Кабинет переливания радости
Старые платаны лениво перебирали листву, словно листали бесконечно длинную книгу прожитых лет. Под одним из них, растянувшись во весь свой возможный и невозможный рост, лежал Весёлый Мопсик — заведующий Кабинетом переливания радости и вправления экзистенциальных вывихов.
Он занимался делом исключительной государственной важности.
Ничего не делал.
Но делал это с таким достоинством, с такой научной обстоятельностью, что любому праздному наблюдателю становилось ясно: без этого безделья вселенная давно бы рассыпалась на отдельные недовольные атомы.
Именно в эту минуту вечность была бесцеремонно прервана.
Двери кабинета распахнулись с тем шумом, с каким обычно врываются не люди, а их представления о собственной значительности.
Первой появилась Серьёзная Дама.
На голове её возвышалась монументальная шляпка-лицедейка, напоминавшая одновременно театральную декорацию, памятник хорошим манерам и плохо скрываемое желание никогда не показываться настоящей.
Тело дамы было намертво заключено в железный ортопедический корсет.
Это было сооружение столь основательное, что казалось, его проектировали инженеры мостов.
Корсет до миллиметра выверял симметрию головы относительно главной оси тела, запрещал лишний вдох, ограничивал всякое проявление жизни и вообще производил впечатление устройства, призванного удерживать душу внутри исключительно из чувства служебного долга.
Она носила его ежедневно.
Не потому, что так требовало здоровье.
А потому, что опасалась случайно оказаться живой.
Вернее — живой больше, чем это было принято в её кругу.
Поэтому существовала она строго в пределах допустимого минимума — ровно настолько, чтобы не показаться окружающим мёртвой.
Следом, боком протискиваясь в дверной проём, вошёл её спутник.
Уездный генерал в отставке.
Его седые бакенбарды были исполнены такого чувства собственного достоинства, словно получили этот чин раньше самого хозяина.
Парадный камзол застёгивался на все без исключения пуговицы и с таким усердием душил шею владельца, будто много лет подозревал её в государственной измене.
Лицо генерала приобрело тот особенный синюшный оттенок, который способен вызвать в памяти всякого человека, пережившего конец семидесятых, дефицитную третьесортную курицу на прилавке советского Сельмага.
Его монументальный живот был туго набит строгостью, цензурой, правильными словами, непререкаемым авторитетом и всеми теми вещами, которыми люди обычно заменяют отсутствие внутренней свободы.
Пуговицы держались из последних сил.
Они уже не соединяли ткань.
Они удерживали мировоззрение.
Дама возмущённо кудахтала.
Генерал грозно надувал щёки, шлёпал губами и сердито причмокивал, словно собирался объявить выговор самому воздуху за недостаточное уважение к его заслугам.
Но настоящий удар ожидал их внутри.
Вместо привычного докторского стола с папками, печатями и бланками строгой отчётности они увидели зеркала.
Они были повсюду.
На стенах.
На полу.
На потолке.
Каждый шаг мгновенно размножался на десятки отражений.
Каждая складка важности становилась величиной с архитектурный памятник.
Каждое надменное выражение лица возвращалось обратно многократным эхом.
Комната оказалась переполнена ими самими.
Никогда ещё они не видели столько собственного величия одновременно.
И, как это часто бывает с величием, оно оказалось совершенно невыносимым.
Дама застучала каблуками так, словно надеялась пробить паркет и скрыться от собственного отражения.
Генерал потерял остатки самообладания и с яростью принялся колотить тростью по зеркалам.
Он не разбивал стекло.
Он пытался уничтожить свидетелей.
— Безобразие! — гремел он. — Попрание устоев!
Но зеркала были удивительно воспитанны.
Они не спорили.
Они лишь продолжали показывать правду.
На этот тревожный экзистенциальный зов из-под прохладного платана примчался Весёлый Мопсик.
На бегу он накинул короткий до неприличия белый халатик, кое-как поправил покосившуюся шапочку реабилитолога и, едва переступив порог, мгновенно определил диагноз.
Случай был запущенный.
Многолетнее хроническое осложнение собственной серьёзностью.
Без признаков спонтанной улыбки.
С глубокой атрофией непосредственности.
Доктор молча подошёл к пациентам.
Никаких консилиумов.
Никаких рецептов.
Никаких анализов.
Он просто по очереди лизнул каждого прямо в надутый нос.
Дама застыла.
Генерал задохнулся от такого вопиющего нарушения всех возможных инструкций.
Пока они пытались сообразить, какой именно параграф приличий сейчас был нарушен, Мопсик уже действовал.
Ловкими лапками он расстегнул железный корсет.
Металл жалобно вздохнул, словно сам давно мечтал выйти в отставку.
Следом с головы дамы слетела тяжёлая шляпка-лицедейка.
Впервые за много лет её волосы сами решили, куда им падать.
Потом доктор добрался до генерала.
Камзол сопротивлялся достойно.
Каждая пуговица покидала свой пост с выражением исполненного долга.
Некоторые, отлетая, звенели так торжественно, будто их награждали посмертно.
Генерал сделал первый глубокий вдох.
Такой длинный, что, казалось, вместе с воздухом в него впервые за многие годы вошла сама жизнь.
Но главное лекарство доктор ещё не применял.
Весёлый Мопсик поднял пушистый хвост.
И безжалостно пустил его в дело.
Хвост обладал редчайшим терапевтическим свойством.
Он совершенно не уважал человеческое достоинство.
Он щекотал.
Настойчиво.
Неумолимо.
До слёз.
До икоты.
До полной капитуляции.
Сначала генерал пытался сохранять лицо.
Потом лицо попыталось сохранить генерала.
Оба потерпели поражение.
Дама ещё некоторое время сражалась за остатки благопристойности, но вдруг из самой глубины её груди, из того места, где долгие годы вместо сердца проживал железный корсет, вырвался короткий смешок.
Он прозвучал испуганно.
Будто сам не ожидал собственного рождения.
За ним появился второй.
Третий.
И вдруг смех, долго томившийся где-то под слоями воспитания, приличий, страхов и бесконечного желания соответствовать, хлынул наружу свободной рекой.
Засмеялась она.
Засмеялся генерал.
Сначала неловко.
Потом громче.
Потом так, как смеются дети, забывшие, что на них кто-то смотрит.
Корсеты были сломаны.
Пуговицы разлетелись по кабинету маленькой блестящей шрапнелью.
А в сотнях зеркал отражались уже не два важных человека, пришедшие защищать свои устои.
В них отражались двое наконец-то живых.
И по всему кабинету, многократно усиливаясь, перекатывался чистый, звенящий, совершенно несимметричный человеческий смех.
Свидетельство о публикации №226072301156