Когда нимб над лысиной горит

Поэт звался Аркадием, но в литературных кругах его упорно величали Арканом — то ли из;за фамилии Арканников, то ли из;за того, что он вечно будто сам себя затягивал в какие;то нелепые ситуации. Жил он в тесной квартирке на пятом этаже без лифта, где книжные стопки уже давно перестали быть декором и стали несущей конструкцией.

Каждое утро Аркадий начинал с ритуала: ставил чайник, садился к столу и смотрел на чистый лист. А лист смотрел на него. И оба молчали.

— Ну давай, — бормотал Аркадий, потирая лысину, над которой, по его собственным строкам, «нимб горит». — Ты же чистый. Будь дерзким. Будь традиционным. Будь хоть чем;нибудь!

Но слова не шли. Вместо них в голове крутились обрывки чужих строк, газетные заголовки, реклама йогурта и та самая двусмысленная строчка про «пленённых и бегущих», которая не давала покоя.

Аркадий был из тех поэтов, кто разрывался между долгом перед традицией и жаждой новаторства. С одной стороны, ему хотелось писать так, чтобы старые мастера одобрительно кивали (если бы, конечно, могли). С другой — хотелось такого свежего, такого дерзкого, чтобы читатели ахнули и сказали: «Вот это да! Никогда такого не читали!»

А получалось… ну, получалось вот это:

Невозможен мулат Нигрищенко.
Невозможен метис Гринитченко.
Ограничено органичное…

Он вздыхал, комкал лист и бросал в корзину, где уже лежала гора таких же смятых попыток.

Однажды в дверь позвонили. На пороге стояла Вера — та самая Вера Капустина, про которую Аркадий думал, что она глубоко нравственный и неповторимый человек. В руках у неё была корзинка с пирожками.

— Ты опять себя мучаешь? — спросила она, проходя на кухню и ловко отодвигая стопку книг, чтобы поставить корзинку на стол.

— Я ищу баланс между традицией и новацией, — серьёзно ответил Аркадий, будто оправдываясь.

Вера хмыкнула:

— А по;моему, ты ищешь, как бы не сорваться и не зарваться.

Аркадий смущённо улыбнулся.

— Точно. И ещё не закрыться. И не скатиться.

Вера села напротив, подвинула к себе один из смятых листов, разгладила его. Прочитала строчки про нимб и лысину. И вдруг рассмеялась — не обидно, а тепло, по;хорошему.

— Знаешь, в чём твоя проблема? Ты слишком много думаешь о том, как надо. А поэзия — она не про «надо». Она про то, что внутри шевелится. Про то, что не даёт спать. Про то, от чего сердце бьётся быстрее, даже если ты пишешь про невозможного мулата.

Аркадий нахмурился:

— Но как же традиция? Как же великие?

— Великие тоже когда;то сидели вот так, мяли листы и боялись, что ничего не выйдет. А потом брали и писали про то, что болело. И становилось настоящим.

Она встала, налила ему чаю, положила пирожок на блюдце.

— Не пытайся быть сразу всем: и хранителем, и революционером. Будь собой. Пусть твои строчки будут немного нелепыми, немного смешными, немного грустными — но твои.

И ушла, оставив его наедине с чаем, пирожком и тишиной, которая вдруг перестала давить.

Аркадий посидел, покрутил в руках ручку, посмотрел на чистый лист — и вдруг понял: не надо ничего доказывать. Не надо никого поражать. Надо просто писать то, что чувствуешь.

Он взял ручку и вывел:

Только мне уж давно не грезится.
Знаю точно — во всём поэзия.

Потом добавил ещё пару строк — про то, как за окном дождь стучит по карнизу, будто кто;то неумело отбивает ритм, и про то, как в этом ритме вдруг слышится целая история.

Когда он закончил, то почувствовал странное спокойствие. Будто груз, который он таскал на себе, наконец;то стал легче.

С тех пор Аркадий всё ещё иногда мял листы и вздыхал над строками. Но теперь он знал: поэзия — это не про идеальные рифмы и не про следование канонам. Это про то, чтобы не бояться быть собой, даже если твои слова кому;то кажутся нелепыми. Даже если нимб над лысиной горит чуть криво.


Рецензии