колотилось неровно, с паузами, потом грудь сдавило.
Он закрыл глаза. Тяжелое веко опустилось, отсекая серые руины. Тело провалилось в знакомую, обманчивую теплоту. Сон пришел не сразу. Сначала — запахи. Свежие овощи. Теплое молоко и корочка свежего хлеба.
Огромные руки. Они поднимают его — он летит. Потолок уходит вверх, люстра кружится, он смеётся, воздух свистит в ушах. Огромное лицо — отец. Щетина колет щеку, когда тот прижимает его к себе. Пахнет табаком и чем-то ещё — тёплым, родным.
Кухня. Мама танцует одна. Напевает что-то бессмысленное, кружится с деревянной ложкой в руке. Солнце в окне — янтарное, густое. Пылинки плавают в луче, как золотые рыбки. Он сидит на полу, смотрит. Мир — огромный, тёплый, бесконечный.
Пляж. Волны накатывают, отступают. Песок горячий, обжигает ступни. Впереди бежит Лиза. Оборачивается, машет рукой, волосы развеваются. Он бежит за ней. Ноги лёгкие, послушные. Впереди — море. Впереди — всё.
Первый поцелуй. Неловкий. Она смеётся, отворачивается. На носу россыпь веснушек. Он чувствует, как краснеет, как горят уши. Сердце колотится где-то в горле.
Поезд. Окно. Мелькают поля, деревья, станции. Она спит у него на плече. Дышит ровно, тихо. Он смотрит в окно и думает: так будет всегда. Так должно быть.
Лиза открывает глаза, шевелит губами, хочет что-то сказать
И он просыпается
Потолок — бетон, облупившийся, в трещинах, по которым в темноте полз плющ.
Он снова закрывает глаза, пытается сбежать от серого света. Тьма за веками начала меняет плотность — становиться тёплой, медовой, втягивать в себя. и опять проваливается в сон.
Сначала — ощущения. Запахи: Свежескошенная трава. Духи с ванилью. Кофе из университетской столовой.
Он идёт по аллее. В руках — тонкая папка с конспектами. Рядом смеялась девушка в белом платье, с длинными волосами. Кто она? Лицо знакомое, родное. Она что-то говорит, но он не слушает слов. — только смотрит, как солнце играет в её волосах.
Они садятся на скамейку. Она достаёт из сумки яблоко, надкусывает, сок стекает по пальцам. Она рассмеявшись, вытирает руку о его рубашку. Он не возражает. Смотрит на неё — на то, как она морщит нос, как смеётся, откидывая голову назад.
Здесь нет войны, нет ощущения, что где-то далеко стреляют. Нет тревоги. Как в других снах. Только сладкое щемящее чувство ожидания.
Он думал только о том, что вечером они пойдут в кино, а потом будут гулять по набережной. Она будет рядом. Положит голову ему на плечо
Он тянется к ней. Она наклоняется. Их губы встречаются — мягкие, тёплые, пахнущие яблоком.
Вдруг кто рядом толкнул его в плечо. «Эй, ты чего застыл? Бежим, электричка уходит!» Он делает шаг. Ноги легкие, послушные, они не знают, что такое суставная боль. Он бежит. Ветер бьет в лицо, перехватывает дыхание. В груди — огромный, распирающий шар. Там нет места страху. Там только уверенность: то, что впереди, будет еще лучше. Они не знают слов «в жизни что-то может пойти не так», «кризис», «радиация», «конец». Они не знают только слово «завтра». Только светлое, лёгкое, дразнящее сейчас.
Он протягивает руку, чтобы поймать поручень электрички, но металл под пальцами становится шершавым, холодным и влажным.
Смех обрывается. Вместо него — резкие, отрывистые звуки птиц.
Йодель открыл глаза.
Сквозь провал в стене уже пробивался рассвет.
Он сел, закрыл глаза, пытаясь вернуть ощущения ветра на щеках. Но в памяти остался только привкус железа на языке.
Он попытался вспомнить имя девушки из сна. Той, что бежала впереди, смеялась, с веснушками на носу. Имя было на кончике языка, вертелось где-то рядом, но ускользало, как дым. Лиза? Нет. Не Лиза. Другая.
Он закрыл глаза, пытаясь удержать её лицо, но черты размывались, таяли, как лёд на солнце. Остался только запах — ваниль и яблоко.
Посмотрел на свои руки. Пальцы дрожали. Не от холода. От усталости.
Посмотрел в пролом стены.
Внизу, там, где когда-то была Пресненская набережная, шумел молодой лес. Скелеты башен «Москва-Сити» торчали вдали, обросшие мхом и диким виноградом.
Напротив панельная девятиэтажка, когда-то бежевая, теперь серая от мха и лишайника. С балкона третьего этажа свисает арматура — плита перекрытия рухнула, но прутья держат её на весу, как сухожилия.
Внизу асфальт взломан корнями. Берёза проросла прямо посередине проезжей части — ствол толщиной с бедро, белый, как кость. Рядом, в трещине, — ржавый остов «Жигулей», вросший в землю по ступицы. Лобовое стекло мутное, как бельмо.
Чуть левее кривые качели — одна цепь оборвана, сиденье висит на одной, раскачиваясь на ветру с тихим скрипом. Горка — металлическая, когда-то зелёная, теперь оранжевая от ржавчины — прогнулась посередине, и в прогибе скопилась дождевая вода. Рядом из земли одиноко торчали четыре чугунные ножки — все, что осталось от дворовой скамейки.
Он попытался встать. Ноги не слушались. Слабость, непослушание. С третьей попытки, он поднялся. Мир качнулся. Стены наклонились. Он схватился за косяк проёма, чтобы не упасть.
В голове вспыхнуло: "Где я?" Не "что это за место", а именно "где я".
Мгновение. Сознание вернулось. Йодель. Сны. Хижина. Община. Но страх остался. Жгучее напряжение.
Сел за сбитый из досок стол. Взял мел. Перед ним лежал лист грубой бумаги из коры. Рядом — мел. Он взял мел в руку и замер. О сне писать не хотелось. К этому хрупкому видению страшно прикасаться, как бы не испортить, не разрушить. Он сжал мел и начал старательно выводить буквы на грубой бумаге.
«Сегодня на тропе у реки меня снова скрутило. Сердце билось где-то в горле, как испуганная птица, а ноги стали ватными. Я упал на колени, и земля показалась мне огромной, равнодушной плитой.
Сколько же мне лет? Сто? Больше? Память стирается, как буквы, смытые дождем, но тело помнит свой износ. Времени у меня остается мало. Надо торопиться. Думать быстрее. Понять, чем я могу помочь. Но куда торопиться, если я даже не знаю, с чего начать.
Смотрю на наших детей. Детьми их уже не назовешь, хотя им едва за двадцать. У нас не принято доживать до тридцати. Софья ушла в восемнадцать. Лиза — в двадцать. Просто угасли. Начнется кашель, поднимется жар, и через неделю место у костра пустеет.
Люди думают, что беда в том, что нет лекарств. Глупцы. Беда не в отсутствии. Беда в том, как мы живем.
Находят ребята нетронутый бункер, склад с антибиотиками или чем там еще, из тех, что остались от прежней жизни. И что дальше? Начинается резня. Вырезают две, три общины. Льется кровь, гниют трупы в оврагах, а победители тащат пузыри к себе в пещеры. Жрут их горстями, как ягоды, или меняют на еду, пока запасы не кончатся. А ведь если бы отложить образцы... Разобрать состав. Понять формулу. Химия никуда не делась, она в камнях, в травах, в самой земле. Можно было бы научиться варить это. Хватило бы на всех. Но мы разучились думать. Мы умеем только отнимать и прятать.
Пытались ведь сплотить людей. Приходили сильные, кричали о великой идее, о новом братстве, о том, что надо объединиться. Но идея не лечит пневмонию. Идея не останавливает нож в темноте. В конце концов все разваливалось.
Ходят слухи. Говорят, на западе, в Новой Москве, и на востоке, вдоль Щелковского шоссе в районе Гольяново, выросли огромные общины. Целые города из руин. Может, они что-то поняли? Может, там есть те, кто умеет читать книги, а не только жечь их в печах, чтобы согреться? Надо бы поговорить с ними. Послать гонца... Да кто послушает старика с провалами в памяти? Кому нужна правда от того, кто иногда забывает, куда шел?
Пойду завтра к Савве. Он хороший человек, но он ждет от меня чуда. Ждет, что Йодель вспомнит, как включить свет или построить стену. А я не помню.
Что мы забыли, Савва? Как жить? Нет, не как выживать. Не как прятаться от тумана и друг от друга. А как именно жить. Мы сохранили инстинкт, но потеряли... что?
Завтра я запишу сны. Если они мне снятся, значит, кто-то хочет, чтобы я вспомнил. Но что?»
Глава 2
Лиана толщиной с руку обвилась вокруг ржавой арматуры, проросшей сквозь бетонный пол. Где-то вверху, сквозь провал в потолке, пробивался сероватый свет —над ночной Москвой, хотя луны не было видно уже третий день.
Старик ворочался на куче сухого мха, расстеленной в углу одного из помещений заброшенного здания. Кожа на его руках — тонкая, как пергамент, в тёмных пятнах — вздрагивала. Во сне он бился.
Ему снилось, что он стоит. В белом халате. Под ногами — кафель, холодный, натёртый до блеска. Над головой — лампы дневного света, гудящие, как шмели. Воздух пахнет озоном и спиртом.
— Игнатий Петрович, — голос резкий, металлический. — Подтвердите код.
Он поднимает голову. Лица вокруг — чужие, но знакомые. Военные в форме, учёные в таких же белых халатах, как у него. На столе — чёрный пульт. На пульте — два ряда кнопок. Красные черные.
— Код подтверждён, — говорит он. Голос — не его. Молодой, твёрдый. — Ждём приказа.
Кто-то рядом шепчет: — Не надо. Игнат, не надо. Что мы делаем?
Он оборачивается. Лицо — знакомое до боли. Коллега. Друг. Тот, кто ещё вчера спорил с ним о квантовой запутанности за чашкой кофе. Сейчас глаза у друга — стеклянные, влажные.
— Остановись. Мы не имеем права, — шепчет друг. — Это же миллионы судеб.
— Мы имеем приказ, — отвечает он. И чувствует, как рука сама тянется к пульту.
— Мы не знаем всей ситуации. Приказ есть приказ. — говорит другой в белом халате, кладя руку не плече Игната
Трое выходят. Молча. Дверь закрывается медлено. Остаются — те, кто за. Те, кто считает, что долг — это долг.
Генерал кивает. — Приведение в исполнение.
Игнат нажимает.
Палец ложится на кнопку. Холодный пластик. Он давит. Щелчок.
Тишина.
Экраны гаснут. Гудение ламп стихает. Кто-то дышит тяжело, как после бега. Ждут. Надо ждать. Через сорок минут — доложат с полигона согласно плану.
Проходит десять.
Сирена.
Низкая, рвущая нутро. Красный свет. Мигающий.
— Ответный! — кричит кто-то.
Пол уходит из-под ног.
Звук. Это стена, которая бьёт в грудь, в голову, в зубы. Бетон трещит. Лампы лопаются, осыпая стеклянным дождём. Он падает. Кафель поднимается, бьёт в лицо.
— Игнат!
Чья-то рука хватает его за халат. Тянет. Но пол уже ходит ходуном. Стены расходятся, как рёбра разбитого зверя.
Он закрывает глаза.
Падает.
Дергается. Но сон не отпускает. Он перекатывается на бок, сбивает сухой мох, но веки не поднимаются. Тьма за ними меняет плотность — становится тёплой, медовой, втягивает в себя с тихим вздохом.
Белые стены. Купола, обшитые чеканным золотом, горят в утреннем свете, но солнце не слепит — оно мягкое, как ладонь. Воздух густой, напоённый запахом разогретого воска, сухой полыни и мокрой после ночного дождя земли. По каменным дорожкам, стёртым веками шагов до зеркального блеска, ложатся кружевные тени от старых яблонь и лип. В кустах сирени перебирают трели птицы. Где-то за высокой оградой бубенит колокол — низкий, протяжный, вибрирующий где-то под рёбрами. Тишина здесь не пустая. Она дышит.
Он стоит во внутреннем дворе. На нём — грубая шерстяная ряса, на груди — деревянный крест, тёплый от тела. Руки — молодые, без пятен, пальцы длинные, спокойные. Он не спрашивает себя, как сюда попал. Так должно быть.
К нему идут.
Женщина в потемневшем платке, сгорбленная, несёт на руках мальчика с горячим лбом. Старик с дрожащими губами, сжимает в кулаке потёртый платок. Девушка с глазами, выжженными безмолвной тревогой. Они выстраиваются.
Он принимает их. Берёт за руки. Кожа — прохладная, шершавая. Кладёт ладони на плечи, на запястья. Говорит мало. Слушает. В его голосе нет назидания — только ровное, терпеливое присутствие. Он разминает затёкшие суставы, шепчет слова, от которых мышцы расслабляются сами. Даёт отвар из сушёных трав, крестит лоб большим пальцем, смоченным в родниковой воде.
Женчина плачет — тихо, без звука, плечи опадают.
День течёт медленно. Тени ползут по брусчатке, удлиняются, ложатся на белые стены. Колокол звонит к вечерне. Он нужен. Он здесь.
Все бегут на вечернюю. И он просыпается.
Серый свет. Потолок — небо, проросшее берёзой. Стены — бетон, облупившийся, в трещинах, по которым ползёт плющ. Где-то далеко каркает ворона.
Садится. Дрожит. Руки — те же, в пятнах. Но во сне они были другими. Молодыми. Твёрдыми.
За окном — Москва. Скелеты башен, обросшие мхом. Машины — ржавые коробки, вросшие в асфальт. стальные рёбра небоскребов торчали из бетонных оснований, намертво оплетённые густым диким виноградом и берёзовым молодняком. Внизу, на месте бывшей набережной с тротуарами и мороженным, густо шумел молодой лес,
Игнатий Петрович.
Имя всплывает и тонет, как щепка в мутной воде. Он не знает, чьё оно. Ему говорят — Йодель. Так зовут его те, кто остался. Молодые. Те, кто родился уже после.
Он трёт лицо. Кожа — сухая, как кора.
За окном — Москва. Высокие башни, стеклянные, сверкающие. Здесь — скелеты башен, обросшие мхом. Машины — ржавые коробки, вросшие в асфальт, с пробитыми стёклами. Деревья — там, где должны быть улицы.
Он не помнит. Никто не помнит.
В груди кольнуло. Тупо, глухо — словно кто-то сжал сердце мокрой тряпкой. Он замер, прислонившись спиной к холодной стене, и стал считать удары. Раз. Два. Три. На четвёртом — пропустил. На пятом — сердце рванулось, догоняя пропущенное, и затихло. Он выдохнул. Привкус железа на языке.
Сколько раз сегодня он вставал? Он не помнил. Помнил, что ходил к реке. Или нет — это было вчера? Или позавчера? Дни путались.
Но сны — подумал он — они приходят. И в них он каждый раз другой.
Глава 3
Кир. Молодой, худой, с вихром светлых волос и вечной усмешкой. В руках вертел прут — срезал его с берёзы, обгладывал кору.
— Слушай, дед, — сказал Кир, не глядя на Йоделя. — По другим племенам слух идёт. Будто ты маг и колдун.
Йодель хмыкнул.
— А ты что думаешь?
Кир пожал плечами.
— Я думаю, ты чудак.
— На том и хорошо, — кивнул Йодель.
Он хотел встать, но ноги не послушались. Не боль — слабость. Словно кто-то вынул из костей стержень. Он сел обратно на плиту. Камень был холодным даже через штаны.
Кир помолчал. Потом повернулся, посмотрел прямо. Глаза — ясные, почти детские.
— Но мне кажется… Ты что-то придумаешь. Должен придумать. Ты же старый, ты помнишь. Может, не всё, но что-то.
Йодель покачал головой. Медленно, тяжело.
— Что я могу, Кир? Я даже не помню, кто я.
Он посмотрел на реку и на секунду забыл, как она называется. Слово было где-то рядом, на кончике языка, но ускользало. Река. Просто река. Раньше он знал её имя. Или ему только кажется, что знал?
Он замолчал. Посмотрел на свои руки — в пятнах, в морщинах, с узловатыми пальцами. Чужие руки. — Мне сегодня два сна приснилось.
Кир замер. Прут повис в воздухе.
— Да. В одном я — учёный. Ядерщик. Это слово я знаю, а что оно значит — не помню. Мы стоим в белой комнате. Перед нами пульт. Красные кнопки. Кто-то кричит. Потом — вспышка. И всё.
Он провёл ладонью по лицу. — В другом сне я — монах. В рясе. В монастыре. Ко мне идут люди.
Кир присвистнул
— И что, оба— про тебя?
— Не знаю. — Йодель посмотрел на реку. — Я совсем плох стал. Иногда стою посреди тропы и не помню — куда шел. А ты говоришь, что я что-то могу придумать.
Кир хотел что-то сказать, но тут из-за поворота тропы вышла женщина.
— Йодель, — позвала она тихо. — Помоги, пожалуйста. Голова раскалывается. Уже второй день.
Йодель кивнул.
Он поднялся. Мир качнулся. Земля под ногами на мгновение стала мягкой, как болото. Он схватился за колено, будто проверяя, что оно на месте, и заставил себя выпрямиться.
Она подошла. Встала.
— Сядь. — проговорил он
Йодель положил ладонь ей на макушку. Кожа была горячей, влажной. Он закрыл глаза.
Что-то тёплое пошло от руки. Как от камня, нагретого солнцем. Женщина вздрогнула, потом выдохнула. Плечи опустились.
Он почувствовал, как сила уходит из него вместе с теплом. Словно из него вытаскивали нить — медленно, но неостановимо. Рука задрожала. Он убрал её, сжав в кулак на колене.
— Легче? — спросил он.
Она кивнула. Глаза закрыла.
— Легче. Спасибо.
Кир смотрел на Йоделя. Долго. Потом сказал тихо:
— Савва в тебя верит. Говорит, ты — наш шанс.
Йодель усмехнулся. Горько.
— Савва — хороший человек.
— Может, сны — это и есть то, что надо вспомнить?
Савва. Он повторил имя про себя, проверяя. Савва. Да, это глава. Это правильно. Но вчера он назвал его другим именем. Каким? Он не помнил. Или это было не вчера, а неделю назад? Время рассыпалось, как сухая глина.
Йодель не ответил. Посмотрел на реку. На скелет машины. На траву, пробивающую бетон.
— Иди, Кир. Скажи Савве, что я приду завтра.
Кир встал. Пнул камень. — Ладно. Ты только… не забывай, ладно? Записывай всё.
— Записываю.
Кир ушёл. Тень его растворилась в высокой траве. Йодель смотрел ему вслед и вдруг поймал себя на том, что не помнит, как его зовут. Губы шевельнулись: Кир. Кир. Да. Кир. Он повторил имя трижды, как заклинание, боясь, что оно растворится раньше, чем он дойдёт до хижины.
Дорога заняла больше времени, чем обычно. Два раза он останавливался, прислоняясь к стенам, и ждал, пока сердце успокоится. Один раз сел прямо на землю, потому что ноги отказали. Отдыхая, он смотрел на трещину в асфальте, из которой рос одуванчик, и пытался вспомнить, зачем он идёт. Хижина. Стол. Уголь. Записать. Да. Записать сны.
В углу — лежанка из сухого мха. У стены — стол. Тоже сколоченный. На столе — стопка бумаги.
Рядом — уголёк. Им он писал.
Сел. Пододвинул бумагу.
Рука тряслась. Он прижал запястье к столу, дождался, пока дрожь утихнет.
Первый сон. Белая комната. Пульт. Красные кнопки. Имя — Игнатий Петрович. Вспышка.
Второй сон. Монастырь. Ряса.
Он писал медленно. Буквы выходили кривыми, но разборчивыми.
Он замешкался. Что ещё? Было что-то ещё. Лицо. Или голос. Кто-то говорил ему о корне. Нет, это другой сон. Или тот же? Он смотрел на написанное, и буквы казались ему чужими. Он перечитал строку «Имя — Игнатий Петрович» и не мог вспомнить, откуда знает это имя. Из сна? Из жизни? Граница между ними стёрлась.
Рука помнила, как держать уголёк. Как вести строку. Этого он не забывал.
Пока.
Записал. Отложил уголёк.
Глава 4
Община Саввы ютилась в остове бывшего торгово-развлекательного центра.
Йодель шел по центру «галереи». Сердце билось неровно, с паузами, словно забывало, зачем ему вообще стучать. Он шел, опираясь на палку, чувствуя, как холодный бетон забирает у него тепло.
Вокруг кипела их странная жизнь.
У колонны, на куче мусора, сидел Кузьма. Его пальцы, почерневшие от масла, лихорадочно скручивали медную проволоку, пытаясь соединить ржавый автомобильный аккумулятор с разбитым фонарём.
— Плюс... Минус... — бормотал Кузьма, блестя безумными, воспаленными глазами. — Если соединить — вернется свет.
Рядом на скамье сидела Марфа. Она качала на руках младенца, обёрнутого в грязный, когда-то дорогой плед. Ребёнок хрипел, его кожа была горячей. Марфа шептала ему перебирая слова, которые когда-то давно, в детстве, увидела на огромных светящихся щитах:
—...Сбербанк… Скидка пятьдесят процентов... Всегда с вами...Мир…труд…май…
Это была её страшная, мертвая молитва.
Йодель закрыл глаза. *Мы разучились думать. В его голове снова вспыхнули красные кнопки из первого сна.
У поворота галереи его перехватила другая женщина. Он ее не знал. Она кричала — тихо, надрывно, как зверь, попавший в капкан.
— Йодель! Помоги! Он не дышит!
Она сунула ему в руки свёрток. Ребёнок был горячий, как уголь из печи. Кожа синеватая. Глаза закатились. Грудь не поднималась.
— Он так с утра... — голос ее сорвался на визг.
Йодель посмотрел на ребёнка. И почувствовал, как что-то внутри него сжалось.. Я уже видел это. В одном из снов.
— Положи его, — сказал он хрипло.
Марфа опустила ребёнка на каменный пол. Йодель встал на колени. Положил ладонь на крошечную грудь. Закрыл глаза.
Только не этого. Только не сегодня.
Он почувствовал, как тепло пошло из руки. Но теперь оно шло не просто как от камня — оно шло из него самого. Из крови. Из костей. Из тех запасов, которые он копил всю свою непонятную, провальную жизнь.
Ребёнок дёрнулся. Вдохнул. Закашлялся. Кожа начала розоветь.
Мать ахнула, схватила ребёнка, прижала к себе, залепетала что-то бессвязное, целуя его в макушку.
А Йодель покачнулся. Мир поплыл. Он успел упереться рукой в стену, чтобы не упасть. Из носа потекла кровь — густая, тёмная, капала на каменный пол, оставляя чёрные пятна.
— Йодель! — женщина подняла на него глаза, полные ужаса и благодарности. — Что с тобой?
— Ничего, — прошептал он, вытирая кровь рукавом. — Иди. Корми его. Не трать время.
Она кивнула, прижала ребёнка крепче и убежала. А Йодель остался стоять, прижавшись лбом к холодной стене. Сердце колотилось где-то в горле. Во рту — привкус меди.
Ещё один. Ещё одна жизнь. Ещё одна капля из меня
Он дошел до «директорской», где жил Савва.
Савва сидел на перевернутом ящике и чинил рваный брезент. Он был старше Йоделя на вид, хотя ему не было и пятидесяти. Лицо — как кора дуба, руки — в глубоких шрамах.
— Савва, — хрипло позвал Йодель.
Тот поднял голову. В его глазах была такая бездна усталости, что Йодель отвел взгляд.
— Йодель. Садись. Дыхание у тебя тяжелое. Опять сердце?
— Пройдет, — Йодель сел, чувствуя, как мир слегка качнулся. — Как люди?
— Ты сам все видишь, — коротко ответил Савва. — Марфин мальчик не доживет до зимы. Кузьма сожжет все руки и не получит света. А я... я смотрю на них и не знаю, что сказать.
Савва замолчал, глядя на свои руки.
— Но к нам пришел человек. Он видел другие общины. Много людей. Может, они что-то поняли? Может, там есть те, кто умеет строить, а не только выживать? Пойдем к огню. Он расскажет.
Йодель хотел встать, но в груди вдруг сжало. Резко. Больно. Словно кто-то сжал сердце мокрой, холодной тряпкой и выкрутил. Он схватился за грудь, наклонился, сплевывая на пол привкус железа.
— Йодель! — Савва рванулся к нему.
— Не надо... — прошептал Йодель, отмахиваясь. — Я пойду. Мне нужно... мне нужно услышать.
Глава 4
У костра сидел Путник. Лицо его было обветренным, шрам пересекал губу, а глаза были цвета стёртого стекла. Он грел руки над огнем и не смотрел ни на кого.
Савва подошёл первым, ведя Йоделя под руку. Каждый шаг требовал отдельного усилия воли. — Здорово, странник, — тихо сказал Савва, опускаясь на камень напротив. — Это Йодель. Наш... — он запнулся, подбирая слово, — наш старейшина.
Путник поднял глаза. Внимательно, без любопытства, но и без участия. Посмотрел на Йоделя — на его впалые щёки, на дрожащие руки, на мутные, как забелила, глаза.
Йодель вдруг остановился. Мир качнулся. Он посмотрел на костёр, на лица вокруг, и на секунду — на одну страшную секунду — не понял, где он. Кто эти люди. Зачем он здесь стоит. Имя Саввы выскользнуло из головы. Он потупил взгляд, вцепившись пальцами в рукав своей рубахи. Как его зовут? Как его зовут? Пальцы нащупали грубую ткань, и это вернуло его.
— Со странностями он, — продолжил Савва, и в его голосе прозвучала тёплая, бережная интонация — Память у него как решето. Иногда стоит посреди тропы и не помнит, куда шёл. Но он очень старый. И очень мудрый. Он помнит то, что не помнит уже никто.
Путник кивнул. Молча. Подвинулся, освобождая место у огня.
Йодель сел. Камни у костра были тёплыми. Это тепло вошло в него через штаны, через кожу, и на секунду ему показалось, что он снова в той белой комнате, где пахнет озоном и спиртом. Он зажмурился, отгоняя видение.
Рассказывай, — тихо попросил Савва, протягивая ему жестяную кружку. — Что там, круглой дорогой? Жизнь есть?
Путник сделал глоток, поморщился от вкуса ржавой воды и посмотрел в огонь. — Люди есть. Только разные. На западе, в Новой Москве пахнет сладкой гнилью. Они заняли большую территорию, нашли большой медицинский центр с запасами лекарства. И даже несколько целых жилых комплекса. Надо отдать должное к людям относятся хорошо. Гостеприимно. Люди там улыбчивы. Принимают хорошо. Тебя усадят на мягкий мох, накормят последним консервированным персиком, укроют пледом. Но глаза у них — стеклянные, не видящие дальше кончика носа. Они курят сладкий дым, от которого время течет вспять, и сплетаются телами в теплой траве, чтобы не слышать тишины. Они не сеют. Они только собирают то, что еще не сгнило в старых подвалах. И если ты спросишь их, ради чего они живут, они просто рассмеются и предложат тебе еще вина. Там нет завтра. Только бесконечное, мягкое сегодня.
Путник помолчал, глядя, как искра взлетает в черное небо. — А на востоке, в каменных мешках старых институтов, там другое. Там пахнет пылью, мелом и серостью промышленных районов. Они собрали все книги, что нашли. Сидят по ночам, водят пальцами по буквам, учат детей чертить схемы и отличать ржавчину от стали. Они строят стены, проводят воду, сортируют семена. Ремонтируют дороги. Казалось бы — спасение. Но... — Путник сглотнул, и в его голосе дрогнуло. — Если там человек оступится и упадет, через него перешагнут. Не со зла. Просто чтобы не задерживать шаг. Если ребенок родился хилым, его оставят в холодной комнате — «ткань на пеленки нужнее для здоровых». Они читают книги, но в их глазах нет света. Только сухая, холодная сметка. Они учатся, как строить дом. Но они забыли, как в нем жить. Там холодно, и не уютно.
Йодель слушал, и каждое слово отзывалось глухой болью в груди. Запад тонет в сладкой дымке, не видя неба. Восток перешагивает через слабых, не видя брата. Оба пути — тупик. Один убил дух ради мягкой неги, другой — ради холодной пользы. Оба забыли главное.
— А книги? — хрипло спросил Йодель. — Они нашли знания? Как лечить? Как строить?
— Восточные забрали все учебники, — кивнул Путник. — Алгоритмы, физику, инженерию, агрономию. А «художку», философию и старые фолианты побросали в подвал центральной библиотеки. Сказали: «Бумага для растопки не годится, слишком плотная. В ней нет пользы».
*В ней нет пользы.*
Эти слова ударили Йоделя сильнее, чем боль в сердце. Он вдруг понял. Вся их жизнь, все их попытки выжить, все сны — это было блуждание в потемках. Там ничего нет….
А ответ лежал в пыли. В том, что «не имеет пользы».
В груди рвануло. Не сжало — именно рвануло. Будто лопнула нить.
Йодель схватился за край камня. Мир поплыл. Костер превратился в размытое оранжевое пятно.
— Йодель! — голос Саввы доносился как из-под воды.
— Библиотека... — прошептал Йодель. — Мне нужно... в библиотеку.
Он встал. Мир качнулся, но он удержался. Опираясь на стену, он побрел в темноту, прочь от костра, прочь от общины.
На секунду он забыл куда он идет. Пришлось встать. Отдышаться.
— Йодель, куда ты! — крикнул Савва.
Но Йодель уже не слышал. Он шел на ощупь, в сторону центра города, туда, где возвышались колонны старой библиотеки.
Каждый шаг давался ему ценой нечеловеческого усилия. Сердце не билось — оно трепетало, как раненая птица, готовая выпасть из груди. *Дойти. Я должен дойти.*
Он вошел внутрь. Пахло пылью, сыростью и старой бумагой. Этот запах был странным образом знаком. Он пах... покоем. Как в монастыре из его второго сна.
Йодель нащупал лестницу вниз. В подвал.
Тьма здесь была густой. Он чиркнул кремнем, зажег маленький факел. Свет выхватил стеллажи, заваленные книгами. Тысячи книг. Те, от которых отказались, потому что в них не было «пользы».
Он подошел к ближайшему стеллажу. Рука дрожала. Он потянул тяжелый, кожаный том.
Это была не инструкция. Не алгоритм.
Библия. Старое, синодальное издание.
Йодель сел на пыльный пол, прижав книгу к груди. Сердце сделало еще один болезненный, неровный удар. В книге была закладка. Поднес факел ближе.
Буквы плясали, но он заставил себя читать.
*«В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Все чрез Него начало быть, и без Него ничто не начало быть, что начало быть. В Нем была жизнь, и жизнь была свет человеков. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его».*
Йодель замер. Закрыл глаза, тихо прошептал: «Укажи», и открыл книгу наугад. Поднес факел ближе. Буквы плясали в дрожащем свете, но он заставил себя читать.
«И дам вам сердце новое, и дух новый дам вам; и возьму из плоти вашей сердце каменное, и дам вам сердце плотяное». (Иезекииль 36:26).
Йодель выдохнул. Сердце каменное... Это про Восток. Про тех, кто перешагивает через упавшего, кто оставляет хилых детей в холодных комнатах, потому что «ткань нужнее для здоровых». Они выжили, потому что вырезали себе сердце, заменив его сухим чертежом и холодной сметкой. Но пророк говорит: нужно не каменное. Нужно плотяное. То, которое может болеть. То, которое живо.
Он судорожно перелистнул страницу. Пальцы оставляли на пожелтевшей бумаге пыльные следы.
«Помните узников, как бы и вы с ними были в узах, и страдающих, как и сами вы находитесь в теле».
Йодель выдохнул. В теле... Вот оно. То, что они потеряли.
Перелистнул еще.
Слезы, горячие и соленые, сами покатились по его щекам, прорезая чистые дорожки в слоях пыли. Он судорожно перелистнул страницу, ища ответа.
«Жертва Богу — дух сокрушенный; сердце сокрушенное и смиренное Ты не презришь, Боже».
Сокрушенное сердце... Не сломанный мир. Не разрушенная империя. Не идеальная система. А сердце.
Покаяние — это не старый ритуал. Это когда ты наконец признаешь, что ты пуст без друга, без брата, без Бога. Без мира в душе.
Сердце сделало еще один страшный, неровный удар. Боль была такой, что факел выпал из его руки и покатился по полу. Йодель упал на спину, книга осталась лежать у него на груди, раскрытая на другом месте. Он прочел последние строки, и они добили его.
«Истинно говорю вам: так как вы сделали это одному из сих братьев Моих наименьших, то сделали Мне». (Матфея 25:40).
Оба мира — и тот, что жрет, и тот, что считает — отвергли их. Отвергли слабых. А здесь... здесь Бог прячется в самом слабом. В самом «бесполезном».
Йодель замер.
Лечить может не только ладонь, лечить может слово.
Слезы, горячие и соленые, покатились по его пыльным щекам, оставляя чистые дорожки.
«Слово»
Не формула. Не алгоритм. Не свобода жрать. Не порядок убивать.
Слово. Дух. То, что связывает небо и землю. То, что они потеряли в 1917-м, что разбили в 1991-м, что забыли после Взрыва.
Они забыли, что человек — это не винтик и не желудок. Человек — это сосуд для смысла.
Он понял всё. Как спасти их. Что записать в дневник. Что сказать Савве, Киру, Марфе. Нужно не учить их плавить металл или строить стены. Нужно вернуть им «Слово». Вернуть им душу.
Йодель дрожащей рукой полез за пазуху. Достал свой уголек и лист грубой бумаги из коры.
Сел.
Положил лист на колени. Прижал уголек.
Он хотел написать: «Слово».
Но в этот момент сердце сделало последний, чудовищный спазм.
Боль была такой, что мир вокруг просто погас. Факел выпал из его руки, покатился по полу и погас рядом с пыльными страницами раскрытой Библии.
Уголек в его пальцах сломался.
На мгновение ему показалось — запах моря, далёкий смех, солнце на коже...
Йодель тихо сделал последний вздох. Его голова упала на раскрытую книгу.
В подвале стала абсолютно тихой. Только на полу, рядом с его рукой, лежал обломок угля и чистый лист бумаги, так и не принявший слово.
Свидетельство о публикации №226072001431