О том, как двое шли на юг, а попали в историю

Глава первая
,в коей корчма «Семь бобров» навеки входит в мировую историю, а двое путников — в историю друг друга

Есть на белом свете места, которых нет ни на одной карте. Картографы, люди сурьёзные и малопьющие, обходят их стороной, потому что нанести такое на пергамент — значит навеки опозорить и себя, и короля. К числу таких мест, безусловно, относилась и корчма «Семь бобров», хотя бобров там было от силы полтора — и те нарисованы углём на вывеске рукой настолько нетрезвой, что зверь больше смахивал на бобра, прошедшего все круги ада и одного конкретного сарацина в придачу.

Корчма стояла в низине, где-то под Бобруйском. «Где-то» — потому что сам Бобруйск ещё не знал, что он Бобруйск, а местные жители, если их спрашивали, как проехать, надолго задумывались и отвечали вопросом на вопрос: «А тебе точно туда надо?» Дорога мимо корчмы вела одновременно и на восток, и на запад, и немножко в сторону пекла — в общем, как раз для тех, кто перепутал направление.

Хозяин корчмы, пан Борщёвский, человек с лицом, напоминавшим печёное яблоко, которое забыли в печи ещё при прадеде, считал себя поляком, литвином, русином и немножко сарацином, в зависимости от того, кто и сколько платил. Языков он знал ровно столько, сколько было нужно, чтобы принять заказ и не расслышать угрозы. А вот постояльцев к нему заносило самых неожиданных — как раз потому, что заблудиться в этих краях было проще, чем найти дорогу домой.

Именно сюда, в самый разгар петушиного послеполуденного храпа, когда даже мухи летали с ленцой, въехали двое.

Первый появился верхом на коне, который всем своим видом показывал, что он не просто конь, а транспортное средство двойного назначения: и в пир, и в мир, и в лютую сечу, и в соседний овраг по грибы. Всадник был широк в плечах, светел волосом и бородою, одет в простую, но добротную рубаху, поверх которой висела кольчуга, звеневшая на ходу так, будто пересчитывала каждую гривну, потраченную на её починку. Из оружия при нём был меч, кистень, два ножа и отдельная харизма. Звали его Станиславом Бесшабашным, и ехал он по государеву делу: великий князь киевский повелел ему охранять юго-восточные рубежи от набегов степняков. Но поскольку Станислав выехал из Киева по карте, нарисованной каким-то недобитым волхвом на берёсте, а потом ещё и приложился к дорожному баклажке, то восточные рубежи внезапно сместились куда-то в район, где степью даже не пахло, зато пахло кислой капустой и чьей-то неудачной судьбой.

Второй прибыл получасом позже, и его явление сопровождалось лязгом, скрежетом и мелодичным звоном натёртых до блеска лат. Конь под рыцарем был закован в броню так, что оставались видны только ноздри и хвост, и ноздри эти дышали глубоким презрением ко всему, что не являлось Священной Римской империей. Сам рыцарь сидел в седле прямо, словно кол проглотил, и поверх шлема у него развевался плюмаж, который в здешних краях немедленно приняли за редкую птицу-переселенца. Звали рыцаря Генрихом фон Шварцлозе, и направлялся он в Палестину — воевать сарацин под знаменем императора Фридриха Барбароссы. Однако карта, которой снабдили Генриха в имперской канцелярии, была выполнена на латыни, причём такой латыни, что даже сам Цицерон подавился бы оливкой. Генрих читать её не умел, зато прекрасно умел доверять интуиции. Интуиция же после трёх дней пути и двух бочонков рейнского упорно твердила ему, что Палестина находится строго на восток от Германии, а стало быть, надо просто ехать в сторону восхода. Она не учла только одного: Германия находилась сильно левее, чем он думал, а восход в этих широтах имел дурную привычку вставать совсем не там, где его ждали.

Судьба (а точнее, полное отсутствие дорожных указателей) привела обоих к вывеске «Семь бобров». Станислав спешился первым, бросил повод коню, сказал: «Жди, Гнедко, я токмо горло промочу», — и вошёл в корчму, пригнув голову. Генрих, поплутав вокруг берёзовой рощи, которая подозрительно смахивала на ту же самую рощу третий раз подряд, плюнул, перекрестился (по-католически, слева направо, чем вызвал удивление у пролетавшей вороны) и тоже зашёл.

Внутри корчмы царил полумрак. Пахло дымом, квашеной капустой, воском и лёгким отчаянием. За единственным длинным столом сидели трое местных: мужик в драном кожухе, мужик в двух драных кожухах и некто третий, чей кожух драным уже не был, потому что кожуха у него вовсе не имелось. Все трое пили что-то мутное и молча глядели в кружки, словно там, на дне, плавала истина.

Пан Борщёвский за стойкой протирал кружку тряпкой, которая когда-то, возможно, была белой, но потом передумала. Увидев входящих, он выпрямился и на всякий случай улыбнулся сразу на четыре языка.

— Вечер добрый, панове! Чего изволите? — начал он на такой смеси польского с белорусским, что даже кружка в его руке запотела от напряжения.

Станислав уселся, грохнул кулаком по столу и ответил: — Мёду! Чтоб горело. И жрать чего-нибудь, что при жизни хрюкало.

Генрих же, войдя, остановился, снял шлем, поставил его на стол (шлем немедленно занял половину столешницы), оглядел помещение с видом ревизора и произнёс звучным баритоном: — Aquam, quaeso. Et cibus, si fieri potest, sine larido — non enim venter meus lardum tolerat post iter longum. (Воды, прошу. И еды, если возможно, без сала — желудок мой сала не терпит после дальней дороги.)

Пан Борщёвский, который в своей жизни слышал латынь только от захмелевшего ксендза, кивнул с умным видом и поставил перед рыцарем кружку того самого мутного, что пили местные, и тарелку с чем-то, что явно хрюкало ещё сегодня утром, причём с явным удовольствием.

Станислав покосился на соседа. Латы он оценил сразу — в конце концов, не каждый день видишь железяку, внутри которой кто-то есть. Но вот речь… Речь ему решительно не понравилась.

— Ты, это, по-каковски щебечешь? — спросил он беззлобно, но с нажимом. — Я тут человек государев, мне невнятица ни к чему.

Генрих повернулся к нему всем корпусом. Шея у рыцаря была мощная, а взгляд — как у филина, которого разбудили среди дня и сказали, что мышей больше не будет.

— Teutonica lingua mihi nativa est, sed etiam Latine, Gallice et modice Arabice loquor, — сообщил он с достоинством. (Язык мой родной — немецкий, но говорю также по-латыни, по-французски и немного по-арабски.)

— Ну и дурак, — резюмировал Станислав. — Тут тебе не Париж. Тут тебе Бобруйск почти что. Говори по-людски.

— Was? — переспросил Генрих, который разобрал только интонацию, но интонацию он разобрал прекрасно.

— Вот тебе и «вас», — вздохнул Станислав. — Глухой, что ль?

Над корчмой, на маленьком пушистом облачке, которое по случаю задержалось именно здесь, сидели двое. Один — тощий, бледный, с крыльями, нервно подрагивающими в такт мыслям о ревматизме, — Кондрат, ангел-хранитель Станислава Бесшабашного. Другой — румяный, жизнерадостный, с крыльями, которые явно знали, что такое хороший ветер и добрый ужин, — Зигфрид, ангел-хранитель Генриха фон Шварцлозе.

— Ну, началось, — прошептал Кондрат, потирая переносицу. — Сейчас он ему врежет. А у твоего, между прочим, латы с острыми краями. Мой Стасик порежется. Потом заражение. Потом гангрена. Потом… — Кондратушка, золотко, — перебил Зигфрид, отламывая откуда-то из воздуха кусочек засахаренного имбиря, — ты когда-нибудь видел, чтобы твой Стасик порезался? Он скорее латы погнёт, чем кожу оцарапает. Смотри лучше, какая композиция. Двое благородных мужей, две воинские традиции, сейчас будет драка — красота же! Я, знаешь, в прошлый раз, когда Генрих дрался с одним саксонцем, так у меня крылья от удовольствия топорщились. Очень эстетично вышло.

Внизу тем временем Станислав, не привыкший к тому, что ему не отвечают на простом русском языке, решил проявить гостеприимство. Он взял свою кружку с мёдом, наклонился к Генриху и, улыбаясь во всю ширь (что при его габаритах выглядело несколько угрожающе), сказал: — Мёд! Пей! Вкусно! И не мычи больше по-своему.

Генрих, чьё рыцарское воспитание запрещало ему отказываться от угощения, принял кружку, понюхал, удивлённо приподнял бровь и сделал глоток. Мёд был таким ядрёным, что на мгновение рыцарь увидел сразу и Палестину, и сарацин, и даже Барбароссу, который показывал ему большой палец. Он поперхнулся, закашлялся, но остался жив.

— Gut, — прохрипел он, возвращая кружку. — Aber stark. Sehr stark. (Хорошо. Но крепкое. Очень крепкое.)

— «Гут» — это по-нашему? — переспросил Станислав.

— Это по-нашему, — неожиданно подал голос один из местных, тот, что без кожуха. — Они, немчура, всё «гут» да «зер гут». Я их видал. Они с мечом управляются знатно, но пьют по-смешному.

Станислав задумался. Немчура — это, значит, из Священной Римской империи. А что немчура делает в корчме под Бобруйском? Ответ мог быть только один: тоже заблудился. Это роднило.

— Слышь, железяка, — сказал он, решив, что разумнее всего перейти на наглядные пособия. Он взял с тарелки кусок хлеба, разломил пополам и протянул Генриху. — Мир? Хлеб-соль? Не дерусь я нынче. Жарко.

Генрих на хлеб уставился. Потом на Станислава. Потом опять на хлеб. В его глазах промелькнула сложная гамма чувств: подозрительность, гордость, желание есть и внезапное понимание, что хлеб — это универсальный язык. Он взял половину, кивнул и произнёс: — Pax. Etiam mihi calidum est. (Мир. Мне тоже жарко.)

С этого момента можно было считать, что лед тронулся. Но по-настоящему он треснул позже, когда на столе возник штоф.

Откуда он взялся — история умалчивает. Пан Борщёвский потом божился, что никакого штофа не выставлял, а стало быть, его принесли сами ангелы. Так или иначе, на столе материализовалась зеленоватая бутыль с прозрачной жидкостью, которая пахла так, будто в неё перегнали саму идею веселья.

Станислав разлил. Генрих, глотнув, выдохнул огонь (в переносном смысле, хотя местные мужики потом уверяли, что в прямом) и вдруг, хлопнув ладонью по столу, сказал: — Wasser des Lebens! Aqua vitae! Gut, очень gut!

— О! — оживился Станислав. — «Водка» — слово понял! Значит, можешь по-людски, когда захочешь.

Второй штоф принёс лингвистический прорыв. Выяснилось, что если говорить медленно, громко и обильно жестикулируя, то «степь» становится «Steppe», «поход» — «Feldzug», а «сарацин» — «Sarazene», и все эти слова в пьяном исполнении звучат почти одинаково. На третьем штофе Станислав уже рассказывал Генриху про невесту-половчанку (которой у него не было, но вдохновение требовало), а Генрих чертил на столе схему взятия Акры, путая сарацин с печенегами. На четвёртом они уже пели.

Песня была жуткая. Станислав выводил «Ой, то не вечер», а Генрих подтягивал по-немецки что-то про «Pal;stinalied» Вальтера фон дер Фогельвейде. В результате получалось такое, что трое местных мужиков проснулись, перекрестились и вышли из корчмы, решив, что конец света настал и самое время быть поближе к лесу.

Ангелы на облачке наблюдали за этим с профессиональным интересом.

— Видишь, Кондрат? — улыбался Зигфрид. — А ты боялся. Культурный обмен. Диалог цивилизаций. Ещё немного, и они, пожалуй, решат, что им по пути.

— Они и так решат, — мрачно отозвался Кондрат. — Я уже чую. Беда. Мой сейчас предложит твоему вместе степняков бить. А твой согласится, потому что на четвёртом штофе твой согласится даже на то, чтобы жениться на половчанке, которую выдумал мой.

Кондрат как в воду глядел. Потому что именно в этот момент Станислав хлопнул Генриха по наплечнику (звук получился, как по пустому ведру) и заявил: — Слышь, Генка! Ты в Палестину, я — степняков гонять. А давай сначала — к нам, на восточные рубежи! Покажем кочевникам, почём гривна! А потом махнём в твою Палестину, сарацин щекотать. У меня на них зуб!

Генрих, чей разум плавал в сивушных волнах, но рыцарское сердце билось отважно, поднял мутные глаза и произнёс, тщательно выговаривая слова: — Zuerst Steppe, dann Pal;stina? Ja. Das ist ein guter Plan. Zuerst Steppe. (Сначала степь, потом Палестина? Да. Это хороший план. Сначала степь.)

Они ударили по рукам. Точнее, Станислав ударил своей ладонью по ладони Генриха, и Генрих ощутил, что такое настоящая богатырская дружба — она, оказывается, немного отдаёт в плечо и напрочь отбивает пальцы.

На облачке повисла пауза.

— Ну вот, — подытожил Кондрат, закрывая лицо крылом. — Я говорил. Теперь мой вместо юго-востока поедет в Палестину, а по дороге ещё и в степь заедет. У него же там князь, ему голову оторвут. А у меня давление. И нимб чешется.

— Не ной, — отмахнулся Зигфрид. — Зато какая история выйдет! «Два героя, две судьбы, один штоф». Это же материал для хроник! Да и вообще, наши подопечные наконец-то нашли друг друга. Я, признаться, давно мечтал, чтобы Генрих кому-нибудь рассказал ту историю про барсука и аббата. Стасик оценит.

— Ты думаешь о барсуке, а я думаю о грыже, — вздохнул Кондрат. — Ладно, будем вытаскивать.

А внизу корчма «Семь бобров» сотрясалась от хохота. Двое героев, русский богатырь и немецкий рыцарь, братались над пятым штофом, клялись в вечной дружбе и рисовали пальцем на стене маршрут будущих подвигов. Маршрут выходил затейливым, с заездом в степь, в Палестину и почему-то обратно в Бобруйск — но это было уже совершенно не важно.

Важно было то, что двое заблудившихся, каждый из которых ехал не в ту сторону, внезапно поняли: вместе им теперь — в самую правильную.

Конец первой главы.

Глава вторая
,в коей утренние петухи поют на север, а истина, как всегда, лежит в штофе — но уже пустом

Первый петух пропел где-то за час до рассвета. Петух был опытный, битый жизнью и клювом местной лисы, поэтому голос его звучал хрипло и требовательно — так, словно он не столько возвещал новое утро, сколько ультимативно требовал объяснительную от вчерашнего вечера. Второй петух пропел следом, но сфальшивил и перешёл на кашель. Третий, видимо, решив, что первые двое опозорили курятник, не пропел вовсе, а издал невнятное «кукаре… э-э… ну, вы поняли».

В корчме «Семь бобров» на полу спали двое.

Станислав Бесшабашный лежал на спине, раскинув руки так, будто обнимал всё Киевское княжество разом. Его правая рука покоилась на нагруднике Генриха, левая — на пустом штофе, с которым он, очевидно, не пожелал расставаться даже во сне. Дышал он мощно, ровно и с таким гулом, что половицы под ним тихо пели былины.

Генрих фон Шварцлозе спал совершенно иначе — так, как и подобает рыцарю Священной Римской империи: прямо, сложив руки на груди крестом и подогнув ноги в латных сабатонах. Он был бы похож на надгробную статую, если бы не храп. Храп был не просто звуком — это была музыкальная фраза, полная достоинства и тевтонской печали, с чётко артикулированным «R» на вдохе.

Проснулись они почти одновременно — от того, что пан Борщёвский, имевший сердце не ангельское, но и не вовсе звериное, сунул под нос каждому по кружке огуречного рассола. Станислав выхлебал свою, не открывая глаз, и сказал: — Пить.

Генрих открыл один глаз, нащупал кружку, понюхал, выпил и ответил на привычной латыни: — Caput dolet. Graviter. (Голова болит. Сильно.)

Станислав, услышав знакомое «caput», почему-то решил, что речь о капусте, и утвердительно кивнул. Так, в муках и недоразумениях, началось утро.

Через полчаса, кое-как приведя себя в вертикальное положение, герои выползли на двор. Солнце только-только поднялось над лесом и светило ярко, нагло и совершенно не считаясь с чужим похмельем. Станислав приложил ладонь ко лбу, оценил положение светила и сказал: — Значит, так. Солнце встаёт… э-э… там. Стало быть, восток — там. Юг — стало быть, туда. А нам, Генка, надобно на юг. Там степь. Там кочевники. Там подвиг.

Генрих, чей мозг в данный момент представлял собой одну сплошную латинскую фразу «Vae mihi» (горе мне), поднял голову, посмотрел на солнце и глубоко задумался. В обычной жизни он прекрасно знал, что солнце встаёт на востоке. Но сегодня обычная жизнь кончилась вчера, примерно на четвёртом штофе, а сегодняшняя жизнь подчинялась каким-то иным, неизвестным науке законам. К тому же, пока они ползли по двору, он трижды перевернулся через левое плечо (один раз — споткнувшись о порог, второй — уворачиваясь от гуся, третий — просто так), так что ориентировка в пространстве окончательно пошла плясать вприсядку.

— Sud, ja? — переспросил Генрих, тыкая пальцем в сторону, которая при прошлом повороте была югом, а теперь была, по его ощущениям, западом, но могла быть и севером, потому что гусь гусью рознь.

— Ага, — подтвердил Станислав, уверенно махнув рукой в направлении, которое решительно не совпадало ни с одним из известных картографам. — Юг. Он там. Где берёзки покудрявей. Я по мху смотрел. Мох у них на стволах — значит, север. А нам туда.

Поскольку мох на здешних берёзках рос со всех сторон одновременно, в силу климатической неопределённости, аргумент был неотразим. Генрих кивнул, оседлал коня (который посмотрел на хозяина с выражением «опять?») и двинулся за Станиславом.

Они выехали с постоялого двора «Семь бобров» и бодро (насколько позволяло похмелье) направились строго на север.

Над дорогой, на том же самом пушистом облачке, ангелы-хранители наблюдали за процессией. Кондрат сидел, обхватив голову крыльями. Его нимб слегка потускнел — не то от расстройства, не то от коллективного похмелья, которое ангелы, как существа высшие, тоже ощущали, но исключительно в эстетическом плане.

— Кондрат, — осторожно спросил Зигфрид, — они едут на север, да?

— Угу, — глухо отозвался Кондрат.

— Но степняки-то на юге.

— Угу.

— А Палестина, прости за уточнение, — ещё южнее.

— Угу.

Зигфрид отломил себе кусочек райской халвы, задумчиво пожевал и вдруг просиял: — Значит, у них теперь шанс открыть что-нибудь новое! Может, там, на севере, тоже есть сарацины? Не знаю, какие-нибудь полярные. С белыми тюрбанами и в тёплых шароварах.

Кондрат медленно повернул к нему бледное лицо: — Зигфрид, — сказал он голосом, которым обычно читают список смертных грехов перед завтраком, — там, на севере, нет сарацин. Там Чудь белоглазая. Там болота. Там, если повезёт, Новгород. И если мой Стасик туда доедет, великий князь киевский узнает об этом раньше, чем они переплывут Ловать. И тогда не будет ни степи, ни Палестины, ни моих нервов. У меня, между прочим, и так радикулит от здешней сырости.

— Ну, радикулит — это ерунда, — беззаботно отозвался Зигфрид. — Вот у Генриха в прошлом году была экзема под нагрудником — вот это, доложу тебе, драма. Он три деревни распугал, пока до лекаря доехал. А эти двое, смотри, как ладно едут. Плечом к плечу. Как в балладе. Север, юг — какая разница, если компания хорошая?

Кондрат открыл рот, чтобы ответить, что разница есть, причём в несколько тысяч вёрст, но в этот момент снизу донеслось пение. Станислав, чья голова понемногу проветрилась, затянул «Как на дикий брег Иртыша», а Генрих, решив, что это молитва, подхватил что-то из литургии на латыни. Получалось опять жутко, но слаженно — так, словно два медведя научились играть на волынках и решили открыть оркестр.

Кондрат вздохнул, поправил нимб и сказал: — Ладно. Пусть едут. В конце концов, Земля круглая. Может, они так и до Палестины доберутся. Через Чудь. И Новгород. И льды.

— Вот! — обрадовался Зигфрид. — Льды! Я же говорил — полярные сарацины! Уже интереснее.

И два ангела, ворча и посмеиваясь, полетели вслед за своими подопечными, которые уверенной рысью углублялись в северном направлении — подальше от степи, сарацин и здравого смысла, зато поближе к новым, ещё не изведанным неприятностям.

Конец первой главы.

Глава третья
, в коей наш героический дуэт выясняет, что «любвеобильная кикимора» — это диагноз, а противоядие от женских чар бывает исключительно в стеклянной таре

К полудню солнце разгулялось не на шутку. Оно висело над лесом, как раскалённый блин над сковородкой, и поливало всё живое таким жаром, что даже комары, эти неутомимые труженики болотного фронта, сдались и ушли в тень — пережидать и переосмысливать жизненные приоритеты. Лошади плелись шагом, понуро опустив морды, а всадники пребывали в том особом состоянии духа, когда подвиги уже не кажутся необходимостью, а вот кружка холодного кваса — решительно да.

Лес вокруг постепенно менялся. Берёзки, ещё утром кудрявые и жизнерадостные, теперь стали какими-то скрюченными, замшелыми и подозрительно переглядывались через тропу. Тропа, в свою очередь, тоже вела себя не по-людски: она то исчезала в папоротниках, то раздваивалась без предупреждения, то вдруг делала петлю и возвращалась обратно — словно намекала, что хорошим молодцам здесь не место. Воздух стал густым и влажным, с отчётливым привкусом болота, сыроежек и чьего-то дурного колдовства.

— Генка, — подал голос Станислав, вытирая пот со лба рукавом, который когда-то был красным, а теперь стал цвета неопределённой исторической эпохи, — ты чуешь?

— Was? — переспросил Генрих, который к этому моменту выучил уже три русских слова («пить», «бить» и «сарацин») и теперь применял их в порядке живой очереди.

— Ну, это… пахнет, — Станислав повёл носом, как медведь на пасеке. — Бабой пахнет. И не простой. А такой, знаешь… с приветом. С потусторонним.

Генрих принюхался. Нюх у него был аристократический, натренированный на различение сортов рейнского и на обнаружение сарацин в радиусе полёта стрелы. Однако сейчас он уловил только аромат тины, мокрого мха и лёгкий, едва заметный шлейф чего-то цветочного. Цветочного — и подозрительного.

— Floret aliquid, — пробормотал он. — Et palus. Femina? Nescio. (Цветёт что-то. И болото. Женщина? Не знаю.)

— Вот именно что «не сцио», — кивнул Станислав, впервые за всё время путешествия правильно поняв латынь, но неправильно её просклоняв. — Я тебе говорю: бабы. Причём болотные. У нас под Черниговом такие в прошлом годе одного дружинника чуть не защекотали до полусмерти. Еле отбили.

Договорить он не успел. Тропа впереди резко расширилась, и взору путников открылась поляна, которая явно не была предусмотрена генеральным планом данного леса. Посреди поляны стояла избушка. Но если избушка Бабы-Яги, как известно всякому грамотному славянину, стояла на курьих ножках и поворачивалась к лесу задом, то эта избушка стояла на чём-то среднем между утиными лапами и козлиными копытами и поворачивалась к путникам… в профиль. Видимо, не могла определиться.

Но самое интересное находилось перед избушкой. На лавочке, сколоченной из кривых жердей и, кажется, пары рёбер неизвестного науке зверя, сидели две женщины.

Нет. Не женщины. Женщины — это когда кожа да кости, платок да сарафан, глаза долу да речь тихая. А эти две были… явлением. Феноменом. Катастрофой местного масштаба.

Первая — высокая, статная, с волосами цвета болотной ряски, уложенными в причёску, напоминавшую гнездо цапли после урагана. Глаза у неё были зелёные, глубокие и светились таким внутренним огнём, что становилось ясно: эту женщину хлебом не корми, дай кого-нибудь очаровать, запутать и увести в трясину — желательно навсегда. Одета она была в платье из какого-то переливчатого материала, который при каждом движении менял цвет с тинного на закатный и обратно. Фигура у неё была… кхм… такая, что Станислав поперхнулся воздухом, а Генрих машинально поправил нагрудник, хотя нагрудник в данном месте ему решительно ничего не защищал.

Вторая — пониже, поплотнее, с копной огненно-рыжих волос, которые торчали в разные стороны, как у одуванчика, пережившего близкое знакомство с молнией. Веснушки у неё были не просто на лице — они, казалось, жили своей жизнью, перебегая со щеки на нос в зависимости от настроения хозяйки. Одета она была во что-то зелёное, но очень короткое — такое короткое, что лес вокруг краснел верхушками сосен. В руках она держала кувшинчик и две кружки, и улыбалась так, что у Станислава внезапно зачесались сразу оба уха.

— Ой, девочки… — тихо сказал Станислав, и в голосе его прозвучала вся гамма чувств: от «какая красота» до «мама, роди меня обратно».

— Weiber… — выдохнул Генрих, и его тевтонское сердце пропустило удар. — Pulchrae. Valde pulchrae. (Женщины. Красивые. Очень красивые.)

На облачке, которое к этому моменту заметно отсырело от болотных испарений, ангелы-хранители обменялись тревожными взглядами.

— Кондрат, — тихо спросил Зигфрид, — это кто?

Кондрат, чьё лицо приобрело оттенок старого пергамента, нервно пролистал какие-то небесные скрижали, потом перелистал обратно, потом перекрестился (ангелы вообще-то не крестятся, но Кондрат был ипохондриком и предпочитал перебдеть) и глухо сообщил: — Кикиморы. Болотные. Высший разряд. Любвеобильные. С пометкой «особо опасны». Уровень чар — восьмой по небесной шкале. Против наших — четвёртый. Зигфрид, у нас проблемы.

— Почему сразу проблемы? — обиделся Зигфрид. — Девушки как девушки. Фигуристые. С характером. Помню, у меня в девятом веке один подопечный, тоже немец, познакомился с русалкой — и ничего, прекрасная вышла история. Правда, потом он поселился в озере и оброс чешуёй, но это детали.

— У твоего подопечного, — отчеканил Кондрат, — иммунитета к славянской нечисти — ноль. У моего, кстати, тоже. Потому что он не верит в кикимор. Он верит в то, что красивая женщина в лесу — это просто красивая женщина в лесу. И сейчас он в это поверит так глубоко, что мы их обоих будем вытаскивать из болота. В лучшем случае. В худшем — женю. И нам потом с этими кикиморами ещё в Палестину лететь.

Зигфрид хотел возразить, что в Палестине климат сухой и кикиморам там не понравится, но не успел, потому что внизу началось действо.

Рыжая кикимора поднялась с лавочки, плавно (очень плавно — так плавно, что у Генриха запотели латы изнутри) подошла к всадникам и, глядя снизу вверх на рыцаря, произнесла голосом, который журчал, как ручеёк, и обволакивал, как тёплый мёд:

— Здравствуй, добрый молодец. Издалека ли путь держишь? Не желаешь ли отдохнуть с дороги? Водицы ключевой испить? А может, чего покрепче? У нас и шнапс имеется. Свой, болотный, на клюковке настоянный. Для особых гостей.

Слово «шнапс» Генрих понял мгновенно — оно было интернациональным. Более того, оно было родным. Оно звучало как пароль. Как привет с далёкой родины. В голове рыцаря что-то щёлкнуло, и он, сам того не заметив, уже спешивался.

— Schnaps? — переспросил он, и голос его дрогнул от внезапной надежды. — Echter Schnaps? Aus Moosbeeren? (Настоящий шнапс? Из клюквы?)

— Из клюковки, из клюковки, — проворковала рыжая, и веснушки на её лице заплясали победный танец. — Ты садись, рыцарь, отведай. И товарища своего сади. У нас на всех хватит.

Зелёноглазая тем временем подошла к Станиславу. Двигалась она так, словно под ногами у неё был не мох, а дворцовый паркет, и смотрела на богатыря взглядом, в котором обещание и угроза мешались в равных пропорциях.

— А ты, стало быть, из киевских будешь? — спросила она, и голос её был низким, грудным, чуть с хрипотцой — как бочонок старого вина, который только что открыли и уже знают, что содержимое ударит в голову. — Богатырь? По тебе видать. Плечи — что дубы вековые. Руки — что клещи кузнечные. А уста-то, уста — сахарные, дай угадаю.

Станислав, который за свои тридцать лет не пасовал ни перед печенежской ордой, ни перед великокняжеским гневом, вдруг ощутил себя пятнадцатилетним отроком, которого старшая дружинница застала за кражей медовухи из погреба. Он открыл рот, чтобы сказать что-то суровое и богатырское, но сказал совсем другое:

— Ну… это… сахарные, не сахарные, а целоваться я пока не обучен. Я вообще по делу. Мне бы в степь.

— В степь? — зелёноглазая рассмеялась, и смех этот был похож на звон серебряных колокольчиков, которые почему-то звенели прямо в печени. — Какая степь, дурной? Ты же на север идёшь. Тут до степи — как до неба пешком. Оставайся. У нас хорошо. Тихо. Сыро. Комары только, но мы их отваживаем. Выпей шнапсу, легче станет. И плечи у тебя перестанут болеть. И мысли дурные из головы уйдут. И…

Она наклонилась к самому его уху и что-то прошептала. Что именно — история умалчивает, потому что все свидетели (включая Гнедка, коня Станислава) в этот момент деликатно отвернулись. Но щёки у богатыря стали цвета заката над Бобруйском, а дыхание — прерывистым, как у человека, который только что пробежал от Киева до Новгорода и обратно без остановки.

— Кондрат! — завопил с облачка Зигфрид, роняя райскую халву в болото. — Она ему что-то шепчет! Что она ему шепчет?!

— Не знаю, — мёртвым голосом отозвался Кондрат, — но мой нимб только что потускнел на три деления. Это катастрофа. Через минуту он согласится на всё. А твой?

— Мой уже согласился, — доложил Зигфрид, вглядываясь вниз. — Гляди, он шнапс пьёт. Из её рук. А она его по шлему гладит. Клюковка, говорит, особенная. На первом глотке в животе тепло, на втором — в сердце радость, на третьем — свататься будешь.

— На третьем?! — взвизгнул Кондрат. — Так они же уже по второй пошли!

Действительно, внизу всё развивалось стремительно. Рыжая кикимора, которую, как выяснилось, звали Марена (хотя, возможно, она это имя только что выдумала), уже наливала Генриху вторую кружку и параллельно рассказывала, как ей одиноко в этом болоте и как редко сюда заезжают настоящие рыцари. Генрих слушал, кивал и глупо улыбался — выражение лица у него было такое, словно он только что взял Иерусалим и теперь не знает, куда девать ключи от города.

Станислав, получив порцию загадочного шёпота в ухо, перестал сопротивляться вовсе. Он сидел на лавке, пил клюквенный шнапс (который на вкус был как жидкий огонь пополам с брусничным вареньем) и смотрел на зелёноглазую — та представилась как Весняна, хотя для кикиморы это было примерно так же логично, как для болотного огонька назваться Солнышком. Впрочем, логика в этот момент покинула поляну и ушла куда-то в сторону заката, не попрощавшись.

— Вот скажи, богатырь, — мурлыкала Весняна, подливая ему шнапс и незаметно для него превращая воду в ближайшей луже в зеркало, в котором отражались не они, а какая-то идеальная жизнь: дом, сад, трое детей и почему-то коза, — вот скажи, зачем тебе эта степь? Эти кочевники? Эти битвы? Разве не лучше жить в тишине, в покое, среди красоты?

— Красоты… — эхом отозвался Станислав. — Среди красоты. И тишины. И козы.

— И козы, — подтвердила Весняна. — У нас тут козы знатные. Болотные. Молоко дают густое. Жирное. Пей — не хочу.

— Пей — не хочу, — согласился Станислав, и его правая рука, которая ещё утром сжимала рукоять меча, теперь сжимала кружку с третьей порцией шнапса.

Генрих тем временем, допив вторую, перешёл на латынь и начал декламировать Марене стихи из «Песни о Роланде», путая Роланда с Артуром, а Карла Великого — с Фридрихом Барбароссой. Марена слушала, хлопала ресницами и подливала ему четвёртую, приговаривая, что никогда не слышала ничего прекраснее и что у рыцаря определённо талант к поэзии. У Генриха таланта к поэзии не было, но шнапс был убедителен.

На облачке наступила тишина. Кондрат и Зигфрид сидели плечом к плечу и смотрели вниз с выражением родителей, чьи дети только что съели всю новогоднюю кондитерскую лавку.

— У меня есть план, — тихо сказал Зигфрид. — Плохой, но план.

— Слушаю, — так же тихо отозвался Кондрат.

— Мы их сейчас… отвлечём. Кикимор этих. Я устрою небольшую грозу, а ты…

— Гроза над болотом? Ты болотный газ поджечь хочешь? Сжечь обоих, обоих коней и заодно эту избушку на козьих ногах?

— Ну, необязательно сжигать. Можно просто молнию рядом. Они испугаются, наши парни протрезвеют, и…

— И ничего. У них иммунитета к чарам нет, я же сказал. Чтобы протрезветь, им нужен не гром, а…

Кондрат осёкся. Потом его лицо медленно озарилось светом — не божественным, а каким-то сугубо практическим, хозяйственным.

— Зигфрид, — сказал он, — а что ты говорил про шнапс? В смысле, про «Wasser des Lebens»? Помнишь, в корчме?

— Ну да. Aqua vitae. Вода жизни.

— А из чего твой Генрих привык пить шнапс? Дома, в Германии?

— Из ржи. Или из пшеницы. А тут клюква. А что?

— А то, что клюквенный шнапс — он, конечно, пьётся легко, но у него есть одно свойство… Он мочегонный.

Зигфрид уставился на Кондрата, потом на своих подопечных, потом опять на Кондрата.

— Хочешь сказать…

— Я хочу сказать, что через полчаса им обоим резко понадобится выйти. В кусты. И вот там-то, в кустах, чары рассеются. Потому что нет такой любвеобильной кикиморы, которая могла бы удержать мужика, когда припрёт.

Зигфрид открыл рот. Закрыл. Потом его лицо расплылось в улыбке.

— Кондраша, — сказал он с глубоким уважением, — а ты гений. Циничный, жёлчный, ипохондрический гений. Я тебя обожаю.

— Я знаю, — скромно ответил Кондрат. — А теперь давай ждать.

И они стали ждать.

Прошло полчаса. Генрих, допивавший уже пятую (или шестую? Марена сбилась со счёта) кружку, вдруг ощутил в организме некое настоятельное требование, которое не имело никакого отношения ни к рыцарской чести, ни к куртуазной любви. Он нахмурился, поставил кружку и сказал:

— Quaeso… ubi est… cubiculum necessarium? (Прошу… где здесь… нужная комната?)

— Какая комната, дурной? — удивилась Марена. — Тут лес кругом. Иди куда хочешь.

Генрих встал. Чары чуть качнулись, но пока держались — клюква была на редкость коварной ягодой. Станислав, глядя на него, тоже вдруг ощутил острую нужду — и тоже встал.

— Я это… провожу, — сказал он Весняне. — А то он тут заблудится. Немец же.

И два героя, пошатываясь, удалились в ближайший кустарник — тот самый, что рос аккурат на границе болотных чар и нормальной географии.

Кусты были густыми и пахли багульником. Именно багульник, как известно, отрезвляет лучше всякого рассола. Плюс мочегонный эффект. Плюс свежий ветерок, который Кондрат, кряхтя и ругаясь, нагнал с востока — настоящего, а не того, который мерещился им с похмелья.

Через пять минут, когда оба богатыря возвращались к поляне, в их глазах уже светилась не муть, а растущее осознание.

— Генка, — сказал Станислав, потирая висок, — ты ничего странного не замечаешь?

— Ja, — ответил Генрих. — Эти Frauen… слишком pulchrae. Слишком. В лесу. На болоте. Со шнапсом. Это ненормально.

— Вот и я думаю. У нас под Черниговом кикиморы так и работают. Сначала шнапс, потом в болото. Проверено дружиной.

— Was?! — Генрих резко остановился. — Du meinst, sie sind… Hexen? (Ты хочешь сказать, они… ведьмы?)

— Не ведьмы, а кикиморы. Но суть та же. Соблазняют, опаивают, потом женят на себе и в болото. Навечно.

Генрих схватился за меч. Рыцарская ярость, помноженная на остатки шнапса, была страшна.

— Betrug! (Обман!) — взревел он. — T;uschung! (Надувательство!) — и ринулся обратно к поляне.

Станислав — за ним, на ходу вытаскивая кистень.

На поляне кикиморы уже поняли, что добыча уходит. Марена и Весняна стояли у избушки, и лица их больше не были прекрасными. То есть они всё ещё были красивы, но теперь к красоте примешивалось что-то такое, от чего хотелось креститься — причём сразу обеими руками и желательно ещё и ногами. Глаза их светились болотным огнём, волосы шевелились, как змеи, а пальцы заканчивались коготками, которые были бы уместны скорее на беркуте, чем на девице.

— Уходят! — зашипела Марена. — Уходят, гады!

— Ничего, — мрачно отозвалась Весняна, — сейчас вернутся. У меня ещё шнапс остался. И зеркало. И коза где-то рядом пасётся.

Но герои уже ворвались на поляну с оружием наголо.

— А ну, стоять, нечисть болотная! — гаркнул Станислав, размахивая кистенём. — У нас уговор был: степняки, потом сарацины. Жениться в программе не стояло!

— Betrug! — вторил Генрих, потрясая мечом. — Dolus! Fraus! Fallacia! (Обман! Коварство! Мошенничество! Ложь!) — латынь у него была богатая, особенно в части юридических терминов.

Кикиморы переглянулись. Потом расхохотались — жутким, булькающим смехом, от которого у Гнедка шерсть встала дыбом.

— Глупые, — сказала Весняна. — Вы думаете, мы вас силой держать станем? Не-ет. Вы ещё вернётесь. Сами. Потому что мы вам понравились. И шнапс наш вам понравился. И вы нам понравились, даром что дураки. Так что идите пока. Бейте своих степняков. Воюйте сарацин. Но помните: клюква на болоте зреет каждый год. И мы вас ждать будем. Правда, Марена?

— Правда, — кивнула рыжая, и веснушки у неё на лице сложились в слово «до встречи». — Особенно тебя, рыцарь. Ты мне про Роланда не дорассказал. А я тебе про свою бабушку не дорассказала. А бабушка у меня, знаешь, какая? Во-от такая! — и она развела руками так широко, что Генрих на всякий случай сделал шаг назад.

— Уходим, — сказал Станислав, пятясь и не опуская кистеня. — Генка, на коней. Быстро. И шнапс ихний не бери. Он всё ещё волшебный.

— Я и не брал, — соврал Генрих, пряча за пазуху маленькую фляжку с клюквенной. (Она потом сыграет свою роль в песках Палестины, но это совсем другая история.)

Через минуту два всадника галопом неслись прочь от поляны, а вслед им неслись два голоса — один серебристый, другой журчащий:

— Возвращайтесь, мальчики! Клюковка дозреет! Мы вас любить будем! Вечно!

— Вечно! — эхом разнеслось над болотом.

На облачке Кондрат медленно выдохнул и замерил нимб. Нимб восстановился до прежнего уровня. Зигфрид аплодировал, лёжа на животе и свесив крылья.

— Шедевр, — сказал он. — Кондрат, это был шедевр. Мочегонный шнапс против любвеобильных кикимор. Такого ещё не было в анналах.

— Было, — буркнул Кондрат. — В четырнадцатом веке. С одним новгородским купцом. Только там не кикиморы, а русалки, и не клюква, а брусника. Но да, сработало.

Внизу, отъехав на безопасное расстояние, Станислав и Генрих переглянулись.

— Генка, — сказал Станислав, — а всё-таки красивые были… ведьмы.

— Ja. Sehr sch;n. (Очень красивые.)

— И шнапс у них… того… душевный.

— Ja. Sehr seelenvoll. (Очень душевный.)

Они помолчали.

— Но на север мы больше не едем, — твёрдо сказал Станислав. — Там ещё и русалки могут быть. И эти… как их… снежные бабы.

— Снежные бабы? — Генрих недоверчиво приподнял бровь.

— А ты думал! У нас на Руси всё есть. И болотные, и снежные. И степные, кстати, тоже. Так что давай-ка, друг сердешный, искать юг. Настоящий юг. Где сухо, жарко и сарацины без клюквы.

— Ja, — согласился Генрих. — Pal;stina. Ohne Moosbeeren. (Палестина. Без клюквы.)

И они, в последний раз оглянувшись на лес, который теперь казался им одновременно и прекрасным, и жутковатым, пришпорили коней и поскакали — теперь уже, кажется, в правильную сторону.

А за их спинами, на далёкой поляне, две кикиморы допивали остатки шнапса и спорили, кто из кавалеров был симпатичнее.

— Мой — который в латах, — говорила Марена. — Серьёзный. И глаза голубые.

— А мой — богатырь, — возражала Весняна. — Плечи — во. И молчит так солидно, когда не орёт.

Они помолчали.

— В следующем году вернутся, — уверенно сказала Марена.

— Конечно, вернутся, — кивнула Весняна. — Куда они денутся. Мы им ещё козу покажем. И баню. И всё остальное.

И болото, вздохнув, сомкнулось над их смехом.

Конец третьей главы.

Глава четвёртая
, в коей лесной бес пытается чеястно отнять деньги, но нарывается на богатырское детство, а Генрих впервые слышит слово «лох» Лес, в который въехали наши герои после кикиморьего болота, был совсем иного склада. Если там, у Марены с Весняной, деревья гнулись коряво и смотрели на путников с нездоровым любопытством, то здесь лес стоял прямой, сосновый, полный золотистого света и толстых, упитанных белок, которые при виде всадников не разбегались, а только приподнимали брови: дескать, ну и ну, кого только к нам не заносит. Пахло смолой, хвоей и грибами — приличными, съедобными, не галлюциногенными. Генрих блаженствовал: после болотной сырости его латы перестали потеть изнутри, а мысли о клюквенном шнапсе хоть и зудели где-то на задворках сознания, но уже не пересиливали инстинкта самосохранения.

Станислав, напротив, был настороже. Детство, проведённое на окраинах Чернигова, а затем в Киеве — городе, где любой отрок учится жизни быстрее, чем грамоте, — оставило в его душе глубокое знание: если вокруг слишком хорошо, значит, скоро попросят кошелёк. Или душу. Или и то и другое, в зависимости от местной нечисти.

— Ты, Генка, расслабляться погоди, — сказал он, зорко оглядывая просветы между стволами. — Места тут приятные, это верно. Но приятные места для того и созданы, чтоб путник бдительность потерял. У нас в Чернигове был один такой приятный переулочек — я там в детстве трёх лохов нагрел, прежде чем меня мамка за ухо вывела.

— Wer sind diese… Loks? — спросил Генрих, с трудом выговаривая незнакомое слово. — Und was bedeutet «нагрел»? (Кто такие… локи? И что значит «нагрел»?)

— Лох, — пояснил Станислав с удовольствием человека, вводящего иностранца в мир большой славянской лексики, — это человек, который думает, что он самый хитрый, а на деле — добыча. А нагреть — это когда ему эту хитрость против него же и оборачивают. Я, знаешь ли, в детстве тем и промышлял. Наперстки. Слыхал?

— Fingerh;te? — не поверил своим ушам Генрих. — Spielst du mit Fingerh;ten? Wie ein Schneider? (Напёрстки? Ты играешь в напёрстки? Как портной?)

— Да не швейные! — Станислав расхохотался так, что с ближайшей сосны сорвалась белка и ускакала вглубь леса, бормоча что-то нелестное. — Игра такая. Три напёрстка, под одним шарик. Крутишь-вертишь, угадывай, где шарик. Все думают, что угадали, а шарика-то и нет. Потому что он у тебя в рукаве. Или у меня в рукаве. Или вообще нигде. Это, Генка, наука.

Генрих слушал с выражением лица человека, которому только что сообщили, что земля круглая и что на ней водятся единороги. Его рыцарский кодекс предписывал честный бой на мечах, желательно в открытом поле, с герольдами и судьями. Игра, в которой шарика нет вообще, укладывалась в этот кодекс примерно так же, как слон в латный наруч.

— Das ist Betrug, — сказал он наконец сурово. — Plain fraud. (Это обман. Чистое мошенничество.)

— Ну да, — легко согласился Станислав. — На том и стоит. Потому я и бросил. Как в дружину взяли — завязал. Богатырю не пристало. Но навык-то остался.

В этот момент тропа сделала поворот, и перед путниками открылась живописная полянка. На полянке, под раскидистым дубом, сидело существо. Существо было невысокого росточка, одето в чистую, но сильно заношенную рубаху, подпоясанную лыком, и штаны, которые явно знавали лучшие дни — ещё при царе Горохе, а может, и при самом Горохе-пращуре. Лицо у существа было юное, конопатое, с носом-пуговкой и глазами цвета молодой листвы, а на голове его, прямо в волосах цвета прелой соломы, запутались пара дубовых листьев и одна маленькая веточка. Оно сидело на пеньке и что-то быстро-быстро перебирало руками, расставив перед собой три… ну конечно, три самых обыкновенных деревянных напёрстка, грубо вырезанных и явно самодельных.

— Доброго дня, люди добрые! — прощебетало существо голосом, который напоминал свист синицы пополам со скрипом несмазанной телеги. — Издалека ли путь держите? Не желаете ли развлечься? Игра простая, честная, лесная…

— Лешенок, — тихо сказал Станислав, и глаза его загорелись тем особым огнём, который бывает либо у заядлого рыбака при виде клёва, либо у волка при виде отбившейся от стада овцы. — Молодой ещё. Веточка в волосах, вишь? И пень у него приметный — лешачий. Взрослый леший на пне не сидит, ему вековой дуб подавай. А этот — щенок.

— Ein Waldgeist? — оживился Генрих. — Wie R;bezahl? (Лесной дух? Как Рюбецаль?)

— Типа того, только мельче и глупее. Сейчас он нам предложит сыграть. Не вздумай, Генка, слышишь? Он тебя обыграет. Лешенки эти — они шулера прирождённые. Пальцы быстрые, глаз хитрый…

— Кому говоришь, — усмехнулся Станислав в усы. — Меня учить не надо.

Лешенок тем временем уже разложил свои напёрстки на пеньке и призывно махал рукой:

— Подходите, не стесняйтесь! Ставка малая, выигрыш верный! Кто угадает, под каким напёрстком жёлудь, — тому всё, что поставил, обратно и вдвое сверху! Честное лешачье слово!

— Жёлудь, — хмыкнул Станислав, спешиваясь. — Ясно. Значит, не шарик, а жёлудь. Технология та же.

Он подошёл к пеньку, Генрих — следом, с видом прокурора Святой Инквизиции, которого пригласили оценить чистоту эксперимента.

— Ну, показывай, — сказал Станислав, доставая из кошеля серебряную гривну и небрежно бросая её на пенёк. — Моя ставка.

У лешенка при виде серебра аж дыхание перехватило. Он, конечно, видывал монеты — лесные путники народ безалаберный, теряют всякое, — но чтоб целая гривна, да ещё серебряная, да ещё вот так сразу… Глаза его засветились болотно-зелёным, и он быстро-быстро закивал:

— Сию минуту, добрый господин! Сию минуту! Смотрите внимательно! Жёлудь — вот он, под этим напёрстком… или под этим?..

Ловкие пальцы лешенка замелькали над пеньком. Напёрстки заплясали, закружились, слились в деревянном хороводе. Движения были быстрые, но неуклюже-старательные — как у щенка, который впервые гонится за своим хвостом и верит, что тот убегает всерьёз. Станислав смотрел, скрестив руки на груди. Левая бровь его чуть приподнялась. Генрих вглядывался со всем тевтонским тщанием, пытаясь уследить за жёлудем, — и уже на пятой секунде потерял его, нашёл, снова потерял и в конце концов решил, что жёлудь, должно быть, находится везде и нигде одновременно, как Божий промысел.

— Готово! — объявил лешенок, отнимая руки. — Извольте угадывать, господин хороший!

Станислав потянулся к левому напёрстку. Лешенок чуть подался вперёд, предвкушая победу. Но в последний момент богатырь передумал и поднял средний. Под напёрстком было пусто.

— Ай-яй, — расстроился лешенок, но глаза его смеялись. — Не угадали. Гривна моя!

— Да бери, — спокойно сказал Станислав. — А теперь давай по второй. Только теперь я кручу.

Лешенок удивлённо заморгал:

— Ты? Но правила…

— А что правила? — перебил Станислав. — Ты крутил — я угадывал. Теперь я кручу — ты угадываешь. По-честному же. Или ты, лесной народ, только в одну сторону честный?

Лешенок заколебался. С одной стороны, отдавать инициативу не хотелось. С другой — перед ним стоял здоровенный мужик с кистенём на поясе, а рядом — железный человек с мечом, и оба смотрели выжидающе. Лешенок был молод, но не глуп: с такими лучше договариваться.

— Ладно, — кивнул он. — Но ставка прежняя. Гривна.

— Идёт.

Станислав взял напёрстки. Его большие пальцы, привыкшие к мечу и поводьям, коснулись дерева легко и нежно, как пальцы гусляра касаются струн. Напёрстки качнулись. Потом поплыли. Потом закружились в танце — не быстром, не суетливом, а плавном, завораживающем, ритмичном. Лешенок следил, выпучив глаза. Генрих следил, открыв рот. Кондрат на облачке, свесившись вниз, следил с выражением человека, который ждёт, что сейчас его подопечный выкинет очередную глупость, но по привычке.

— Зигфрид, — прошептал Кондрат, — что он делает?

— По-моему, — отозвался Зигфрид, перестав на минуту жевать райскую пастилу, — по-моему, он крутит напёрстки. Это какая-то особая славянская магия?

— Это не магия. Это шулерство. Мой Стасик в детстве был… уличным предпринимателем. Я думал, он завязал. Я молился, чтоб он завязал. Я триста лет вымаливал ему прощение за трёх лохов на черниговском базаре. И вот, смотри, — рецидив.

— А по-моему, красиво, — возразил Зигфрид. — Смотри, как пальцы двигаются. Чистая хореография. И лешенку, кажется, нравится.

Лешенку действительно нравилось, но в том-то и была беда. Он смотрел на руки Станислава и чувствовал, как его собственная лешачья уверенность куда-то утекает. Он пытался уследить за жёлудем, но жёлудь то ли был, то ли не был, то ли перебегал из-под одного напёрстка в другой на невидимых лапках. Наконец руки остановились.

— Ну, — сказал Станислав, улыбаясь самой простодушной улыбкой, на какую только способен бывший черниговский шулер, — выбирай, лесной хозяин. Где жёлудь?

Лешенок наморщил лоб. Пошевелил губами. Принюхался (лешаки, как известно, чуют растительное вещество на расстоянии). И неуверенно ткнул пальцем в средний напёрсток.

Станислав поднял напёрсток. Под ним лежал… ещё один напёрсток. Маленький, игрушечный, неизвестно откуда взявшийся. Лешенок аж привстал.

— Это… это не жёлудь!

— А ты говорил — жёлудь, — пожал плечами Станислав. — Я и подложил что Бог послал. Ты не угадал. Гривна моя. И твоя — тоже.

Он сгрёб обе монеты с пенька.

Лешенок открыл рот. Закрыл. Покраснел. Потом позеленел (в лешачьем спектре эмоций это означало крайнюю степень возмущения). И взвизгнул:

— Ты мухлюешь!

— Я? — изумился Станислав. — Мухлюю? А ты, стало быть, нет? А ну-ка, подними вон тот напёрсток. Правый. Который ты даже не трогал.

Лешенок дрожащей рукой поднял правый напёрсток. Под ним лежал жёлудь. Самый обыкновенный, дубовый, с аккуратной шапочкой. Тот самый, который в начале игры был под средним, а потом чудесным образом мигрировал — не без помощи лешачьих пальцев.

— Ой, — сказал лешенок.

— Вот тебе и «ой», — подвёл итог Станислав. — Ты, парень, шулерствовать-то выучился, а перешулерить бывалого — ума пока не хватает. Я в детстве таких, как ты, грел по три штуки до обеда. На базаре. На глазах у дружины. Меня мамка за ухо таскала, а я всё равно грел. Потому что нечего лохов из честных людей делать.

Лешенок сидел, как оплеванный. Потом вдруг всхлипнул. И из глаз его покатились самые настоящие лесные слёзы — прозрачные, с лёгким хвойным оттенком.

— Я… я только учусь, — залепетал он. — Меня батя послал. Сказал: иди, говорит, промышляй, а то какой ты леший, если ни одного путника не обдурил. А я не умею. У меня жёлудь из рукава выпадает. И напёрстки эти дурацкие батя сам вырезал, они кривые…

Генрих, который наблюдал эту сцену со смешанным чувством восхищения и ужаса, вдруг шагнул вперёд и положил руку в латной перчатке на плечо лешенка.

— Der Junge weint, — сказал он с укором Станиславу. — Er ist nur ein Kind. Ein Waldgeist-Kind. (Парень плачет. Он всего лишь ребёнок. Лесной дух-ребёнок.)

— Так и я про что, — сказал Станислав. — Ребёнка батя в шулера готовит. А это, знаешь ли, путь скользкий. Сегодня жёлудь, завтра гривна, послезавтра душу заложишь Кощею. Я это проходил. — Он помолчал, потом присел перед лешенком на корточки. — Слышь, лесной народец. Хочешь совет?

Лешенок шмыгнул носом и кивнул.

— Не твоё это. Напёрстки — для людей. А ты лесной. У тебя свои таланты. Следы путать, грибы прятать, эхо передразнивать. Вот этим и промышляй. А жуликом быть — душа болит. Я знаю.

— Правда? — лешенок вытер нос рукавом. — А батя говорит, что у леших души нет, а только пар и немного хвои.

— Есть у тебя душа, — неожиданно для себя сказал Станислав. — Раз плачешь — значит, есть. И пар, и хвоя, и душа. Всё вместе.

Генрих, который понял примерно половину, но эмоционально подключился полностью, добавил:

— Der Mann spricht weise. Ich bezeuge. (Муж говорит мудро. Свидетельствую.)

Лешенок перевёл взгляд с одного на другого. Потом вдруг улыбнулся — улыбка у него оказалась хорошая, хоть и с мелкими острыми зубками.

— Ладно, — сказал он. — Я подумаю. А вам спасибо, что бить не стали. Батя говорил, что богатыри обычно бьют.

— Бьют, — согласился Станислав. — Но не детей. Даже лешачьих. Держи, — и он бросил ему обратно одну гривну. — Купи себе нормальные напёрстки. Или брось их к лешему. В смысле, к бате.

Лешенок поймал монету, просиял и вдруг, сорвавшись с пенька, скрылся в чаще. Только листья закружились. И откуда-то издалека донёсся звонкий голос:

— Я лучше эхо тренировать буду-у-у… буду-у-у… у-у-у…

Станислав и Генрих переглянулись.

— Ты смотри, — сказал Станислав, — эхо уже тренирует. Способный парень.

— Was ist «эхо»? — спросил Генрих.

— Это когда лес за тобой повторяет. Полезный навык. Особенно если врагов пугать.

— Ach so. N;tzlich. (А, понятно. Полезно.)

Над лесом, на облачке, Кондрат медленно выдохнул и что-то записал в небесные скрижали. Почерк у него был бисерный, а чернила — с блёстками, как полагается. Рядом с записью «Предотвращено: брак с кикиморой (2 шт.)» появилась новая: «Предотвращено: рецидив шулерства. Проведена воспитательная работа с несовершеннолетним лешим. Зачтено обоим».

— Что ты там строчишь? — полюбопытствовал Зигфрид.

— Отчёт, — буркнул Кондрат. — У нас, у ангелов-ипохондриков, всё должно быть задокументировано. Особенно хорошее. Потому что хорошее в нашем деле случается редко, и к нему надо быть готовым.

— А что, сегодня был хороший день?

— Сегодня мой подопечный не женился, не проиграл душу лешему и прочитал короткую лекцию о вреде азартных игр. Да, Зигфрид, сегодня был определённо хороший день.

Внизу же Станислав, усаживаясь в седло, вдруг хмыкнул и сказал в пространство:

— А всё-таки приятно вспомнить молодость. Руки-то помнят.

— Kein Betrug mehr, — строго напомнил Генрих. — Du hast versprochen. (Больше никакого обмана. Ты обещал.)

— Да помню я, помню, — вздохнул Станислав. — Богатырь я теперь. Честный. Удаль — только на сарацинах.

И они поехали дальше на юг, который наконец-то начал походить на настоящий юг, а не на случайную сторону с
вета. А за их спинами, в чаще, молодой лешенок тренировал эхо и думал, что, пожалуй, богатыри — не такие уж и страшные. А некоторые даже почти как батя, только честные.


Глава пятая
,в коей озеро подаёт жалобу на чрезмерное усердие, русалки пересматривают профессиональные стандарты, а наши герои уходят с наградой и лёгким звоном в ушах

К вечеру юг наконец перестал притворяться севером и сделался настоящим: тёплым, тягучим, пахнущим разнотравьем и нагретой за день землёй. Солнце опускалось за горизонт медленно, с достоинством, словно боярин на поклоне, и красило небо в такие цвета, что даже Генрих, вообще-то равнодушный к пейзажам, придержал коня и пробормотал что-то одобрительное на латыни, кажется, про «opus Dei» и «mirabile visu».

Станислав же, как человек практический, заметил не столько красоту, сколько блеск воды между деревьями.

— Озеро, — сказал он, прищурившись. — И, сдаётся мне, родниковое. Вода студёная. То, что нам надобно: коней напоить, самим ополоснуться. Заодно и ужин сообразим.

— Aqua, — кивнул Генрих, который за время пути существенно расширил русский словарь, но предпочитал держаться знакомых латинских корней. — Bonum est.

Озеро и впрямь оказалось на загляденье: круглое, как блюдо, окружённое плакучими ивами, которые полоскали ветви в воде, словно пробовали её на вкус. В центре озера плавала одинокая кувшинка. Вид у кувшинки был такой, будто она здесь главная и сейчас начнёт проверять документы.

Пока герои расседлывали коней и разводили костерок на песчаном берегу, ангелы на облачке, устроившемся точнёхонько над озером, пили вечерний нектар и обменивались наблюдениями.

— Место тихое, — заметил Зигфрид, потягивая из кубка что-то золотистое. — Вода чистая. Никаких тебе болотных испарений. Генриху полезно латы от грязи отмыть.

— Тихие места — самые опасные, — отозвался Кондрат, нервно постукивая пальцами по скрижалям. — Озеро круглое, ивы плакучие, кувшинка одна — подозрительно одинокая. Классический набор для русалочьего ансамбля. Сейчас, помяни моё слово, выплывут. И начнётся.

— Русалки? — оживился Зигфрид. — С хвостами? Или без?

— В зависимости от сезона, — буркнул Кондрат. — Летом они, как правило, с ногами. Для удобства. Хвост — это больше для подводного плавания. А на берегу ноги практичнее. Особенно если они планируют… Ох, чует моё сердце, планируют они именно то, что я думаю.

— Любовь? — Зигфрид даже привстал. — Кондратушка, да ты романтик!

— Я ипохондрик, а это значит — реалист. Русалки — это всегда любовь. Но любовь с топляком, утопленником и затягиванием на дно. И если наши сейчас не…

Договорить он не успел. Вода в озере пошла кругами. Сперва лёгкими, едва заметными, потом сильнее. Кувшинка качнулась и деликатно отплыла в сторону, делая вид, что её здесь вообще не стояло. Из глубины озера послышался смех — журчащий, переливчатый, многоголосый, словно кто-то рассыпал по воде хрустальные бусины.

Генрих, который как раз снимал нагрудник, замер. Его рыцарский слух, натренированный на обнаружение засад, немедленно зафиксировал: женские голоса. Много. И двигаются к берегу.

— Stanislas, — тихо позвал он. — Da sind Frauen im Wasser. (Там женщины в воде.)

— Да чую, — отозвался Станислав, который уже успел скинуть сапоги и теперь стоял по щиколотку в воде, вглядываясь в озеро. — Русалки. Четыре штуки. Плывут сюда. И, Генка… они без хвостов. Я проверил. Все четыре.

— Sicher? (Уверен?) — зачем-то переспросил Генрих, хотя его собственные глаза уже сообщили ему то же самое, причём в таких подробностях, что нагрудник выпал из рук и с глухим стуком приземлился на песок.

Русалки приближались. Их было действительно четыре — по две на героя, как будто кто-то там, наверху (или внизу, в подводной канцелярии), произвёл точный расчёт. Все четыре были хороши — той особенной, водяной красотой, которая немного размыта, словно смотришь через струящуюся воду, но оттого лишь сильнее завораживает. Волосы у них были длинные, цвета водорослей разных оттенков: от светло-зелёного до густого тёмно-изумрудного. Кожа светилась в сумерках лёгким перламутровым блеском. А глаза… глаза были большие, глубокие и смотрели на двух богатырей с выражением, которое не оставляло места для дипломатических переговоров.

— Здравствуйте, добры молодцы, — пропела первая, та, что с волосами цвета ряски, и голос её звучал так, будто кто-то одновременно играл на гуслях и щекотал пятки. — Издалека ли путь держите? Не желаете ли отдохнуть? У нас водица ласковая, песок мягкий, а звёзды нынче тёплые-тёплые…

— Очень тёплые, — подхватила вторая, с изумрудными волосами, подплывая ближе и положив мокрую ладошку на колено Станислава. — А вы, смотрю, богатыри. Плечи — во! Руки — во! И товарищ твой, — она покосилась на Генриха, — хоть и железный с виду, а глаза добрые. У нас таких любят.

— Sehr lieben, — подтвердила третья, блондинка с волосами цвета лунного серебра, которая, оказывается, немного говорила по-немецки — то ли от предыдущих утопленников научилась, то ли от заезжего миннезингера. — Wir lieben Ritter. Und Helden. (Мы любим рыцарей. И героев.)

Четвёртая, самая молчаливая, просто улыбнулась и поманила Генриха пальчиком.

На облачке Кондрат закрыл лицо крыльями.

— Началось, — простонал он. — Зигфрид, я этого не вынесу. Четыре русалки. Четыре! Это не соблазнение, это атака. У них там что, план по утопленникам на этот квартал не выполнен?

— Кондрат, — Зигфрид пихнул его локтем, — ты посмотри на наших парней. Они же не сопротивляются! Они… улыбаются!

И правда. Станислав, которого кикиморы давеча почти взяли тёпленьким исключительно благодаря клюквенному шнапсу, сейчас был трезв как стёклышко и прекрасно понимал, кто перед ним. Но русалки, в отличие от кикимор, действовали не обманом, а прямым предложением. И это предложение, судя по его выражению лица, находило в богатырском сердце самый горячий отклик.

— Генка, — сказал он, не поворачивая головы, — ты как?

— Ich... — голос Генриха дрогнул. — Ich bin Ritter. Aber... der Kodex... schweigt ;ber solche F;lle. (Я рыцарь. Но... кодекс... молчит о таких случаях.)

— Вот и у нас в дружине про такое молчат, — кивнул Станислав. — А раз молчат — значит, не запрещено.

Дальнейшие события история донесла до нас в сильно отредактированном виде, потому что ивы, бывшие главными свидетелями, от стыда опустили ветви в воду и притворились водорослями. Кондрат на облачке спешно перелистывал скрижали в поисках молитвы от греха, а Зигфрид, напротив, придвинулся поближе к краю и комментировал происходящее с азартом болельщика на рыцарском турнире.

— Смотри, смотри, твой Стасик сразу двух взял! — восхищённо шептал он. — И ничего, справляется! А Генрих-то, Генрих! Это он, значит, в латах такой смирный, а без лат — просто лев! Я всегда говорил, что тевтонская выдержка недооценена!

— Замолчи, — шипел Кондрат. — Это содом. Или не содом, но близко. Я не могу на это смотреть. У меня давление. И нимб мигает.

— Не мигает, а подмигивает, — поправил Зигфрид. — Это разные вещи. И вообще, Кондраша, ты взгляни на это с профессиональной точки зрения. Русалки хотели утопить? Хотели. А наши парни их... хм... утомили. Это победа. Чистая победа.

Время шло. Луна, которая поначалу висела над озером романтическим серпом, успела передвинуться на четверть небосвода. Ивы, понуро молчавшие, начали тихонько перешёптываться: «Сколько можно-то? Уже роса выпала. Уже комары два раза покусали и спать легли». Одинокая кувшинка, не выдержав, уплыла в камыши и больше не показывалась.

Первой сдалась русалка с изумрудными волосами. Она выползла на берег, тяжело дыша, и прошептала:

— Всё... Хватит... Я больше не могу... Вы, люди, из чего сделаны? Из дуба?

— Из дуба, из дуба, — кивнул Станислав, который, казалось, только разогрелся. — А что, у вас перерыв? Я не устал.

— Мы заметили! — хором отозвались русалки, и в голосах их звенело отчаяние.

Второй сдалась серебристая блондинка. Она подплыла к Генриху, который как раз переводил дух и, кажется, читал про себя «Отче наш» в благодарность за выносливость, и взмолилась:

— Ritter, bitte... genug. Ich habe keine Kraft mehr. (Рыцарь, пожалуйста... хватит. У меня больше нет сил.)

— Aber der Dienst... (Но служба...) — начал было Генрих, который привык доводить любое дело до конца.

— Kein Dienst! Kein Dienst mehr! — замахала руками русалка. — Frei! Du bist frei! (Никакой службы! Свободен! Ты свободен!)

Третья, что с волосами-ряской, и четвёртая, самая молчаливая, уже просто лежали на песке звёздочкой и смотрели в небо невидящим взглядом, полным глубокого переосмысления выбранной профессии. Молчаливая, собрав последние силы, подползла к Станиславу, уткнулась лицом ему в колено и прошептала (единственные слова, которые от неё вообще слышали за весь вечер):

— Дяденька... уйди... Христа ради...

Станислав почесал затылок.

— Генка, — позвал он, — нас, кажись, выгоняют.

— Ja? — Генрих поднял голову. — Schade. Ich war gerade in Form. (Жаль. Я как раз вошёл в форму.)

— Вот и я говорю. А они — всё. Слабый пошёл водяной народ. Не то что наши, черниговские. Те, бывало...

— Не надо про черниговских! — взмолилась русалка-ряска. — Мы уже поняли! Вы — герои! Вы — титаны! Вы... вы... такие, что нас чуть не разорвало! Забирайте всё, что хотите, только уходите!

— Всё, что хотите? — оживился Станислав, и в его глазах загорелся тот самый огонёк, который обычно предвещал либо подвиг, либо торговую сделку. — А что у вас есть?

Русалки переглянулись. Потом та, что с изумрудными волосами, нырнула в воду и вернулась с горстью жемчуга — крупного, ровного, светящегося в лунном свете мягким молочным сиянием.

— Вот, — сказала она, высыпая жемчуг на песок. — За усердие. Честно. Мы за триста лет такого не видели. Вы бы ещё наших прабабок вспомнили, да тех уж и костей нет. Берите и уходите. Пожалуйста. Очень просим.

Станислав наклонился, взял одну жемчужину, подбросил на ладони.

— Тяжёлая. Настоящая. Генка, глянь — жемчуг.

— Perlen! — восхитился Генрих. — Echte Perlen! (Жемчуг! Настоящий жемчуг!)

— Да вы берите, берите, — замахали руками русалки. — И не жалко. Только... только больше не надо. Никакого усердия. Мы засыпаем.

И они действительно засыпали — прямо на песке, не в силах даже сползти обратно в воду. Станислав и Генрих, подхватив жемчуг и кое-как приведя себя в порядок, погрузили награду в седельные сумки. Гнедко и конь Генриха смотрели на хозяев с тем особым выражением, какое бывает у животных, когда они всё понимают, но предпочитают не комментировать.

— Ну что, — сказал Станислав, затягивая пояс, — поскакали? А то, боюсь, проснутся — ещё попросят.

— Wohin? (Куда?) — спросил Генрих, садясь в седло с некоторым трудом, но с большим достоинством.

— На юг, Генка. На юг. Степняков бить. А потом сарацин. Там, слышал я, женщины в гаремах томные. Может, и им наше усердие пригодится.

— Nein, — твёрдо сказал Генрих. — Genug Frauen. Jetzt Feinde. (Хватит женщин. Теперь враги.)

И они, пришпорив коней, выехали на дорогу, освещённые луной и овеянные славой, которую решительно негде было записать, кроме как в скрижалях двух обалдевших ангелов.

На облачке царила тишина. Кондрат медленно, словно во сне, закрыл скрижали. Нимб его горел ровным, спокойным светом — против ожиданий.

— Значит, так, — произнёс он голосом человека, который только что увидел чудо и теперь должен составить на него технический отчёт. — Зафиксировано: четыре русалки. Утомлены. Жемчуг передан. Утопленников ноль. Грех — под вопросом. Зигфрид, как это вообще квалифицировать?

— Как победу, — уверенно сказал Зигфрид, допивая нектар. — Как чистую, безоговорочную победу. Знаешь, Кондрат, я, пожалуй, внесу предложение в небесную канцелярию. Пусть введут новую категорию подвига: «Усмирение водной нечисти изнурительным благочестием». Или «благочестивым изнурением». Надо подумать над формулировкой.

— Ты невыносим, — вздохнул Кондрат. — Но... надо признать, жемчуг они честно заработали. И репутацию. Теперь русалки на всём Днепре будут рассказывать легенды о двух страшных богатырях, которых лучше не заманивать.

— Вот именно, — кивнул Зигфрид. — А легенда — это, брат, лучшее средство от нечисти. Действует на упреждение.

Внизу, на песчаном берегу, русалки медленно приходили в себя. Первая, открыв глаза, прошептала:

— Девочки... вы живы?

— Живы, — отозвалась вторая. — Но не уверена, что этому рада.

— Жемчуг отдали?

— Отдали.

— И хорошо. А то ведь могли ещё попросить.

И четыре голоса хором, с чувством глубокого облегчения, выдохнули в ночное небо:

— Уехали...

Конец пятой главы.

Глава шестая
, в коей райские птицы пытаются усыпить героев, но получают жалобу в небесную канцелярию и вынуждены ретироваться

После русалочьей истории наши герои, надо сказать, зауважали себя ещё больше. Уважение это, впрочем, имело разные оттенки. Станислав, просыпаясь на песчаном берегу и пересчитывая жемчуг, щурился довольно, как кот, объевшийся сметаны, и говорил: «А хорошая всё-таки штука — жизнь. Особенно когда русалки жалуются». Генрих же, чья рыцарская совесть после ночи с блондинками слегка зудела, пытался придать произошедшему благородный оттенок: он бормотал что-то про «преодоление плотского соблазна через его полное исчерпание» и даже начал сочинять об этом стансы на латыни, но бросил на третьей строке, запутавшись в склонениях.

Они ехали дальше. Юг, наконец-то опознанный правильно, становился всё южнее: воздух теплел, берёзы уступали место дубам, а дубы — каким-то невиданным деревьям с серебристыми листьями, которые при ветре звенели, как далёкие колокольчики. Трава под копытами стала мягкой, сочной, а небо над головами — таким синим, что Генрих, взглянув вверх, сказал: «Wie die Augen der Mutter Gottes» (как глаза Богоматери). Станислав, не поняв, но оценив тон, согласно кивнул.

Дорога вывела их к новой поляне — впрочем, «поляна» было не совсем верным словом. Это был целый сад, но сад не человеческий, а словно бы приснившийся: деревья росли правильными кругами, цветы на клумбах были рассажены по цветам радуги, а в центре возвышались два огромных дуба, ветви которых сплетались так тесно, что образовывали живой купол. И под этим куполом, на ветвях, сидели две птицы.

Птицы были огромны. Не орлы, не лебеди — а нечто среднее между павлином, фениксом и утренней зарёй. Перья их переливались золотом, пурпуром и лазурью, хвосты ниспадали до земли, а глаза — живые, понимающие, с вертикальным зрачком — смотрели на путников с выражением, которое бывает у музейных смотрителей, когда в зал заходят двое нетрезвых посетителей.

Первая птица, та что сидела слева, имела лик девы — прекрасный и печальный, с бровями вразлёт и устами, словно созданными для райских песнопений. Это была Алконост. Вторая, справа, тоже была девой лицом, но выражение его было иным: более земным, лукавым, с искоркой, которую Станислав немедленно опознал — он видел такую у черниговских торговок, когда те продавали «шёлк из самого Царьграда», а на деле — крашеную дерюгу. Это была Сирин.

— Птички, — сказал Станислав, останавливая коня. — Здоровенные. И с лицами. Генка, это что за диво?

Генрих, чьё знакомство со славянской мифологией ограничивалось тремя русскими словами и одним лешенком, на всякий случай положил руку на меч и ответил: — Avium facies humana. Non sunt naturalia. (Птицы с человеческими лицами. Это неестественно.)

— У нас всё естественно, — возразил Станислав. — Это, кажись, Алконост и Сирин. Райские птицы. Бабка моя про них рассказывала. Алконост, говорила, поёт так, что всё живое замирает и забывает о мирском. А Сирин — та, наоборот, про земные радости поёт, да так, что с ума сойти можно. Вместе они вроде как судьбу предсказывают. Или просто мозги пудрят. Сейчас узнаем.

И тут птицы запели.

Первой начала Алконост. Голос её был как тихий свет, как утренняя роса на траве, как первое «люблю», произнесённое шёпотом. Звук этот не шёл через уши — он проникал прямо в душу, минуя все преграды. Станислав вдруг ощутил, что степь, сарацины, князь киевский — всё это далеко, неважно, почти не существует. Хочется просто сидеть и слушать. Вечно. Генрих, в свою очередь, почувствовал, как его пальцы разжимаются на рукояти меча, а мысли о Барбароссе и Гробе Господнем становятся тихими-тихими, словно их накрыли ватным одеялом.

— Красиво поёт, зараза, — пробормотал Станислав, и веки его начали тяжелеть.

На облачке Кондрат немедленно забил тревогу: — Зигфрид! Алконост! Это райская птица! Она не нечисть, она, наоборот, слишком чистая! От её пения люди в транс впадают и забывают, куда шли! У моего уже глаза стекленеют! Сделай что-нибудь!

— А что я сделаю? — растерялся Зигфрид, который впервые видел своего Генриха без желания немедленно осадить какую-нибудь крепость. — Это же райская птица. Она по уставу имеет право петь. Я не могу ей клюв зажать!

— Тогда будем ждать, пока вторая запоёт, — мрачно сказал Кондрат. — Сирин. Она про мирское. Может, хоть она их встряхнёт.

И точно — Алконост допела, и наступила пауза. А затем запела Сирин.

Если голос Алконоста был как свет, то голос Сирин был как огонь. Как крепкое вино. Как обещание, от которого перехватывает дыхание и кровь бежит быстрее. Она пела не о небесном покое, а о земной страсти — о битвах, в которых побеждаешь, о пирах, где пьёшь до утра, о любви, от которой земля горит под ногами. И о славе. О громкой, звонкой, медноголосой славе, которая переживёт и певца, и слушателя.

Эффект был мгновенный. Станислав встряхнулся, как пёс после купания, и глаза его загорелись: — А ну-ка, повтори про славу! Про битву! Про то, как мы степняков раскидаем! Хорошая птичка! Душевная!

Генрих, в свою очередь, выпрямился в седле и закричал: — Gloria! Militia! Palestina! (Слава! Воинство! Палестина!) — слова были латинские, но чувства — самые что ни на есть немецкие, то есть неудержимые.

Однако Сирин на этом не остановилась. Она пела дальше — и теперь в её песне появились нотки, адресованные каждому лично. Станиславу она пела про Киев, про княжеский терем, про золотой кубок, который поднесёт ему сам великий князь. Генриху — про императорский двор, про прекрасную даму (почему-то очень похожую лицом на саму Сирин), которая будет ждать его с победой. И оба героя начали медленно, но верно сходить с ума — каждый в свою сторону.

— Генка! — заорал Станислав. — Я передумал! Не поеду я в степь! Я поеду в Киев! Меня там ждут! Меня там любят! Мне там кубок!

— Und ich nach Jerusalem! — заорал в ответ Генрих. — Aber allein! Denn du willst nach Kiew, Verr;ter! (А я — в Иерусалим! Но один! Потому что ты хочешь в Киев, предатель!)

— Это я-то предатель?! — взревел Станислав. — А кто мне в корчме клялся, что мы вместе? «Zuerst Steppe, dann Pal;stina» — забыл?!

— Du hast angefangen! (Ты первый начал!) — Генрих уже вытащил меч. — Dein Kiew! Dein F;rst! Dein goldener Becher! (Твой Киев! Твой князь! Твой золотой кубок!)

— Ах так! — Станислав тоже схватился за кистень. — Ну давай, выясним, кто кого предал!

На облачке Кондрат схватился за голову: — Я же говорил! Я же говорил! Райские птицы хуже русалок! Те хоть вместе топили, а эти — ссорят! Разделяют! Индивидуальный подход, видите ли!

— Подожди, — Зигфрид вдруг нахмурился. — А ты заметил, что они поют по очереди? Сначала одна, потом другая?

— Ну да. И что?

— А то, что вместе они не поют. Никогда. Потому что Алконост — это покой, а Сирин — страсть. Они несовместимы. Если бы они запели вместе…

Кондрат уставился на Зигфрида, и в его глазах зажглась искра понимания: — То их чары нейтрализовали бы друг друга! Покой плюс страсть — получается нормальный человек! Не спящий и не безумный, а просто… живой!

— Именно! Но они никогда не поют вместе, потому что…

— Потому что спорят, кто главнее, — закончил Кондрат. — Как наши двое. Смотри!

Внизу Станислав и Генрих уже стояли друг против друга с оружием, но драться не начинали. Во-первых, мешало остаточное действие русалочьей ночи (всё-таки друзья, как-никак). Во-вторых, они оба были достаточно опытны, чтобы понимать: ссора какая-то неестественная, наведённая. И в-третьих — им обоим вдруг пришла в голову одна и та же мысль.

— Слышь, Генка, — сказал Станислав, опуская кистень, — а ведь это всё птички. Я когда на Алконоста смотрел — чуть не уснул. А как Сирин запела — чуть тебя не убил. А мы ведь друзья. Неправильно это.

— Ja, — Генрих тоже опустил меч. — Die V;gel. Sie singen getrennt. Warum singen sie nicht zusammen? (Птицы. Они поют раздельно. Почему они не поют вместе?)

— А вот это хороший вопрос, — Станислав повернулся к птицам, которые наблюдали за ними с явным недоумением (птицы не привыкли, что их чары обсуждают, как ярмарочный товар). — Эй, пернатые! Вы почто нас ссорите? Вы ж райские птицы, вам положено гармонию нести, а не раздор!

Алконост склонила голову набок и произнесла голосом, похожим на перезвон серебряных колокольчиков: — Я не ссорю. Я даю покой. Покой выше страсти. Страсть ведёт к бедам. Сирин поёт о мирском, а мирское преходяще.

— Ах, преходяще?! — взвилась Сирин, и голос её был как удар бубна. — А ты поёшь о том, чтобы всё забыть и лежать под деревом, как овощ! Без страсти, без желаний, без славы — это разве жизнь? Это смерть ещё при жизни!

— Зато вечная! — парировала Алконост.

— Скучная! — отрезала Сирин.

Птицы уставились друг на друга, распушив перья, и стало ясно: сейчас они начнут выяснять отношения, забыв о путниках. Станислав, наблюдая эту сцену, вдруг усмехнулся и толкнул Генриха локтем:

— Смотри, чисто мы с тобой в корчме. Помнишь? Я про степь, ты про Палестину, и оба орём. А потом штоф — и всё наладилось.

— Ja. Aber hier ist kein Schnaps. (Да. Но здесь нет шнапса.)

— Зато есть мы. — Станислав вдруг вышел вперёд и гаркнул так, что листья с дубов посыпались: — А ну, цыц, пернатые! Слушайте сюда, обе!

Птицы замерли. Ещё никто и никогда не говорил им «цыц» — тем более в раю.

— Ты, — Станислав ткнул пальцем в Алконоста, — поёшь красиво, спору нет. Но если все только твои песни слушать, никто никуда не поедет и ничего не сделает. Ни степи, ни Палестины, ни подвигов. Поняла?

Алконост хотела возразить, но Станислав уже повернулся к Сирин: — А ты, огненная, поёшь так, что я прямо сейчас хочу и степняков бить, и в Киев возвращаться, и Генку задушить за предательство, которого не было. Твои песни людей с ума сводят. Разве это райское дело?

Сирин нахохлилась.

— А теперь, — продолжал Станислав, — попробуйте спеть вместе. Вы ж обе райские. Значит, и покой, и страсть — от Бога. И должны они не ссориться, а… это… как у нас с Генкой. Дополнять.

— Complementum, — подсказал Генрих, который счёл момент подходящим для латыни.

— Во, комплемент! — кивнул Станислав. — Давайте. Вместе. Мы послушаем.

Птицы переглянулись. Идея петь вместе была для них чужда примерно так же, как для кошки — плавать, а для рыбы — летать. Но, с другой стороны, эти двое странных путников — один в кольчуге, другой в латах — уже пережили кикимор, лешенка и русалок, и явно знали что-то такое, чего райские птицы не знали.

И они запели.

Сначала нестройно: Алконост пыталась тянуть свою небесную мелодию, Сирин — свою огненную. Но постепенно голоса начали сплетаться, находить общий ритм, и в какой-то момент родилось третье — то, чего не было ни в покое, ни в страсти по отдельности. Это была… полнота. Жизнь, в которой есть место и тишине, и бою; и молитве, и пиру; и вечности, и сегодняшнему дню.

Станислав и Генрих стояли и слушали. Им не хотелось ни спать, ни бежать совершать подвиги. Им хотелось просто быть. Здесь и сейчас. Вместе. И это было правильно.

Когда пение смолкло, на поляне долго стояла тишина. Потом Алконост сказала — и в голосе её звучало удивление: — Я не знала, что так можно.

— Я тоже, — призналась Сирин. — Это было… хорошо. По-настоящему.

— Ну вот, — подвёл итог Станислав. — А вы ссорились. А всего-то надо было — спеть дуэтом. Мы с Генкой это ещё в корчме поняли.

Птицы склонили головы — не то в поклоне, не то в благодарности. А потом Сирин, которая явно была более практичной из двух, спросила: — Вы куда путь держите, странники? Мы можем вам помочь. В благодарность за урок.

— Мы в степь, — сказал Станислав. — А потом в Палестину. Кочевников бить и сарацин.

— Это далеко, — сказала Алконост. — Но мы можем дать вам кое-что. Перо Алконоста — оно охраняет сон и даёт отдых даже в самой долгой дороге. И перо Сирин — оно придаёт сил в битве и зажигает сердце отвагой. Возьмите.

Два пера — золотое и пурпурное — упали с небес прямо в руки героям. Золотое взял Генрих, пурпурное — Станислав.

— Спасибо, птички, — сказал Станислав, бережно пряча перо за пазуху. — И петь больше вместе. У вас хорошо получается. Даже получше, чем у нас с Генкой. Мы-то только после штофа дуэтом можем.

— Danke, — добавил Генрих. — Et vivat harmonia. (Спасибо. И да здравствует гармония.)

Птицы взмахнули крыльями и поднялись в небо — теперь уже не две отдельные, а два крыла одного полёта. И с высоты донеслось их пение — то самое, совместное, которое теперь звучало как обещание: всё будет хорошо. Всё уже хорошо.

На облачке Кондрат медленно выдохнул и посмотрел на Зигфрида: — Слушай. А мы с тобой… мы когда-нибудь пели вместе?

— Нет, — удивился Зигфрид. — А зачем? Мы же не птицы.

— Ну… для гармонии. Ты — эпикуреец, я — ипохондрик. Может, если мы споём дуэтом, у нас тоже что-нибудь получится?

Зигфрид задумался. Потом улыбнулся своей самой солнечной улыбкой: — Давай. Только чур я веду. У тебя слуха нет.

— Зато у меня есть чувство ответственности, — буркнул Кондрат. — Ладно, начинай. Только не громко. У меня от громких звуков мигрень.

И два ангела, на маленьком пушистом облачке, тихо запели — нестройно, но искренне. А внизу два героя ехали дальше на юг, и за пазухой у каждого лежало райское перо, и на душе у обоих был покой — не сонный, не безумный, а тот самый, настоящий, который бывает только после хорошей песни, спетой вместе.

Конец шестой главы.

Глава седьмая
 ,в коей пенсионный клуб «Ягинишна» решает языковой вопрос раз и навсегда, а Генрих внезапно становится русским спикером

Дорога, как это часто бывает в местах, где реальность уже не спорит с вымыслом, привела наших героев к необычному поселению. Издали оно напоминало маленькую деревеньку — четыре избушки, аккуратные, с резными ставенками, цветочками в палисадниках и даже скворечниками на шестах. Но стоило подъехать поближе, как открывались детали. У каждой избушки вместо фундамента были живые куриные ноги — мощные, когтистые, покрытые золотистой чешуёй. Сейчас они вели себя прилично: подогнув колени, избушки мирно сидели в пыли, словно куры-несушки на насесте, и только одна из них, крайняя слева, время от времени лениво поскребла когтем землю, выискивая то ли червяка, то ли свежую сплетню.

Перед избушками, на большой лужайке, был расстелен скатертью-самобранкой широченный пень, а вокруг него сидели четыре старушки. У каждой на голове был платок — у кого красный, у кого синий, у кого в горох, у кого с вышивкой. Одежда у всех была опрятная, деревенская, но с явными признаками колдовской моды: то карман с живой жабой (жаба спала), то бусы из сушёных мухоморов, то брошка в виде черепа воробья, инкрустированного бирюзой. У одной старушки, самой благообразной, правая нога была костяная — очень ухоженная, отполированная до блеска, с серебряным коленным шарниром. У другой на коленях лежала метла с ленточками, у третьей в руках была ступа, которую она машинально протирала тряпочкой, а четвёртая — самая древняя на вид — держала на носу очки-половинки и читала вслух рукописный листок.

Станислав придержал коня и вгляделся.

— Генка, — сказал он, — а вот это уже серьёзно. Это не кикиморы, не русалки, не лешенки. Это — Бабы Яги. Настоящие. Причём, судя по обстановке, у них тут не шабаш, а… заседание клуба. Гляди, чаи гоняют.

Генрих, уже учёный всякой лесной нечистью, на всякий случай проверил, на месте ли меч, и переспросил:

— Alte Hexen? Wieder? (Старые ведьмы? Опять?)

— Да нет же! Это Яги. Они вроде как… пенсионерки со стажем. Раньше царевичей в печь сажали, а теперь по лесам сидят, скучают. Но бабки мудрые, могут и помочь. Пойдём, поздороваемся. Только чур — не груби, они этого не любят.

Они спешились и подошли. Чем ближе, тем лучше было слышно: старушка с листком зачитывала что-то вроде протокола собрания:

— «…и постановили: Кощея Бессмертного из почётных членов клуба не исключать, но вынести ему устное порицание за порчу имущества общего пользования. А именно — за то, что в прошлую среду он, будучи в гостях у Яги Василисты Карповны, нечаянно чихнул и превратил её любимую герань в камень. Голосовали: три „за“, один „воздержалась“ (сама Василиста). Принято». Теперь переходим к пункту «Разное». У кого что?

— У меня! — подняла руку старушка с костяной ногой. — Предлагаю принять в клуб Змея Горыныча. Он, конечно, не Яга, но мужик солидный, три головы, опыт огнедышания. Будет нам баньку топить.

— А кормить его кто будет? — возразила та, что с метлой. — У него, почитай, три пасти! На прошлой неделе к Василисте зашёл — все запасы сушёных мышей слопал. И даже плесень с забора слизнул. Это не Змей, это пылесос.

— Девочки, тихо! — призвала главная. — У нас гости.

Все четыре пары глаз уставились на пришельцев. Взгляды были цепкие, оценивающие — такие, какими старые мастерицы осматривают новую пряжу: сгодится ли на носки, или сразу в утиль.

— Здравствуйте, бабушки, — поклонился Станислав. — Простите, что помешали. Я — Станислав Бесшабашный, богатырь киевский. А это друг мой, Генрих фон Шварцлозе, рыцарь из Священной Римской империи. Едем мы с ним бить степняков и сарацин. Дело благое, но есть одна загвоздка…

— Какая? — спросила старушка с очками, явно председатель.

— Языковая. Я по-русски говорю, он — по-немецки и по-латыни. Кое-как понимаем друг друга, но чтобы по душам поговорить — никак. Вот я и подумал: может, вы, бабушки, поможете? Вы ж столько веков живёте, всё знаете. Есть ли средство, чтобы мой друг по-русски заговорил? Хотя бы на время похода.

Бабы Яги переглянулись. Та, что с костяной ногой, постучала пальцем по столу:

— Языковой барьер. Серьёзно. У меня, помнится, был случай: Иван-царевич из тридесятого царства и Елисей из Лукоморья. Тоже друг друга не понимали. Я им тогда по уху дала — сразу оба на одном языке заговорили, на языке боли. Но это метод грубый.

— А можно не по уху? — осторожно спросил Станислав. — Генка мне друг, не хотелось бы ему ухо портить.

— Можно и без уха, — успокоила его председательница. — У нас, в пенсионном клубе «Ягинишна», методы нынче гуманные. Лицензия есть, сертификат от Лесного департамента. Вон, Василиса Карповна как раз на курсах повышения квалификации была, «Языкознание для нечисти». Василиса, покажи диплом.

Та, что с костяной ногой, с гордостью достала из ступы свёрнутый пергамент с печатью.

— С отличием, между прочим, — сказала она. — Могу хоть сейчас языковой трансфер устроить. Это когда один язык временно передаётся другому. Твой рыцарь как по-русски заговорит — будто в Киеве родился. И акцент уберём. А то некоторые немцы говорят «кнайп» вместо «князь» — нехорошо.

Генрих, который слушал этот разговор и понимал примерно каждое пятое слово (в основном «кнайп» и «Иван»), наклонился к Станиславу и шёпотом спросил:

— Was planen sie? Wollen sie mir die Zunge herausschneiden? (Что они планируют? Они хотят вырезать мне язык?)

— Да нет, успокойся, — махнул рукой Станислав. — Наоборот, новый язык дадут. Русский. Будешь, как я, шпарить. Представляешь?

— Russisch? — в голосе Генриха смешались ужас и восторг. — Das ist unm;glich. (Это невозможно.)

— А вот и возможно! — вмешалась Василиса Карповна. — Ты, рыцарь, садись сюда, на пенёк. И ты, богатырь, рядом. Сейчас колдовать буду. Только предупреждаю: после трансфера у тебя, Генрих, сутки может чесаться кончик языка. Это побочный эффект. И ещё — все русские слова, которые ты выучишь, будут немножко… эмоциональными. Понимаешь, русский язык — он живой, ему без души нельзя. Так что готовься: будешь не просто говорить, а переживать каждое слово.

Генрих, всё ещё сомневаясь, сел. Станислав подбодрил его, хлопнув по плечу. Василиса Карповна обошла их трижды, шепча что-то на древнем, до-киевском наречии, потом достала из кармана пузырёк с золотистой жидкостью и капнула Генриху на язык.

— А теперь, — сказала она, — повтори за мной: «Здравствуй, Станислав, друг мой сердешный».

Генрих открыл рот. Он ожидал, что из его уст, как обычно, выйдет немецкое «Guten Tag» или латинское «Salve». Но вместо этого, с лёгким шипением и акцентом, который таял с каждым звуком, он произнёс:

— З… здра… здраствуй, Станислав, друх мой сер… сердечный.

Потом он моргнул. Потом ещё раз. И вдруг его лицо озарилось широкой, почти детской улыбкой.

— Я сказал? — спросил он, и это был чистый, ясный русский язык, с мягким «р» и глубоким «о». — Я сказал по-русски! Станислав! Я говорю! Я могу! Я… я тебя понимаю! И ты меня понимаешь! О, боже мой! — последнее было явно заимствовано из немецкого «Oh mein Gott», но прозвучало так по-московски, что Станислав аж прослезился.

— Генка! — заорал он, вскакивая и сгребая рыцаря в охапку. — Ты заговорил! Да ты ж теперь наш! Совсем наш! Ну-ка скажи ещё чего-нибудь! Скажи «печенег»! Или «сарацин»! Или «князь киевский»!

— Печенег, — послушно повторил Генрих. — Сарацин. Князь киевский. Великий князь киевский. Святослав Храбрый. О, это прекрасно! Ваш язык — он как музыка! Как звук меча! Как шнапс на клюкве! О, простите, — он покраснел. — Я, кажется, слишком эмоционально. Это побочный эффект?

Василиса Карповна довольно улыбнулась:

— Не побочный. Это и есть русский язык. Он без эмоций не работает. Ты, рыцарь, теперь будешь на нём не только говорить, но и думать, и даже, прости Господи, ругаться. Хотя боевые ругательства у вас, германцев, и так хороши. Теперь они станут вдвое выразительнее.

Четыре Бабы Яги смотрели на эту сцену с умилением, как бабушки на выпускном внуков. Та, что с метлой, даже всхлипнула:

— Помню, меня тоже когда-то научили по-человечески говорить. Это было в девятьсот лохматом году. Я потом Ивану-царевичу такое сказала — он неделю икал.

— А можно мне теперь попробовать? — вдруг спросил Станислав. — По-немецки? Чтобы и я его понимал, когда он забудет русское слово? Вдруг на поле боя ему понадобится что-то срочное сказать, а он от волнения на немецкий съедет?

— Можно, — кивнула Василиса. — Но тогда у тебя, богатырь, будет чесаться язык. Два чешущихся языка на один отряд — это уже перебор. Давайте так: ты, Станислав, будешь понимать немецкую речь, но говорить останешься по-русски. А Генрих — понимать русскую и говорить на ней. Так будет гармония.

— Гармония? — переспросила председательница. — Ой, Василиса, ты это слово в кои-то веки правильно употребила. Раньше у тебя только «лягушка» и «поганка» выходили.

— Так я ж на курсах была! — обиделась Василиса. — Могу и «эпистемология» сказать. Но не буду.

Станислав тем временем тоже получил каплю из пузырька, и теперь, когда Генрих, забывшись, воскликнул «Donnerwetter!», богатырь понимал, что это «гром и молния», а не название какого-то заморского монстра.

— Ну, бабушки, — сказал он, кланяясь в пояс, — чем же нам вас отблагодарить? Золота у нас немного, но есть жемчуг русалочий, есть перо райской птицы…

— Жемчуг оставьте себе, — отмахнулась главная. — Вы его заслужили, мы слышали историю про русалок — вся нечисть в округе уже сплетничает. А вот если расскажете нам про свои подвиги, да посидите с нами, чайку попьёте — это будет лучшая благодарность. А то мы всё про Кощея да про Змея — скукота. Хочется свежих героических сюжетов. У меня внучка, кикимора болотная, замуж собирается — ей как раз нужны примеры хороших женихов. А вы, я смотрю, женихи хоть куда.

Станислав и Генрих переглянулись и поняли, что отделаться не удастся. Впрочем, чай с бабушками после всех передряг казался им теперь почти курортом.

…Вечером того же дня на лужайке перед избушками на курьих ножках кипел самовар, а вокруг сидели, смеялись и разговаривали сразу на двух языках — но понимая друг друга полностью. Генрих рассказывал о Барбароссе, и русские слова звучали в его устах чуть-чуть с акцентом, как будто он пробовал на вкус каждое. Станислав травил байки про киевских бояр, и бабки-ёжки (то есть Яги) качали головами, вспоминая свою молодость. А когда луна поднялась высоко, Василиса Карповна подняла кружку и сказала:

— За дружбу народов! За то, чтобы все друг друга понимали. И чтобы языки чесались только от хороших слов.

Все выпили. И на этот раз шнапса не было — только чай с малиной и мятой. Но опьянели все изрядно — от смеха, рассказов и того самого тепла, которое бывает, когда люди, существа и даже птицы находят общий язык.

На облачке Кондрат и Зигфрид, глядя вниз, синхронно вздохнули.

— Зигфрид, — сказал Кондрат, — у меня в отчёте теперь: «Языковая проблема решена методом пенсионного колдовства. Рекомендовано: распространить опыт на весь мир». Как думаешь, успеем до Второго Пришествия?

— С такими темпами, как у этих двоих, — улыбнулся Зигфрид, — они и Палестину освободят, и ещё пару континентов заодно. Дай им только время. И самовар.

— И бабок-ёжек, — добавил Кондрат. — То есть Яг. Современных, с дипломами.

— И Яг, — согласился Зигфрид. — Определённо, это лучшая глава из всех. Языковая. Прямо как в Пятидесятницу.

— Ты опять за своё, — проворчал Кондрат, но в голосе его не было ни капли раздражения.

Конец седьмой главы.

Глава восьмая
,в коей Генрих фон Шварцлозе ставит тевтонскую печень против трёхголового оппонента, а Змей Горыныч обретает трезвость и личную жизнь

После прощания с клубом «Ягинишна» прошло два дня, а Генрих всё никак не мог наговориться. Он говорил по-русски с упоением, с чувством, с толком, с расстановкой, а главное — с тем самым «побочным эффектом», о котором предупреждала Василиса Карповна: каждое слово он не просто произносил, а проживал. «Лошадь» он говорил так, будто гладил гриву. «Дорога» — будто сам прокладывал тракт. А когда он впервые в сердцах выругался «Да чтоб тебя!» в адрес комара, комар, не выдержав эмоционального напора, замертво упал в траву.

Станислав слушал друга и млел. Ему казалось, что он наконец-то разглядел Генку по-настоящему — не как «немца в латах», а как живого, тёплого, немного смешного в своей серьёзности человека. Генрих, в свою очередь, открывал для себя целые пласты славянской души. Например, он узнал, что слово «ничего» может означать всё что угодно — от «всё плохо» до «всё отлично» в зависимости от интонации. Это потрясло его до глубины души.

— Это как в музыке, — рассуждал он вслух, покачиваясь в седле. — Одна и та же нота, а смысл разный. «Ничего». «Ничего!» «Ничего…» Шедевр.

— Вот так и живём, — соглашался Станислав. — Всё на оттенках. А теперь, когда ты заговорил, я тебе ещё кое-что расскажу. Про черниговского купца и дрессированного медведя. Теперь ты поймёшь, почему это смешно.

— Я весь внимание.

Но рассказать не удалось — потому что именно в этот момент из-за холма донёсся рёв. Рёв был тройной: бас, баритон и тенор, и каждый звучал по-своему.

Бас: — СКУ-У-УЧНО!!!

Баритон: — ОДИНО-О-ОКО!!!

Тенор: — И ВЫ-Ы-ЫПИТЬ НЕ С КЕ-Е-ЕМ!!!

Холм задрожал. Из-за него показалась голова. За ней — вторая. За ней — третья. Все три — зелёные, чешуйчатые, с жёлтыми глазами и выражением глубокой, вселенской тоски на мордах. Головы качались на длинных шеях, как три маятника, и время от времени сталкивались лбами, после чего тенор обиженно вскрикивал, а бас рявкал: «Куда прёшь, я тут главный!»

За головами появилось туловище — массивное, покрытое чешуёй, с перепончатыми крыльями, сложенными на спине, как старый плащ. Лапы у змея были мощные, когтистые, и в одной из них он бережно, почти нежно, сжимал огромную дубовую бочку. Бочка издавала тот самый аромат, который на Руси называется «медовуха», а в Германии — «повод остаться».

— Змей Горыныч, — сказал Станислав, и в голосе его не было страха, а было скорее профессиональное любопытство. — Трёхголовый. Летает. Дышит огнём. В прошлом — гроза княжеств, в настоящем — судя по бочке — алкоголик-одиночка. Я таких на киевском базаре видал. Только у них не три головы, а одна, но зато синяя.

— Он сказал «выпить не с кем», — напомнил Генрих. — Это призыв. Рыцарский долг велит мне откликнуться.

— Генка, это дракон. У нас их змеями кличут. Он тебя сожжёт.

— Не сожжёт. Ты же сам сказал: он одинокий алкоголик. А одинокий алкоголик — это не враг. Это… пациент. И собутыльник. Тем более он зовёт. Не ответить — невежливо.

Генрих пришпорил коня и, прежде чем Станислав успел его остановить, выехал на вершину холма.

— Приветствую тебя, трёхголовый змей! — крикнул он на чистейшем русском, с тем самым эмоциональным переливом, который теперь был его фирменным знаком. — Я — Генрих фон Шварцлозе, рыцарь Священной Римской империи. А это мой друг Станислав Бесшабашный, богатырь киевский. Мы услышали твой зов и предлагаем решить твою проблему.

Три головы синхронно повернулись к нему. Бас нахмурился. Баритон удивлённо приподнял бровь. Тенор радостно оскалился.

— Ты… это… чего? — прогудел бас. — Выпить с нами хочешь?

— Именно! — подтвердил Генрих. — У тебя бочка. У нас — время. И жажда. Что может быть логичнее?

— А он не боится, — заметил баритон, обращаясь к басу. — Обычно все боятся. А этот сразу — «выпить». Мне нравится.

— И мне! — пискнул тенор. — Давно к нам никто не приходил! Последний Иван-царевич убежал, даже меча не вынул! А эти — сразу к бочке!

Станислав, вздохнув, подъехал следом. У богатыря был опыт общения с нечистью, и опыт этот говорил: если дракон предлагает выпить — надо соглашаться, потому что альтернативы обычно хуже.

— Ладно, Горыныч, — сказал он, спешиваясь. — Давай знакомиться. Только без фокусов. Огонь держи при себе, у нас перо райское — не дай бог подпалишь.

Змей Горыныч кивнул всеми тремя головами, и это выглядело как китайский танец болванчиков. Бочка была водружена на большой валун. Вокруг валуна сам собою организовался пикник: Станислав расстелил плащ, Генрих достал походные кружки (те самые, из «Семи бобров»), а Горыныч лёг, свернув хвост кольцами и подогнув лапы. Он был огромен, но в его позе читалось нечто глубоко штатское — так лежит пёс у хозяйского кресла, ожидая, когда ему бросят кость.

Первая кружка прошла в молчании. Медовуха была густая, янтарная, с пузырьками. Горыныч пил из бочки, аккуратно запуская в неё сразу три соломинки (по одной на голову). Генрих пил из кружки, оценивая вкус. Станислав — просто пил.

— Хороша, — выдохнул Генрих. — Напоминает рейнское, но мягче. И мёд. Много мёда.

— Сам ставил, — прогудел бас. — По старинному рецепту. От бабушки. Она тоже змеем была. Одна голова, правда. Но бабушка знатная.

— А где же твои собутыльники, Горыныч? — спросил Станислав. — Ты ж вроде гроза округи. Должны быть приспешники, слуги, может, даже пленницы.

Три головы тяжело вздохнули.

— Разбежались, — признался баритон. — Последний слуга, леший Филька, ушёл к кикиморам болотным. Сказал, у них шнапс вкуснее. А пленниц нет. Я их не ем, я их пугаю. Но в последнее время даже пугать скучно. Прилетаю, рычу — а они смеются. Говорят: «Ой, Горыныч, опять ты со своей бочкой». И перестали бояться. Позор.

— Нужна компания, — резюмировал тенор. — И цель в жизни.

Вторая кружка развязала языки. Генрих, уже освоивший русскую речь на уровне бытового богатыря, начал рассказывать про Крестовый поход. Горыныч слушал с интересом, иногда перебивая вопросами:

— А сарацины — они какие? Жареные? — спрашивал тенор.

— Они не жареные. Они воины. Храбрые. Но мы их победим.

— А у них медовуха есть? — уточнял бас.

— Вряд ли. У них, кажется, шербет.

— Шербет — это несерьёзно, — авторитетно заявлял баритон. — Это компот. А медовуха — это для души.

К третьей кружке Генрих и Горыныч уже говорили как старые друзья. Станислав, понимая, что трезвым из этой компании останется только он (и то условно), решил взять на себя роль летописца и наблюдателя. Он сидел в сторонке и комментировал:

— Сейчас начнётся. С русским змеем пить на равных — это, Генка, даже для рыцаря перебор. У него три головы, у тебя одна. Считай, тройная доза.

— Не важно! — Генрих поднял кружку. — Рыцарь не отступает ни перед драконом, ни перед бочкой. Горыныч, я вызываю тебя на состязание!

Три головы переглянулись.

— На какое? — спросил бас.

— Кто кого перепьёт.

Над поляной повисла тишина. Даже ветер стих. Кондрат на облачке, услышав это, уронил скрижали.

— Зигфрид, — прошептал он, — ты слышал? Он сейчас вызвал Змея Горыныча на алкогольную дуэль. Это… это…

— Это великолепно! — воскликнул Зигфрид. — Я всегда знал, что мой Генрих — новатор. Раньше рыцари убивали драконов мечом. А он убьёт его… циррозом. Точнее, перепьёт. Это же исторический момент!

— А если Горыныч обидится и сожжёт их?

— Не сожжёт. Видишь, у него глаза загорелись? Он азартный. И ему скучно. А тут — игра. Честная. Тевтон против змея. Ставлю на Генриха.

Горыныч тем временем пришёл в неописуемое возбуждение. Все три головы заговорили разом:

— Состязание! Настоящее! Как в старые времена! Я согласен! Но что ставишь, рыцарь?

Генрих на мгновение задумался. Потом его лицо озарилось:

— У меня есть горсть русалочьего жемчуга. И перо Алконоста. Ставлю и то, и другое.

— А я, — сказал Горыныч и порылся в складках кожи, — ставлю скатерть-самобранку. Бабушкин подарок. Развернёшь — и на ней любое угощение появляется, какое пожелаешь. Только одно условие: скатерть вегетарианская. Мясо не даёт. Только каши, пироги, блины, мёд, икра. Ну и огурчики солёные. Огурчики — это святое.

— Идёт! — Генрих хлопнул по валуну. — Станислав, будь судьёй!

Станислав, вздыхая, поднялся. Он понимал, что история, которая началась с перепутанного направления, зашла куда-то совсем не туда. Но отступать было поздно.

— Ладно. Правила такие. Пьём кружками. По очереди. Кто первый свалится или уснёт — проиграл. Горыныч, ты пьёшь на три головы, поэтому у тебя тройная норма. Это честно?

— Честно! — хором ответили головы.

— Тогда начали.

Дуэль началась. Генрих пил размеренно, с достоинством, закусывая корочкой хлеба. Горыныч пил через три соломинки, и головы по очереди клевали бочку. Первая кружка, вторая, третья…

— А ты ничего, рыцарь, — заметил баритон после пятой. — Держишься.

— Тевтонская закалка, — скромно ответил Генрих.

— А у нас — змеиная, — добавил бас. — Я ещё своего прадеда помню. Он с Ильёй Муромцем пил. Три дня. Закончилось ничьей.

К восьмой кружке тенор начал засыпать. Головы переругивались:

— Эй, левый, не спи! — рычал бас.

— Я не сплю… я просто глаза закрыл…

— Открой! Позоришь перед людьми!

К двенадцатой кружке у Горыныча начались проблемы с координацией. Шеи заплетались, головы путались, тенор уже откровенно храпел, а бас и баритон пытались петь дуэтом «Ой, то не вечер». Генрих же сидел прямо, как статуя командора, и методично опорожнял очередную кружку. В его глазах светился ровный, спокойный огонь человека, который прошёл школу русалок и теперь считал алкогольные дуэли лёгкой разминкой.

— Ещё? — вежливо предлагал он.

— Ещё! — упрямо отвечал бас.

Но после пятнадцатой кружки рухнули все три головы. Горыныч издал могучий вздох, и его туловище обмякло, развалившись на поляне, как гора зелёного студня. Из пастей вырвались три струйки дыма — и погасли.

— Победа, — констатировал Станислав. — Генка, ты чудовище. В хорошем смысле. Скатерть твоя.

Генрих поднялся (почти не шатаясь) и достал из-под крыла Горыныча свёрток. Скатерть была тяжёлая, расшитая узорами, и пахла свежим хлебом. Он развернул её — и на скатерти немедленно появились пирожки с капустой и грибами, кувшин с молоком и мисочка сметаны.

— Работает, — удовлетворённо заметил он. — Стасик, у нас теперь всегда будет завтрак. И обед. И ужин. И перекус.

— Только без мяса, — напомнил Станислав. — Но с огурчиками. Это я уважаю.

На облачке Кондрат листал устав. Зигфрид светился от гордости.

— Он перепил дракона. Это войдёт в анналы. «Святой Георгий убил дракона мечом, а Генрих фон Шварцлозе — медовухой». Кондрат, ты должен внести это в его личное дело.

— Я уже внесу, — мрачно сказал Кондрат. — В раздел «Медицинские чудеса». И напишу рекомендацию: «Проверить печень». Если она выдержала это, она выдержит и Судный день.

Утро для Змея Горыныча настало поздно и жестоко. Три головы проснулись не одновременно, а по очереди, и каждая при пробуждении издала стон, полный раскаяния.

— Что вчера было? — простонал бас.

— Мы проиграли скатерть, — всхлипнул баритон. — Какой позор. Какой стыд. Я больше не могу.

— А я больше не хочу, — подал голос тенор. — Не хочу пить. Никогда. Вообще. Дайте воды.

Станислав, который готовил завтрак на скатерти-самобранке (блины со сметаной), подошёл к змею с ведром воды. Горыныч выпил ведро, потом второе, потом умылся и долго сидел, обхватив все три головы передними лапами.

— Всё, — сказал он наконец. — Я завязываю. Это знак. Сначала я проиграл скатерть. Потом проснулся с таким чувством, будто меня внутри поджарили. А главное — я понял. Я пью, потому что одинок. А одинок я, потому что пью. Порочный круг. Надо его разорвать.

— И что будешь делать? — спросил Станислав.

— Для начала — брошу пить. Совсем. Потом — найду себе пару. Я слышал, на севере, за морями, живёт змея. Огромная. Зовут Йормунганда. Говорят, она обвивает весь мир. Это, конечно, не три головы, но зато какая женщина! Я полечу к ней. Познакомлюсь. Может, она оценит трезвого, серьёзного змея.

Генрих, который завтракал блинами, одобрительно кивнул:

— Это мудрое решение, Горыныч. Любовь и трезвость — вот что нужно дракону. Ну, и ещё огонь. Но огонь у тебя уже есть.

Через час они прощались. Горыныч, всё ещё бледный, но полный решимости, расправил крылья.

— Спасибо, рыцарь. Ты не просто перепил меня. Ты открыл мне глаза. Я лечу на север. А вы — на юг. Может, ещё встретимся. Если что — я теперь на минеральной воде. И с Йормунгандой. Прилетайте в гости.

— Прилетим, — пообещал Станислав. — Как раз сарацинов побьём и сразу в гости. К вам, на край света.

Змей Горыныч взмахнул крыльями и тяжело поднялся в воздух. С земли было видно, как три головы по очереди оглядываются и кивают. А потом он скрылся за облаками.

На облачке Кондрат закрыл скрижали.

— Ну, что там у тебя? — спросил Зигфрид.

— Итоговая запись по главе: «Змей Горыныч бросил пить, встал на путь исправления и направился к Йормунганде для создания семьи. Рекомендовано: зачесть обоим подопечным как миссионерский подвиг». И приписка: «Выдана скатерть-самобранка. Отчёт о расходах приложен».

— Прекрасный день, — подвёл итог Зигфрид. — Просто прекрасный.
А внизу два героя, уложив скатерть-самобранку в седельную сумку, ехали дальше на юг, и солнце светило им в спину, и где-то на далёком севере, ещё не зная о своём счастье, сворачивалась кольцами вокруг мирового океана одинокая Йормунганда. Впрочем, это уже совсем другая история.

Конец восьмой главы.
Глава девятая
 ,в коей банный день прерывается лесным заказом, Гамаюн оказывается птичкой с характером, а Генрих открывает в себе талант усыпителя

Юг, как известно, штука капризная. Особенно когда едешь к нему наугад, имея из навигационного оборудования только перо Алконоста (работает исключительно во сне), перо Сирин (бодрит, но путает приоритеты) и совесть, которая, как учил Станислава ещё дед, «в степи не компас». Поэтому неудивительно, что после эпической пьянки со Змеем Горынычем и обретения скатерти-самобранки наши герои, сами того не заметив, слегка отклонились от маршрута и забрели в Полесье.

Полесье встретило их густыми туманами, запахом мокрого мха и тишиной — такой глубокой, что даже комары здесь летали на цыпочках. Дорога, покружив, привела к деревеньке, а в деревеньке — к бане. Баня была чудо как хороша: свежесрубленная, с резным коньком и трубой, из которой вился тонкий, душистый дымок. Узнав, что хозяин бани, местный пасечник, пускает путников помыться за сущую безделицу, Станислав немедленно заявил:

— Генка, привал. После двух дней в седле, после драконьей медовухи и вообще после всего — нам позарез нужно в баню. Это не просто мытьё, это ритуал. Ты, конечно, рыцарь, но даже латы иногда надо проветривать.

Генрих, который уже достаточно проникся русским бытом, чтобы понимать святость слова «баня», кивнул. И через полчаса оба героя, оставив коней пастись на лугу, а латы и кольчуги — в предбаннике, парились на полке, охаживая друг друга берёзовыми вениками. Станислав делал это с размахом, приговаривая: «С лёгким паром, Генка! Чтоб все хвори вышли!», а Генрих, мужественно снося удары, отвечал:

— Удивительно! Кожа становится... как neue R;stung! Новая броня! И пахнет лесом! В Германии так не умеют!

— А то! — гордился Станислав. — У нас в Киеве каждая баня — как собор. Только горячее.

В самый разгар процедур, когда Станислав нахлёстывал Генриха уже третьим веником (первый рассыпался, второй улетел в окно, прочь от такого усердия), за дверью послышалось деликатное покашливание.

— Хозяева, открыто! — крикнул Станислав, думая, что пасечник принёс ещё квасу.

Дверь скрипнула, и в предбанник, клубясь туманом и пахнув прелой листвой, вошёл леший.

Он был среднего роста, кряжистый, с бородой из мха и глазами, в которых мелькали то ли светлячки, то ли невысказанные лесные обиды. Одет был в кафтан, сшитый, казалось, из кусков коры и лишайника, а на голове красовалась шляпа-гриб (подосиновик, явно парадный). В руках леший мял берестяной свиток и нервно вздыхал, как заявитель в приёмной княжеского тиуна.

— Доброго здоровья, люди добрые, — проговорил он голосом, похожим на шум дубравы. — Я — Лесовик Онуфрий, хозяин здешних боров и пущ. Беда у меня. Прослышал я, что едут через Полесье два храбрых мужа — богатырь и рыцарь. Вы ли это будете?

— Мы, — подтвердил Станислав, выглядывая из парилки и прикрываясь остатками веника. — Только ты, дедушка, погоди. Мы тут не вполне одеты. Дай хоть простынями обернуться.

— Да уж обернитесь, — кивнул леший. — Дело у меня деликатное, негоже его в голом виде обсуждать.

Минуту спустя герои, закутанные в льняные простыни и слегка распаренные, сидели в предбаннике, а леший, отказавшись от кваса (ему, лесному духу, спиртное по уставу не положено, но самогон он уважал в качестве сырья для обмена), излагал проблему.

— Украли у меня, братцы, — начал он, и в голосе его зазвенела искренняя боль. — Не просто вещь — птицу. Гамаюна. Жар-птицу, по-вашему. Певунью мою ненаглядную. Век при мне жила, хозяйство вела, песни пела так, что сосны плакали. А тут — цап! — и нет. Унёс Анчутка Беспятый, чертяка мелкий. Давно на неё зуб точил. Он, видите ли, считает, что жар-птицы — общее достояние нечистой силы, и лешим они не положены. А я считаю, что это рейдерство. И поскольку княжьего суда в лесу нет, я к вам.

— Анчутка Беспятый? — переспросил Станислав. — Это ж вроде по мелочи чертяка? По болотам пакостит, путников путает? С чего ему жар-птица понадобилась?

— Говорю же, — вздохнул леший. — Из принципа. И ещё, — он понизил голос, — Гамаюн-то у меня характерная. Вся в меня. Не всякому с ней сладить. Боюсь, Анчутка уже локти кусает, но отдать просто так гордость не позволяет.

— И чего ты хочешь? — спросил Генрих, который слушал с нарастающим интересом. Слово «рейдерство» он ещё не знал, но по интонации понял, что дело пахнет подвигом.

— Верните птичку, — просто сказал леший. — А я вам за это — две бочки самогона. Первача. Своей выгонки. На зерне. Век стоять будет, не испортится. В походе, я знаю, лишним не будет.

Глаза Станислава загорелись. Самогон лешего — это был легендарный продукт. Говорили, что один глоток согревает в лютый мороз, а два — позволяют понять язык деревьев. Три, правда, заставляли обниматься с мухоморами, но это уже детали.

— Генка, — сказал он, — по-моему, это судьба. Две бочки. В Палестине самогон — стратегический запас.

— Und wir helfen einem Waldgeist, — добавил Генрих, кивая. — Это благородно. Мы согласны, Лесовик Онуфрий. Где искать Анчутку?

— А вот тут, — леший развернул свиток, на котором была нацарапана схема. — В трёх верстах к востоку, у Чёртова омута. Там у него схрон. Только осторожно: Анчутка — пакостник, но не злой. Просто глупый. И жадный. Птичку не мучайте, она хоть и с норовом, но ранимая. А я пока баньку вашу посторожу.

Герои, наскоро одевшись и прихватив меч, кистень и скатерть-самобранку (на случай, если переговоры затянутся), двинулись в путь. Кони шли по лесной тропе, туман клубился под копытами, а где-то впереди, над Чёртовым омутом, раздавались странные звуки: не то пение, не то скрежет, не то отборная нечистая брань.

Чёртов омут оказался мрачной, затянутой ряской воронкой посреди болотца. На берегу, под корявым осокорем, сидел мелкий, вертлявый чертяка в драном кафтане, с одним рогом (второй был обломан под корень) и копытцами, нервно выбивавшими дробь. Это и был Анчутка Беспятый. Перед ним, привязанная за лапку к коряге тонкой золотой цепочкой, сидела птица. И что это была за птица!

Гамаюн — жар-птица лешего — сияла так, что вокруг было светло, как днём. Перья переливались алым, золотым и оранжевым, хвост ниспадал до земли огненным водопадом, а глаза — чёрные, блестящие бусины — смотрели на мир с выражением крайнего, почти аристократического презрения. Увидев всадников, птица не испугалась, не обрадовалась, а лишь скосила глаз на Анчутку, словно говоря: «Ну, и этого ты позвал?»

— А, гости! — всполошился Анчутка, вскакивая. — Вы кто? Пошто в мой омут лезете? У меня тут частная собственность!

— Мы от лешего, Онуфрия, — сказал Станислав, спешиваясь. — Ты у него Гамаюна украл. Давай по-хорошему: отдай птицу, и разойдёмся миром.

Анчутка замялся, переступил копытцами, потом вдруг бросился к Станиславу и зашептал, оглядываясь на птицу:

— Заберите её! Христом-богом молю! Я думал, жар-птица — это песни, красота, может, яйца золотые несёт... А это! — он всхлипнул. — Это же стерва! Чистая стерва! Она меня заклюёт! Я ей зерна — она зерно разбрасывает! Я ей водицы — она купается и мне в рожу брызжет, да не водой, а искрами! Я ей «цып-цып» — она мне таким голосом отвечает, что у меня рога сворачиваются! И главное — не молчит! Постоянно поёт! Не просто поёт, а с подтекстом! Я за эти три дня все свои грехи вспомнил и раскаялся! Верите — я уже молитвы учу! Заберите её, умоляю! Я вам за это суму бездонную отдам! Фамильная, ещё от прадеда-беса! Всё, что в неё положишь, — не убавляется! Только не могу я её сам лешему вернуть — стыдно! Скажут, Анчутка украл и не справился! А вы — герои, вам можно!

Станислав и Генрих переглянулись. Бездонная сума — это был козырь. С такой сумой и две бочки самогона не пропадут, и вообще походное снабжение выйдет на новый уровень.

— Ладно, — сказал Станислав. — Забираем птицу и суму. Но как её успокоить? Леший сказал, она ранимая.

— Я пробовал колыбельные, — признался Анчутка. — Она от моих колыбельных ещё злее становится. Говорит, у меня голос как у скрипучей осины.

Тут вперёд выступил Генрих. Он посмотрел на жар-птицу долгим взглядом, оценивая ситуацию. Потом снял шлем, пригладил волосы и сказал:

— Я попробую. В рыцарском обучении был курс трубадуров. Я, конечно, не мастер, но кое-что помню.

Он сел на пенёк напротив Гамаюна, расправил плечи и запел.

Запел он не по-немецки, не по-латыни, а на том самом русском, которому научился у бабок-ёжек, — мягком, грудном, пропитанном эмоциями. Песня была простая, без слов — чистый мотив, похожий на колыбельную, что поют над колыбелью в далёких рейнских долинах. Голос Генриха, обычно резковатый и командный, теперь стелился мягко, как туман над омутом, обволакивал, успокаивал. Даже комары перестали звенеть. Анчутка открыл рот. Станислав, который впервые слышал друга поющим, умилённо вытер глаз.

Жар-птица слушала. Её перья, только что топорщившиеся агрессивным огнём, начали плавно опадать, цвет стал мягче, золотистее. Глаза перестали метать искры и медленно, совсем по-птичьи, закрылись. Через минуту она уже сидела, подобрав под себя лапки, и тихонько посапывала. Хвост свесился, как занавес после спектакля.

— Уснула, — прошептал Анчутка с благоговейным ужасом. — Никогда не спала. Всё пела да клевалась. А тут — на; тебе. Святой ты человек, рыцарь!

Генрих аккуратно, стараясь не разбудить, поднял спящую птицу на руки. Она была тёплой и лёгкой, как охапка солнечных лучей. Цепочку отвязали, суму бездонную (потёртый, но добротный кожаный мешок с завязками) Анчутка сам вложил Станиславу в руки, бормоча:

— Берите, берите. И простите, если что. Я больше ни-ни. Буду теперь честно пакостить, по мелочам. Шнурки развязывать, грибы прятать. А воровство — это не моё. Особенно когда птица — стерва.

Когда герои вернулись к бане, леший Онуфрий уже места себе не находил. Увидев спящего Гамаюна, он аж засветился изнутри зелёным, лесным светом.

— Спит! — прошептал он, бережно принимая птицу. — И перышки целы. И хвост не общипан. Ох, спасибо, родные! Две бочки самогона — ваши. Уже у бани стоят. А суму, что чертяка дал, — храните. В хозяйстве сгодится.

— Мы её в бездонную суму и положим, — деловито заметил Станислав. — И бочки, и жемчуг, и скатерть. Чтоб коней не нагружать.

Леший на прощание поклонился в пояс, а Гамаюн, проснувшись на миг, сонно чирикнул что-то благодарное — на этот раз без искр, с почти кошачьим мурлыканьем. Видимо, музыкальная терапия пошла на пользу.

На облачке Кондрат, отслеживавший всю операцию, задумчиво грыз райский сухарик.

— Зигфрид, у меня вопрос. Генрих перепил дракона. Убаюкал жар-птицу. Договорился с чертом. Что дальше? Он ещё и сарацин будет колыбельными усмирять?

— Не исключено, — отозвался Зигфрид, довольно поглаживая крыло. — Но ты главного не заметил: он пел. По-русски пел. Без акцента. С душой. Это высший пилотаж. Я горжусь.

— А я тогда внесу в отчёт: «Разрешение лесного спора мирным путём. Приобретено: 2 бочки самогона, 1 бездонная сума. Побочный эффект: Анчутка Беспятый встал на путь исправления, жар-птица прошла курс музыкотерапии». Как думаешь, зачтут нам это как подвиг?

— Зачтут, — убеждённо сказал Зигфрид. — Тем более что самогон — он, можно сказать, для медицинских целей. В Палестине жарко. А сума бездонная — это вообще провиденциально. В неё можно положить всю Палестину. Ну, образно.

— Ты сегодня оптимистичен до безобразия, — проворчал Кондрат, но в душе был согласен.

Внизу два героя, загрузив бочки в суму (бездонность работала исправно: бочки вошли целиком и даже звякнули где-то в магическом нутре), парились в бане ещё раз — уже в честь удачного исхода. А где-то в лесу Анчутка Беспятый, оставшись без птицы, но с чистой совестью, развязывал шнурки спящему под кустом кабану. Получалось плохо, но он старался.

Конец девятой главы.

Глава десятая
 ,в коей ангелы-хранители получают внеплановый отпуск, отправляются в Лукоморье и узнают, что кот учёный — тот ещё филолог

Пока Станислав и Генрих, распаренные и довольные, приходили в себя после бани и эпопеи с Гамаюном, на небесах творилось нечто из ряда вон выходящее. А именно — в Небесную канцелярию поступила директива за подписью самого архангела Гавриила, предписывающая ангелам-хранителям, задействованным в особо сложных командировках, предоставлять краткосрочный отпуск «для восстановления крыльев и морального облика». Первыми в списке значились Кондрат и Зигфрид — как ангелы, чьи подопечные за истекший период пережили (и создали) столько внештатных ситуаций, что даже небесные писари устали заносить их в реестр.

— Читай вслух, — потребовал Кондрат, нервно теребя нимб. — Я не верю своим глазам. Мне кажется, у меня началась куриная слепота. Или это снова ты подсунул мне вместо скрижалей меню из райской столовой?

Зигфрид, сияя, зачитал:

— «В связи с образцово-показательным прохождением подопечными ряда испытаний (кикиморы, русалки, птицы райские, Змей Горыныч, лешаки, чёрт с жар-птицей), а также ввиду предстоящего вступления оных подопечных в степную зону, где плотность нечисти падает до безопасных значений, предписывается предоставить ангелам Кондрату и Зигфриду отпуск сроком на одни небесные сутки. Место отпуска — по выбору, в пределах обитаемой ойкумены и сопредельных мифологических пространств. Подпись: Гавриил, архангел, отдел кадров».

Кондрат сел на облачко и заплакал. Скупыми, ангельскими слезами, пахнущими ладаном и валерьянкой.

— Двадцать четыре часа, — прошептал он. — Целых двадцать четыре часа без Стасика. Без его «авось», «Генка, держи бочку» и «ой, кажись, опять не туда». Я отвык. Я не знаю, как отдыхать. У меня начнётся ломка. Или мигрень. Или и то и другое.

— А я знаю! — воскликнул Зигфрид, подхватывая друга под крыло. — Мы идём в Лукоморье!

— Лукоморье? Это же туристический ад. Там дуб, кот, цепь, русалка на ветвях... Всё как в рекламе, а по факту — кот обдерёт, русалка утопит, а дуб уронит жёлудь на голову. Я туда не хочу. У меня от жёлудей аллергия.

— Кондратушка, ты отстал от жизни. Лукоморье теперь — культурный кластер. Там, конечно, всё то же самое, но кот учёный теперь ведёт литературные вечера. Я слышал, он потрясающий рассказчик. Правда, люди жалуются на лексику, но нам-то, ангелам, что? Потерпим. Идём! Оторвёмся! Сутки — это почти вечность!

Кондрат, повздыхав, согласился. И два ангела, подхватив крыльями друг друга (для скорости и моральной поддержки), устремились вниз и немного вбок — туда, где карты реальности сходились в живописную складку, именуемую Лукоморьем.

Лукоморье встретило их именно так, как описывали древние гусляры и современные путеводители: дуб стоял зелёный, могучий и такой древний, что на его коре можно было изучать историю климата за последние три тысячи лет. Златая цепь на дубе была самая настоящая — каждое звено величиной с кулак, а по цепи, важно ступая мягкими лапами, прохаживался кот.

Кот был хорош. Чёрный, блестящий, с белой манишкой, упитанный — сразу видно, что мышей не ловит, а питается исключительно за счёт культурных грантов. На носу у него сидело золотое пенсне на цепочке, в лапе он держал раскрытую книгу (судя по обложке — «Сравнительная мифология для хищников»), а на шее красовался шёлковый галстук-бабочка. Всем своим видом кот выражал глубочайшую интеллигентность, граничащую с зазнайством.

Завидев ангелов, кот остановился, сдвинул пенсне на кончик носа и изрёк глубоким, хорошо поставленным баритоном:

— А, крылатые. С инспекцией, что ли? Или просто поглазеть на достопримечательность? Между прочим, я — Василий Баюнов, хранитель устной традиции, и не надо на меня смотреть, как на коврик придверный.

Зигфрид расплылся в улыбке и начал было:

— Какая прелесть! Настоящий учёный кот! А скажите, уважаемый Василий, вот эта ваша цепь — она из настоящего золота или...

— Из настоящего, на..., — неожиданно закончил кот, и пенсне его сверкнуло, — из такого настоящего, что если б не охранная грамота, давно б сп...или. Извините за прямоту, но вы, ангелы, народ дотошный, вам лучше сразу как есть. Да, я матерюсь. И что? Пушкин, когда меня описывал, цензуру включил. А я живой! Я, б....., живой кот, а не чучело в Эрмитаже!

Кондрат поперхнулся воздухом и закашлялся. Зигфрид, напротив, пришёл в полный восторг.

— Василий, голубчик, да вы просто клад! А расскажите что-нибудь из вашего репертуара! Мы в отпуске, нам можно.

Кот оживился, спрыгнул с цепи и уселся на толстый корень дуба, жестом приглашая ангелов располагаться. Те присели на соседний валун, поросший бархатным мхом (мох немедленно попытался завязать беседу, но Зигфрид его вежливо отодвинул).

— Ну, слушайте, — начал Василий Баюнов, закуривая трубку (табак пахнул валерьянкой и какими-то древними сказаниями). — Есть у меня одна история. Про Ивана-дурака и Серого Волка. Только в оригинале, не для печати. Итак. Жил-был Иван, дурак дураком, и послали его за Жар-птицей. А Волк ему говорит: «Ты, Ваня, птицу бери, а клетку не трогай». А Ваня — вы ж понимаете, классика — клетку цап! И тут такое началось...

Далее последовала тирада, в которой изящно сплетались народные мотивы, тонкие наблюдения над человеческой природой и такие загибы, что у Кондрата нимб начал пульсировать красным, а Зигфрид только успевал записывать в блокнот наиболее удачные обороты.

— ...и тогда царь говорит: «Ну ты, Ваня, и му...ак». А Ваня ему: «Сам ты, царь-батюшка, му...ак, только коронованный». Тут, конечно, стража, крики, но Волк всех разогнал, потому что Волк в этой сказке — единственный адекватный персонаж. Конец. Нравоучение: не хотите проблем — слушайте Волка, а не царя. И не трогайте клетку, б.....!

Ангелы аплодировали. Кондрат, превозмогая мигрень, заметил:

— Лексика, конечно, у вас, Василий, своеобразная. Но смысл глубокий. Может, вам попробовать без... этих слов? Для детской аудитории?

— А смысл? — кот выпустил клуб дыма в форме вопросительного знака. — Дети, они, знаешь, как? Они мат слышат — и запоминают. А сказку без мата — нет. Проверено веками. Я ж, б....., филолог! Я аудиторию чувствую. Вон русалка на ветвях — она вообще песни поёт только с обсценной лексикой. Но ей можно, она водяная.

Зигфрид, всё ещё смеясь, спросил:

— А что ещё у вас тут, в Лукоморье, интересного? Кроме дуба, цепи и вас, великолепного?

— Да есть кое-что, — кот хитро прищурился. — Избушка на курьих ножках — филиал Яги. Там сейчас санаторий для нечисти «Хвойный уют». Леший массаж делает. Змей Горыныч, говорят, недавно прилетал на процедуры — от алкоголизма лечиться. И ещё какая-то новая змея с севера, Йормунганда. Огромная, обвила всё озеро и молчит. Горыныч вокруг неё вьётся, стихи читает. Идиллия.

— Горыныч здесь? — оживился Зигфрид. — Мы его знаем! Наш подопечный ему печень... в смысле, помог осознать. А как там Йормунганда?

— Змея как змея, — кот пожал плечами. — Мировая. Молчаливая. Горыныч говорит, она от него без ума. Только шипит ласково. А так всё путём.

Кондрат, воспрянув духом, решил, что отпуск надо использовать с пользой. Он достал свои скрижали и спросил:

— Василий, а можно я запишу вашу сказку? В очищенном варианте, для небесного архива? Мы как раз собираем материалы о фольклоре. Я заменю некоторые слова на «эвфемизм», «аллегория» и «крепкое словцо». Обещаю, смысл останется.

— Пиши, — милостиво разрешил кот. — Только в конце добавь: «Рассказано Василием Баюновым, котом учёным, носителем традиции, магистром филологии и почётным членом клуба „Ягинишна“». И без купюр. Небесный архив всё стерпит. А если кто возмутится — шли ко мне. Я им лично перескажу.

Следующие несколько часов прошли в уютных посиделках. Кот рассказывал сказки — одну за другой, и с каждой сказкой становилось ясно, что русский фольклор в оригинале куда сочнее и экспрессивнее, чем принято думать. Зигфрид хохотал до слёз, Кондрат, скрепя сердце, записывал, аккуратно заменяя совсем уж ядрёные выражения на «непереводимую игру слов». Избушка на курьих ножках, проходившая мимо, заглянула в компанию и тоже послушала, умилённо поскрипывая ставнями.

— А знаете, — сказал под конец Василий, поправляя пенсне, — вы первые, кто не пытается меня перевоспитать. Говорят: «Кот, не матерись, ты ж культурное достояние!» А я им: «Я достояние, а не музейный экспонат. Достояние должно звучать». Вы это понимаете. Прилетайте ещё. Я вам расскажу про Кощея и его матримониальные планы. Там такие подробности...

— Обязательно! — пообещал Зигфрид. — Как только наши подопечные освободят Палестину — сразу к вам. С сувенирами.

Кондрат взглянул на хронометр (золотые песочные часы на цепочке) и ахнул:

— Сутки прошли! Зигфрид, пора возвращаться! Наши сейчас как раз проснутся и, судя по всему, обнаружат, что находятся не в степи, а где-то между Полесьем и Лукоморьем. Нужно корректировать маршрут.

Ангелы попрощались с котом, пожав ему лапу (кот на прощание выдал финальное «счастливо, б.....!», но уже почти ласково), и взмыли в небеса. На обратном пути Кондрат задумчиво произнёс:

— Знаешь, Зигфрид, я многое понял. Мат — это не просто слова. Это, оказывается, такой... способ структурировать реальность. Когда реальность абсурдна, без мата её не опишешь.

— Вот видишь! — обрадовался Зигфрид. — А ты боялся. Лукоморье — лучшее место для культурного отдыха. И кот — душка. Интеллигент, хоть и матерщинник. Сразу видно — филолог.

— Да уж, — согласился Кондрат. — Но в отчёт я всё-таки напишу: «Прослушали курс народных сказок с ненормативной лексикой. Вывод: лексика соответствует духу повествования. Рекомендовано: не читать детям до шестнадцати». И нимб я сегодня вечером почищу. Он почему-то в крапинку.

Внизу, на земле, Станислав и Генрих, зевая, собирались в дорогу. И где-то на грани слышимости им почудился далёкий кошачий голос, который донёс:

— ...И не забудьте, б....., клетку не трогать! Эх, люди...

— Слышал? — спросил Станислав. — Вроде кот мяукнул. Словно матом.

— Показалось, — ответил Генрих, проверяя бездонную суму. — Коты не матерятся. Это ненаучно.

Ангелы на облачке переглянулись и синхронно прыснули. Отпуск определённо удался.

Конец десятой главы.

Глава одиннадцатая

,в коей баня становится олимпийской деревней, деревенские ставят на немца, нечисть — на богатыря, а ушат с водой оказывается самой коварной дисциплиной




Возвращение ангелов из лукоморского отпуска прошло незаметно для подопечных, но весьма показательно для небесной отчётности. Кондрат, чей нимб после общения с Василием Баюновым приобрёл лёгкий малиновый оттенок (и три новых крапинки), первым делом проверил состояние героев. Станислав и Генрих, всё ещё находившиеся в блаженном банном неведении, спали на полатях, укрывшись простынями, и видели, судя по умиротворённому храпу, один сон на двоих — про скатерть-самобранку, полную пирогов.

— Живы, — констатировал Кондрат. — Даже слишком. Отдохнувшие. Это опасно. Отдохнувший Стасик — это Стасик, который ищет, чем бы заняться. А отдохнувший Генрих — это Генрих, который ему подыгрывает.

— Не каркай, — отмахнулся Зигфрид. — Дай им ещё денёк. Леший сказал — баня в их распоряжении на два дня. Пусть отдыхают. Что может случиться в бане?

Кондрат мрачно посмотрел на коллегу.

— Ты помнишь, что в этой бане уже был леший? А до лешего — Горыныч? А до Горыныча — русалки? Ты ещё спрашиваешь, что может случиться?

— Ну, это же баня, — пожал крыльями Зигфрид. — Место силы. В хорошем смысле.

Как в воду глядел. Вернее, как в квас.

Ровно в восемь утра, когда солнце только-только начало припекать макушки подсолнухов за околицей, а пасечник Трофим, хозяин бани, отправился проверять ульи, Станислав Бесшабашный проснулся, потянулся так, что хрустнуло в трёх местах, и заявил:

— Генка, вставай. Надоело лежать. Душа простора просит. Тела — движения. Мышцы — нагрузки. Устроим-ка мы с тобой спорткрос.

Генрих, которого Станислав после бабок-ёжек и языкового барьера начал ласково называть Генкой (сам рыцарь сперва протестовал, но потом привык и даже стал откликаться), открыл один глаз.

— Was ist «спорткрос»? — спросил он по привычке и тут же поправился, переходя на русский: — То есть что за зверь такой? Я знаю турнир, ристалище, бугурт. А «спорткрос» — это у вас новгородское?

— Это по-нашему, по-киевлянски, — пояснил Станислав, натягивая порты. — Значит так: берём деревню, окрестный лес, речку, два ушата, бревно помясистее и устраиваем состязание. Кто быстрее пробежит, дальше кинет, выше прыгнет, ловчее увернётся. И не просто так, а на интерес. Соберём народу, назначим ставки — будет весело.

Генрих сел на полатях. Глаза его загорелись.

— Турнир? Здесь? В деревне? С крестьянами? Это необычно. Но я согласен. Только рыцарский кодекс требует, чтобы состязание было честным. И без смертоубийства.

— Само собой! Никакого оружия. Только сила, ловкость и скорость. И юмор. Юмор — это главная дисциплина. У кого шутка смешнее, тому дополнительный балл. Я так в детстве на ярмарках три гребешка и пряник выиграл. И невесту один раз. Но про невесту я тебе потом.

План созрел стремительно. Станислав, обладавший талантом превращать любой покой в ярмарку, протрубил в рог (позаимствованный у пасечника — им обычно сзывали пчёл, но пчёлы оказались не против). На звук сбежалась вся деревня. Деревня, надо сказать, была невелика: сам Трофим с женой Марфой, трое их сыновей (двое ещё в отроках, третий уже с усами), сосед дед Ермолай, чей возраст определяли по количеству выпавших зубов (выпали все, стало быть, возраст — бесконечность), да ещё пара девок, зашедших к Марфе за квасцами. Но Станислава это не смутило.

— Мало, — констатировал он. — Эй, Онуфрий! — крикнул он в сторону леса. — Давай сюда! Своих приводи! Спорткрос — дело общее!

Лесовик Онуфрий, который как раз проходил мимо с ревизией грибниц, удивлённо поднял моховую бровь, но ослушаться не посмел. Через полчаса на банном дворе собралась пёстрая компания: сам Онуфрий с Гамаюном на плече (птица сидела смирно и даже не искрила, памятуя колыбельную Генриха), Анчутка Беспятый, явившийся с корзинкой волнушек в знак примирения, банник Кузьма (маленький, скользкий, пахнущий веником и вечностью), овинник Прошка, полевик Степан и ещё какая-то нечисть без определённого места жительства, но с горячим желанием поглазеть. Деревенские сперва крестились, но, увидев, что нечисть ведёт себя прилично и даже здоровается, расслабились. Марфа даже вынесла Анчутке кружку кваса — чертяка пил и умильно жмурился.

— Значит так, — объявил Станислав, выходя в центр двора в одной рубахе, подпоясанной верёвкой. — Объявляю Первый Банный Спорткрос «Семь Бобров — Южный филиал»! Дисциплины: первое — бег с ушатом от бани до старого дуба и обратно, при этом вода из ушата не должна расплескаться больше чем на треть. Второе — метание бревна на дальность. Третье — прыжки через костёр (холодный, без огня, но с крапивой по краям — для остроты ощущений). Четвёртое — борьба на руках. Пятое, дополнительное, — самый смешной анекдот. Участвуют все желающие, но главный зачёт — между мной и рыцарем Генкой. Ставки принимаются! Деревенские — вы за кого?

Деревенские пошептались. Сыновья Трофима тут же выкрикнули:

— За немца! Он в латах — значит, сильный!

— А ты латы снимешь, Генка? — поинтересовался Станислав.

— Ни за что, — ответил Генрих с достоинством. — Рыцарь без лат — как богатырь без усов. Только шлем оставлю, чтобы видеть, куда бежать.

Нечисть, в свою очередь, дружно встала на сторону Станислава. Онуфрий аргументировал это тем, что «богатырь — наш, славянский, в нём дух земли и самогона». Анчутка добавил, что немец хотя и убаюкал жар-птицу, но жар-птица — это временное помутнение, а богатырская удаль — вечна. Гамаюн чирикнула что-то неразборчивое, но, судя по тону, тоже за Станислава. Банник Кузьма поставил на Генриха — исключительно потому, что «в бане все равны, но немец приятно пахнет мылом».

Ставки принимал лично пасечник Трофим, записывая всё углём на бересте. Ставили кто что мог: деревенские — мёд, холсты, лукошко яиц, одну живую курицу (курица немедленно попыталась сделать ставку сама на себя, но её отстранили). Нечисть ставила артефакты: леший — свисток, вызывающий дождь (сломанный, но обещал починить), Анчутка — бездонную суму (правда, тут же выяснилось, что он её уже проиграл, но суму тут же реквизировали обратно в призовой фонд), банник — веник-неувядайку.

— Первая дисциплина! — гаркнул Станислав, вооружаясь деревянным ушатом, полным воды. — Бег с ушатом! Трасса: от бани до старого дуба, обогнуть дуб трижды (чтоб голова закружилась) и обратно. Кто первый — тому балл. Ушат ронять нельзя — за каждую пролитую каплю штрафной круг. Понял, Генка?

— Понял, — кивнул Генрих, принимая ушат. В его латных рукавицах деревянная посудина смотрелась как напёрсток. — Но позволь заметить: в рыцарских турнирах воду не носят. У нас копья.

— А у нас — вода. Считай, это адаптация к мирной жизни. Давай, на счёт «три». Раз! Два! Три!

Рванули они так, что Марфа, не удержавшись, перекрестилась, а Анчутка восторженно взвизгнул. Станислав бежал широким, размашистым шагом, ушат на плече держался ровно, вода плескалась, но не выплёскивалась — сказывалась многолетняя практика ношения горилки с погребов. Генрих бежал в латах, которые гремели, как кузница при землетрясении, ушат он держал перед собой двумя руками, и лицо его выражало крайнюю сосредоточенность. У дуба оба затормозили, начали наматывать круги. На третьем круге у Генриха закружилась голова, он пошатнулся, и из ушата выплеснулась добрая половина. Зрители ахнули. Станислав, пользуясь моментом, ускорился, но поскользнулся на мокрой траве (образовавшейся как раз от воды из Генрихова ушата) и сам пролил чуть не всё. В итоге к бане оба прибежали одновременно, мокрые с ног до головы, и оба с пустыми ушатами.

— Ничья! — объявил Трофим, едва сдерживая смех. — Но оба молодцы. Штрафных кругов столько, что до вечера бегать. Прощаем по случаю первого раза.

Следующей дисциплиной было метание бревна. Бревно выбрали сообща — толстый дубовый кряж, оставшийся от строительства бани. Станислав поплевал на руки, поднатужился и швырнул бревно на десять саженей. Толпа одобрительно загудела. Генрих, изучив снаряд, попросил разрешения метнуть «по-тевтонски» — с разворота. Ему разрешили. Он раскрутил бревно над головой, издал боевой клич, от которого курица немедленно снеслась, и запустил его на одиннадцать саженей и один вершок. Победа в этой дисциплине ушла немцу.

Зато в прыжках через «костёр» (яму с крапивой, присыпанной для видимости угольками) отыгрался Станислав. Он перемахнул препятствие с таким запасом, что приземлился аккурат в куст малины, слегка оцарапавшись, но сохранив достоинство. Генрих, напротив, прыгнул тяжело, латы утянули его вниз, и он угодил прямо в крапиву. Крапива была отборная, банная, жгучая. Рыцарь вылетел из ямы с воплем, в котором русский мат мешался с латинскими проклятиями и немецкими бытовыми ругательствами. Зрители покатились со смеху. Даже Гамаюн на плече у лешего издала звук, подозрительно похожий на хихиканье. Но Генрих не обиделся — напротив, отряхнулся и сказал:

— Это было... пикантно. Зато теперь я знаю, что крапива — лучший тоник для рыцарской кожи. Запишите в протокол: рекомендую.

Четвёртая дисциплина — борьба на руках — проходила на чурбачке перед баней. Соперники уселись друг против друга, сцепили ладони. Деревенские затаили дыхание. Нечисть замерла. Кондрат на облачке достал секундомер. Зигфрид — свисток.

— Начали!

Минуту ничего не происходило. Руки дрожали, жилы вздувались, чурбачок трещал, но ни одна сторона не уступала. Станислав, побагровев, давил всей богатырской мощью. Генрих, стиснув зубы, держал оборону с тевтонским упрямством.

— Сдавайся, Генка! — прохрипел Станислав.

— Nicht... то есть никогда! — ответил Генрих. — Рыцарь не сдаётся. Даже если рука отвалится.

— А она не отвалится?

— Посмотрим.

На второй минуте чурбачок не выдержал и развалился пополам. Соперники упали друг на друга, и борьба плавно перетекла в дружескую возню в пыли. Судьи постановили считать ничьей, но обоим зачесть проигрыш — за порчу инвентаря.

Последней дисциплиной, как и обещал Станислав, был анекдот. Рассказывать вызвались оба. Генрих, прочистив горло, выдал длинную историю про трёх монахов, бочку вина и осла, которая в оригинале была на латыни, но в его русском переводе обрела новые комические оттенки. Деревенские, правда, не всё поняли, но вежливо похлопали. Станислав же рассказал свой коронный — про черниговского купца и дрессированного медведя. Теперь, когда Генрих понимал по-русски, он наконец-то оценил шутку во всей красе и смеялся до слёз. Зрители, глядя на рыцаря, тоже зашлись хохотом. Победа по баллам ушла Станиславу.

— Итого: две ничьи, одна победа моя, одна твоя, и анекдот за мной, — подвёл итог Станислав. — Считай, боевая ничья. Но главное — не победа, а участие. И ставки.

Деревенские, немного огорчённые тем, что немец не победил, но довольные зрелищем, охотно делились выигрышами: мёд достался Генриху (Трофим сказал — за храбрость в крапиве), холсты — Станиславу, курицу отпустили на волю, яйца пошли на общую яичницу, а бездонную суму Анчутка, вздыхая, официально передал героям — «всё равно я с ней намучился».

К вечеру, когда солнце начало клониться к закату, на банном дворе стихийно организовался пир. Скатерть-самобранка, расстеленная прямо на траве, выдавала блины с мёдом, пироги с капустой, грибную похлёбку и, разумеется, солёные огурчики. Самогон из бездонной сумы наливали всем желающим. Деревенские сидели вперемешку с нечистью: Анчутка учил сыновей Трофима плевать вишнёвыми косточками на дальность, Онуфрий обсуждал с дедом Ермолаем перспективы урожая желудей, банник Кузьма рассказывал Марфе рецепты травяных настоев, а Гамаюн, устроившись на ветке, пела вполголоса — и от её песен туман над полем становился золотистым.

Станислав и Генрих сидели на крыльце бани, разгорячённые, уставшие и счастливые.

— Хороший день, — сказал Станислав, потягивая медовуху. — Давно так не веселился. Спасибо, Генка.

— Пожалуйста, — отозвался Генрих. — Признаюсь, я сперва сомневался в «спорткросе». Но это оказалось... душевно. И ты знаешь, что самое удивительное? Никто не погиб, не пострадал и даже не проклял друг друга. Для наших приключений это рекорд.

— Ну, до завтра ещё вечер, — напомнил Станислав.

Но Кондрат на облачке, слушая этот диалог, устало записал в отчёт: «Первый день банного отдыха. Проведены спортивные состязания с участием людей и нечисти. Жертв нет. Взаимопонимание между видами улучшилось. Завтра ожидается продолжение отдыха. Молю о ниспослании спокойствия. Аминь».

Зигфрид же, довольно поглаживая крылья, добавил вслух:

— А знаешь, Кондрат, по-моему, они заслужили этот день. И я даже ставку сделал — на обоих. Правда, выиграл только удовольствие. Но это лучший выигрыш.

Ночь опустилась на баню тихая, звёздная, пахнущая мятой и дымком. А где-то в лесу, в кустах, леший Онуфрий и Анчутка Беспятый тихо пересчитывали выигранные (и проигранные) артефакты, споря, можно ли считать свисток, вызывающий дождь, конвертируемой валютой.


 Конец одиннадцатой главы.


Глава двенадцатая

 ,в коей банная завалинка становится филиалом мировой скорби, а великая пьяная мудрость гласит: «Бабы — дуры, но жить без них — еще большая дурость»

Рассвет над Полесьем наступал медленно и неохотно, словно само солнце вчера перебрало медовухи на банном пиру. Косые лучи с трудом продирались сквозь утренний туман, который клубился над деревней, как простокваша в миске. Петухи, охрипшие после вчерашних криков (один из них пытался переорать Гамаюна и сорвал голос), сипели что-то невнятное. Псы спали вповалку, куры дремали на насестах, и даже сверчки, эти неутомимые музыканты сельской ночи, выдохлись и замолчали.
На завалинке у бани сидели четверо.
Располагались они живописно, как на картине «Похмелье в русском лесу». Дед Ермолай, чей возраст, как мы помним, определялся по количеству выпавших зубов, полулежал, привалившись спиной к тёплому бревенчатому срубу, и блаженно щурился. Банник Кузьма, скользкий и бледный после ночи вне родной парной, сидел на корточках и протирал глаза перепончатой лапкой. Лесовик Онуфрий, сбив моховую шляпу на затылок, разглядывал пустую кружку с таким видом, будто она была виновата во всех его бедах. А Анчутка Беспятый, у которого единственный рог совсем погрустнел, а копытца дрожали мелкой дрожью, лежал прямо на траве, уткнувшись лицом в одуванчик.
Между ними, на кривом чурбачке, стоял ополовиненный жбан с остатками медовухи, пустая бутыль из-под лешачьего самогона и глиняная миска с солёными огурцами, от которых остался один рассол и воспоминание.
Причина столь живописного состояния выяснилась быстро — из обрывков фраз, доносившихся с завалинки.
— …а я ей говорю, — гудел леший Онуфрий, размахивая моховой шляпой, — «Марена, ты ж кикимора болотная, у тебя в голове тина, а не мозги». А она мне: «Зато у тебя, Онуфрий, в голове опилки и грибница». И ведь права была, стерва болотная! Всё про меня знала. И про опилки, и про грибницу. И про то, что я по ней сохну триста лет. А она, как только в возраст вошла — сразу к людям, шнапсом торговать и соблазнять. Я ей говорю: «Зачем тебе люди? У них жизнь — копейка». А она мне: «У них хотя бы копейка есть, а у тебя только желуди да мох». И смеётся. А я стою, как дурак…
— Это которая Марена? — поднял голову Анчутка. — Рыжая такая, с веснушками? Из-под Бобруйска?
— Она самая, — вздохнул Онуфрий. — Мы с ней ещё при царе Горохе сговорились. А потом она пошла на курсы повышения квалификации к бабкам-ёжкам, и там ей сказали, что лешие — это бесперспективно. С тех пор у неё эти… амбиции. А я так и сижу в своём бору, желуди пересчитываю.
Банник Кузьма, который до этого мрачно молчал, вдруг издал звук, похожий на плеск воды в ушате:
— Это вы ещё русалок не знаете. У меня с ними вечная война. У них вода, у меня пар. Вроде одна стихия, а подход разный. Я к своей, к Аграфене Озёрной, три раза сватался. Три! Первый раз — утопила сватов. Второй — сказала, что я мокрый. Я, банник, — мокрый! Это как дрова назвать сырыми, понимаешь? А третий раз — просто прислала мне кувшин с тиной и записку: «Остудись». И ведь я до сих пор, дурак, этот кувшин храню. В предбаннике. На полочке. Рядом с веником-неувядайкой. Жду. Может, передумает.
Дед Ермолай, не открывая глаз, прошамкал:
— Эх, молодежь зелёная. Вы ещё баб не знаете. Настоящих. Человеческих. У меня, почитай, четыре жены было. Все — дуры. И всех я любил так, что до сих пор сердце ноет, когда их имена слышу. Первая, Фёкла, — красавица была, но характер — кремень. Могла поленом огреть так, что звёзды видел. Вторая, Глафира, — тихая, как омут. А в тихом омуте, сами знаете… Третья, Степанида, — певунья. Пела так, что коровы доиться переставали. А четвёртая, Марфа-покойница (не нынешняя Марфа, а прежняя), — та вообще ничего не делала, только лежала на печи и ела калачи. И ведь всех люблю до сих пор. И Фёклу, что с ковшом гонялась. И Глафиру, что в омут глядела. И Степаниду, что коров пугала. И Марфу, что калачи ела. Вот скажите мне, мужики, — почему?
Он открыл один глаз и обвёл собутыльников мутным, но исполненным глубинной мудрости взором.
Собутыльники задумались. Анчутка перевернулся на спину и уставился в небо.
— А у меня, — сказал он тихо, — вообще никого нет. И не было. Я ж чертяка мелкий, кому я нужен? Пытался ухаживать за Гамаюном. Думал, раз птица, значит, оценит. А она меня заклевала. В прямом смысле. Я теперь знаю, что женщину нельзя украсть — с ней надо договариваться. А я не умею. Я умею только пакостить и плакать.
Онуфрий вдруг всхлипнул. Банник Кузьма залпом допил остатки медовухи прямо из жбана. Дед Ермолай икнул и философски заметил:
— Значит, так. Я вам, нечисть лесная да банная, скажу по-стариковски. Бабы — они дуры. Это факт. И мы — дураки. Это тоже факт. Потому что дурак без дуры — это просто одинокий дурак. А дурак с дурой — это уже семья. Дети, внуки, хозяйство. Курица, опять же. Вон, наша курица вчера на спорткросе чуть ставку не выиграла — умная баба. А мы сидим и ноем. Марена твоя, Онуфрий, — она шнапс гонит? Гонит. Значит, полезная. Аграфена твоя, Кузьма, — кувшин прислала? Прислала. Значит, помнит. А Гамаюн твой, Анчутка, — хоть заклевала, а зато заклевала качественно. Значит, с душой. Так что любите их. И дурами не называйте. Потому что мы без них — просто горстка перьев да опилок.
Над завалинкой повисла тишина, нарушаемая только мерным сопением Анчутки, который незаметно для себя заснул в одуванчиках.
— Мудрый ты старик, Ермолай, — произнёс Онуфрий после долгой паузы. — Сразу видно — с людьми жил.
— Не то слово, — подтвердил Кузьма. — Я вот всё с вениками да с паром. А он — с четырьмя жёнами. Это, брат, опыт.
Из бани тем временем вышел Станислав Бесшабашный, потягиваясь и зевая. За ним — Генрих, уже успевший надеть нагрудник, но ещё без шлема. Увидев картину на завалинке, оба остановились.
— Что это с ними? — удивился Генрих.
Станислав окинул четвёрку опытным взглядом и резюмировал:
— Похмелье. Философское. Не трогай. У них сейчас важный этап — осознание тщетности бытия. Скоро начнут петь. Или плакать. Или и то и другое одновременно. Пойдём-ка лучше завтракать. У нас скатерть-самобранка и целый день впереди.
— А о чём они говорили? — спросил Генрих, когда они отошли.
— О бабах, — сказал Станислав и вдруг тихо добавил: — И знаешь, Генка, я их понимаю. Вот мы с тобой — богатырь, рыцарь, подвиги, Палестина… А ведь кого-то где-то тоже ждут. Или не ждут. А мы про это забываем. Может, оно и к лучшему. От этого тоже сердце ноет.
Они замолчали. Скатерть-самобранка тем временем уже расстелилась и выдала по миске горячей каши с маслом. Но где-то глубоко в душе обоих героев зазвучала тихая, ещё неясная нота — та самая, о которой так пронзительно молчали утренние собутыльники.

Кондрат и Зигфрид сидели на облачке, свесив крылья, и слушали доносившиеся снизу обрывки завалиночных откровений. Утренний ветерок доносил до них слова «опилки и грибница», «кувшин с тиной», «четыре жены — все дуры» и финальное философское заключение деда Ермолая.
Кондрат, сжимая в руках скрижали, молчал. Его нимб, всё ещё малиновый после Лукоморья, тихо пульсировал в такт мыслям. Зигфрид, напротив, умилённо вздыхал и вытирал крылом уголок глаза.
— Нет, ты послушай, — прошептал он. — «Дурак без дуры — просто одинокий дурак». Это же почти библейская мудрость. Второй Завет, книга Притчей, глава... ну, не важно. Дед Ермолай — пророк.
— Дед Ермолай — алкоголик со стажем, — буркнул Кондрат, но без обычной язвительности. — Хотя мысль глубокая. Признаю. У меня даже в скрижалях есть похожая запись. Только сформулировано иначе: «И узрел я, что всякая тварь земная ищет пару себе, и горе тому, кто ищет, а найти не может. И горе тому, кто нашёл, но не ценит. И горе тому, кто ценит, но не говорит об этом вовремя».
— Это из какого апокрифа? — спросил Зигфрид.
— Из личного. Триста лет назад написал, когда мой подопечный — ещё до Стасика — влюбился в половецкую княжну. Она его потом предала, а он всё равно её помнил. До самой смерти помнил. Я тогда понял: любовь — это не когда счастливы. Это когда помнят.
Зигфрид помолчал, потом сказал:
— Знаешь, а я, кажется, тоже понял. Вон Онуфрий триста лет по Марене сохнет. Кузьма — по Аграфене. Анчутка — вообще по птице. И все несчастны, но все — живые. Потому что, пока сердце ноет, — ты есть. А как перестанет — так и всё. Покой. Вечный. Как у Алконоста.
— Да, — согласился Кондрат. — Только покой у Алконоста — для святых. А наши подопечные — живые. И слава богу. То есть слава Господу.
Снизу донеслось мерное сопение Анчутки, икнувшего во сне. Дед Ермолай затянул какую-то древнюю, ещё дохристианскую песню про лён и девку, которая не вышла замуж. Банник Кузьма тихо подвывал. Онуфрий молчал, но по его моховой щеке катилась одинокая слеза.
— Внесёшь в отчёт? — спросил Зигфрид.
— Да, — кивнул Кондрат. — Пишу: «Наблюдение двенадцатое. Банная завалинка. Великая пьяная мудрость озвучена. Тезис: „Бабы — дуры, но жить без них — ещё большая дурость“ признан соответствующим Божественному замыслу. Рекомендовано: простить подопечным все прошлые и будущие прегрешения, ибо любовь покрывает многое. Даже крапиву и ушаты».
— А про спорткрос что написал?
— А про спорткрос я написал отдельно: «Первые Олимпийские игры с участием нечисти. Прошли успешно. Жертв нет. Курица не пострадала. Гамаюн впервые за триста лет хихикнула. Рекомендовано: проводить ежегодно».
Зигфрид улыбнулся и погладил облачко.
— Хороший у нас всё-таки роман получается.
— Не роман, — поправил Кондрат, закрывая скрижали. — Хроника. Летопись. Житие. С элементами пьянки и клюквы.
— Вот именно, — сказал Зигфрид. — И это прекрасно.



Конец двенадцатой главы.


Глава тринадцатая
,в коей Онуфрий, не протрезвев, путает степь со Смоленском, а князь Ингерд делает предложение, от которого невозможно отказаться
К полудню завалинка у бани представляла собой живописные руины. Дед Ермолай, исчерпав запас философской мудрости, спал, привалившись к поленнице и обняв пустой жбан, как любимую женщину. Банник Кузьма, осознав, что без пара его существование бессмысленно, тихо уполз в предбанник — отмокать и переосмысливать. Анчутка Беспятый всё ещё лежал в одуванчиках, и судя по блаженной улыбке, снились ему птицы — исключительно некусачие.
Один только лесовик Онуфрий не спал. Он сидел на завалинке, покачиваясь, и смотрел в пространство мутным, но чрезвычайно сосредоточенным взглядом. В голове его, затуманенной парами лешачьего самогона, зрела мысль. Мысль была простая, но величественная, как дуб: он, Онуфрий, — должник. Герои спасли его Гамаюна, а он им что? Две бочки самогона? Это разве плата? Это позор. Настоящий леший за такое должен сделать что-то грандиозное. Например, помочь с маршрутом.
— Эй, — окликнул он вышедших из бани Станислава и Генриха, которые как раз укладывали скатерть-самобранку в бездонную суму. — Мужики. Вы в степь собирались?
— Собирались, — подтвердил Станислав, застёгивая кольчугу. — Степняков бить. А потом в Палестину. Ты ж помнишь — мы ещё вчера об этом говорили. До того, как ты начал про Марену.
— Про Марену не надо, — Онуфрий поморщился и приложил лапу к виску. — Я это... решил. Помогу вам. Телепортирую. Прямо в степь. С конями, со скарбом, со всем. Чтоб не плутали. А то вы, люди, без нас, леших, вечно не туда едете.
Станислав и Генрих переглянулись. Предложение звучало заманчиво. Степь — это всё-таки далеко, а тут — раз! — и на месте.
— А ты точно... в состоянии? — осторожно спросил Генрих, глядя на покачивающегося лешего. — Ты, прости за прямоту, не совсем трезв.
— Я?! — возмутился Онуфрий. — Да я, может, только в таком состоянии и способен на великие чудеса! Трезвый леший — это не леший, это так, гриб с ногами. А выпивший леший — это властелин пространства! Садитесь на коней. Берите суму. Всё. Сейчас будет портал.
Станислав вздохнул. Чутьё подсказывало ему, что это плохая идея. Но, с другой стороны, Онуфрий был существом добрым и обязательным — он искренне хотел помочь.
— Ладно, — сказал богатырь, взбираясь на Гнедка. — Давай, лесной властелин. Телепортируй. Только, умоляю, без фокусов. Нам бы именно в степь. Где ковыль, орлы, печенеги. Юг, в общем.
— Юг, — повторил Онуфрий, сосредотачиваясь. — Степь. Ковыль. Сделаем.
Он встал, покачнулся, развёл руками и начал бормотать заклинание. Это было древнее, могучее заклинание лесного народа — смесь свиста, шёпота листвы, скрипа сосен и тихого, почти неслышного позвякивания пустых бутылок. Вокруг героев начал закручиваться воздух. Пахнуло мхом, грибами, далёкими горизонтами и ещё почему-то дёгтем.
— Прощайте, мужики! — крикнул Онуфрий. — Увидимся! Гамаюн вам привет передаёт!
Мир завертелся, сжался в точку и лопнул с тихим хлопком, каким обычно лопается перезревший гриб-дождевик.
На облачке Кондрат, наблюдавший эту сцену, уронил скрижали.
— Зигфрид! — завопил он. — Он же пьян! Пьян в стельку! Куда он их отправил?!
— Не знаю, — пролепетал Зигфрид, вглядываясь в закрутившийся внизу воздух. — Но мне кажется... ох, Кондрат... там, куда летит заклинание, совсем не степь...
— А что?!
— Я вижу стены. Высокие. Каменные. С башнями. И реку. И... это, кажется, Смоленск.
Кондрат схватился за нимб обеими руками.
— Смоленск?! Это же на северо-запад! Им туда вообще не надо! У нас маршрут: юг, степь, Палестина! Не Смоленск!
— Значит, у нас теперь новый маршрут, — философски заметил Зигфрид. — Смоленские князья, я слышал, ребята серьёзные. И гостеприимные. Если не казнят сразу, то накормят. Летим?
— Летим, — обречённо согласился Кондрат. — Только я в отчёте напишу: «Леший Онуфрий — вредитель. Рекомендовано: лишить прав на телепортацию сроком на сто лет. Или до полного протрезвления». И нимб у меня опять в крапинку.
Станислав и Генрих открыли глаза одновременно. Первое, что они увидели, — высоченную каменную стену, уходящую в небо. Второе — широкую реку, блестевшую за стеной. Третье — ворота, окованные железом, и стражников при них, которые смотрели на возникших из воздуха всадников с таким выражением, будто это было самое обычное утро вторника.
— Генка, — тихо сказал Станислав, оглядываясь. — Это не степь.
— Я заметил, — так же тихо ответил Генрих. — В степи, насколько я помню из твоих рассказов, не бывает каменных стен высотой в десять саженей. И ковыля тут тоже нет. Зато есть река. И, судя по архитектуре, это восточнославянский город. Крупный. Очень крупный.
— Это Смоленск, — сказал Станислав, узнавая очертания стен. — Я тут был однажды, с княжеским посольством. Генка, Онуфрий нас в Смоленск закинул. Это на другом конце Руси. До степи отсюда — как до неба раком.
— Что такое «раком»? — машинально спросил Генрих.
— Потом объясню. Сейчас главное — понять, что делать. Может, потихоньку развернуться и уехать? Пока стража нас не заметила?
Поздно. Стража уже заметила. И не просто заметила — один из стражников, молодой парень в островерхом шлеме, уже бежал к ним, размахивая копьём.
— Вы кто такие?! — закричал он на бегу. — Откуда?! Как сквозь землю провалились?!
— Не сквозь землю, а из воздуха, — поправил Станислав. — Это разные вещи. Мы — мирные путники. Я — Станислав Бесшабашный, богатырь киевский. Это — Генрих фон Шварцлозе, рыцарь Священной Римской империи. Ехали в степь, но вышла накладка с порталом. Леший подвёл. Бывает.
Стражник вытаращил глаза. За его спиной уже собиралась группа других стражников, и вид у них был не столько грозный, сколько озадаченный.
— Киевский богатырь? Немецкий рыцарь? Из воздуха? — стражник перекрестился. — Ну, дела... Стоять здесь. Я доложу князю.
— А обязательно докладывать? — поморщился Станислав. — Мы бы тихо уехали...
— Обязательно, — отрезал стражник. — У нас, в Смоленске, если кто из воздуха появляется — это сразу к князю. Таков порядок. Князь Ингерд у нас любопытный. Особенно к иностранцам. Особенно к тем, кто из ниоткуда.
И он убежал, оставив героев под присмотром пятерых вооружённых копийщиков, которые смотрели на них с таким интересом, с каким обычно смотрят на заморских зверей в зверинце.
— Генка, — тихо сказал Станислав, — кажется, у нас проблемы.
— У нас всегда проблемы, — философски ответил Генрих. — Но обычно они решаются. В крайнем случае — шнапсом.
— Шнапса у нас нет. Только самогон лешего. Но его князю не предложишь — не по чину.
— Тогда будем импровизировать.
Ждать пришлось недолго. Через четверть часа ворота распахнулись, и из них вышел человек, явно не простой. Об этом говорили и богатый кафтан с золотым шитьём, и высокая соболья шапка, и уверенная походка человека, который привык, что его слушаются. За ним следовали двое гридней и тот самый стражник, который бегал докладывать. Князь Ингерд (а это был именно он) оказался мужчиной лет сорока, с цепким взглядом серых глаз, аккуратной бородой, в которой уже серебрилась ранняя седина, и выражением лица, которое можно было описать как «я всё знаю, но хочу знать ещё больше».
— Здравы будьте, гости незваные, — произнёс он, останавливаясь перед всадниками. — Мне доложили, что вы с неба упали. Или из воздуха. И что один из вас — киевский богатырь, а другой — немецкий рыцарь. И ехали вы в степь, а попали ко мне. Это правда?
— Правда, княже, — поклонился Станислав. — Я — Станислав Бесшабашный, дружинник великого князя киевского. Это — Генрих фон Шварцлозе, крестоносец, посланный императором Фридрихом Барбароссой в Палестину. Мы действительно направлялись в степь, но наш... проводник ошибся. Пьян был. Леший.
— Леший? — переспросил Ингерд, и в его голосе послышался не страх, а скорее учёный интерес. — Пьющий леший-проводник? Интересно. Очень интересно. Я слышал о вас. Слухи из Киева доходят. Говорят, вы с немецким рыцарем такое творите, что даже нечисть лесная вас уважает.
— Слухи преувеличены, — скромно ответил Станислав, но Генрих добавил:
— Не очень преувеличены. Мы действительно уважаемы. Даже бабки-ёжки нас уважают. И Змей Горыныч. И русалки.
Ингерд приподнял бровь:
— Русалки?
— Долгая история, — поспешно сказал Станислав. — Лучше скажите, княже: что нам делать? Мы можем просто уехать? Мы не хотели нарушать границы Смоленского княжества. Это вышло случайно.
— Случайно, — повторил Ингерд задумчиво. — Случайностей, богатырь, не бывает. Особенно в моём княжестве. Особенно когда ко мне одновременно попадают киевский дружинник и имперский рыцарь. Думаю, это судьба. А раз судьба — значит, у меня к вам будет дело.
Он помолчал, разглядывая героев. Потом кивнул каким-то своим мыслям и продолжил:
— Я, видите ли, князь смоленский Ингерд. Сын Ростислава, внук Мстислава. Смоленск — город богатый, торговый, на перекрёстке путей. К нам идут купцы и с Запада, и с Востока, и с Севера, и с Юга. И все везут товары, деньги, а главное — новости. Я люблю новости. Из них складывается понимание мира. И вот какое понимание у меня сложилось в последнее время... — он сделал паузу. — На востоке, в степи, неспокойно. Кочевники шевелятся. Но это ваша забота, киевская, и я в неё лезть не стану. А вот на западе...
Ингерд посмотрел на Генриха.
— На западе, рыцарь, есть одна крепость. Стоит она на границе между моими землями и землями ливонского ордена. Крепость эта ничья, потому что орден считает её своей, а я — своей. Но не это главное. Главное — то, что в этой крепости, по моим сведениям, засели не люди. И не нечисть. А нечто другое. Что-то, что не подчиняется ни законам, ни магии, ни здравому смыслу. Мои разведчики туда не вернулись. Орденские тоже. Крепость стоит пустая, но из неё по ночам слышны голоса. И не просто голоса — они говорят о вещах, которых ещё не случилось.
Станислав нахмурился. Генрих подался вперёд.
— О вещах, которых не случилось? — переспросил рыцарь. — Предсказания?
— Именно, — подтвердил Ингерд. — И все они сбываются. И все — дурные. Крепость эту называют Гром-Камень. Старая, ещё дорюриковских времён. Говорят, там когда-то жил колдун, который умел смотреть сквозь время. Но колдун умер, а камни остались. И, похоже, они продолжают его дело. Или кто-то другой — внутри. Мне нужно, чтобы вы двое отправились туда и разобрались, что там происходит. Вы — люди проверенные. С нечистью справляетесь. С загадками — тоже. А главное — вы не мои и не орденские. Вы сами по себе. Это ценно.
Станислав и Генрих переглянулись.
— Княже, — сказал Станислав, — мы, конечно, люди подневольные в некотором смысле. У нас свои задания. Степь. Палестина. Сарацины. Но если вы просите...
— Я не прошу, — перебил Ингерд, и в его голосе послышалась сталь. — Я предлагаю сделку. Вы поможете мне — я помогу вам. Дам припасы, проводников до степи, охранную грамоту для всех моих земель и земель моих союзников. И ещё — коней. Свежих, быстрых. Ваши уже устали.
— У нас кони волшебные, — заметил Генрих. — Гнедко, например, понимает три языка. Но припасы и грамота — это хорошо.
— И ещё кое-что, — Ингерд чуть понизил голос. — В крепости Гром-Камень, по слухам, хранится артефакт. Зеркало, которое показывает правду. Не будущее — а правду. О человеке, о мире, о прошлом. Если вы его найдёте — оно ваше. Мне оно не нужно. Мне своих грехов хватает, я в них и без зеркала знаю. А вам в походе пригодится. Особенно когда будете с сарацинами договариваться. Или с кочевниками. Правда — она везде в цене.
Станислав задумался. Предложение князя было опасным, но заманчивым. Крепость с голосами, предсказывающими будущее? Зеркало правды? Это звучало как приключение, от которого нельзя отказаться. Тем более что Онуфрий их всё равно не туда закинул, а значит — судьба.
— Генка, — спросил он, — что думаешь?
— Я думаю, — медленно произнёс Генрих, — что если судьба привела нас в Смоленск, значит, это часть нашего пути. И потом — я никогда не видел крепость, которая говорит о будущем. Это интересно. Соглашаемся.
Станислав повернулся к князю.
— Хорошо, княже. Мы согласны. Рассказывай подробности.
Ингерд улыбнулся — впервые за весь разговор. Улыбка у него была хорошая, но с хитрецой.
— Вот и славно. А подробности — за обедом. Вы, я вижу, с дороги. Идите за мной. Накормлю, напою, карту покажу. А вечером выдвинетесь. До Гром-Камня день пути. Если поторопитесь — завтра к полудню будете на месте.
Он развернулся и пошёл к воротам, сделав знак гридням пропустить гостей.
На облачке Кондрат, который всё это время стенографировал с бешеной скоростью, поднял голову.
— Зигфрид, — сказал он, — у нас новая глава. «Смоленский детектив». Или «Зеркало правды». Я ещё не придумал название. Но одно я знаю точно: Онуфрия надо благодарить. Без него мы бы сюда не попали. И князь Ингерд прав: случайностей не бывает. Даже когда леший пьян.
— Я всегда говорил, — отозвался Зигфрид, — что наши подопечные — избранные. Они не просто едут в Палестину. Они по дороге решают проблемы всех княжеств. Это высший пилотаж. Пойдём за ними. Мне интересно, что в этой крепости.
— Мне тоже, — признался Кондрат. — Но если там опять окажется что-то любвеобильное — я подам в отставку.
И два ангела, подхватив скрижали и перья, устремились следом за героями — туда, где за стенами древнего Смоленска начиналось новое приключение, пахнущее загадками, зеркалами и княжеским обедом.
Конец тринадцатой главы.

Глава четырнадцатая

,в коей князь Ингерд за обедом раскрывает истинную причину своего гостеприимства, а наши герои внезапно становятся участниками международного любовного треугольника с участием турецкого султана, гарема и одной очень прекрасной наложницы
Обед у князя Ингерда был накрыт в просторной трапезной, украшенной коврами и оружием. На столе дымились щи, пироги с рыбой, жареные перепела, бочонок мёда и заморские сладости на серебряном блюде. Станислав, успевший изрядно проголодаться после банного спорткроса и внезапной телепортации, отдал должное угощению. Генрих, соблюдая рыцарский этикет, ел аккуратно, но не отставал. Князь Ингерд сидел во главе стола, пил квас и разглядывал гостей с выражением человека, который вот-вот перейдёт к самому важному.
— Ну-с, — произнёс он, когда гости утолили первый голод, — о деле. Я уже говорил, что случайностей не бывает. И то, что вы попали в Смоленск, — это перст судьбы. Но, признаюсь честно, перст этот указывает не на Гром-Камень. Вернее, не только на него.
Станислав, не донеся до рта ложку, замер. Генрих насторожился.
— Как это — не на Гром-Камень? — переспросил богатырь. — Ты ж, княже, только что про крепость рассказывал. Про голоса, про зеркало...
— Рассказывал, — согласился Ингерд, отставляя кружку. — И всё это правда. Крепость есть. Голоса есть. И разобраться с ними надо. Но есть и другое дело. Более... деликатное. И более важное для меня лично.
Он помолчал, словно собираясь с духом, потом продолжил:
— Вы ведь всё равно собирались в южные земли? В степь, а потом и в Палестину, к сарацинам?
— Так и есть, — подтвердил Генрих. — Таков наш план. Степняки, затем Иерусалим.
— Значит, по пути вам придётся миновать земли турецкого султана Махмуда Второго, — сказал Ингерд, и в его голосе послышалось что-то похожее на зависть. — Недавно у меня гостили заморские купцы, с востока шли. Полгода назад они имели счастье лицезреть двор султана. Рассказывали: двор роскошный, гарем — на триста наложниц, сокровищницы ломятся от золота. И среди всего этого великолепия есть одна... драгоценность. Не изумруд, не алмаз. Женщина. Зовут её Юлдуз, что означает «Звезда». Она любимая наложница Махмуда. Красоты, говорят, небесной, ума острого и голоса — как у райской птицы. Купцы так её описывали, что я... — князь запнулся и впервые за обедом покраснел, как отрок. — Влюбился. Заочно. По одному описанию. И теперь хочу, чтобы она была моей.
В трапезной повисла тишина. Станислав медленно опустил ложку на стол. Генрих закашлялся, подавившись перепелом.
— Погоди, княже, — сказал Станислав, откашлявшись. — Ты хочешь, чтобы мы... украли для тебя женщину из гарема? У турецкого султана? Который, между прочим, Махмуд Второй, а это значит — огромная армия, свирепые янычары и вообще?
— Именно, — спокойно ответил Ингерд. — Выкрали. И доставили мне.
Генрих, отдышавшись, произнёс с той особенной интонацией, которая появлялась у него теперь в минуты крайнего удивления:
— Это... не совсем рыцарский поступок. Похищать женщин из гарема. Даже по просьбе князя.
— А я и не говорю, что это рыцарский поступок, — парировал Ингерд. — Я говорю, что это поступок дружеский. Вы мне поможете с припасами, с конями, с грамотой. А вы поможете мне — найдёте для меня жену, которой у меня до сих пор нет. Должен же я когда-нибудь жениться!
Станислав и Генрих переглянулись. Ситуация была одновременно уморительной и серьёзной. И, как ни странно, трогательной. Князь — суровый правитель, завидный холостяк — таял при мысли о далёкой наложнице, которую никогда не видел.
— Послушай, княже, — сказал Станислав после паузы, — а ты понимаешь, что если мы попадёмся, султан нам головы отрубит? Или посадит на кол. Или что-нибудь ещё похуже. Турки — они мастера на выдумки.
— Понимаю, — кивнул Ингерд. — Поэтому и даю вам зеркало правды. Оно покажет, кто друг, а кто враг. И ещё — вот.
Он хлопнул в ладоши, и слуга внёс небольшой ларец. Князь открыл его: внутри лежал перстень с крупным тёмно-синим камнем.
— Это кольцо-невидимка, — пояснил он. — Старое, ещё от деда-волхва. Работает всего три раза, потом камень трескается. Но для проникновения в гарем хватит. Три невидимости — это три шанса. Используйте с умом.
Генрих взял перстень и осторожно повертел в пальцах.
— Допустим, мы согласны. Как мы найдём эту Юлдуз? Гарем — это лабиринт. И как мы её вывезем? Она ведь не мешок с картошкой.
— Всё продумано, — оживился Ингерд. — В порту Трапезунда вас будет ждать корабль. Капитан — мой человек. Он знает пароль: «Смоленская ласточка». Он доставит вас в Стамбул. Там, на рынке, есть лавка старьёвщика по имени Мустафа-эфенди. Он — мой осведомитель. Он проведёт вас во дворец, укажет, где покои Юлдуз. А дальше — ваша смекалка. Я слышал, вы русалок утомили, змея перепили, чёрта перехитрили. Неужели с гаремом не справитесь?
Станислав вздохнул, но глаза его уже блестели азартом:
— С гаремом, говоришь... Ладно. Ради любви. И ради княжеского спасиба. Но, Генка, что думаешь?
Генрих задумался. Потом поднял кружку с мёдом и сказал:
— Я думаю, что это безумие. Но безумие благородное. Мы всё равно едем в те края. И если князь, добрый молодец и славный правитель, хочет найти себе жену — наш долг помочь. Даже если она наложница султана. И даже если это будет стоить нам головы. К тому же, — он слегка улыбнулся, — мне всегда было интересно посмотреть на турецкий гарем. Изнутри.
— Вот и договорились, — подвёл итог Ингерд, просияв. — Тогда слушайте подробный план...
На облачке, откуда ангелы наблюдали за трапезой, Кондрат медленно закрыл лицо крыльями и издал протяжный стон.
— Зигфрид, — проговорил он, — скажи мне, что это сон. Что мои подопечные не согласились только что украсть любимую наложницу у турецкого султана. Что князь Ингерд не влюбился по купеческим байкам. Что это всё мне кажется.
— Не кажется, — жизнерадостно отозвался Зигфрид. — Всё реально. И знаешь, Кондрат, это потрясающий сюжетный поворот. Любовь, политика, международный скандал, гарем, невидимость — всё как в лучших балладах. Наши мальчики идут на дело века!
— Они идут на виселицу! — взвыл Кондрат. — В лучшем случае — на дыбу! В худшем — их скормят крокодилам! У султана, говорят, есть крокодилы!
— Ничего, — отмахнулся Зигфрид. — У нас есть бездонная сума, скатерть-самобранка, два райских пера и перстень-невидимка. Прорвёмся. А если что — у меня есть план. Плохой, но план.
— Опять? — Кондрат поднял страдальческий взгляд. — Твой прошлый «плохой план» привёл к русалкам и жемчугу.
— Вот видишь! И к жемчугу. Так что всё будет отлично. Летим за ними. Стамбул — это же почти Палестина. Почти по пути. Считай, крюк небольшой.
— Крюк в гарем султана — это не «небольшой крюк», — проворчал Кондрат, но скрижали уже раскрыл и начал быстро записывать: «Глава четырнадцатая: князь Ингерд просит выкрасть для него наложницу турецкого султана Махмуда II. Подопечные соглашаются. Причина: любовь. Рекомендовано: усилить охрану. Запросить дополнительных ангелов. Готовиться к международному скандалу».
А внизу, за княжеским столом, Станислав и Генрих уже обсуждали детали операции «Юлдуз». Генрих чертил на салфетке схему гарема (почти всю выдумал, но для убедительности добавил башню и две пальмы). Станислав прикидывал, сколько шнапса понадобится для подкупа стражников. И где-то далеко, в далёком Стамбуле, ничего не подозревающая Юлдуз смотрела в окно гарема и пела грустную песню о северном ветре — ещё не зная, что судьба в лице двух слегка безумных героев уже выехала из Смоленска и держит путь прямо к её сердцу.
Конец четырнадцатой главы.
Глава пятнадцатая

,в коей герои, напившись до беспамятства, удостаиваются персонального ангельского явления в формате «небесный разнос», а лексика кота Василия Баюнова наконец находит своё высшее применение
Вечер после княжеского обеда выдался томным, душным и тревожным. Солнце, уставшее за день, нехотя сползало за смоленские стены, а в отведённых героям покоях — небольшой, но уютной горнице с дубовым столом, двумя лежанками и иконой Спаса в углу — царило молчание. Станислав сидел на лавке, подперев голову кулаком. Генрих стоял у окна, заложив руки за спину и глядя на темнеющее небо. На столе перед ними, как живой укор, стоял штоф с лешачьим самогоном (извлечённый из бездонной сумы в количестве, которое сам Онуфрий назвал бы «лечебной дозой», а любой здравомыслящий человек — «коллективным суицидом»).
— Генка, — нарушил тишину Станислав, — а ведь мы с тобой влипли.
— Влипли, — согласился Генрих, не оборачиваясь. — Причём по собственной воле. И, заметь, даже не в первый раз. Но в гарем к турецкому султану — это, пожалуй, рекорд.
— Не то слово. — Станислав плеснул себе в кружку и залпом выпил. — И знаешь, что меня гложет? Ведь мы ж богатыри. Ну, то есть ты рыцарь, я дружинник. А занимаемся чёрт-те чем. Баб воруем. Для князей. Это как-то... не по уставу.
Генрих повернулся, взял свою кружку и тоже выпил. Поморщился, но оценил крепость.
— Рыцарский устав, — сказал он задумчиво, — предписывает защищать слабых, освобождать невинных и служить прекрасным дамам. Если Юлдуз действительно томится в золотой клетке, то наш долг — её освободить. А то, что это совпадает с желанием князя Ингерда... ну, так это просто удачное совпадение. Он холост, она в неволе. Глядишь, и сладится семья.
— Ради любви, — повторил Станислав и вдруг расхохотался. — Генка, ты неисправим. Ладно, давай ещё по одной. За любовь. За князя-холостяка. И за то, чтобы султан Махмуд спал покрепче, когда мы полезем в его гарем.
Они выпили ещё. Потом ещё. Потом Станислав вспомнил, что в бездонной суме, помимо самогона, завалялась пара сушёных лещей от прошлого пира, и герои, закусывая, принялись обсуждать детали предстоящей операции. Генрих чертил углём на столешнице план султанского дворца (нарисовал четыре башни, минарет и почему-то голубятню). Станислав прикидывал, можно ли использовать перо Алконоста, чтобы усыпить охрану гарема, и не будет ли это считаться нецелевым использованием райских артефактов.
К полуночи штоф опустел, а герои, так и не придя к единому мнению насчёт голубятни, заснули прямо там же — Станислав на лежанке, свесив руку до пола, Генрих — сидя за столом, уронив голову на скрещенные руки. Гнедко, конь Станислава, заглянувший в окно, оценил обстановку и тихо фыркнул: мол, люди как люди, опять нажрались.
И вот тут-то, ровно в тот час, когда даже сверчки делают паузу, чтобы перевести дух, началось.
Сначала в горнице появился свет. Не лампадный, не лунный — а какой-то особенный, бело-золотой, с лёгким оттенком праведного гнева. Потом запахло грозой и ладаном. А затем прямо из воздуха, ниоткуда, шагнули двое.
Это были всадники. Впрочем, «всадники» — не совсем точное слово. Кони их были сотканы из облаков и утренней зари, с гривами, струящимися как северное сияние, и копытами, которые не касались пола, а парили над ним в ладони. Сами всадники были облачены в сверкающие доспехи, каких не носили ни в одной земной армии: нагрудники, казалось, выкованы из солнечных лучей, шлемы — из чистой мысли, а за плечами у каждого трепетали крылья — не сложенные, а расправленные во всю ширь, занимавшие полкомнаты.
Первый всадник был тощим и бледным, с нимбом, который нервно пульсировал, меняя цвет с золотого на тревожно-алый. Второй — румяным и широкоплечим, с нимбом, сиявшим ровным, почти весёлым светом, но в глазах его, обычно жизнерадостных, сейчас тоже читалось недовольство.
Это были, разумеется, Кондрат и Зигфрид. В полной боевой ангельской форме. И они были в ярости.
— Вставайте, алкаши! — рявкнул Кондрат голосом, от которого икона в углу тихо звякнула. — Хватит дрыхнуть! У нас к вам разговор! Серьёзный! На..., б....., в.....!
Станислав подскочил на лежанке, едва не свалившись. Генрих резко выпрямился, опрокинув кружку. Оба уставились на светящихся всадников с выражением крайнего изумления, смешанного с ужасом.
— Матерь Божья... — прошептал Станислав, крестясь. — Генка, ты это видишь?
— Вижу, — выдохнул Генрих, и даже его тевтонская выдержка дала трещину. — Всадники. Светящиеся. С крыльями. И они... они ругаются. По-русски.
— А на каком ещё языке нам ругаться?! — взвился Кондрат, спешиваясь прямо в воздухе и делая шаг к лежанке. — Вы, два сапога пара, совсем страх потеряли?! Мы вас, значит, храним, оберегаем, от кикимор спасаем, от русалок отмазываем, языковой барьер вам устраиваем, жемчуг, перья, бездонную суму — всё вам! А вы что творите?!
— Спокойно, Кондрат, — попытался вставить Зигфрид, тоже спускаясь с облачного коня. — Дай я скажу. Культурно.
— Культурно?! — Кондрат резко обернулся к коллеге. — Да ты сам, Зигфрид, три дня назад кота матершинника слушал и радовался! А теперь «культурно»! Нет уж, дай я душу отведу! — Он снова повернулся к ошарашенным героям и ткнул в них перстом. — Вы, два ходячих международных скандала! Вы хоть понимаете, что мы из-за вас уже три внеочередные комиссии прошли?! Четыре отчёта настрочили! У меня нимб в крапинку! У Зигфрида — крыло дёргается! А всё почему? Потому что вы, вместо того чтобы спокойно ехать в степь, бить кочевников, а потом в Палестину — сарацин, — устраиваете цирк с конями по всему континенту!
— Мы не специально... — начал было Станислав, но Кондрат его перебил:
— Молчать! «Не специально»! А кто лешему позволил себя телепортировать, когда тот в стельку пьяный был?! Кто?! Я вас спрашиваю!
— Онуфрий предложил... — робко вставил Генрих.
— А если бы он вас в жерло вулкана телепортировал?! Или на дно морское?! Вы бы и туда поехали?! Нет, вы мне скажите — у вас инстинкт самосохранения отключён напрочь?! Или вы думаете, что мы, ангелы, бессмертные и можем вас бесконечно из дерьма вытаскивать?! — Кондрат перешёл на крик, и его нимб полыхнул алым. — А теперь ещё и гарем! Гарем, б.....!!! Вы хоть знаете, сколько у Махмуда евнухов?! Сколько стражников?! Вы туда с мечом и кистенём полезете?! Да вас там на ремни порежут! Или, того хуже, — в гарем определят! На постоянное проживание! Ты, Генрих, вообще знаешь, что такое турецкий гарем изнутри?! Это тебе не русалки с клюквенным шнапсом!
Генрих побледнел. Станислав открыл рот, чтобы возразить, но тут вперёд выступил Зигфрид и, положив руку на плечо Кондрату, мягко, но твёрдо произнёс:
— Дай я. — Он посмотрел на героев, и в его глазах, обычно весёлых, мелькнула настоящая, глубокая печаль. — Ребята. Мы вас любим. Честное слово. Вы нам как родные. Но то, что вы творите, — это, простите за прямоту, пиз...ц.
Станислав и Генрих синхронно сглотнули. Услышать это слово из уст ангела было, пожалуй, страшнее любого проклятия.
— Мы понимаем, — продолжал Зигфрид, — что вам скучно. Что подвиги сами вас находят. Что вы не можете пройти мимо чужой беды. Это прекрасно. Но, дорогие мои, есть же предел. Князь Ингерд — мужик хороший, спору нет. Но просить случайных путников украсть наложницу у султана — это, мягко говоря, перебор. А вы, вместо того чтобы отказаться, сразу: «Да, княже, конечно, ради любви!» Вы хоть понимаете, что это международный инцидент?! Что, если вас поймают, Смоленск могут просто стереть с лица земли?! А заодно и Киев, и Германию, и всё, что между ними?!
— Но у нас есть перстень-невидимка... — слабо возразил Станислав.
— Перстень-невидимка! — взорвался Кондрат, снова перехватывая инициативу. — Да ты, Стасик, с этим перстнем обязательно забудешь, что он всего три раза работает, и на четвёртый раз станешь видимым прямо в спальне султана! И что тогда?! Что ты ему скажешь?! «Здравствуйте, я богатырь киевский, пришёл за вашей женщиной по просьбе смоленского князя-холостяка, не желаете ли обсудить это за штофом?!»
Генрих вдруг, сам того не ожидая, прыснул. Потом зажал рот рукой. Но было поздно — Станислав тоже начал улыбаться. И через мгновение оба уже тряслись от беззвучного хохота, стараясь не смотреть на разъярённых ангелов.
— Им смешно, — тихо, почти шёпотом, произнёс Кондрат, и в его голосе прозвучала такая вселенская усталость, что Зигфрид поспешно налил ему из воздуха кружку райского чая. — Им смешно. Мы их спасаем, мы не спим ночами, мы пишем отчёты, мы выслушиваем мат кота Баюнова, чтобы понять, как с ними разговаривать, а им смешно.
— Простите, — выдавил Станислав, утирая слёзы. — Просто вы... вы так смешно ругаетесь. Особенно ты, Кондрат. Ну чистый дед Ермолай после четвёртой кружки. Откуда только слов набрался?
— От верблюда, — мрачно отозвался Кондрат. — И от кота. И от тебя, кстати, тоже. Ты, Станислав, думаешь, я не слышал, что ты шептал, когда в крапиву упал? Очень даже слышал.
Генрих, всё ещё улыбаясь, вдруг стал серьёзным.
— Мы правда вас ценим, — сказал он, глядя по очереди на обоих ангелов. — И понимаем, что доставляем вам много хлопот. Но, Кондрат, Зигфрид... мы ведь не можем иначе. Мы — это мы. И если перед нами встаёт выбор: проехать мимо или помочь — мы помогаем. Даже если это гарем. Даже если это султан. Даже если это грозит международным скандалом. Потому что, в конце концов, — он чуть улыбнулся, — разве не для этого нужны ангелы-хранители? Чтобы помогать тем, кто помогает другим?
В горнице повисла тишина. Кондрат молча смотрел на Генриха, и его нимб медленно, очень медленно возвращался к нормальному золотистому цвету. Зигфрид вздохнул и развёл крыльями:
— Вот за что я их люблю, Кондрат. За этот вот... идеализм. Безнадёжный, глупый, опасный — но искренний. Ну скажи, разве можно на таких сердиться?
— Можно, — буркнул Кондрат, но уже без прежнего жара. — И нужно. Для профилактики. Но... — он помолчал. — Ладно. Делайте что хотите. Но учтите: я буду рядом. И если что — я скажу «я же говорил». Громко. С матом. Так, что у вас в ушах зазвенит.
— Договорились, — хором ответили герои.
Ангелы переглянулись, потом снова взобрались на своих облачных коней. Зигфрид на прощание подмигнул:
— Отдыхайте. Завтра выдвигаетесь. И помните: перстень-невидимка — три раза. Не больше. И пожалуйста, постарайтесь без пожара в гареме. Умоляю.
— И без голубятни, — добавил Кондрат, исчезая в облаке золотой пыли. — Что у тебя, Генрих, за страсть к голубятням?
Они исчезли так же внезапно, как появились. Горница снова погрузилась в полумрак, только самогонный дух и лёгкий запах грозы напоминали о визите. Станислав и Генрих ещё долго сидели молча, глядя друг на друга.
— Генка, — наконец произнёс Станислав, — а ведь мы, кажется, только что получили взбучку от собственных ангелов-хранителей.
— Да, — ответил Генрих, потирая виски. — И знаешь, что самое страшное? Они были совершенно правы. Но мы всё равно полезем в этот гарем. Потому что обещали.
— И потому что любовь, — добавил Станислав.
— И потому что любовь.
Они помолчали, потом Станислав полез в бездонную суму и достал оттуда ещё один штоф — маленький, на донышке.
— За ангелов? — предложил он.
— За ангелов, — согласился Генрих. — Особенно за Кондрата. Ему, кажется, нужнее.
На облачке, уже высоко над спящим Смоленском, Кондрат чихнул и подозрительно покосился на Зигфрида.
— Будь здоров, — сказал тот. — Это они нас вспоминают. Наверняка опять пьют.
— Пусть, — неожиданно для себя ответил Кондрат. — Заслужили. Хотя бы за то, что выслушали и не обиделись.
— А мат-то ты какой освоил, — уважительно заметил Зигфрид. — Прямо как Василий. Даже лучше.
— Спасибо, б..., — скромно ответил Кондрат.
Конец пятнадцатой главы.
Глава шестнадцатая
,в коей ангелы, устыдившись первого разноса, возвращаются с конструктивным предложением, а кикиморы Марена и Весняна получают путёвку в Стамбул
После ухода ангелов прошло не больше четверти часа. Станислав и Генрих, всё ещё потрясённые небесным визитом, сидели за столом и молча допивали остатки самогона. Спать не хотелось совершенно — какой уж тут сон, когда тебе только что явились собственные ангелы-хранители в боевой форме и устроили такой разнос, что икона до сих пор тихо вибрировала.
— Генка, — произнёс наконец Станислав, — мне кажется, или Кондрат был особенно зол? У него аж нимб мигал.
— Не кажется, — ответил Генрих, задумчиво разглядывая кружку. — И знаешь, что самое обидное? Он был прав. Мы действительно вляпались в историю, которая может стоить нам не только репутации, но и...
Он не договорил. Потому что в горнице снова начало светлеть. Только на этот раз свет был мягче, теплее — как от свечи, а не от молнии. Воздух снова пахнул ладаном, но без грозового оттенка. И прямо из этого света, чуть смущённо поправляя крылья, вышли всё те же двое.
— Опять?! — выдохнул Станислав, хватаясь за сердце. — Вы ж только что ушли! Мы ещё даже не напились толком!
— Спокойно, спокойно, — Зигфрид примирительно поднял руки. — Мы на минуту. Буквально. Кондрат забыл сказать самое важное, а я вспомнил, что у меня есть план. И мы решили вернуться. Без крика. Без мата. Почти.
Кондрат, чей нимб всё ещё отливал малиновым, но уже не пульсировал, шагнул вперёд и мрачно произнёс:
— Значит так, герои. Первое. Если вас поймают в гареме — а вас, с вашим везением, обязательно поймают, — вы больше никогда не захотите смотреть ни на баб, ни на выпивку. Догадываетесь, почему?
Станислав и Генрих переглянулись. В глазах обоих читалось напряжённое непонимание.
— Эм... нас казнят? — предположил Станислав. — Ну, голову отрубят или на кол посадят?
— Хуже, — отрезал Кондрат. — В гареме султана Махмуда Второго, как нам стало известно из небесной канцелярии, существует особая практика. Провинившихся мужчин не казнят. Их... оставляют в гареме. В качестве евнухов.
В горнице стало очень тихо. Генрих медленно, очень медленно поставил кружку на стол. Станислав побледнел так, что его усы, казалось, потемнели на контрасте.
— В качестве... — начал он и осёкся.
— Да, — безжалостно подтвердил Кондрат. — Евнухов. И поверьте: после этого вы не то что на баб — вы на кобылу в поле без содрогания не взглянете. И выпивка не поможет. Проверено. У нас статистика.
Генрих, чьё лицо приобрело оттенок свежевыбеленного холста, сглотнул и произнёс:
— Это... очень убедительный аргумент. Кондрат, ты умеешь мотивировать. Теперь я понимаю, почему тебя назначили ангелом-хранителем. У тебя талант к профилактике.
— Я знаю, — скромно ответил Кондрат. — Поэтому слушайте дальше. Зигфрид, излагай свой план.
Зигфрид, сияя, выступил вперёд и развёл крыльями, словно готовился прочитать лекцию.
— Короче, ребята. Мы тут подумали: а зачем вам вообще воровать настоящую Юлдуз? Это же рискованно, сложно, и, как справедливо заметил Кондрат, чревато утратой... э-э... мужского достоинства. А что, если Юлдуз из гарема исчезнет, но при этом никто не пострадает? И султан не обидится? И международного скандала не будет?
— И как же это устроить? — спросил Станислав.
— Элементарно! — Зигфрид аж подпрыгнул на месте. — Подмена! Мы забираем из гарема настоящую Юлдуз, а вместо неё оставляем двойника. Такого, чтобы султан ничего не заподозрил. А когда двойник через некоторое время тоже исчезнет — ну, бывает, наложницы сбегают, это на Востоке дело житейское. И все довольны: князь Ингерд получает свою Звезду, султан какое-то время наслаждается обществом двойника, а вы остаётесь при своём... достоинстве.
Станислав задумался. Идея была здравая. Но был один вопрос.
— А где мы возьмём двойника? Да ещё такого, чтобы султан не отличил? Ты предлагаешь нам сейчас искать женщину, похожую на любимую наложницу турецкого шаха?
— Не искать, — улыбнулся Зигфрид. — Вы её уже знаете. Вернее, их. Двоих. Кикиморы. Марена и Весняна. Болотные. Клюквенный шнапс. Помните?
Генрих поперхнулся воздухом.
— Кикиморы?! Те самые?! Которые нас чуть не женили на себе и в болото не утащили?!
— Именно они, — подтвердил Зигфрид. — Кикиморы — мастерицы менять облик. Им раз плюнуть — прикинуться хоть наложницей, хоть султаншей, хоть райской гурией. Да что там — они вам хоть сейчас явятся в образе смоленской княгини, и князь Ингерд не отличит, пока они шнапс не предложат. А у нас, кстати, есть чем их заинтересовать.
— Чем? — хором спросили герои.
— Приключением, — сказал Зигфрид. — Им скучно на болоте. Марена до сих пор вспоминает Генриха и его «Песнь о Роланде». Весняна интересуется Станиславом — говорит, у него плечи дубовые и молчит солидно. Они с радостью согласятся на маленькую авантюру. Особенно если пообещать им, что в гареме султана — роскошь, сладости, бассейн и никаких комаров. И потом, им же не вечно там сидеть — ровно до тех пор, пока вы не отъедете на безопасное расстояние. Потом они просто растворятся в воздухе, и султан решит, что его наложница была видением. Или джинном. На Востоке в джиннов верят.
Кондрат, который всё это время молча стоял со скрещёнными на груди руками, добавил:
— Идея, конечно, безумная. Но не безумнее, чем лезть в гарем без плана. Я подсчитал шансы: с кикиморами вероятность успеха повышается втрое. С двадцати процентов до шестидесяти. Это всё ещё мало, но уже не смертельно. В смысле — не евнухотворно.
Станислав, который уже оправился от шока и даже начал улыбаться, хлопнул ладонью по столу:
— Генка! Это же гениально! Марена и Весняна! Мы им — билет в Стамбул, они нам — прикрытие! И главное — они ж реально могут! Я помню, как Весняна мне в ухо шептала — у меня до сих пор мурашки, хотя я знаю, что это была магия. Если она так умеет, то султан точно не устоит.
Генрих, однако, был настроен более скептически:
— А если они передумают? Если им понравится в гареме и они не захотят уходить? Если они решат, что султан Махмуд — лучшая партия, чем мы?
— Не решат, — уверенно сказал Зигфрид. — Я с ними общался. Ну, в астральном смысле. Им нужен не султан, им нужны приключения. И шнапс. В гареме шнапса нет — там шербет. А шербет кикиморам быстро надоедает. Проверено.
— И потом, — добавил Кондрат, — я лично прослежу, чтобы они не увлеклись. Если что — нашлю на них лёгкую форму диареи. От шербета. Это их быстро отрезвит.
— Кондрат, — восхищённо произнёс Станислав, — ты не ангел. Ты — гений стратегии. С тобой и Зигфридом нам никакой султан не страшен.
— Льстить будешь потом, — отрезал Кондрат, но нимб его на мгновение потеплел. — Сейчас главное — связаться с кикиморами. Они где-то под Бобруйском. Но, поскольку вы теперь в Смоленске, давайте я устрою сеанс дальней связи. У меня как раз есть артефакт — болотное зеркальце. Одолжил у одной Яги на пенсии. Сейчас.
Он порылся в складках своего сияющего одеяния и извлёк небольшое зеркальце в оправе из камыша. Подышал на него, протёр крылом и произнёс:
— Марена, Весняна! Вызов от небесной канцелярии! Ответьте!
Зеркальце затуманилось, пошло рябью, и вдруг в нём проступили два лица — рыжеволосое с веснушками и зеленоглазое с тинным отливом. Марена и Весняна сидели, судя по фону, на своём любимом болоте и пили чай из самовара. Увидев ангелов, а за ними — Станислава и Генриха, обе радостно замахали руками.
— Ой, мальчики! — воскликнула Марена. — Вернулись! Я же говорила, что вернутся!
— И ангелы с ними! — добавила Весняна, поправляя причёску-гнездо. — Что, опять в болото забрели? Или соскучились?
— Девочки, — взял слово Зигфрид, — у нас к вам деловое предложение. Надеюсь, вы ещё не раздумали насчёт приключений?
Глаза обеих кикимор загорелись болотными огоньками...
Конец шестнадцатой главы.

Глава семнадцатая
,в коей вызов кикимор идёт по упрощённой схеме, жребий решается в формате «женского дзюдо», а Кондрат комментирует происходящее с мастерством спортивного обозревателя
Едва болотное зеркальце в руках Кондрата погасло и оба ангела уже приготовились дать последние наставления, Станислав вдруг хлопнул себя по лбу и заявил:
— А на кой нам зеркальце-то? Мы ж не в Царьграде. Тут у нас, по-простому: коли девки свои, так и звать их надо по-свойски. Через окно. Как в деревне кликали.
— Через окно? — переспросил Генрих, который только начал осваивать тонкости славянской магии. — То есть просто открыть и позвать?
— Именно! — Станислав, слегка пошатываясь (штоф всё ещё давал о себе знать), подошёл к окну, распахнул створки и, набрав в грудь побольше ноябрьского смоленского воздуха, гаркнул так, что с ближайшей колокольни слетела стая галок:
— Маре-е-ена! Весня-я-яна! Явитесь, девоньки, есть дело! Сро-о-очное!
Генрих, не желая отставать, тоже высунулся в окно и добавил на своём новом, эмоциональном русском:
— Прошу пожаловать! Очень нужно! Вопрос жизни и... достоинства!
— Уже теплее, — одобрительно кивнул Зигфрид.
Кондрат только закатил глаза и пробормотал:
— Ну да, конечно. Вызвать кикимор через окно. В Смоленске. После полуночи. Что может пойти не так?
Не успел он закончить фразу, как за окном закрутился вихрь из сухих листьев, болотной тины и аромата клюквенного шнапса. Через мгновение в горницу, минуя дверь и всякие приличия, влетели две фигуры. Приземлились они прямо на дубовый стол, чудом не опрокинув остатки самогона.
Первой выпрямилась Марена — рыжая, в зелёном платье, которое она, видимо, надела по случаю ночного вызова (платье было откровенно парадным, то есть едва доходящим до колен и богато расшитым болотными огоньками). За ней — Весняна, зеленоглазая, в переливчатом наряде цвета тины, который при каждом движении менял оттенок.
— Мальчики! — воскликнула Марена, спрыгивая со стола и оглядывая собравшихся. — Мы так и знали, что вы по нам соскучитесь! Ещё и ангелы здесь! Прямо семейный совет!
— Обожаю семейные советы, — промурлыкала Весняна, поправляя причёску-гнездо, из которой торчали две веточки багульника. — Особенно когда на повестке — приключения. Зигфридушка, ты нам обещал гарем. Мы уже собрались. Чемоданы, правда, не взяли, но нам, кикиморам, много не надо. Так, щепотка шнапса и сменное болото.
Зигфрид просиял и выступил вперёд:
— Дорогие наши болотные феи! План таков: мы просим одну из вас temporarily принять облик прекрасной Юлдуз, любимой наложницы султана Махмуда Второго, и ненадолго погостить в его гареме. Ненадолго — пока наши герои не отъедут на безопасное расстояние. Взамен — роскошь, сладости, бассейн, никаких комаров и полная свобода действий. Ну, почти полная.
— Одну? — переспросила Марена, и её веснушки угрожающе заплясали. — Почему одну? А вторая что — дома сидеть, клюкву солить?
— Простите, — вмешался Генрих, — но у султана одна любимая наложница. Две Юлдуз — это перебор даже для восточной фантазии.
Весняна и Марена переглянулись. В воздухе запахло озоном и соперничеством.
— Значит так, — сказала Весняна голосом, не предвещавшим ничего хорошего. — Кто-то один идёт в гарем. Кто-то — остаётся. Вопрос: кто?
— Я старше, — немедленно заявила Марена. — Я тебя ещё когда в болото принимали, ты вообще головастиком была!
— А я красивее! — парировала Весняна. — У меня волосы длиннее, глаза зеленее и вообще — султан любит брюнеток. Я купцов слушала!
— С каких это пор султан любит брюнеток?! — возмутилась Марена. — Ты статистику знаешь? Ты в его гареме была? Может, у него как раз на рыжих пунктик! А я — рыжая! Самая рыжая от Бобруйска до Смоленска! И веснушки у меня — каждая на вес золота!
— А у меня кожа — как лунный свет! — не сдавалась Весняна. — И голос — как ручей! И вообще, я Юлдуз по гороскопу!
— По какому такому гороскопу?! — взвилась Марена. — Ты что, к бабкам-ёжкам на астрологию записалась?!
— Да! И мне сказали, что в этом месяце мне благоприятствуют восточные дворцы! А тебе — нет!
— Ах так?!
Дальнейшее развитие событий лучше всего было бы описать термином «женское дзюдо», если бы дзюдо изобрели к тому времени. Но поскольку дзюдо ещё не существовало, назовём это «кикиморским рукопашным боем с элементами акробатики, спонтанного стриптиза и взаимного членовредительства».
Марена первой бросилась на Весняну, целясь ей в причёску. Весняна ловко ушла в сторону, сделала подсечку (платье при этом задралось ровно до той степени, чтобы у присутствующих мужчин перехватило дыхание), и Марена рухнула на лежанку, увлекая за собой подушку. Но тут же вскочила и провела бросок через бедро — приём, которому позавидовал бы любойwerewolf.
— Получай, тина болотная! — кричала Марена.
— Сама ты ряска перестоялая! — отвечала Весняна, выворачиваясь из захвата.
В процессе борьбы платья обеих кикимор вели себя совершенно самостоятельной жизнью: они задирались, ниспадали, закручивались и распахивались, демонстрируя то, что обычно скрыто от глаз простых смертных. Кружева, подвязки, бусы, ленточки, какие-то амулетики — всё это мелькало в воздухе с такой скоростью, что у Станислава закружилась голова. Генрих, как человек военный, попытался сохранить невозмутимость, но его рыцарская выдержка дала трещину на третьей секунде.
— Однако, — произнёс он, поправляя нагрудник, который внезапно стал ему тесен. — Я, конечно, видел турниры, но такое...
— Красота, — выдохнул Станислав, не в силах отвести взгляд. — Генка, ты посмотри, какой у неё... приём. И у другой приём. И вообще...
Зигфрид, чья ангельская природа не позволяла оставаться равнодушным к женской красоте (даже кикиморской), вдруг встрепенулся:
— Девочки! Девочки! Не ссорьтесь! Давайте решим жребием! Или я сейчас вас разниму! Я — ангел, я имею право!
И он, расправив крылья, решительно шагнул в центр схватки.
Лучше бы он этого не делал.
Кикиморы, не сговариваясь, одновременно провели бросок — каждая со своей стороны. Зигфрид взмыл в воздух, перекувыркнулся, хлопнул крыльями о потолок, сшиб паутину и рухнул на лавку, где и затих, ошеломлённо моргая. Его нимб слегка съехал набок, придавая ангелу сходство с подвыпившим трубадуром.
— Зигфрид! — вскричал Кондрат, но тут же осёкся, увидев, что его коллега цел, только слегка помят.
Станислав, воодушевлённый примером ангела и количеством выпитого, решил, что богатырю тоже положено разнимать дерущихся дев.
— А ну, цыц, красавицы! — гаркнул он и полез в гущу событий.
Результат был предсказуем. Через секунду он вылетел обратно — с аккуратным синяком под левым глазом и с клоком рыжих волос в руке. Генрих, не будь дурак, попытался зайти с фланга — и получил локтем в нагрудник с такой силой, что лязг разнёсся по всей горнице, а сам рыцарь отлетел к стене и сполз по ней, издавая нечленораздельные немецко-русские междометия.
И только Кондрат оставался на своём месте — в углу, на табуреточке, с кружкой райского чая, которую он предусмотрительно налил себе ещё в начале безобразия. Его нимб, всё ещё малиновый после Лукоморья, ровно пульсировал в такт его комментариям, которые он отпускал с монотонностью спортивного комментатора на княжеском ристалище.
— ...Итак, дорогие небожители и смертные, мы наблюдаем классический образец болотного дзюдо в исполнении двух претенденток на роль Юлдуз. Марена проводит захват за волосы — обратите внимание, Весняна уходит в глухую защиту. А теперь — бросок через бедро! Блестяще! Платье задралось до уровня «мама, роди меня обратно». Весняна контратакует! Подсечка! Кружева мелькают — ставлю на то, что это брюссельское плетение. Наши герои, Станислав и Генрих, пытаются вмешаться — и, как мы видим, получают люлей. Зигфрид уже получил. Классика. А теперь — внимание! — Марена пытается применить удушающий приём с использованием собственной косы. Это новое слово в кикиморском единоборстве! Весняна, однако, выскальзывает, используя элемент, который я бы назвал «а фиг вам, я скользкая». Счёт по люлям: мужики — два, ангелы — один, кикиморы — ноль. Пока лидируют кикиморы. Ждём дальнейшего развития событий. Чай, кстати, исключительный. Ромашка с бергамотом. Рекомендую.
— Кондрат, — простонал с лавки Зигфрид, поправляя съехавший нимб, — может, ты их всё-таки разнимешь?!
— Зачем? — искренне удивился Кондрат, делая глоток. — Им полезно. Пусть выпустят пар. К тому же я ставлю на Весняну — у неё захват грамотнее. И чай ещё не допил.
Драка тем временем начала затихать. Запыхавшиеся кикиморы, чьи причёски превратились в абстрактные композиции, а платья — в художественные лохмотья, стояли друг против друга, тяжело дыша. На их лицах читалась смесь азарта, злости и внезапно проснувшегося уважения.
— Хороший бросок, — признала Марена, потирая плечо.
— У тебя тоже, — ответила Весняна, заправляя за ухо выбившуюся прядь. — Ты меня чуть не уделала этой косой.
— Я тебя чуть не уделала? Да ты мне чуть глаз не выцарапала!
— А ты мне — второй!
Они помолчали. Потом переглянулись. И вдруг, совершенно неожиданно для всех присутствующих, расхохотались.
— Слышь, подруга, — сказала Марена, утирая слезу, — а чего мы делим-то? Гарем большой. Места всем хватит.
— И то правда, — кивнула Весняна, поправляя растерзанное платье. — Можно одну Юлдуз на двоих изображать. Посменно. Или одна — Юлдуз, другая — её наперсница. Султану только в радость.
— А если султан захочет обеих? — ухмыльнулась Марена.
— Ну, значит, захочет. Мы ему быстро объясним, что многожёнство — это не только право, но и ответственность, — и Весняна выразительно пошевелила пальцами, на кончиках которых заплясали болотные искры.
Станислав, держась за подбитый глаз, но уже улыбаясь, поднялся с пола.
— Значит, мир?
— Мир, — кивнули кикиморы хором. — Но с одним условием: в гарем мы идём вместе. Вдвоём веселее. И шнапс свой возьмём.
— В гареме шнапса нет, — напомнил Кондрат из своего угла, не отрываясь от кружки. — Там шербет. Но я слышал, вы умеете убеждать.
— Умеем, — подтвердила Марена и плотоядно улыбнулась. — Убедим, что шнапс — это такой заморский шербет. Очень полезный для мужского здоровья. Султан оценит.
Генрих, потирая нагрудник, взглянул на эту картину и философски заметил:
— Кажется, у нас теперь в команде две кикиморы, один ангел с вывихнутым крылом, два героя с синяками и один ангел-комментатор. Прекрасный состав для похищения любимой наложницы султана. Успех обеспечен.
— Не каркай, — отозвался Кондрат, но нимб его приобрёл оттенок сдержанного оптимизма.
А в окне над Смоленском занимался рассвет — розовый, как веснушки Марены, и зеленоватый, как глаза Весняны. Новый день обещал новые приключения, и, кажется, они обещали быть громкими.
Конец семнадцатой главы.


Глава восемнадцатая
,в коей раскрывается страшная тайна князя Ингерда, герои выезжают невидимой компанией, а ангелы берут операцию в свои крылья — при одном условии
Утро в Смоленске выдалось ясное, морозное и решительно не подходящее для тайных выездов. Солнце, ещё не успевшее набрать дневную мощь, висело над зубчатыми стенами, точно золотой динарий над лавкой менялы. В княжеском тереме, однако, царило совсем иное настроение.
Князь Ингерд, против обыкновения, не завтракал. Он стоял у окна, заложив руки за спину, и смотрел на просыпающийся город. Лицо его, обычно сохранявшее выражение спокойного достоинства, сейчас откровенно нервничало — бровь дёргалась, усы подрагивали. Перед ним на столе лежал пергамент, исписанный аккуратным почерком, но князь не читал — он знал его наизусть.
Это был список. Тринадцать строк. Тринадцать имён. Тринадцать попыток.
Первая строка: «Боярин Ждан с дружиною — схвачены на подходе к Трапезунду, проданы в рабство на галеры. Выкуплены через год. О Юлдуз ничего не узнали».
Вторая: «Купцы Ставр и Микула — добрались до Стамбула, проникли во дворец под видом торговцев пряностями. Опознаны евнухом, который помнил их по прошлому визиту. Бежали, потеряв товар и штаны».
Третья: «Святой старец Панкратий — хотел уговорить султана отпустить наложницу добром. Был принят с почётом, но увлёкся диспутом о вере и остался при дворе в качестве почётного гостя. О Юлдуз забыл».
Четвёртая: «Леший Онуфрий (без ведома заказчика) — попытался телепортировать Юлдуз прямо в Смоленск. Перепутал координаты. Доставил во дворец султана бочку солёных огурцов. Огурцы приняты с благодарностью. Юлдуз не пострадала».
Пятая строка заставила князя поморщиться. Шестая — глухо застонать. К тринадцатой он уже просто закрыл глаза. Все тринадцать попыток — одна другой краше — заканчивались провалом. Последняя и вовсе обернулась конфузом: нанятый за огромные деньги греческий наёмник умудрился похитить из гарема не ту наложницу, а султанскую тёщу. Тёща, правда, осталась довольна и попросила не возвращать.
И вот теперь — четырнадцатая попытка. Два героя из ниоткуда. Без рекомендаций, без опыта дворцовых интриг, зато с бездонной сумой, двумя райскими перьями и компанией, от которой у любого здравомыслящего правителя волосы встали бы дыбом. Князь Ингерд смотрел в окно и впервые за долгое время чувствовал то, что не испытывал со времён отрочества: надежду. Или отчаяние. Он уже плохо различал эти два чувства.
Он повернулся к столу, взял перо и приписал к списку четырнадцатую строку: «Станислав Бесшабашный и Генрих фон Шварцлозе. В компании: два ангела-хранителя, две кикиморы, райские перья, скатерть-самобранка, бездонная сума. Да поможет нам Бог».
И, подумав, добавил в скобках: «Или хотя бы леший».
Сборы были недолгими. Станислав, несмотря на подбитый глаз (подарок Марены) и общее похмелье, выглядел бодро: богатырский организм, закалённый медовухой и банными вениками, восстанавливался с пугающей скоростью. Генрих, придирчиво проверив латы и пересчитав жемчужины в бездонной суме, облачился в полный доспех и теперь напоминал ожившую башню — только без зубцов.
Кикиморы, всю ночь просидевшие на подоконнике и обсуждавшие детали предстоящего «гаремного вояжа», к утру привели себя в порядок. Марена заплела волосы в сложную конструкцию, напоминавшую гнездо с тремя входами, и нацепила лучшее болотное ожерелье из сушёных ягод. Весняна натёрлась какой-то мазью, от которой кожа приобрела ровное жемчужное сияние, и теперь выглядела так, что любой султан, увидев её, забыл бы не только о Юлдуз, но и о собственном имени.
Ангелы тоже подготовились. Кондрат, пересчитав свои скрижали и проверив нимб (крапинки побледнели, но не исчезли), облачился в походное сияние — чуть приглушённое, чтобы не слепить смертных. Зигфрид, чьё крыло после вчерашнего дзюдо всё ещё слегка ныло, тем не менее сиял энтузиазмом и беспрестанно улыбался.
— Ну что, — сказал Станислав, оглядывая свою разношёрстную армию, — кажется, все готовы. Выдвигаемся. Князь обещал проводить.
— Князь обещал проводить, но не обещал, что выдержит это зрелище, — проворчал Кондрат, поправляя нимб. — Когда он увидит, что вы разговариваете с пустотой, у него может случиться припадок.
— А мы и не будем с вами разговаривать при нём, — отмахнулся Станислав. — Потерпите. Всю дорогу болтали, а тут — потерпите.
И вот — ворота Смоленска. Князь Ингерд, в парадном корзне, с дружиной, вышел проводить гостей. Рядом стояли стражники, вчерашние свидетели внезапного появления героев, и смотрели на них с тем же выражением, что и накануне: «эти двое с неба упали, теперь уезжают — и слава богу».
— Ну, други, — произнёс Ингерд, пожимая руки сперва Станиславу, потом Генриху, — не смею задерживать. Помните о моей просьбе. И да поможет вам... всё то, что вам обычно помогает.
Он чуть замялся, бросив взгляд на пустое пространство за плечами героев. Ему показалось, что воздух там слегка мерцает — не то от утреннего солнца, не то от чьего-то невидимого присутствия.
Станислав перехватил его взгляд и широко улыбнулся:
— Не сомневайся, княже. С нами такая компания, что... сам бы не поверил, кабы не видел. Кстати, ты тринадцать раз пробовал, верно?
Ингерд вздрогнул.
— Откуда ты...
— Сорока на хвосте принесла, — уклончиво ответил богатырь. — Вернее, ангелы доложили. Но ты не боись. Четырнадцатая — счастливая. Особенно когда с нами такие девочки.
Он неопределённо махнул рукой в сторону, где, невидимые для посторонних глаз, переминались с ноги на ногу Марена и Весняна. Те, услышав про «девочек», дружно захихикали. Стражники переглянулись: кажется, один из гостей только что помахал пустоте.
Князь сделал вид, что ничего не заметил.
— Храни вас Бог, — сказал он и, не удержавшись, перекрестил обоих — на всякий случай.
И герои, вскочив на коней, выехали за ворота. Следом за ними, невидимые и неслышимые, выплыли ангелы и выпорхнули кикиморы. Только Гнедко, конь Станислава, слегка покосился на пустоту слева, где только что просвистело крыло Зигфрида, но, будучи конём привычным, только фыркнул.
За городскими стенами, у небольшой берёзовой рощи, где дорога раздваивалась — на юг, к далёкому Трапезунду, и на запад, к не менее далёкому Гром-Камню, — компания остановилась. Здесь уже можно было не скрываться. Ангелы обрели видимость (только для героев, разумеется), кикиморы материализовались на травке, и все вместе представляли собой живописнейшую группу: два всадника в доспехах, две болотные красавицы и два сияющих ангела, один из которых немедленно достал откуда-то термос с райским чаем.
— Итак, — начал Зигфрид, когда все расселись (герои — на плаще, кикиморы — на поваленной берёзе, Кондрат — на облачке, которое он предусмотрительно припарковал пониже), — мы с Кондратом обсудили ситуацию и пришли к выводу, который, возможно, вас удивит.
— Мы никуда не едем? — предположил Станислав.
— Нет, едете. Но не в Стамбул.
Генрих нахмурился.
— Как это? А Юлдуз? А князь? А гарем?
— А гарем, — Зигфрид поднял палец, — мы берём на себя.
Над поляной повисла тишина. Даже сверчки, кажется, притихли.
— То есть как — на себя? — переспросил Станислав. — Вы, два ангела, и две кикиморы, сами полезете в гарем к султану? Без нас?
— Именно, — кивнул Кондрат, отхлёбывая чай. — План простой и гениальный одновременно. Мы вчетвером отправляемся в Стамбул. Марена и Весняна, используя свои способности к смене облика, проникают в гарем и находят Юлдуз. Мы с Зигфридом обеспечиваем прикрытие с небес. Дальше — самое важное. Мы не тащим её силой. Мы с ней говорим.
— Говорите? — переспросил Генрих. — И что же вы ей скажете?
— Правду, — просто ответил Зигфрид. — Что есть на севере, в далёком Смоленске, князь, который тринадцать раз пытался её оттуда вытащить. Который влюбился заочно по описанию купцов. Который, прости Господи, составил список своих неудач и всё равно продолжает верить. И если она сама захочет покинуть гарем — мы её вытащим. А если нет — значит, нет. Насильно мил не будешь.
— Это... — Станислав замялся. — Это, конечно, благородно. Но как же мы? Мы-то что будем делать?
— А вы, — Кондрат отставил термос и строго посмотрел на подопечных, — отправитесь к Гром-Камню. Помните крепость? Про которую князь тоже просил? Голоса, предсказания, зеркало правды? Вот этим и займётесь. И не смотрите на меня так — я знаю, что вы про Гром-Камень напрочь забыли, как только услышали слово «гарем». А князь-то ждёт решения обеих проблем. Так что разделимся. Мы — на юг, вы — на запад. И каждому — своё испытание.
Генрих задумчиво погладил рукоять меча.
— Звучит разумно. Действительно, о крепости мы как-то... забыли. Но, Кондрат, Зигфрид, — он поднял глаза на ангелов, — вы уверены, что справитесь без нас? Всё-таки гарем, евнухи, султан, крокодилы...
— Крокодилы? — взвизгнула Марена. — Какие крокодилы?!
— Я слышал, у султана есть крокодилы, — пояснил Генрих. — Во рву. Или в бассейне. Или в том и другом.
— Крокодилы — это не проблема, — отмахнулся Зигфрид, хотя его улыбка стала чуть менее уверенной. — У нас есть небесная защита. И кикиморы. И, в конце концов, если что — у Кондрата есть лёгкая форма диареи для всех крокодилов. Правда, Кондрат?
— Правда, — буркнул Кондрат. — И не только для крокодилов. Так что, если султан будет слишком настойчив...
— Султана не трожьте! — взмолился Станислав. — Он нам ещё живой нужен. Хотя бы до тех пор, пока Юлдуз не решит.
— Договорились, — кивнул Зигфрид. — Итак, девочки, вы с нами?
Марена и Весняна, которые всё это время переглядывались и перешёптывались, дружно встали.
— С вами! — заявила Марена. — В гарем так в гарем. Тем более, если без этих балбесов, — она кивнула на Станислава и Генриха, — шансов, что всё пройдёт тихо, куда больше. А то эти двое обязательно устроят пожар, драку, или, того хуже, спорткрос.
— И султан влюбится в Генриха, — хихикнула Весняна. — Со спины он в латах очень даже ничего.
Генрих побагровел. Станислав расхохотался и хлопнул друга по наплечнику.
— Слышал, Генка? Ты у нас теперь — запасной вариант. Ежели что — подменим Юлдуз тобой. Усы только сбреем.
— Не дождётесь, — отрезал рыцарь.
Кондрат поднялся, отряхнул крылья и деловито произнёс:
— Тогда — по коням. Вернее, по крыльям. Мы выдвигаемся немедленно. До Стамбула путь неблизкий, а нам ещё нужно найти Мустафу-эфенди на рынке и объяснить ему, что план слегка изменился. Мужики, вы — к Гром-Камню. Дорогу найдёте — князь карту дал. Крепость старая, ещё дорюриковских времён. Там, говорят, по ночам голоса. Так что не спите.
— Когда это мы спали? — усмехнулся Станислав.
— Прошлой ночью, — напомнил Кондрат. — Пока мы вам разнос устраивали. Ладно, бывайте. И помните: перстень-невидимка у вас. Три использования. Не потратьте на ерунду.
Зигфрид на прощание обнял обоих героев своими огромными крыльями — получилось тепло и немного щекотно.
— Мы в вас верим, — сказал он. — Вы справитесь. А мы — справимся с гаремом. В конце концов, что такое гарем для двух ангелов и двух кикимор? Так, лёгкая разминка.
— После женского дзюдо нам вообще ничего не страшно, — подтвердила Марена, и обе кикиморы, подхватив свои невидимые чемоданы, пристроились к ангелам.
Через минуту четвёрка — два сияющих силуэта и две искрящиеся болотным светом фигуры — поднялась в воздух и, сделав круг над берёзовой рощей, устремилась на юг.
Станислав и Генрих остались вдвоём.
— Ну что, Генка, — сказал богатырь, поправляя перевязь, — вот мы и снова сами по себе. Как в старые добрые времена. Только теперь у нас впереди не степь, а какая-то заброшенная крепость с голосами. И перстень-невидимка. И зеркало правды. И карта.
— И бездонная сума, — добавил Генрих. — И скатерть-самобранка. И два райских пера. И — он усмехнулся, — полное отсутствие здравого смысла. Всё как всегда. Поехали?
— Поехали.
Кони взяли с места рысью, и два героя, оставив за спиной Смоленск, углубились в лес, туда, где, согласно княжеской карте, стояла старая крепость Гром-Камень. А где-то далеко на юге, над Чёрным морем, летели, оживлённо переговариваясь, два ангела и две кикиморы, и ветер доносил обрывки их беседы:
— ...а султан, говорят, лысоват? — спрашивала Марена.
— Неважно, — отвечал Зигфрид. — Главное — душа.
— И шербет, — добавляла Весняна. — Если шербет хороший — можно и лысого полюбить. На время.
— Я всё слышу, — мрачно резюмировал Кондрат. — И заношу в отчёт.
Конец восемнадцатой главы.


Рецензии