Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.
Он бы не понял, если бы его поняли
(Аллюзии с любимым поэтом Шарлем Бодлером)
Я встретил его на бульваре, хотя он давно умер. Это был не человек, а тень, отбрасываемая статуей, — горгулья с запрокинутым лицом, втянувшая плечи в пальто. Вместо сердца у него хрипел парижский ветер, вместо крови — чернила с примесью опиума. Он шёл и считал трещины на асфальте, потому что в каждой видел карту своей души.
— Здесь, — указал он тростью на люк, — я впервые понял, что красота — это обещание счастья, а счастье — всего лишь отсроченная боль.
Он говорил как человек, прочитавший все книги на свете и теперь пишущий свою собственную на клочках отравленной бумаги.
Шарль Бодлер родился в 1821 году, но, кажется, появился на свет уже старым. Его отец, Жозеф-Франсуа, был священником, отказавшимся от сана, — и это впиталось в сына наследственным проклятием: вечным бунтом против неба, которое он ненавидел за то, что оно так идеально пусто. Мать, Каролина, вышла замуж за генерала Опика, когда Шарлю было шесть, — и это стало первой трещиной, сквозь которую хлынул холод. Позже он напишет: «В детстве я чувствовал в себе два противоречия: ужас перед жизнью и восторг перед жизнью». Так и жил — между двумя безднами, канатоходцем на лезвии бритвы.
Мы свернули в переулок, где стены текли сыростью, точно слёзы по щекам статуй мадонн.
— Видите, — прошептал он, — Париж — не город. Это большая клетка, в которой я учусь быть соловьём. Но соловьём, поющим о чуме.
Он курил одну сигарету за другой, и дым сплетался с туманом Сены, превращаясь в призраков — его собственных стихов, которые он так и не дописал, потому что идеальный стих, как идеальная женщина, существует только в момент исчезновения.
Он прожил сорок шесть лет — срок, за который можно либо построить собор, либо сжечь его дотла. Бодлер выбрал второе. Его жизнь стала каталогом унижений: долги, болезни, судебные процессы за «оскорбление общественной морали» (будто мораль вообще можно оскорбить правдой), попытки самоубийства, паралич, афазия, смерть на руках матери, так и не понявшей, кого родила. Он был «проклятым поэтом» задолго до того, как Верлен придумал этот термин. Но знаете, что он ответил, когда его назвали декадентом?
— Декаданс? Нет. Я всего лишь гипертрофированный свидетель своей эпохи. Я зеркало, в котором Париж увидел собственные прыщи.
Мы остановились у витрины книжной лавки. Там лежали «Цветы зла» — книга, пахнущая серой и розами одновременно, потому что Бодлер умел превращать грязь в золото алхимией стиха. Он написал её, чтобы доказать: дьявол — самый талантливый поэт, а Бог — всего лишь его неудачный редактор.
— Ты обязан быть великим, — говорил он себе каждое утро, — даже если для этого придётся полюбить собственные поражения.
И он полюбил. Он возвёл поражение в ранг искусства, сделав из боли — ритм, из тоски — метафору, из смерти — бессмертие.
Но была и та, кого он не решился впустить в эту алхимию до конца. Жанна Дюваль — его чёрная муза, его сифилис, его «Цветок зла» в дешёвой юбке. Она не умела читать его стихов, но умела терпеть его кулаки и его обожания с одинаковой бесстрастной грацией. Он писал ей лучшее, что у него было, и ненавидел её за то, что она не понимала — почему это лучшее. Она была его единственной правдой, потому что даже ложь рядом с ней звучала искренне. И когда паралич скрутил его речь, именно её имя осталось на его губах последним, невыговоренным слогом — чёрной розой, проросшей сквозь асфальт его гордости.
— Скажите, — спросил я тень, — вы боитесь забвения?
Он рассмеялся, и смех его прозвучал как бой разбитых часов.
— Забвение, mon cher, — единственная форма свободы. Если бы меня помнили правильно — я бы умер навсегда. Но помнят искажённо, а значит, я всё ещё жив — в трещинах между чужими интерпретациями. Я не поэт. Я — состояние.
И он исчез, растворившись в дыме последнего «Галуа», оставив на моей ладони пепел, который вдруг сложился в строку:
«Будь пьян. Будь пьян всегда. Вином, поэзией или добродетелью — как хочешь».
Я пошёл дальше по бульвару, а за спиной горгулья на соборе Парижской Богоматери улыбнулась впервые за восемь веков. Она узнала своего.
Он не был счастлив. Он был точен.
И в этой точности — единственная форма вечности.
Ниже ссылка на мой ТГ канал:
https://t.me/Musat71
Свидетельство о публикации №226072300039