Монета

– Господин, подайте хоть медяк! Господин, прошу… – голос был жалостливым и слезливым, но любой человек, в котором хоть сколько-нибудь жива внимательность, легко мог услышать некоторую капризность в этом тоне. Вроде бы и просьба звучала в этом жалостливом голосе, но было что-то и такое липкое, противное, чего не хотелось слышать лишний раз – вроде бы как не просьба звучала, а требование. Странное чувство, очень неприятное, и потому каждый торопился либо пройти мимо, ускорив шаг, чтобы не слышать этого голоса, либо торопливо сунуть медяк, не глядя на обладательницу этого голоса и также поторопиться прочь.
То, что Эсмонд был не местным выдавалось сразу. Он не поспешил прочь и не сунул монету в руку женщины, облачённой в лохмотья. Он остановился рядом с нею, внимательно разглядывая её седые спутанные и давно немытые волосы, дряхлую одежонку, какую-то котомку, которая висела тут же…
– Господин, не тратьте время, – поторопил Леандр, которому выпала весьма сомнительная честь сопровождать почётного гостя через весь город к Ратуше. Собственно, в этом и была проблема – в Ратуше, потому что только один сорт людей или почти-людей направлялся туда.
– Ну почему же? Разве мы спешим? – удивился Эсмонд. – Добрая женщина, как твоё имя?
Попрошайка, которая не отличалась, видимо, особенным разбором в людях и не делала выводов, заканючила своё:
– господин, подайте хоть медяк. Хоть корочку хлеба!
Она видела только часть картины – дорогой плащ незнакомца, присутствие рядом с ним слуги и то, что он шёл по улицам оглядываясь, стало быть – иноземец. А с иноземца как не стрясти желанный медяк? А то и больше!
То, что слуга держался на некотором отдалении от своего господина и то, как он оглядывался на него, смотрел с опаской и с нею же обращался, прошло мимо её сознания. Ровно как и то маленькое обстоятельство, что по улицам городка давно уже не ходила знать – пыль и грязь были здесь постоянными гостями, и этот богатый иноземец явно мог позволить себе проехаться в повозке, если и прибыл сюда с чего-то пешим!
Но обо всём этом не было времени и желания думать. Добыча была рядом. Надо было сыграть на жалости.
– Я спросил твоё имя, – повторил иноземец спокойно.
– Рина, – ответила попрошайка, сообразив, что сердить богача не нужно.  – Господин, в животе сводит… пощады, господин! Медяк!
– Господин, – слуга снова попытался вклиниться в ситуацию, – эта женщина частая гостья улиц. Уж стража её гоняла, да всё не дохнет старая! Она не сколько от голода пухнет, сколько от жажды. От огненной жажды. Ей хлеб не нужен.
Рина сверкнула глазами. Она понимала, что узнана, и здесь ей бы тоже насторожиться да подумать – с чего бы это богач прибыл своими ногами, шёл по городку, а сопровождал его слуга из города? Но думать она давно разучилась. Вернее, мысль в ней ещё жила, но это была мысль, построенная на одних рутинных желаниях – промочить горло, перекусить, прилечь…
В этом Леандр был прав.
– Ложь! Ложь на бедную старуху! – Рина захныкала, слёзы у неё были настоящие, крупные, и как-то по-особенному кривился её и без того перекошенный рот. Слёзы были бесконтрольные, как и вся её расшатанная жизнь, даже не жизнь, а дожитие.
– Господин, – Леандр обернулся к Эсмонду, – мы все её знаем. Она пьяная шатается здесь каждый день. Всегда находится тот, кто подаст, лишь бы отстала. Пойдёмте, не жалейте её!
– Клевета! – бушевала Рина. Кое-кто из прохожих останавливался, глядя на неё и на богача-незнакомца, а кто-то просто замедлял шаг. – Люди добрые! Куска хлеба не хватает, хоть бы корочку…
– Уймись, – велел Эсмонд. – Стало быть, Леандр говорит неправду?
Рина мелко закивала. Успокаивалась она быстро. Леандр не стал вмешиваться, только вздохнул с шумом, так, чтобы господин слышал.
– И тебе нужен хлеб? – уточнил Эсмонд.
– Хоть корочку, господин, – проскрипела Рина. От слёз её голос стал особенно скрипучим и противным. – Хоть корочку…
– И как ты дошла до жизни такой? Где твои дети?
Рина задумалась, но только на мгновение. Она пыталась решить непосильную для себя задачу. Что-то внутри неё поднималось и говорило о том, что лучше бы бежать подальше, пока здорова и жива, от этого странного господина. Ведь так не бывает, чтобы богач-иноземец вдруг остановился и стал бы выспрашивать про то, как она дошла до жизни такой и правда ли ей нужен хлеб? Даже самые скучающие господа и дамы не тратят своё время на истории попрошаек.
Но с другой стороны, если поведать ему жалкую свою ничтожную жизнь, кто знает? – глядишь, и расщедрится поболее?
– Умерли, господин, – жадность победила слабенький голосок самосохранения и интуиции. – Сначала дочка слегка, хворь её взяла такая, а у меня ни медяка не было. Лекари-то бесплатно и травы не разведут! Пришёл один, жалостливый вроде, мялся-мялся, сказал, что поможет, да только корень ему был нужен. Своего не было. А я где возьму? У меня ни медяка, ни тряпья нет! Снести нечего в лавку. Так и бесновалась над её кроватью. Смотрела, молилась, а сделать ничего и не могла.
Это не было правдой до конца. Эсмонд это видел. Видел как наяву, как умел видеть только потомственный маг, отточивший свои навыки в самой Шоломанче.
Правда была немного другой. Была дочь и была болезнь. Но медяки, те жалкие, которые собрали по сердобольным соседям, тоже были. Как и разговор с жалостливым лекарем и его признание:
– На всё воля Господняя. Он даст – выживет. Мы можем только попытаться, но времени прошло слишком много.
И было решение. Сначала совесть не давала решиться, а затем сдалась та совесть, сгинула, уступила внутреннему самоуговору:
– Мала девочка. Ещё рожу. А деньги пригодятся.
Никто и не хватился. Соседям Рина сказала, что корень не помог. Лекаря погнала, на порог его не пустила, да ещё и на весь двор кричала, что он сгубил её девочку. А деньги, те жалкие медяки, что собраны были чужою жалостью, на огненную воду пошли – на помин души невинной.
Но с годами Рина переубедила себя. Желая справиться с гнилью своей души, сказала она себе, что никто ей не помог. Не остановили же? Не убедили? Стало быть, не помогли. И то, что лекарь сказал – так он больше всех виноват! Какой матери можно сказать такое, чтоб надежду её убить?
Всё переписала себе Рина,  всё, что было на самом деле легко видел Эсмонд сейчас.
– А сын в грязи лёг, – Рина снова плакала. Снова кривился и без того перекошенный рот, текли уродливые крупные слёзы по опухшему болезненного вида лицу. – Сыночек мой, сынок… за короля пошёл. А где король? Вспомнил ль разве?
– Не забывайся, – напомнил Леандр. – В его земле живёшь!
Он был молод и не умел смотреть на правду. видел её только Эсмонд и видел снова не так, как рассказывала Рина. Сгинул сын её. И правда собирался он на войну. Да только и до битвы не дошёл – накануне сцепился в таком же огненном сне с пьянчугой, да и помер. И в грязь лёг, его и нашли-то не сразу.
А Рина всё на себя иначе переписала.
– Бросили старуху, одну бросили. Мужа-то давно уже нет. Детей схоронила, никто и не вспомнит. А я, бедная, ни жилья, ни здоровья – ничего не осталось. И жизни-то, господин, не осталось. Так будь человеком, подай, господом молю тебя, подай! Тебе пустяк, а мне может день жизни! Мне хоть корочку хлеба!
– Может и день, – согласился Эсмонд.
– Господин, она ж пропащая! – Леандр снова попытался воззвать к разуму гостя, но Эсмонд уже протянул Рине серебряную монету.
– На хлеб, – сказал Эсмонд. – Бери.
Рина просветлела лицом. Серебро! На серебро она может позволить себе целый кувшин, а то и два…
– Пропьёт, – заметил Леандр.
– Спасибо, господин! Хлеба куплю, хлеба! – Рина, с неожиданным для её вида и лет проворством, сцапала монету и, подбирая лохмотья-юбки, побежала прочь, словно боялась, что отнимут монету.
– Зря вы так, она ж правда пропьёт, – вздохнул Леандр.
– Её выбор, – равнодушно отозвался Эсмонд. – Веди меня к Ратуше.
Зашагали снова. Леандр, которого не отпускала какая-то людская обида и несправедливость, заметил с досадой:
– Мне мать рассказывала, что эта Рина когда-то была лучшей швеёй в округе. У неё заказывали платья люди из замка. Она ткань слышала.
– Ну и что? – спросил Эсмонд. – К чему это?
– Странно это, – объяснил Леандр, чувствуя, как смятение одолевает его, – будущее же было. А она чего? Она вот. Пропащая! И детей схоронила, и всякую человечность растеряла. Её, ну те, кто помнит, ещё принимает иногда, подкармливает, монету даёт. Она просить привыкла, а работать уж и не помнит как. И всё ж хорошо было, а потом вдруг потерялась. Без повода потерялась.
– Не всему на свете есть повод, но всему на свете есть причина, – усмехнулся Эсмонд. – Что ты за неё переживаешь?
– Вы ей, господин, серебряную дали. Она ж на неё удержу знать не будет. И хлеба не купит, одну огненную. А на серебро её много можно купить.
В открытую Леандр, конечно, не смел упрекать высокого гостя. Тем более, этого гостя так ждали в замке, а до того долго и нудно общались с Ковэном, прося себе кого-нибудь из магов, чтоб порядок соблюдал. В провинцию охотников ехать было немного, чего уж там Эсмонду наобещали, чтоб его себе заполучить хоть на время, никто не знал, да и предположить было страшно. Но он отозвался, прибыл, и упрекать его в том, что его доброта и щедрость уже почти сгубила одну живую душу, которая хоть и вызывала презрение и отвратительную жалость, но всё же была живой, было невозможно. Леандр избегал открытых обвинений. Да и сам себе удивлялся – ну чего ему эта Рина? Не он ли сам шарахался от неё на другую сторону улицы, когда встречал? Не он ли кричал, чтоб она сшила себе золотой кошель и новое платье? Он. И смеялся он, и шарахался он…
А теперь почему-то всё равно жалел!
Хорошо хоть, что Эсмонд был умнее и не считался со словами слуги, что провожал его до Ратуши, которую выдали Эсмонду во владение покуда он здесь. Так, коротко взглянул маг на слугу, усмехнулся, но ничего не сказал.
Леандр, спохватившись, тоже притих. Жаль только внутри него досада и жалость, и обида даже какая-то стихнуть не могли.
***
Обустроился Эсмонд быстро. Во-первых, магии не нужно лишнего. Конечно, хорошо, если тебя поддерживают флаконы с зельями и порошки да травы, но истинная магия всё-таки внутри, и лучше распределять её на мелкие предметы, которые можно поместить по карманам и за пазуху. Встать и пойти!
Во-вторых, Шоломанча учила избавляться от лишнего и выбирать в условиях себе некоторую суровость.
– Маг, который окружён лишними предметами, засоряет своё магическое восприятие. Тот, кто живёт среди мусора, тот, кто утопает в роскоши и излишестве, тот теряет свою магическую силу. выбирайте комфорт. Выбирайте хорошие ткани и хорошую обувь, но не имейте привычки таскать с собой карету с гардеробом! – так учили в Шоломанче. Этого требовали от каждого ученика. Эсмонд даже помнил времена, когда провинившихся наказывали, заставляя приобретать много лишних предметов.
Ну и, конечно, в-третьих, серебряная монета уже должна была начать действовать и вот-вот вернуться к Эсмонду.
Эсмонд видел, как умеет видеть только маг, как Рина, качаясь от счастья и предвкушения, отдаёт серебряную монету изумлённому трактирщику.
– Украла? – с подозрением спрашивает он, надкусывает монету, надеясь проверить, не фальшивая ли она, словно настоящий мастер фальшивки мог бы так попасться!
Но монета не фальшивая. Она из настоящего серебра и сделана мастерами Шоломанчи.
И Эсмонд, крутя в пальцах вторую монету из того же серебра, только чуть более светлую, словно бы вытертую, может видеть всё как наяву.
Вот Рина пьёт. Ещё и ещё. Кувшин и правда полон. И это ещё не всё, что ей подадут сегодня – принесут и закуску, роскошь, которая Рине давно уже недоступна. Но съесть она не сможет ни куска. Она и допивает-то последнее.
Эсмонд видит её глазами, чувствует её сердце – гулкое, страшно забившееся, безо всякой причины затрепетавшее птицей. Страх охватывает Рину, но страха нет в Эсмонде. Сама Рина ещё не поняла что происходит, только вот душа её почуяла неладное.
И Рина, поддаваясь этому странному порыву, этому странному сердечному трепету, отодвигает от себя стакан и обводит мутным взглядом такую привычную и знакомую таверну. Но что же это?
Где столы и скамьи? Где гомон и звон? Где ругань, дешёвый смех и шумное прихлёбывание из таких же стаканов? Где люди? Почему вокруг темнота – бесконечная, непроницаемая темнота?
Рина трёт глаза. Рина пытается встать, но тело её ослабело. Это, собственно, и не её уже тело. Она пытается крикнуть – горло стянуто невидимой проволокой и каждый непокорный вдох отдаётся в её горле всё более усиливающимся жжением.
Рина паникует. Сердце стучит ещё сильнее. Она чувствует неподдельный, животный ужас. И сама не знает даже, что этот ужас пропитывает её душу, словно вкуснейший брусничный соус кусок крепкой вырезки.
Он впитывается в каждую нитку её подгнившей и ничтожной души, прошивает стежками эту самую душу, проходя через все видимые и невидимые преграды.
Стежки могла бы остановить совесть. Но где совесть Рины? Она залита огненной и самообманом.
Стежки можно было бы остановить любовью. Но любви в Рине нет. Собственно, она и не знала её никогда – судьба её была неинтересной и скучной. Как у многих. Выдали замуж её наспех, торопились избавиться от лишнего рта. Чувств к мужу или к детям, что так походили на него, у неё не было.
Единственное, что когда-то любила Рина, это ткани. Но где они, эти ткани? И где те люди, что заказывали платья из них у неё? Рина не помнит ни лиц, ни материалов. Руки слишком дрожат – иссушила их огненная.
И Рина чувствует, как темнота подступает, всё плотнее сжимает её, и… вдруг словно бы откусывает от неё кусочек. Как от ломтя хлеба. И Рины становится меньше на один укус темноты. Она пытается дёрнуться, пытается сопротивляться, закричать, заплакать – как-нибудь ожить, показать, что жива, что нельзя её поглощать!
Но Рина слаба. Рина ничтожна и у неё была монета, которая пометила её для тьмы. И теперь тьма ест. Ест ту, что  отдана на прокормку тьме. Всегда прожорливой тьме, но умеющей быть благодарной.
Тьма даёт силу. тьма даёт силу всем, кто умеет её найти и взять. И тьма требует платы. В Шоломанче учили, что это одна из самых простых и вместе с тем справедливых сделок: корми силу и сила будет течь. И если есть в тебе изначальная сила, то притекающая будет усиливаться.
Тьма поглощает Рину. Жрёт её душу кусок за куском. И если сначала она вежливо откусывает помалу, то с каждым следующим укусом её захват всё более жадный. Укус – пропала рука. Укус – нет половины тела…
Нет, у души, конечно, нет тела. Само тело уже валяется на полу – грязном, затоптанном множеством сапог и пеплом полу. И кто-то пинает с досадой это самое тело, чтоб убедиться – померла! – да ещё как неудачно – на виду у всех. Теперь надо волочить во двор, там бросить куда-нибудь в угол и звать стражу, чтоб те засвидетельствовали, что смерть не имеет насилия, а просто пришла по сроку, по образу жизни, по глотку огненной – последнему глотку.
Это всё, что касается тела. А душа… душа имеет форму. К несчастью – похожу. На телесную, от того душа, даже когда хочет сама оставить свой сосуд, удивившись тому, насколько сосуд гнилой и неприятный, ей это не удаётся – душа остаётся пленником тела. Остаётся доживать с ним, а потом, может быть, если повезёт, свобода.
Этой душе не повезло. Тьма пожрала её. Благодарно сверкнуло серебро в руках Эсмонда, потемнело. Он, прекрасно зная обряд, сунул руку в карман и достал светлую монету. Мгновение назад её там не было – она лежала у трактирщика, что бранился на дуру-Рину, посмевшую сдохнуть прямо в его таверне!
Но мгновение – это ничтожность. Монета возвращается как и полагается хорошему артефакту.
– Славься, – шепчет Эсмонд, убирая и вторую монету в карман. Завтра будут дела, ему нужно отдохнуть. Тьма, протекавшая через Ратушу, наполнила немного и его, поблагодарила. Основная ушла, разумеется, в пространство. Оттуда её будут черпать другие. Оттуда её заберет Шоломанча, укрепляя свои своды и крыши, питая свою власть, чтобы искать новых адептов, проводников, способных к магии.
***
– Он как? Доволен? – король волнуется. Конечно, королю не полагается волноваться, но Леандр ничего не значит для короля, так, хороший и верный слуга, каких много, так чего скрываться перед верным и незначащим?
– Доволен, ваше величество, – подтверждает Леандр. – Проследовал в Ратушу, остался очень доволен её расположением. Сказал что-то, что её строили как ему удобно.
– Её ставили первые маги…– отмахивается король.
Старые были то времена. Король и сам едва их знает, времена, когда его земли были обильными и процветающими, далеки, так что толку вспоминать? Это всё дела прошедших дней.
– То, что доволен, это хорошо. Это очень хорошо! – король понемногу успокаивается. Всё-таки маг у него будет. Маг, который наведёт порядок. Защитит от бед. Или хотя бы их предвидит.
– Ваше величество, – Леандр не очень хочет говорить об этом, но слова срываются быстрее, чем он успевает подумать. Отступать же поздно. К тому же, Леандр полагает, что за свою преданность он может быть несколько наглым. – По пути мы встретили Рину. Попрошайку-швею. Знаете?
Королю не полагается знать. Но он знает. Рина – это что-то вроде местной легенды. Да и королевство уже давно не такое большое и великое, поэтому король знает.
– И что?
– Ваш маг дал ей монету. Серебряную. Она ж так допьётся, – Леандр и сам не знает откуда в нём эта запоздалая забота о пропащей душе. Он не знает зачем думает об этом. Хуже того – зачем вообще об этом говорит.  – Может стоит её поискать? Может не поздно?
Король не сразу отвечает. Леандр чувствует неладное. Видит, как бегают глаза короля – человека, в общем-то неплохого, но обязанного быть королём и думать о благе большинства.
– Да и господь на это, – отзывается король.
Леандр спрашивает тихо, не думая о том, что он не имеет права спрашивать подобное:
– Что вы ему пообещали в плату за приезд?
Король может не отвечать. Король может казнить за дерзость. Но король отвечает также тихо, потому что чувствует в себе потребность разделить с кем-то этот тяжёлый груз, в котором даже гибель какой-то пропащей попрошайки Рины отмечена как тяжёлый камень греха:
– Жизни.
Король хочет объяснить, что есть установленная цена. Определено количество жизней, и вообще – это не обязанность слуги рассуждать о том, что стоит давать в плату! Он, король, заботится о благе королевства!
Но он не находит слов. Его душа, в которой есть совесть, не даёт никаких ответов и оправданий.


Рецензии