Длинная дистанция

Деньги тогда, после кросса, взял я.

Вот. Сорок лет собирался написать эту строчку — а написалась она в полминуты. Остальное будет дольше.

Куда слать это письмо, я не знаю. Города твоего не знаю, не знаю, жив ли ты. Фамилию помню, а больше ничего не добыл — да и не умею я добывать, и боюсь, наверное: добуду адрес — придётся слать. Так что пишу, как в яму говорю. Зачем пишу — скажу в конце, я теперь знаю зачем.

Сперва про себя, каким я там был, — чтоб ты не думал, будто я себя тут жалеть собрался.

Не любили меня в роте за дело. Это я не сразу понял, лет через десять только, а тогда думал — стая, все на одного. Стая, конечно, стаей, стая всегда виновата, её работа такая. Только я ей повод носил вёдрами. Я врал, когда и нужды не было врать. Брал, что плохо лежит, — по мелочи, ещё до тебя брал, до того случая. Смеялся, когда надо было смолчать, а когда надо было хоть слово сказать за человека — молчал. Такого не любят. Такого и не надо любить.

А ты со мной здоровался.

Ты не думай, я не сочиняю тебе заслуг. Ты за меня не дрался, речей за меня не говорил, в друзья не набивался — врать не буду, и дружбы у нас не было. Ты здоровался. По имени. Там у меня прозвище было, ты знаешь какое, писать его не стану — не потому что обидно, а потому что ты меня звал не так. «Толя, подсоби». «Толя, ты до армии кем был?» Двадцать три года мне было, здоровый мужик, а я, бывало, услышу своё имя — и день легче. Кто там не был, тому не объяснить, а ты и так знаешь.

Раз я слышал — не мне говорилось, я с верхнего яруса слышал, — как у тебя спросили: чего ты с этим возишься. Со мной то есть. А ты сказал: мать говорила — слабых надо защищать.

Я тебе сейчас страшное скажу: я тебя в ту минуту чуть не возненавидел. Это я — слабый? Меня от этого слова так обожгло, как ни от какого прозвища не жгло. Прозвище — это стая, стае положено. А ты меня этим словом как будто приписал куда-то, куда я сам себя не записывал. Я потом много чего передумал про тот вечер. Дойду и до этого.

Теперь про май.

Кросс был, длинная твоя дистанция, вы ушли за полигон всей ротой, а я в наряде остался, при казарме, при вашей раздевалке. И я знал, чей китель. Вот что хуже всего, — Толя врать не будет хоть раз в жизни: там карманы висели и посытнее твоего, а я к твоему пошёл. Сколько там лежало — ты знаешь. По тем деньгам — месяц солдатский, по нынешним смех, да не в сумме дело, сам понимаешь.

Куда я их дел — веришь, нет — не помню. Чем хочешь клянусь: не помню. А помню, какие они были на ощупь. Три дня они у меня в сапоге лежали, в газетку завёрнутые. Я их подложить хотел. Ходил вокруг вашей раздевалки, как дурак, два раза заходил — и не подложил. Ты вот чего про воровство не знаешь, и никто не знает, кто не крал: подкладывать страшнее, чем брать. Берёшь — ты вор; поймают и поймают. А подкладываешь — ты вор, который сознался. Этого я не осилил.

Потом ты подошёл. Вечером, у сушилки, я один был.

Ты спросил тихо. Ты так спросил, будто это ты у меня украл и извиняешься. Он ли, мол, я, не я ли. И я сказал: нет. Ровно сказал, не сморгнул — я врать умел, я тебе писал выше. Я сказал «нет» — и стоял и смотрел, как ты слышишь «да».

Ты сказал: «Ну». И пошёл.

Вот это «ну» я, Толя, сорок лет слышу.

Я неделю ждал, когда от меня отвернутся. Ждал: вот построение, вот сейчас кто-нибудь... Ничего. Никому ты не сказал. А через день: «Толя, подсоби с ведомостью» — как всегда говорил, тем же голосом. Я тогда не понял, что это было. Я понял недавно, потому и пишу. А тогда — тогда мне жить стало хуже, чем если б ты меня перед строем вывел. Ты не подумай, это не в упрёк — это я объяснить хочу, себе больше, чем тебе. Наказание — оно что: отбыл и чист. А ты меня не наказал. Ты мне оставил всё как было — имя моё оставил, «подсоби» своё, — только теперь я знал, что ты знаешь, и ты знал, что я знаю. И с этим — живи.

Страшно это, когда не отворачиваются. Вот чего я в жизни узнал такого, чего не всякий знает.

Зачем я взял — это я потом сорок лет подбирал, как ключи к замку подбирают. Нужда? Не было у меня нужды. Злость? На тебя — какая злость... Один только ключ у меня и повернулся, да и то не до конца. Покажу, а ты уж сам смотри.

Я, кажется, хотел, чтоб ты перестал.

Здороваться, по имени звать — перестал. Потому что с каждым твоим «Толя» на мне долг рос. Не деньги — чего там деньги. Ты со мной по-человечески — стало быть, и мне надо по-человечески, а я не умел, меня никто... ладно, это нытьё пошло, вычёркиваю. Словом: дряни жить проще, Толя. С дряни спрос короткий, дряни не верят, от дряни не ждут. А ты от меня ждал — я же видел: не требуешь, а ждёшь, это хуже. И я у тебя взял и думал: ну вот, теперь ровно. Теперь я дрянь по всей форме, запечатанная, и ты как все будешь.

А ты назавтра: «Толя, подсоби».

Весь ты мне расчёт сломал, понял, нет?

Про жизнь мою после армии писать нечего, она обыкновенная: завод, потом севера;, потом сторожем вот при лодочной станции; семья была, да не удержалась, — не про то письмо. Одно скажу: оно со мной ехало всюду. Не грызло даже, а так — лежало. Услышу «кросс» по телевизору — лежит. Похвалят, случалось, за честность — а меня с той честности жжёт. Я думал всегда: моё, заслужил — ношу. Один, думал, ношу.

Вот теперь — зачем пишу. Дошёл.

При станции у меня парнишка крутится. Чей — не спрашивай, ничей, из таких, которых гоняют отовсюду. Гнать-то есть за что: он и врёт, и тащит, — я сам такой был, я породу знаю. А я его пускал греться, мотор с ним перебирали, чай у меня тут. По имени звал. Не по науке какой — просто тебя вспоминал; старый стал, всё армию вспоминаю.

Позавчера у меня из куртки ушли деньги. Пенсия, какая есть.

И я его спросил — тихо, у печки, один он был. Он сказал: нет. Ровно сказал, не сморгнул. И смотрел я в его глаза и слышал в них «да» — и молчал. И сказал потом: ну. И пошёл.

А ночью сел вот тут, где пишу, и чувствую — легло. Его «нет» — на меня легло, поперёк, вот сюда, где дышат. Он-то спит сейчас небось. А оно — на мне. И тут меня обожгло, сорок лет спустя дошло до дурака: я же всю жизнь думал — простил, значит скинул. Простил — пропустил, мимо пронёс, пошёл человек дальше налегке. А оно вот как: простить — это не скинуть. Простить — это поднять.

Ты тогда моё — поднял. И нёс: и деньги те, и «нет» моё, и «ну» своё. Сорок лет, каждый день. Я своё хоть за дело носил, а ты моё — за так. И молчал. Они все молчат, кто простил, — потому мы, воры, и живём спокойно.

Непризнанная вина, Толя, никуда не девается — вот всё, что я понял за жизнь, а больше, считай, ничего не понял. Она только переходит. Не признался сам — её поднимет тот, кто простил, и унесёт, и слова тебе не скажет. И будешь жить и думать, что пронесло.

Не пронесло. Понесли.

Теперь про слабых — я обещал, что дойду. Я ведь тогда верно обжёгся, только понял криво. Слабый — это не кого бьют. Бьют — это ладно, это снаружи. Слабый — это кто своего поднять не может. Вот этого вот — «я взял», два слова, — я сорок лет поднять не мог; куда уж слабее. Выходит, мать твоя правду говорила, а ты по её слову и жил: ты меня защитил. Один раз в жизни меня защищали — вот тот раз. И не от строя, не от суда — что мне суд, — а от того, что я бы сам с собой сделал, если б ты меня тогда уронил. Точнее сказать не умею, ну да ты поймёшь.

Парнишку я завтра пущу. И послезавтра пущу. Мотор нам добирать. Деньги те — считай, отдал; он про то знать не будет. Носить буду сам — теперь научен, теперь знаю, как это делается: молча. А придёт ему срок своё поднимать — может, я рядом окажусь. И мамины твои слова я ему скажу, пусть едут дальше, слова хорошие: слабых надо защищать. Он спросит: это каких? А я скажу: увидишь которого — тот и есть. Их видно, если сам был.

Письмо это слать некуда, я с того начал. А писал всё равно — и вот зачем: признаваться, оказывается, надо кому-то. В яму — не считается. Кроме тебя, некому: ты один мог принять, ты и прими, живой или какой ты теперь есть.

Дистанция у тебя вышла длинная. Ты добежал. Ты и тогда добегал всегда.

Подпишусь именем. Его, кроме тебя, там всё равно никто не звал.

Толя.


Рецензии