4. Встреча князя Мышкина с Парфеном Рогожиным
Был июнь, и погода стояла в Петербурге на редкость хорошая. Епанчины только переехали на дачу в Павловск, как князь Лев Николаевич Мышкин приехал из Москвы. Его никто не встретил на вокзале, но уже там померещился «странный горячий взгляд чьих-то двух глаз в толпе, осадившей прибывших в поезде», оставивший в душе князя неприятное впечатление. К тому времени князь, казалось, был грустен и задумчив и чем-то озабочен. Он сначала остановился в гостинице на Литейной. А затем побывал в доме у Лебедева на Песках. Был уже двенадцатый час и князь решил идти разыскивать дом, в который ему так хотелось зайти. Подходя к перекрестку Гороховой и Садовой, он стал необыкновенно взволнован, с такою сильною болью вдруг забилось в нем сердце. «Это, наверное, тот самый дом», – сказал он себе. Дом был большим, мрачным, в три этажа, без всякой архитектуры, цвета грязно-зеленого. В таких домах проживают почти исключительно одни торговые. Подойдя к воротам и взглянув на надпись, князь прочел: «Дом потомственного почетного гражданина Рогожина». Перестав колебаться, он «отворил стеклянную дверь, которая шумно за ним захлопнулась, и стал входить по парадной лестнице во второй этаж». Он знал, что Рогожин с матерью занимает весь второй этаж этого мрачного и скучного дома. Князя препроводили до дверей, где жил Рогожин, Парфен Семеныч сам отворил дверь.
Увидев князя, он «до того побледнел и остолбенел на месте, что некоторое время похож был на каменного истукана, смотря своим неподвижным и испуганным взглядом, скривив рот в какую-то в высшей степени недоумевающую улыбку», словно случилось что-то невозможное и чудесное. Князь хоть и ожидал чего-то подобного, но всё же удивился: «Парфен, может, я не кстати, я ведь и уйду», – проговорил он наконец в смущении. – «Кстати! Кстати! Милости просим, входи!». Они говорили друг другу на «ты», так как в Москве часто встречались и подолгу беседовали, и эти встречи глубоко запечатлелись в сердцах их. Прошло уже три месяца как они не виделись.
Резкая перемена почувствовалась князю в Рогожине, перемена, которая пока была ему не понятна. Парфен был необыкновенно бледен, «беглая судорога всё еще не покидала лица», это его смущение и чрезвычайно странный тяжелый взгляд поразили князя и ему припомнилось «что-то недавнее, мрачное, тяжелое» (тот самый взгляд). К тому же, под пристальным взглядом князя в глаза Парфена, они «еще как бы сильнее блеснули в первое мгновение».
Князь сел. Разговор начался с того, что князь вопросил, знал ли тот о сегодняшнем приезде его в Петербург? Получив утвердительный ответ, князь поведал ему о странной паре глаз: «совершенно таких же глаз, которыми ты сейчас поглядел на меня». Но так как не знал, чьи это были глаза, то полагал, что ему померещилось. Князь поведал, что чувствует себя нынче «почти вроде того, как бывало со мной лет пять назад, еще когда припадки приходили». Но Парфен не признался, что следил за князем, и что это были его глаза, так пристально и неприятно глядевшие со спины на него. Всё в тот вечер в Парфене Рогожине было лицемерным, он что-то задумал на счет князя, и чувствовалось, что очень недоброе.
Далее разговор пошел о доме: о том, что князь его сразу угадал, так как тот «дом имеет физиономию всего вашего семейства и всей вашей рогожинской жизни», но почему так, ничего бы объяснить не смог. Было мрачно и в комнате: тяжелая обстановка, всё тускло, кроме старинной мебели там были картины, закопченные со временем, и портрет его отца, который привлек на себя внимание князя; о котором они также поговорили вскользь. «Свадьбу-то здесь справлять будешь?» – вдруг продолжил князь. «З-здесь» – ответил Рогожин «чуть не вздрогнув от неожиданного вопроса». – «Скоро у вас?» – «Сам знаешь, от меня ли зависит?» – «Парфен, я тебе не враг и мешать тебе ни в чем не намерен. В первый раз она сама ко мне бросилась, чуть не из-под венца, прося «спасти» ее от тебя. Потом и от меня убежала, ты опять ее разыскал и к венцу повел, и вот, говорят, она опять от тебя убежала сюда. Правда ли это?» Он хотел узнать правду, так ли всё то, что о них говорят. «Ехал же я сюда, имея намерение: я хотел ее наконец уговорить заграницу поехать, для поправления здоровья; она очень расстроена и телом и душой, и головой особенно, и, по-моему, в большом уходе нуждается. Сам я заграницу ее сопровождать не хотел, а имел в виду все это без себя устроить. Говорю тебе истинную правду. Если совершенно правда, что у вас все это дело сладилось, то я и на глаза ей не покажусь, да и к тебе больше никогда не приду…» Он просил Рогожина не подозревать его, что никогда он не был настоящим соперником: «Я ведь тебе уж и прежде растолковал, что я ее не любовью люблю, а жалостью… Я тебя успокоить пришел, потому что и ты мне дорог. Я очень тебя люблю, Парфен. А теперь уйду и никогда не приду. Прощай». Князь встал.
Но Парфен упросил князя остаться и посидеть с ним еще. Открыл, что когда его нет перед ним, то тотчас начинает каждую минуту на него злобиться, даже до того, чтобы как-нибудь погубить его. А когда он рядом, то злоба проходит и тот ему по-прежнему люб. Князь ответил, что эта подозрительность «в тебе от батюшки твоего». Парфен говорит: «Ты вот жалостью, говоришь, ее любишь. Никакой такой во мне нет к ней жалости. Да и ненавидит она меня пуще всего… Веришь ли, пять дней ее не видал, потому что ехать к ней не смею, спросит: «Зачем пожаловал?» Мало она меня срамила… С тобою же ведь от меня бежала из-под венца». И как с другими «срамила» рассказывал и что «денег-то сколько перевел...» – «Да… как же ты теперь женишься!.. Как потом-то будешь?..» ¬– с ужасом спросил князь. Рогожин «тяжело и страшно поглядел на князя и ничего не ответил. Он передавал ее слова: «Я, говорит сама себе госпожа, захочу и совсем тебя прогоню, а сама заграницу поеду». И потому-то он следит за ней, а приехать трусит. Пытался с кем-нибудь изловить, но не изловил. И когда в разговоре он ей попрекнул распутством, то она ответила, что: «теперь и в лакеи-то к себе, может, взять не захочу, не то что женой твоей быть». Он же считал, что если не выйдет, то один ему конец. Когда же Настасья Филипповна погрозилась позвать Келлера, который его вышвырнет, он кинулся на нее и до синяков избил.
«Быть не может!» – вскричал князь. Ужасная история то была, мучили они оба друг друга с Настасьей Филипповной. Рогожин прощения просил, а она не прощала и замуж идти за него не хотела. «А коли не прощу и за тебя не пойду?» – «Сказал, что утоплюсь». – «Пожалуй, еще убьешь перед этим…» – задумалась, осердилась и вышла. А как у нас теперь: «Я от тебя не отрекаюсь совсем; я только подождать еще хочу, сколько мне будет угодно, потому я всё еще сама себе госпожа. Жди и ты, коли хочешь».
Князь встал и хотел опять уходить: «Я тебе всё-таки мешать не буду», – тихо проговорил он, почти задумчиво, как бы самому себе. И тогда Рогожин открыл князю, что считает, что: «жалость твоя, пожалуй, еще пуще моей любви!» И тогда князь обнаружил Рогожину всю его болезнь: что любовь его такая, которую от злости не отличишь; и что как только пройдет она, совсем беда будет; что ненавидеть будет ее за эту же теперешнюю любовь, за всю эту теперешнюю муку; что она бы могла и другого кого себе найти, но, по-видимому, именно «такой любви» ищет; да что, пожалуй, он ее зарежет.
Они еще поговорили о том, как Настасья Филипповна побывала в доме Рогожина; что и с матушкой его свиделась, и как дочь с ней обошлась, руку с чувством поцеловала. Говорила, что подле матушки жить хочет. И вообще вела себя не так, как обычно, чем его удивила: «в первый раз как живой человек вздохнул». – «Я этому очень рад, Парфен, очень рад. Кто знает, может, Бог вас и устроит вместе». – «Никогда не будет того!» – горячо вскричал Рогожин. «Слушай, Парфен, – ответил князь, – если ты так ее любишь, неужто не захочешь заслужить ее уважение? А если хочешь, так неужели не надеешься? Вот я давеча сказал, что для меня чудная задача: почему она идет за тебя? Но хоть я и не могу разрешить, но все-таки несомненно мне, что тут непременно должна же быть причина достаточная, рассудочная. В любви твоей она убеждена; но наверно убеждена и в некоторых твоих достоинствах. Иначе быть ведь не может!.. Сам ты говоришь, что нашла же она возможность говорить с тобой совсем другим языком, чем прежде обращалась и говорила. Ты мнителен и ревнив, потому и преувеличил всё… Кто сознательно в воду или под нож идет?»
После этого Рогожин и проговорился: «Другого она любит, вот что пойми! Точно так, как я ее люблю теперь, точно также она теперь другого любит. А другой этот знаешь ты кто? Это ты! Что, не знал, что ли?» – «Я!» – «Ты. Она тебя тогда, с тех самых пор, с именин-то, и полюбила. Только она думает, что выйти ей за тебя невозможно, потому что она тебя будто бы опозорит и всю судьбу твою сгубит. «Я, говорит, известно какая». До сих пор про это сама утверждает. Она всё это мне сама так прямо в лицо и говорила. Тебя сгубить и опозорить боится, а за меня, значит, ничего, можно выйти, – вот каково она меня почитает, это тоже заметь!» – «Да как же она от тебя ко мне бежала, а… от меня…» – «А от тебя ко мне! Хе! Она точно вся в лихорадке теперь… Она от тебя и убежала тогда, потому что сама спохватилась, как тебя сильно любит. Ей не под силу у тебя стало… Да не было бы меня, она давно бы уж в воду кинулась; потому и не кидается, что я, может, еще страшнее воды. Со зла и идет за меня… коли выйдет, так уж верно говорю, что со зла выйдет»… – «Всё это ревность, Парфен, всё это болезнь, всё ты безмерно преувеличил…» – пробормотал князь в чрезвычайном волнении, – «я как будто знал, когда въезжал в Петербург, как будто предчувствовал… Не хотел я ехать сюда! Я хотел всё это здешнее забыть, из сердца прочь вырвать! Ну, прощай...»
Он стал двигаться к выходу. Уже уходя они заговорили о вере. И князь рассказал о встреченном недавно выпившем солдате, который продал ему свой оловянный нательный крест, как будто серебряный. И Рогожин стал просить у него этот крест, а взамен давал свой золотой; так и побратались. Еще Рогожин успел его свести к своей матушке, которая сама благословила его, так как сама пожелала… «Ну, прощай, и мне и тебе пора», – и он отворил свою дверь. «Дай я хоть обниму тебя, странный ты человек! – вскричал князь, с нежным упреком смотря на него и хотел обнять». Но Парфен был в том состоянии духа, что не решался и отвертывался, чтобы не глядеть на князя. Он не хотел его обнимать. «Небось! Я хоть и взял твой крест, а за часы не зарежу! – невнятно пробормотал он, странно засмеявшись. Но вдруг всё лицо его болезненно преобразилось, он поднял руки, крепко обнял князя и, задыхаясь, проговорил: «Так бери же ее, коли судьба! Твоя! Уступаю!.. Помни Рогожина!» И бросив князя, поспешно пошел к себе, захлопнув дверь.
Так закончилась встреча князя Мышкина с Парфеном Рогожиным. Да только верить его последним словам было нельзя. Потому что после этих слов и дозрела в нем решимость убить-таки князя. И сделает он эту попытку тем же вечером, в той самой гостинице на Литейной. И если бы не эпилептический припадок князя, случившийся как раз в ту самую минуту чрезвычайного напряжения, которое всё копилось до этого самого рокового момента; конечно же, не жить бы ему уже. Но в тот самый момент, когда Рогожин занесет уже над удивленным и не верящим происходящему князем нож, тогда и вскрикнет тот в припадке и, упав навзничь, судорожно покатится вниз по лестнице. Это приведет в ужас Рогожина, и он убежит, оставив князя в лужице крови.
Вся эта история, весь этот «любовный треугольник» изначально является роковым. Он измучил трех людей своей безысходностью. Грех блуда, поразивший всё существо Настасьи Филипповны так рано, повлек за собой высшую неприязнь к себе таковой, она считала себя погибшей и оттого не хотела сгубить чистоту князя. А если она любила его той же страстью, что Рогожин ее саму, то, конечно, принесло бы ей мучение и сделало нахождение с ним в браке невыносимым… Так любовь не находила себе выхода. Лишь чистая любовь князя страдала по-другому. Чистота любви страдает иначе, чем нечистота грешной любви. Нечистота доводит до отрицания и ненависти, а затем с новой силой бросается в те же вожделенные объятия. Чистота любит иначе: нежностью, участием и состраданием, «жалостью», как говорил князь. И потому безмерно болеет о нечистоте любимого, страдающего человека. Даже до такой степени, что заболевает, будучи не в силах исправить человека. Итак, греховная любовь ведёт человека к погибели. Будь то погибель от страсти, будь то иной вид погибели… и только Христос мог бы очистить такую душу, готовую к покаянию. Но князь не Христос. Венчание дано Богом человеку, мужчине и женщине, как венец их жертвенной любви друг к другу. И потому «венчание» становится невозможным для душ, имеющих другие намерения к единству. Только покаяние Настасьи Филипповны и ее отказ от самовластия в отношениях мог бы дать шанс этому «треугольнику» разрешиться в надежду и свет последующей жизни…
Свидетельство о публикации №226072501137