Там, где горы пахнут чабрецом

Аудиоразбор: https://cloud.mail.ru/public/PMhj/cye1C5NPk

Аннотация

Двенадцатилетний Джахангир отправляется на лето к дедушке Набию (Набий-бобо) на пасеку, спрятанную среди живописных заминских гор. Погружаясь в неизвестный и завораживающий мир пчелиного государства, городской мальчик проходит путь от наивного страха до глубокого уважения к природе и нелегкому труду пчеловода. Это светлая и поэтичная история о взрослении, семейной мудрости, испытаниях стихией и уроках стойкости, которые остаются с человеком на всю жизнь — словно горьковатый и родной запах горного чабреца.

Слово от автора

Иногда достаточно секунды — короткого видеофрагмента с тихим жужжанием в кадре, — чтобы привычный ход времени остановился, а память перенесла на десятки лет назад. В то далёкое «пчелиное детство», где день казался бесконечным, а мир вокруг был наполнен простыми и важными смыслами.
Дед учил меня смотреть на пасеку не просто как на промысел, а как на особый уклад жизни, где нет суеты и случайных движений. Конечно, в этих строках сохранён лишь малый фрагмент того огромного пласта мудрости, которым дед делился со мной. Большинство тех разговоров так и остались между нами — в тишине летнего полудня. Но мне и не хотелось создавать подробную хронику. Главной задачей было передать то чистое, нерастраченное детское восприятие: свет, запах мёда и тихий дедушкин голос, объясняющий устройство мира через жизнь обыкновенной пчелы.
Приятного прочтения.
_________________________________________________
_________________________________________________

Каждое лето моего детства имело свой невидимый, но отчетливый флакон: стоит слегка приоткрыть крышку воспоминаний — и в лицо бьет сухой, горьковатый аромат горного чабреца, прогретой за день земли и густого, тягучего меда.
Мне было двенадцать, когда город впервые отпустил меня на все три месяца. Прохладный асфальт, шум проезжающих машин и привычный уют четырех стен сменились бесконечным синим небом Замина. Джизакская земля красива везде, но Замин — это особый край, где горы не просто возвышаются над горизонтом, а словно упираются верхушками в самую синеву. Воздух здесь был настолько чистым, густым и концентрированным, пропитанным хвоей и смолой, что в первые дни у меня с непривычки легкие отказывались дышать ровно, а в голове сладко кружилось.
Пасека Набий-бобо приютилась на самом склоне, в неглубокой ложбине, защищенной от резких ветров. Вокруг бушевали заросли дикой мяты, душицы и шиповника. Но главным, что оглушило меня в первое же утро, был звук. Городской шум состоит из резких, рваных отрывков: скрип тормозов, обрывки чужих голосов, хлопки дверей. На пасеке же стоял совсем другой гул — ровный, монолитный, живой, похожий на дыхание какого-то огромного сказочного зверя. В полдень, когда солнце раскаляло деревянные крышки ульев, этот гул становился сонным и тяжелым; ранним же утром, как только спадала роса, он взрывался звонким, суетливым многолосьем тысяч крыльев.
В самый первый день Набий-бобо достал из сундука аккуратно сложенный комплект: белый холщовый костюм, подвернутый снизу по моему росту, и круглую шляпу с широкими полями, с которой свисала мелкая защитная сетка. Костюм приятно холодил кожу и пах сухой полынью.
— Ну, Джахангир, — Набий-бобо улыбнулся, и в его густых седых усах спрятались лучики морщинок. — Теперь ты не просто внук, приехавший на гостевые лепешки. Теперь ты мой главный помощник. Настоящий пчеловод должен научиться главному: не бояться и не суетиться. Пчела — она не злодейка, она суету чует за версту. Настоящий хозяин улья не пугает, а понимает.
Тогда эти слова казались мне просто красивыми дедушкиными присказками. Для меня, городского мальчишки, пчелы были чем-то вроде опасного роя кусачих насекомых, от которых лучше держаться подальше. Но Набий-бобо вел себя с ними совсем иначе. Он подходил к деревянным домикам спокойно, без резких движений, пахнущий дымом дымаря, чабрецом и старым сукном.
Солнце поднималось к самому зениту, и золотистая пыль, поднятая легким горным ветерком, застывала в прозрачном воздухе. Густой гул пасеки на мгновение изменил свой тон — из суетливого утреннего стрекота он превратился в ровное, глубокое, бархатное гудение, напоминающее звук струны огромного контрабаса, на которой кто-то тихо выводит непрерывный аккорд. Набий-бобо медленно опустил дымарь на край топчана, и из медно-серой носика вырвалась тонкая, синеватая струйка дыма с запахом сушеного кизяка и чабреца. В этой струйке, преломляя солнечные лучи, на секунду зависла золотистая пчела с круглыми, набитыми пыльцой корзиночками на лапках — словно крошечный вертолет перед посадкой.
Дедушка слегка прищурил глаза, наблюдая за моим завороженным взглядом, и поддел ногтем крышку ближайшего улья.
— Смотри внимательно, Джахангирчик. Пчелиное государство не терпит хаоса. Здесь нет царей, которые празднуют, и нет бездельников, которых терпят просто так.
Он научил меня различать жителей этого скрытого деревянного города. Самая главная там — матка. Она крупная, длинная, с длинным гладким брюшком, и почти никогда не вылетает наружу. Ее единственная задача — откладывать яйца, дать жизнь новым поколениям. Если матка погибает или заболевает — улей погружается в сиротскую тревогу, перестает собирать нектар и без помощи пчеловода погибает. Поэтому рабочие пчелы берегут ее пуще любого золота, непрерывно кормя особым молочком.
Потом дедушка осторожно вынул рамку и показал мне трутней — крупных, толстых, с большими глазами в полголовы пчел, которые грузно переваливались по сотам. Они не умеют собирать нектар, у них нет корзиночек для пыльцы и даже жала нет.
— Они нужны только для продолжения рода, — пояснял Набий-бобо, аккуратно возвращая рамку на место. — Летом, пока идет большой медосбор, их кормят и не обижают. Но ближе к осени, когда ночи становятся холодными, рабочие пчелы безжалостно выталкивают их вон из летка. На порог не пускают, чтобы не тратить зимние запасы. Суровый закон, но без него вся семья вымерзнет.
Больше всего меня поразила судьба простых рабочих пчел. Оказывается, за свою короткую жизнь — всего около месяца или сорока дней — одна пчела успевает освоить несколько профессий. Молодые пчелы сначала работают «уборщицами», до блеска полируя восковые ячейки. Повзрослев, становятся «няньками» и кормят личинок. Затем строят соты из воска, который выделяют специальные железы. Есть и пчелы-охранники — они день и ночь стоят у летка и по запаху распознают чужаков: чужих пчел-воровок, ос или мышей. И только в самом конце жизни пчела вылетает в поле за нектаром.
— Видишь у них на задних лапках желтые и оранжевые комочки? — дедушка указывал на прилетающих пчел. — Это «обножка», цветочная пыльца. Они спрессовывают ее, смачивают нектаром и несут домой. Это их хлеб — перга.
Мне казалось, что я уже всё понял и стал настоящим пчеловодом. Гордость распирала грудь. В один из следующих дней дедушка доверил мне подержать тяжелую рамку, покрытую копошащимся живым ковром. Солнце пекло, под сеткой шляпы стало душно, а по лбу скатилась капля пота. В какой-то момент прямо перед моим носом с громким басовитым гулом пролетела крупная пчела. Я вздрогнул, забыл главный наказ дедушки — не делать резких и суетливых движений — и слишком резко взмахнул рукой, пытаясь отогнать ее.
В ту же секунду левое запястье обожгло дикой, сумасшедшей, пульсирующей болью.
Я вскрикнул, едва не выронив тяжелую рамку со сотнями пчел. По щекам мгновенно брызнули слезы. Казалось, будто в руку вонзили раскаленную иглу или капнули расплавленным металлом. Кожа на запястье мгновенно натянулась, покраснела и начала опухать на глазах. Страх и обида захлестнули меня: я ведь ничего им не сделал! Я хотел сбросить этот душный костюм, бросить рамку, сбежать с пасеки на речку и больше никогда сюда не возвращаться.
Набий-бобо не стал ругаться. Он быстро, но без суеты перехватил рамку, плавно опустил ее в корпус улья и закрыл крышку. Затем подошел ко мне, взял мою дрожащую, горячую руку и точным, привычным движением ногтя соскоблил жало.
— Не дави пальцами, а то весь яд из мешочка в кровь выдавишь, — спокойно, но ласково проговорил он.
Затем дедушка нагнулся, отщипнул прямо из-под ног кусочек влажной, сырой заминской глины и приложил к опухшей ранке. Глина отозвалась приятным, спасительным холодом.
— Терпи, Джахангир, терпи, джигит, — Набий-бобо посмотрел на меня своими мудрыми, покрытыми сеткой морщинок глазами. — Пчела укусила — значит, приняла в семью. Знаешь, сколько людей из города ко мне сюда, в горы, приезжают ради этого яда? Апитерапия называется. Пчелиный укус — это природное лекарство, он кровь разгоняет, суставы лечит, дурную болезнь выгоняет.
Он положил свою большую, сухую и шершавую ладонь мне на плечо.
— Главное запомни: пчела просто так никогда не ужалит. Она ведь знает, что отдаст за этот укус свою жизнь. Жало остается в тебе, а она погибает. Уважай её боль и её жертву, Джахангир. И тогда твоя боль пройдет.
Я стоял, всхлипывая, и смотрел на маленький кусочек глины на запястье. Спасительный холод глины смешался с утихающим жжением на запястье, а жаркий июльский день постепенно клонился к вечеру. Взбудораженная пасека успокаивалась: гул ульев стал тихим, размеренным и сонным. Но ближе к сумеркам вершины гор вдруг затянуло плотной, свинцово-синей пеленой. Воздух мгновенно остыл, потерял запах меда и пропитался тревожным озоном. Ветер, еще час назад ласковый и легкий, резко изменил направление и принес с ущелья глухой, раскатистый гул. Это была не просто гроза — на Замин надвигался настоящий горный шквал.
…К полуночи тьма за окном нашего небольшого домика стала абсолютной, кромешной. Ветер завывал в щелях так, будто голодный зверь пытался сорвать крышу и разнести наше пристанище в щепки. Внезапно небеса раскололись: слепящая, синевато-белая вспышка молнии на мгновение выхватила из темноты искаженные силуэты пригнувшихся к земле деревьев, и тут же громыхнул такой удар, что задрожал сам каменный фундамент.
Хлынул сумасшедший, плотный ливень. Тяжелые ледяные капли молотили по крыше, точно пулеметная очередь.
Набий-бобо резко вскочил с курпачи. В темноте я увидел, как он мгновенно натянул сапоги и схватил старый брезентовый плащ. Его лицо в свете тусклой керосинки выглядело предельно собранным и суровым.
— Улья перевернет! Зальет! — перекрикивая рев бури, отрывисто сказал он. — Джахангир, одевайся! Быстро! Пчелы задохнутся!
Сонливость улетучилась за секунду. Страх перед стихией сжал горло, но вид дедушки, не колебавшегося ни мгновения, заставил меня выскочить вслед за ним прямо в кромешную тьму и ледяной ад.
Первый же порыв ветра сбил дыхание и заставил пошатнуться. Под ногами мгновенно образовалось скользкое месиво из глины и воды. Потоки воды стремительно неслись по склону, угрожая размыть подставки под нижними рядами ульев. Молнии непрерывно раскалывали черное небо над самыми вершинами, освещая жуткую картину: деревянные домики качались под порывами шквала, летки затапливало водой, а отчаянный, панический гул тысяч запертых внутри семей был слышен даже сквозь грохот грома.
— Джахангир, брезент! — перекрикивая вой ветра, скомандовал дедушка, упираясь плечом в покосившийся улей. — Держи край! Прижимаем камнями!
Мы работали на пределе сил, не чувствуя холода. Ноги скользили в грязи, ледяная вода затекала за воротник, промачивая одежду насквозь. Намокший брезент казался неподъемным, он вырывался из рук, как живое крылатое чудовище. Я подтаскивал тяжелые, мокрые валуны и наваливал их на крышки ульев, чтобы ветру не удалось их сорвать.
От страха и вибрации ударов пчелы вылезали через щели и щели летков. Напуганные, оглушенные грозой, они ползали по мокрому брезенту и моим рукам, цепляясь за промокшую ткань и жаля сквозь нее. Впивалось одно жало, второе, третье... Но на этот раз я не плакал и не пытался их смахнуть. В эту страшную ночь я впервые понял: если мы сдадимся, если опустим руки — всё пчелиное государство погибнет в считанные минуты.
— Держать, джигит! Еще немного! — доносился сквозь шумящие потоки воды голос Набий-бобо.
В очередной вспышке молнии я увидел его глаза — в них не было паники, только стальная воля и бесконечная забота о своих маленьких подопечных. Я вцепился в края брезента из последних сил, затыкая косой ливень и закрывая летки от потоков воды.
Мы боролись за каждый улей около двух часов, пока основной фронт бури не ушел дальше за хребет. Когда ливень наконец перешел в мелкую морось, а ветер немного утих, мы стояли посреди размытой пасеки — мокрые до нитки, измазанные глиной, с опухшими от укусов пальцами, но живые. И главное — все улья стояли на своих местах, надежно укрытые и защищенные.
Набий-бобо тяжело дышал. Он подошел ко мне, положил мокрую, тяжелую руку на мое плечо и посмотрел в глаза. В этом взгляде больше не было инструкции для маленького внука — в нем было уважение к равному.
— Выстояли, Джахангирчик, — тихо, но твёрдо сказал он. — Теперь ты знаешь, что пасека — это не только сладкий мед на лепешке. Это труд, это боль и огромная ответственность за тех, кто доверил тебе свою жизнь. Ты настоящий джигит.
В ту ночь, засыпая под мерный шум уходящего дождя, я впервые почувствовал, как внутри меня рождается нечто новое — стержень, который уже никому и ничему не сломать.
Первые лучи горного солнца пробили плотные облака, вызолотив омытые ночным ливнем вершины Замина. Воздух был умыт и кристально чист — в нем пахло свежим дерном, влажной хвоей и отступившей озоновой свежестью. К полудню пасека снова ожила: тысячи золотистых крыльев дружно поднялись в воздух, выгоняя из сот остатки ночной сырости, и над склоном опять зазвенел ровный, праздничный, густой гул. Вчерашняя ночная буря казалась лишь давним сном, а перед нами наступило то самое время, ради которого пчеловод трудится всё лето, — время сбора горного урожая.
Перед тем как запустить барабан, дедушка взял специальный широкий нож с деревянной ручкой, аккуратно погрузил его в ведро с закипевшей водой, давая лезвию набраться тепла, и поднес к первой вынутой из улья рамке. Соты были ровными, тяжелыми, до самого верха запечатанными плотной белой корочкой.
— Смотри, Джахангирчик, — Набий-бобо ловко, одним плавным движением снизу вверх срезал этот верхний восковой слой. Горячее лезвие шло сквозь воск, как через мягкое масло, и пахучая восковая лента, с которой тут же капнул прозрачный мед, упала в деревянный лоток.
— Дедушка, а что это за белые крышечки? Зачем ты их срезаешь? — спросил я, разглядывая обнажившиеся ячейки, из которых во все стороны брызнул янтарный свет.
— Это, внук, забрус, — дедушка бережно подцепил пальцами кусочек срезанного воска и протянул мне. — Наша главная пчелиная гордость. Когда пчелы закрывают им ячейки, для нас это верный знак: мед полностью созрел, лишней воды в нем не осталось, теперь он может храниться хоть веками и не испортится. Но забрус — это не просто крышка. На, жуй! Как жвачку! Только не глотай.
Я послушно отправил ароматный кусочек в рот. В ту же секунду на языке взорвалась невероятная, концентрированная сладость, а затем осталась плотная, мягкая масса с едва уловимым вкусом прополиса и диких трав.
— Вкусно? — прищурился Набий-бобо, глядя на мое довольное лицо. — Это тебе не магазинные конфеты. В забрусе пчелы смешивают самый лучший молодой воск, прополис для дезинфекции, пыльцу и свои целебные ферменты. Будешь часто его жевать — зубы станут крепкими, как Заминские скалы, а простуда всю зиму будет обходить тебя стороной. Настоящий природный антибиотик!
Пока я жевал забрус, дедушка установил рамки в кассеты медогонки и начал плавно вращать ручку. Барабан раскручивался всё быстрее, набирая ход, и по помещению разлился невероятный, густой аромат. Под действием центробежной силы миллионы янтарных капель вылетали из сот и со звонким, чечеточным стуком разбивались о металлические стенки.
Когда Набий-бобо открутил снизу латунный краник, мед лился в пиалу тяжелой, непрерывной, словно сложенной из волнообразных складок струей. Он искрился на солнце и пах не просто сахаром, а всем Замином сразу: диким луком, горным эспарцетом, зверобоем, шиповником и горьковатым чабрецом.
— Наш заминский мед — особый, — дедушка налил полную пиалу и протянул мне вместе с куском свежей, еще теплой домашней лепешки. — В долинах пчела берет нектар с одного поля — хлопкового или клеверного. А у нас в горах — сотни разных трав. Каждая капля — это здоровье. На, макай лепешку.
Я обмакнул пышный мякиш в густой янтарь и отправлял в рот. Мед мягко обволакивал язык, а в самом конце, в глубине горла, отозвался легким, приятным жжением.
— Першит? — улыбнулся дедушка, заметив, как я кашлянул. — Вот и хорошо. Настоящий горный мед всегда должен слегка першить в горле. Это знак: он чистый, не разбавленный, напитался настоящими соками земли. Ешь, Джахангир, набирайся сил.
Мы сидели на топчане, слушали ровный ход медогонки и пили горячий зеленый чай. И в этом простом моменте — в вкусе лепешки, теплом медвяном аромате и дедушкиной улыбке — заключался весь смысл длинного, трудного, но такого счастливого горного лета.
Медогонка затихла, и янтарные струи медленно стекали на дно глубоких бидонов. Сладкий, густой аромат заминского меда застыл в теплом вечернем воздухе, заполонив собой каждый уголок пасеки. Прошло то далекое лето, за ним еще одно, и еще... Со временем детские годы растаяли, словно кусочек воска на раскаленном солнце, уступая место совершенно иной, взрослой жизни.
Набий-бобо уже давно нет с нами, и та старая пасека на склоне, когда-то гудевшая тысячами крыльев, затихла. Но время оказалось не властно над тем, что он успел вложить в мою душу.
На моем рабочем столе в городской квартире, среди бумаг, рукописей и электронных гаджетов, лежит одна скромная вещь — старая, чуть потертая пиала с синим узором «пахта», из которой дедушка когда-то наливал мне свежевыкачанный мед. А внутри нее покоится сухой, потемневший от времени стебелек заминского чабреца, привезенный из той самой первой поездки.
Иногда, когда городская суета становится слишком душной, а проблемы кажутся неразрешимыми, я останавливаюсь. Я беру в руки эту пиалу, прикрываю глаза и делаю глубокий вдох. В тот же миг сквозь толщу лет бьет знакомый, горьковатый и родной запах горной травы.
И я снова переношусь туда, в свое двенадцатилетнее лето. Я опять стою на раскаленном от солнца склоне, в белом холщовом костюме, слушаю ровный, убаюкивающий гул тысяч маленьких тружениц и вижу теплые, мудрые глаза дедушки Набия, покрытые лучиками добрых морщинок. Я снова чувствую то первое жжение в горле от настоящего, янтарного меда и вспоминаю ледяные струи ночного ливня, когда мы вместе спасали улья под вспышками молний.
Среди городского шума ко мне вдруг приходит четкое и ясное осознание. Всё, чему учил меня тогда Набий-бобо — умению не суетиться и дерзать, стойкости перед любой жизненной грозой, глубокому уважению к чужому труду и терпению, — не просто осталось приятным детским воспоминанием. Это стало моим внутренним стержнем, сформировало мой характер и сделало меня тем, кто я есть сегодня.
Уроки Набий-бобо продолжают жить во мне, тихо направляя каждый мой шаг. И я знаю: пока в памяти звучит басовитый гул ульев, пока на письменном столе лежит скромный стебелек горной травы, а горы Замина всё так же преданно пахнут чабрецом — я никогда не сдамся и не сверну с правильного пути.


Рецензии