Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

Дом замерзших игрушек

#посвящение

Он стоял на нелюдимой окраине Лондона, кажется, со времен патента Уатта, а теперь и вовсе - фабрика господина Гриппина более не дышала жаром созидания. Она харкала ржавчиной и исходила ледяным потом конденсата. Великий Механизм, некогда певший гимн промышленному прогрессу стуком тысяч латунных шестерней, теперь лишь судорожно вздрагивал в агонии. Паровой котел — чугунное сердце этого каменного монстра — покрылся мохнатой шубой из сажи и плесени. Трубы, которые должны были нести жизнь оловянным солдатикам и фарфоровым куклам, замерзали изнутри. Вода внутри них превращалась в тусклый, звенящий от вибрации лед, расширяя трещины в металле. 
В промерзших цехах стоял туман, густой и белый, как скисшее молоко. Он рождался от дыхания... Лишь восьми рабочих, на все здание, работавших по восемнадцать часов кряду (нищих каторжников и уличных девок), стремительно таявших, под лихорадкой и обвалами. 
Финальные муки преследовали напоследок только четырех полуживых скелетов, обтянутых серой кожей, чьи пальцы давно потеряли всякую чувствительность. Когда чья-нибудь рука соскальзывала с резца или иглы и кровь падала на заготовку зеркального паравозика, игрушка не отмывалась. Ее безжалостно разбивали, осколки сметали в общую корзину со стружкой, а мастеру выдавали тотчас новое стекло для болванки. Кровь была дешевле времени.
Управляющий фабрикой, мистер Твидл, существо бесформенное, состоявшее преимущественно из лоснящегося жилета и цепочки для часов, никогда не появлялся здесь раньше полудня. Его заботило лишь одно: чтобы господин Вандерхейм, владелец сети подобных душегубен, присылая инспектора, видел хотя бы одну готовую партию лошадок-качалок. Кумовство мистера Вандерхейма было столь же непроницаемо, сколь и его банковский счет. Оно позволяло закрывать глаза на вечный голод, антисанитарию и смертельную опасность гнилых механизмов, взамен исправно собирая пожертвования от сердобольных меценатов. На каждое Рождество мистер Твидл рассылал слезливые письма о «бедных тружениках, согревающих детские сердца», прикладывая к конвертам фальшивые счета на уголь, который сгорал только в его собственном камине.

Глава I Сирота в мужском платье

Среди этих теней двигалась одна, чуть более плотная. Элинор было семнадцать, но ее лицо, почерневшее от копоти и недоедания, казалось вырубленным из нежного сломленого, едва окрепшего деревца. Чтобы получить место у станка, где платили на три пенса в день больше, чем за шитье платьев для кукол, она обрезала волосы ножом для воска и туго перетянула грудь полосами грязного полотна. В книгах приема она значилась как Элиас — молчаливый, угрюмый подмастерье, способный выдержать самый тяжелый труд.
Только один человек знал правду. То был Томас, юноша девятнадцати лет, единственный выживший воспитанник работного дома при фабрике. Он делил с ней узкую, кишащую клопами конуру над котельной. И любил ее той тихой, отчаянной любовью, которая расцветает только в могиле. Он приносил ей украденные с кухни сырые картофелины и укрывал своим единственным тонким одеялом, дрожа от холода до самого утра. 
Парень был удивительно хорош собой — высокий, светловолосый, с руками, еще не успевшими окончательно искривиться от ревматизма. Именно эта красота стала проклятием старой Марты, кухарки работного дома. Марта, рыхлая женщина с глазами навыкате, состояла в греховной связи с самим мистером Твидлом. Она грела свои опухшие ноги в остывающем жире котлов и считала каждый кусок хлеба, брошенный рабочим. Но Томаса она подкармливала тайком, лелея в своей порочной душе гнусные мечты. 
Ночами, когда Элинор падала на койку замертво, вымотанная адским ритмом замерзающего механизма, Томас смотрел на нее. Однажды, распутывая узлы повязки на ее груди (он думал, что "приятель" мучается глубокой непроходящей раной), пока та спала мертвым сном после двойной смены, он понял причину странного притяжения, которое мучило его последние месяцы. Понимание обрушилось на него подобно удару пресса (нащупалось двое хрупких прелестных полукружий). Он задохнулся, перекрестился и, не осмеливаясь больше смотреть на неё, осторожно заправил чуть приопущенное полотно обратно, стараясь не разбудить ее. С этой ночи его любовь приобрела оттенок горького безумия.
Марта подсмотрела это сквозь щель в рассохшейся двери. Ревность, черная и ядовитая, поднялась в ней. Не потому, что мальчик принадлежал другой женщине, а потому, что он предпочел это — переодетую замарашку — ей, пышнотелой хозяйке котла. 
На следующее утро, подавая Томасу утреннюю овсянку, она улыбнулась ему самой сладкой из своих улыбок. А вечером, когда парень спустился за добавкой (для "Элиаса"), ложка в руках Марты дрогнула. Порошок из бумажного фунтика, купленный у аптекаря-опиумиста за серьгу (одну из немногих вещей, оставшихся от матери мальчика), белой пылью осел на серой поверхности каши. Мистер Твидл тем же вечером пожаловался кухарке, что содержание двух нахлебников обходится фабрике слишком дорого. Марта понимающе кивнула, помешивая варево. Расходы будут сокращены.
К утру Томас посинел. Его нашли свернувшимся калачиком на полу коридора, сжимающим в руке пустую миску. Последний юноша работного дома умер в тишине, под аккомпанемент свиста пара, прорывающегося из лопнувшей трубы в дальнем крыле.

Глава II. Милосердие за шесть пенсов

Смерть Томаса лишила Элинор последнего тепла. Теперь она поняла все. Ложь города, лживость хозяев, равнодушие небес. Это откровение настигло ее неделей позже, во время ежегодного рождественского обхода.
Господин Вандерхейм распорядился выставлять на паперти собора Святого Патрика шестилетнего Тимми. Ребенок был слеп, глух на одно ухо после падения с фабричной лестницы и страдал чахоткой, заходясь кровавым кашлем всякий раз, когда пытался пробежать. Лечить его не дозволялось — работа стояла выше милосердия. Мальчика наряжали в специально состаренный костюмчик ангелочка, мазали сажей щеки, чтобы румянец болезни выглядел убедительнее, и давали в руки жестяной кружок. Рядом, опираясь на самодельный костыль, ковылял старый Джереми — контуженый ветеран войны, которого родня списала со счетов двадцать лет назад и забыла, словно сломанную табакерку. Старик уже не ждал писем, он просто существовал, питаясь картофельными очистками.
Элинор должна была стоять в тени колоннады, изображая старшего брата-сироту. Мороз кусал их сквозь ветхие башмаки. Прохожие, спешащие из теплых экипажей к праздничной индейке, бросали в кружку Тимми медяки.
Один господин, благоухающий дорогим бренди и сигарами, задержался. Он долго смотрел на слепого ребенка, затем полез в карман пальто. Вместо монеты он достал яркую карамельную трость.
— Бедный малыш, — просюсюкал он, вкладывая конфету в грязную ладонь. — Возьми, порадуйся Рождеству.
Тимми неуверенно прижал подарок к груди. Но едва джентльмен скрылся в дверях храма, из-за спины девочки вынырнул мистер Твидл. Одним движением жирных пальцев он вырвал конфету, сорвал обертку и сунул леденец в свой слюнявый рот прямо на глазах у ребенка.
— Антисанитария, Элиас, — прошипел управляющий, хрустя сахаром. — Ты хочешь, чтобы дитя подхватило заразу?
Но худшее ждало впереди. Тот самый господин, выйдя из церкви через час, шатаясь, прошел мимо. На его пальце блестело новое золотое кольцо, а рядом семенила размалеванная девица в соболях — очевидно, утешение, стоившее всех поданных им сегодня медяков. Он скользнул взглядом по Элинор, брезгливо поморщился и бросил в кружку Тимми полупенсовик. Монета упала в грязь. Господин даже не заметил этого, увлекаемый проституткой в теплую темноту переулка.
В этот момент душа Элинор покрылась такой же коростой льда, как и трубы фабрики. Она посмотрела на свои мужские штаны, на свои стертые в кровь руки и впервые осознала всю чудовищную комедию своего существования.

Глава III. Долг старика

Джереми держался дольше остальных. Война научила его спать стоя и есть крыс. Но кухня оказалась страшнее вражеских траншей. Марта возненавидела старика за то, что тот занимал место, но почти ничего не делал для фабрики. Каждое утро она начинала с того, что швыряла в него мокрой тряпкой, обвиняя в краже половника или приставаниях. 
Старик покорно сносил побои. Ему нечем было платить. Зарплату кухарки урезали так часто, что цифры превратились в насмешку, а задерживали ее месяцами. За малейшую ошибку — если вода в ведре оказывалась недостаточно мутной — из жалких копеек вычитали штрафы.
Однажды ночью, когда фабрика содрогнулась от особенно сильного удара лопнувшего маховика, Марта вошла в казарму с фонарем.
— Вор! — визжала она, тыкая толстым пальцем в пустой мешочек из-под соли, который сама же спрятала накануне. — Старый черт! Я видела, как ты лапал меня во сне!
Джереми сидел на койке, глядя на пляшущие тени. В его голове вдруг снова загрохотала артиллерийская канонада. Он посмотрел на кухонный нож, лежащий на столе — тот самый, которым Элинор когда-то отрезала себе косы. Утром, когда рабочие вошли в кухню, они нашли старика висящим на потолочной балке. Из петли торчали лишь его босые, почерневшие ноги. Лицо его было спокойным — война наконец отпустила его, подарив единственную доступную пенсию.

Глава IV. Агония железа

После смерти Джереми механизм сдался окончательно. Чудовищный лязг сотряс здание до фундамента. Главная паровая магистраль, изъеденная коррозией и морозом, лопнула с оглушительным ревом. Струя перегретого белого пара толщиной в ствол векового дуба ударила в потолок цеха.
Рабочие бежали, падая и ломая кости на заледенелом полу. Мистер Твидл, прибежавший на шум, первым выскочил на улицу, прижимая к груди гроссбух.
Элинор метнулась к источнику звука. Там, среди шипящего ада, находился главный клапан экстренного сброса. Если его не повернуть, котел взлетит на воздух вместе со всем кварталом. Деревянная ручка клапана раскалилась докрасна.
Она обернула руку остатками своей мужской куртки и схватилась за металл. Боль была мгновенной и абсолютной, испепелившей остатки ее человечности. Сквозь слезы, смешивающиеся с сажей, она увидела внизу, в техническом отстойнике под полом, бледное лицо. Это была приблудившаяся погреться, маленькая Мэри, девочка шести лет, которую вчера забыли выпустить из подвала, заставляя сматывать нитки, "раз зашла и получила краюху хлеба"). Котел рванул кипятком вниз. Вода в отстойнике закипела за секунды. Девочка не кричала — пар сжег ей легкие. Она просто смотрела вверх невидящими белесыми глазами, прежде чем скрыться под черной пузырящейся массой. Элинор, теряя сознание от ожога, успела провернуть рычаг. Фабрика умерла, захлебнувшись собственным паром.

В этом замке на пустоте выжило только двое. Сама Элинор, навсегда потерявшая кисть левой руки и слепой Тимми, которого взрывной волной выбросило в сугроб за окном. 
Мистер Твидл исчез. Исчезла и Марта, прихватив кассу и серебряные ложки из кабинета управляющего. Как только фабрика перестала приносить доход, а запах грядущего суда стал невыносим, они нашли бизнес покрупнее — купили долю в прачечных Уайтчепела, где требовалась новая рабочая сила.
Перед отъездом они заперли фабрику. Навесили пудовые амбарные замки на главные ворота. Заперли тяжелую дубовую дверь работного дома. Вынесли оттуда всё: матрасы, остатки угля, бочку с питьевой водой, свечи. Они не оставили условий для безопасности и жизни. И никому не сказали, что там мог остаться живой человек.
Спустя неделю, когда благотворительное общество леди Февершем решило передать фабрике партию старых одеял для выживших рабочих, ключник долго возился с замком. Дверь открылась с третьего раза лишь от взлома констебелем, вызванным после подозрительной тишины (в ответ на действия) благодетельницей, со скрипом, исторгая облако морозного воздуха, густого от запаха тления. 
В главном зале, посреди застывших луж воды и горы недоделанных плюшевых мишек, занесенных снегом через разбитую крышу, сидела умирающая фигура с комочком ребенка на груди. Удивительно необезображенная ожогом, лишенная руки, одетая в смерзшиеся мужские лохмотья. Элинор не пыталась встать. На ее коленях лежал слепой Тимми. Он перестал кашлять несколько дней назад. Его остекленевшие глаза были широко открыты, устремлены в пролом крыши, откуда медленно падали тяжелые, равнодушные хлопья лондонского снега. Холод сделал свое дело лучше, чем пламя. Безразличие... Оно оказалось самым надежным механизмом из всех, что изобрел человек.


Рецензии