Поезд на Купчино Часть первая

Часть первая


Глава первая, в которой перед читателем предстаёт главный герой

(за время написания главы ни один бобёр не пострадал)


Матвей Волжанин вёл авторскую передачу, посвящённую жизни животных
и правилам самосохранения человека в дикой природе. Он учил зрителей
разводить костёр из сырых веток; распознавать съедобные травы и грибы
среди ядовитых; находить воду там, где, казалось, её не могло быть вовсе.
А ещё он очень убедительно объяснял, как вести себя в экстремальной
ситуации — если путешественник проголодался, заболел или потерялся.
Бывало, что и он сам попадал в подобные переплёты, однако съёмочная
группа всегда оперативно приходила известному ведущему на помощь:
отыскивала заблудившегося в чащобе, угощала настоем из липы и отдавала
ему последнюю банку тушёнки. Оправившись, Волжанин вновь брался за
работу с прежним рвением.

И сейчас Матвей был сыт, одет в тёплый свитер и обут в сухие ботинки.
Подготовившись к очередному сюжету, он пробирался сквозь кустарник,
двигаясь спиной вперёд и жестом приглашая камеру следовать за ним.

— Мы идём к бобру, чтобы наточить ему резцы — они притупились, —
обратился Матвей к объективу камеры, слегка улыбнувшись. — Мы тихо
приближаемся. Выследили его, наконец-то. Надо сказать, что бобёр зверь
хитрый, сильный и опасный. Но мы… — Матвей наступил на спящего
бобра. Замер, на мгновение растерявшись.

— Стоп, камера! — громко скомандовал ведущий.

Из куста лещины донёсся певучий голос ассистентки:

— Матвей Григорьевич…
— Георгиевич я. Когда же вы запомните?
— Извините, — слезливо ответила Кирочка Малинина, — теперь навсегда
запомнила: Георгиевич… Мы усыпили бобра, как вы просили. Привезли из
питомника на время съёмок, положили зверька под берёзкой.
— Почему, я вас спрашиваю, Кира, он лежит здесь?
— Лежит там, где его оставил ветеринар.
— Где он? Мне нужен доктор…
— Врач уехал в Торжок. Я его отпустила!

Матвей вздохнул, недобро посмотрел на бобра и продолжил, вытянув руку:

— Ладно, работаем. От того дуба я подойду к зверю…

В этот момент спящий бобёр пошевелился и, сладко потянувшись, лапой
поскрёб голень Матвея. Зевнул и перевернулся на другой бок.

— Не волнуйтесь, Матвей Георгиевич, бобры часто шевелятся во сне, —
пояснила ассистентка.
— Я спокоен… Важно, чтобы он как-то реагировал на моё присутствие, а
не сонно шевелился. Если понадобится, слегка потормошите его — но
осторожно, чтобы не напугать.
— Сейчас его разбудят, — мужским голосом ответила камера и свистнула.

Из-за сосны выбежал юноша, второй ассистент. Осторожно коснулся бобра
хворостинкой. Тот вяло шевельнулся и чуть отполз.

— Не надо будить, умоляю вас! — Волжанин в испуге отшагнул в сторону.
— Но, не разбудив бобра, мы не добьёмся нужной реакции, — объяснил
юркий помощник в очках.
— Что вы делаете? — взмолился ведущий, — не сейчас… позже.

Сутулый паренёк не слушал и крутил хворостинку в ноздре бобра. Тот вяло
схватывал её и пытался перекусить.

— Как работать в такой обстановке?! — негодовал Волжанин.
— Просто делайте своё дело! — раздался из зарослей бересклета хриплый
голос режиссёра.

Быстро вечерело. Небо было тяжёлое, и Волжанин не видел в чернеющих
тучах ни единого проблеска. С утра слабо дождило, но к двум часам дня
распогодилось. А теперь всё предрекало затяжной дождь.

«Нужно быстрее заканчивать со всем этим», — решил он, вновь глянув на
реку. Была она неширокая, в проплешинах песчаных отмелей, убранная
камышами. Он любил русскую природу, но теперь ему хотелось поскорей
уехать в город. Его снова знобило, ломило поясницу. Пахло костром, едой
и Волжанин не мог подумать, приехав сюда неделю назад, что будет так
радоваться скорому отъезду и ждать его.

Он вернулся к сонному грызуну. Речь Волжанина стала плавной, движения
— уверенными.

— Мы окажем помощь нашему другу, — убедительно заговорил он. —
Человек обязан заботиться о слабых существах.

Присел на корточки. Дрожащей рукой погладил бобра.

— Я пришёл, — тихо сказал Матвей. — Не бойся меня. Я помогу.
— Матвей Георгиевич, вы забыли напильник…
— Что?!
— Он в сумочке, на сучке сосенки… — пропела и виновато улыбнулась
Кирочка, показавшись из кустов.
— В самом деле… Что за день такой?
— Ничего страшного, сейчас переснимем.
— Нет, мы не будем переснимать, — пропел из палатки под сосной
густоватым тенорком помощник оператора. — Мы всё смонтируем одним
видеорядом. Продолжаем работать…

Ведущий следующие пятнадцать минут с напильником в руках занимался
резцами бобра. За кадром остались нелепые попытки усадить бобра на
веслообразный хвост (бобёр упрямо заваливался набок), открыть грызуну
пасть (вялый зверёк не поддавался уговорам) и обнажить резцы. Волжанин
имитировал подточку передних зубов. Изображал знатока ветеринарии и, в
конце концов, устав и отбросив напильник, прокричал:

— Снято! Господи, снято!

Съёмки завершились. Волжанин ликовал, что сезон подошёл к концу, а
этот день стал последним в экспедиции. И показалось Волжанину, что в
этот раз сама природа Валдая активнее аплодировала: сильнее зашелестели
кроны берёз и зашептали листвой ивы. Порывистый предгрозовой ветер
дохнул терпким влажным лесным духом. Стих хор птиц, ранее тюкавших в
ивняке. На противоположном берегу, обвальном, чуть громче загудел бор.
Вековые сосны качали взъерошенными ветвями, будто воздетыми вверх
лапами.


Глава вторая, в которой герой узнаёт неприятную новость


Тишина опустилась на лагерь: умолкли дубы, утих ветер. Грозовое небо
уводило тучи на север, и некоторые из них светлели и растекались.
Фиолетовая электрическая нить прошила горизонт. «Всё равно будет гроза.
Поплыла дальше, но в дороге она нас и накроет», — доподлинно знал
Волжанин. Через полчаса трудовая суматоха улеглась. Важные персоны
съёмочной команды расположились в уютном вагончике с табличкой
«Столовая администрации». Прочие же члены группы привычно расселись
на раздвижных стульчиках у костров — кипятили чай и ели консервы,
кутаясь в пледы. Все были счастливы. Не был счастлив лишь Матвей
Волжанин. Не потому, что бобра увезли в приют, и больше не на ком было
демонстрировать мастерство подточки резцов. Грустил Матвей по другой
причине: он не был удовлетворён проделанной работой. В последний год
он частенько не был доволен тем, что делал по работе, строго следуя
свёрстанному сценарию. «Чем я занимаюсь?» — с тоской думал он и
теперь.

Но, вынырнув из очередной накатившей волны уныния, Волжанин начал
было расслабляться в уютном вагончике — разморило от домашней еды,
клонило в дрёму, — когда в плечо вонзился чей-то палец.

— Матвей Георгиевич, нужно поговорить, — произнёс женский голос.
— Я не сплю, Кира, — вздохнул он, потирая лицо.
— У нас урезали бюджет, — сказала девушка, и в её голосе прозвучало то
странное воодушевление, с которым она обыкновенно говорила о крупных
суммах.

Матвей замер.

— Что вы имеете в виду?
— Гонорар за эту серию — миллион рублей — исключён из бюджета. То
же касается выплат за предыдущие восемь выпусков. Зарплаты сокращены
вдвое. Это последствия кризиса. Вот номер бухгалтера — свяжитесь с ним, —
Кира положила записку на край стола и вышла, гордо вскинув голову.

Волжанин набрал номер. Морщась, считал длинные гудки. Потом услышал
сообщение о переводе на голосовую почту и плюнул; он никогда не
оставлял голосовых сообщений. Позже перезвонил — и услышал, что
абонент временно недоступен. Через три минуты снова набрал номер. И
снова безрезультатно.

Он резко распахнул дверь и направился к административному вагончику.
Влетел в него. Внутри было тепло, пахло старым деревом, кожей и едва
уловимым ароматом коньяка. На стене висела карта съёмочных локаций, на
столе были: стопка папок, стакан с надписью «Босс» и бутылка янтарного
Hennessy. За столом сидел директор, Вилен Вольфович Шерстнёв.

При появлении Матвея он вздрогнул и поднял голову.

— Закрой дверь, — произнёс он спокойно. — Садись. Хочешь коньяка?
— Не до коньяка, — резко возразил Матвей. — Нам урезали бюджет!
— Ты не знал? — Вилен откинулся на стуле. — Это уже давно. Мы все
работаем в новых условиях. Наши расходы вышли за рамки, и генеральный
продюсер нашёл решение…
— Почему мне ничего не сказали? Я бы не поехал на съёмки!
— Мотя, не переживай так, — Шерстнёв встал и налил в две рюмки. —
Деньги — не главное. Работа должна приносить удовольствие.
— Я нанимался не ради удовольствия, — отрезал Матвей. — Мне нужны
эти деньги. Я рассчитывал получить всю сумму к концу сезона.

Шерстнёв придвинулся ближе, обнял Матвея. Левой рукой, в которой была
рюмка, начал плавно рисовать круги перед носом. Голос его стал мягким.

— Знаешь историю о Гедельмане? Математик, отказавшийся от миллиона
долларов. Я с ним знаком. После этого я пересмотрел свои взгляды: деньги
перестали быть самоцелью. Теперь я работаю ради самого процесса…
Матвей кивком выпил рюмку, затем ещё одну. Шерстнёв молча подлил.
Тепло разливалось по телу, напряжение понемногу отпускало. Волжанин
невольно улыбнулся: «Рассказывай мне! Уж я-то тебя знаю. Ты за копейку
мир перевернёшь, бессребреник ты наш».
— Деньги потеряли смысл, говоришь? — прищурился Волжанин. — Ну,
продолжай…

В этот момент дверь с грохотом распахнулась. На пороге стоял Дёмушкин
— второй помощник администратора, крепкий мужчина с решительным
выражением лица.

— Вилен Вольфович, отправление в Москву через пятнадцать минут! —
громко объявил он и захлопнул дверь.
— Он когда-нибудь её сломает, — вздохнул Шерстнёв. — Этот медведь
точно сорвёт дверь с петель.


Глава третья, в которой герой отправляется в путь

(за время написания этой главы прогремел взрыв на НПЗ в Капотне)


Моторы взревели — и машины тронулись. Съёмочный лагерь, словно
вспугнутая стая птиц, оставил насиженное место. Автокараван потянулся к
горизонту, где заряженные аспидные тучи повисали над землёй. Впереди
двигались административные джипы, за ними — операторские дома на
колёсах, автофургоны с аппаратурой, вагончики на тягачах и два автобуса с
ассистентами.

Стемнело, и накрапывающий дождь постепенно усиливался. В начале
долгого пути машины с трудом преодолевали бездорожье, колёса чавкали в
раскисшей почве. Затем, вырвавшись на сухую дорогу, они захрустели
щебнем и набрали скорость. На асфальтированном участке движение стало
ровным — машины зажужжали, затянули сиплый хоровой напев.

В микроавтобусе, которым лихо управлял Дёмушкин, сидели Шерстнёв и
Волжанин. Водитель, словно вылепленный из комковатой глины, сутулый,
рывками вращал руль. Поглядывал в салон. Директор и ведущий допивали
вторую бутылку. Вилен вернулся к прерванному разговору.

— Знаешь, Матвей, я и не предполагал, что на свете живут такие люди, —
начал он. — Это было в начале нулевых… Приехал я в Петербург, и мне
рассказали о некоем чудаке — местном учёном, который доказал какую-то
теорему и удивил всех. В итоге он отказался от награды. Мне сообщили,
где его можно найти. Мы встретились, поговорили…
— Теперь что-то припоминаю, — отозвался Волжанин. — Да, Вилен, был
такой человек.
— Я хорошо его запомнил. Он был крайне нелюдим. Я спросил: «Почему
же вы, господин умнейший, не приняли причитающийся заслуженный
гонорар?» Он ответил мне коротко: «Не хочу, — представляешь? — Не
нуждаюсь». Эти слова я долго не мог понять. Наверное, в этом кроется
некая внутренняя свобода. Но мне и теперь трудно представить себя на его
месте. Деньги для меня — не пустой звук.
— Ты же говорил мне, что деньги для тебя не главное, пустяк: «Дело в
удовольствии», — хмельно улыбнулся Волжанин.
— Не придирайся к словам, — отмахнулся Шерстнёв. — «Не пустой звук»
не значит, что я стану переживать о сокращении зарплаты, как ты… Ладно,
брат… Так вот, не взял математик деньги…
— Странный человек, — задумчиво произнёс Волжанин. — Чудак.
— Он, знаешь, всё время смотрел в окно и скусывал заусенцы, — добавил
Шерстнёв. — Чудак! На букву «М» он чудак.

Автоколонна погрузилась в ночную тьму. Редкие вспышки фар встречных
машин пронзали салон. Вначале летящие в ночь машины перестраивались:
передние отставали, а замыкающие вырывались далеко вперёд. Автобус с
ассистентами несколько раз обгонял административный фургон, но затем
почтительно возвращался в хвост колонны. Постепенно эти перестроения
прекратились, дистанция между машинами выровнялась, и Дёмушкин вёл
фургон ровнее, увереннее.

— Правда, Валера? — обратился Шерстнёв к водителю.

Тот кивнул, не отрывая взгляда от дороги.

— Валерка тогда был со мной в Петербурге. Мы поговорили в машине.
Математик просил высадить его у метро… Но он живёт не в центре, верно,
Валер?
— В Купчино, — коротко ответил Дёмушкин.

Волжанин машинально провёл ладонью по запотевшему стеклу. За окном
мелькали силуэты деревьев — их тёмные тающие контуры на мгновение
высвечивались фарами, а затем вновь растворялись во тьме. Где-то вдали
мерцал одинокий огонёк, словно заблудившаяся звезда, опустившаяся к
земле. Они догоняли грозу.

— Если бы он взял деньги, — протянул Шерстнёв, — мог бы купить
квартиру в Петербурге… Да и в столице тоже… Много чудаков на свете.
— Ты больше не видел этого человека?
— Нет.

Матвей откинулся на спинку сиденья и закрыл глаза. В такт движению
машины перед внутренним взором проплывали образы: серые питерские
дворы-колодцы, мокрый изрытый асфальт, отражающий лужами тусклый
свет фонарей, силуэт человека с сумкой через плечо, уходящего вдаль. Он
пытался представить, что чувствовал тот математик, отказываясь от денег,
— но мысль ускользала, как птичья лапка из большого силка.

В беглых сполохах молний его полусонное воображение рисовало портрет
странного учёного: лысина, окаймлённая поредевшими волосами, острое
небритое лицо — всё со слов директора.

Дождь усиливался, капли стекали по стеклу, напоминая серебряные нити.
В салоне пахло влажной тканью и дешёвым кофе из термоса, который пил
Дёмушкин. Ехать всю ночь! Волжанин поймал себя на мысли, что завидует
математику — его свободе от условностей, способности сказать «не хочу»
без объяснений.

За окнами замелькали огни дальних частных домов, то пропадая, то вновь
проступая — мерцающие, далёкие и холодные. В слабо освещённом салоне
Матвей видел своё отражение и размышлял: «Кручусь без остановки, а
денег всё нет. Мне их вечно не хватает. А этому Гедельману выпал такой
шанс… Можно было бы так разумно распорядиться средствами…» Мысли
теряли ясность, растворялись во хмелю.

Он достал из кармана смартфон, но тут же убрал его. «В Америке Интернет
есть везде, а у нас… отъедешь за МКАД — и…» — пронеслось в голове.
Затем он машинально начал перебирать цепочку на шее, словно чётки,
считая звенья. Одна мысль саднила, как ожог от сырой крапивы: «Как бы я
поступил на его месте?» Но дорога убаюкивала, пела.

И Волжанин постепенно соскальзывал в дрёму.

— Слушай, Мотька, — звонкий голос Шерстнёва вывел его из полусна. —
Ты ведёшь себя как подросток. Ты же сам говорил два часа назад об
увольнении — и всё из-за денег, верно? Вот что я предлагаю: может, тебе
стоит съездить в Петербург? Бери отпуск за свой счёт и отправляйся.
— К Гедельману, что ли? — вяло отозвался Матвей, глядя в окно. Лес
расступился, открыв бездонную темень полей.
— При чём здесь Гедельман! В Санкт-Петербург поезжай, говорю. Давай
представим это как творческую командировку. Дам тебе неделю. Бери две!
Поезжай, подыши балтийским ветром… Пусть он развеет твои сомнения.
Отдохни. Сейчас позвоню.

Шерстнёв набрал номер:

— Галочка, привет! Не спишь? Хочу отправить к тебе нашего ведущего,
Матвея. Прими его, посели в люксе, как всегда…

Волжанин пытался остановить директора, потянул его за рукав, но тот не
отвлекался. Закончив разговор, Шерстнёв объявил:

— Всё решено. Лучший номер — твой. Вылетай хоть завтра.
— Вилен… — начал Матвей.
— Две недели даю. Приведи, наконец, свою голову в порядок. Хочешь, с
Кирочкой тебя отправлю?
— Не надо, Вилен.
— Решайся!
— Пожалуй, знаешь, поеду… — улыбнулся Матвей, — с Тамарой.
— Ну вот и славно! Бери свою спутницу, я не против. Эх, завидую тебе:
Питер, женщина, белые ночи…


Глава четвёртая, в которой герой предался воспоминаниям


Добравшись до дома ранним утром, Матвей Волжанин рухнул в постель —
не переодевшись и не умывшись. Перед тем как погрузиться в сон, он
мысленно прокрутил всю тряскую дорогу: мелькание жёлтых огней ночной
трассы; редкие придорожные кафе и магазины; румяный рассвет, сначала
тронувший края неба бледной позолотой, а потом залив горизонт алым
светом. Теперь же им овладела какая-то странная тоска, и в то же время
накрывало чувство удовлетворённости — глубокое, тихое, сродни тому,
что испытывает путник, нашедший приют.

Волжанину было приятно вспомнить ночь в дороге с её урывками сна;
рассветный месяц, повисший в голубой вышине; и Венеру, пылавшую на
заре, яркую и неподвижную, как маяк, указывающий путь сквозь сумерки.
И вспоминал он их загадочный разговор с Шерстнёвым. Они говорили о
странном учёном — Гедельмане. Волжанин не мог до конца понять, что
именно так зацепило его в этом человеке — о ком директор говорил как о
сумасшедшем. Математик даже явился ему в полудрёме — незнакомый,
неразговорчивый и загадочный.

«Феномен», — подумал Матвей, проваливаясь в забытьё, и даже невольно
улыбнулся уходящему в туман математику.

Проснулся он лишь к вечеру, около шести, когда за окном уже сгущались
сумерки, окрашивая комнату в тусклые, пепельные тона. Самые первые
мгновения Матвей лежал, прислушиваясь к тишине, нарушаемой лишь
дальними гудками машин и близким тихим тиканьем старых часов на
полке.

Приподнявшись на локте, он потянулся за телефоном, и экран вспыхнул
ярким светом, на мгновение ослепив его. Волжанин в Интернете выудил
лишь крупицу сведений о Гедельмане — изучал фотографии, всматривался
в черты лица загадочного математика. «Чудной тип, — размышлял Матвей,
склонившись над экраном. — Несомненно, большой оригинал».

Наконец он набрал номер Тамары — девушки, с которой его связывали
последние три года. Их отношения давно перестали быть простыми,
обросли привычками, недоговорённостями и тихими обидами, которые оба
старательно не замечали.

Голос Тамары в трубке был тёплым, чуть взволнованным, и Матвею вдруг
захотелось рассказать ей обо всём: про дорогу, про рассвет, про то, как
сильно он по ней соскучился. Но вместо этого он выдавил несколько
дежурных фраз: день был тяжёлым, он только вернулся, совсем без сил,
лучше перенести встречу на завтра. Закончив разговор, он коснулся
ладонью лица и почувствовал его отёчность. «Томик наверняка сразу всё
поймёт», — рассудил он, а ему не хотелось, чтобы она видела его таким.

Около двух часов следующего дня Волжанин припарковал свою машину у
университетского городка. Миновав охранника, он ловко скользнул между
раздвинутыми прутьями ограды и направился к корпусу биологического
факультета. Тянуло запахом скошенной травы, влажной земли и пыльным
городом. Всё здесь было ему доподлинно знакомо: тогда, двенадцать лет
назад он учился в МГУ, позже защитил диссертацию и работал младшим
научным сотрудником. Теперь взгляд его невольно остановился на арке
фонтанчика — и в памяти тотчас ожили картины юности, полные надежд и
влюблённости.

***

Много лет назад Матвей, аспирант первого курса, торопился на свидание с
Лидочкой. Как правило, он, миновав памятник Ломоносову, выходил через
центральный вход. Сворачивал на проспект Вернадского и шёл к станции
метро «Университет». Опаздывать он не любил — особенно когда речь
шла о встрече с той, что вскружила ему голову. Лидочка покорила его
красотой, умом — как ему тогда казалось — и изысканностью манер.

Студент являлся на встречу с шоколадкой и цветком — гладиолусом. Он
почтительно целовал девушке руку, затем щёку, и сердце его трепетало от
волнения. И они подолгу бродили в парке, по вечерним улицам, без умолку
разговаривая и смеясь. Иногда Матвей робко обнимал Лидочку — сначала
за талию, потом за плечо. В Нескучном саду благоухали цветы, и, казалось
Матвею, пахло югом и морем. У него было яркое воображение.

Однажды, в пору их вечернего свидания, небо быстро потемнело, а вдали,
за высоткой Президиума РАН, ещё теплилась лазурная полоса. Но здесь
над ними, гулявшими в парке Горького, тучи сгустились, и мгновенно по
плитам тротуаров застучали первые тяжёлые капли. Молодые люди едва
успели добежать до арки дома напротив метро «Октябрьская». Матвей
набросил на плечи девушки серый пиджак, и они укрылись под каменной
подковой.

Ветер заносил дождь под арку, но не вглубь, где они нашли временное
убежище, а только на полшага. Асфальт кипел, пузырился, ливень хлестал
улицы дождевыми плётками. Ненастье шумно дышало прохладой.
Лидочка предложила:

— Что если нам переждать грозу в уютном, сухом месте? Оно неподалёку.
Нужно лишь пройти пару шагов под той аркой, — она указала рукой, и
Матвей, повернув голову, увидел в сквозном проёме каменной подковы
тёплое сияние букв: «Р», «Е», «С», «Т». — Здесь совсем близко.

Волжанин не нашёл ничего лучше как предложить подруге расчёску —
красную, пластмассовую. Волосы Лидочки от влаги спутались, завитки
закрыли глаз.

— Ты знаешь, — произнёс он, не имевший денег на ресторан, — я обожаю
такую погоду. Стихия обостряет чувства. Не находишь? Здесь, под этим
сводом, мы явственнее ощущаем тепло наших тел, — заговорил он наивно
и возвышенно. — Лидочка, расчеши волосы, — он виновато улыбнулся.

Она резко отстранила его руку с расчёской, застыла на миг, отрешённо
глядя перед собой.

— Всё понятно, — бросила девушка и шагнула под хлещущий ливень.
Мокрое платье тут же прилипло к телу. Проступили плечи, обозначилась
талия — всё это он успел заметить в одно короткое мгновение, прежде чем
она исчезла в серой пелене дождя.

Матвей бросился следом. Лидочка шла вперёд, не откликаясь на его слова,
отстраняла его руку, вздрагивала всем телом. В её лице читалась холодная
решимость разорвать всё, что их связывало.

Позже, в тот вечер, она не позволила ему проводить себя до дома. Потом
целую неделю не отвечала на звонки. Наконец на другом конце провода
раздался старческий голос:

— Лидочки для вас сейчас нет. И не будет до тех пор, пока не научитесь
быть щедрым, Матвей.
Связь оборвалась резким щелчком.

***

Теперь, шагая к корпусу биофака, Волжанин вспоминал себя — молодого,
небогатого, страстно увлечённого наукой. Он работал над диссертацией
самозабвенно, до головокружения, но чувство к Лидочке затмевало всё. К
той самой Лидочке, которая не захотела его выслушать и несправедливо
обвинила в жадности. А он-то просто не мог позволить себе больше, чем
имел.

«Я, в общем-то, даже сегодня не осуждаю её, — снова вздохнул Матвей,
погружаясь в горькие воспоминания. — Проклятое безденежье… В чём-то
она, конечно, была права… Но у меня в тот вечер не осталось ни
копейки… Что она обо мне подумала? Что наговорила своей старухе?»

Погружённый в тяжёлые, мрачные мысли, Матвей чуть не прошёл мимо
нужной двери. Вот уже много лет он пользовался не главным входом, а
неприметным проёмом у грубого каменного выступа пристройки. Он на
секунду замер на пороге, будто собираясь с силами, и только потом
переступил его. Внутри его встретил знакомый запах сырости и холод
камня. Лестница с мраморными балясинами, плиточный пол, шершавые
стены — всё дышало прохладой и безмолвием.

Он поднялся на третий этаж и вошёл в Центр по работе с «гражданской
наукой».


Глава пятая, в которой герой встречает свою возлюбленную


Матвей Волжанин шагал по коридору — вальяжной, слегка пружинящей
походкой. Вокруг мелькали лаборантки: юные, юркие, в белых лоснящихся
распахнутых халатиках и на каблучках, ярко напомаженные, с румяными
улыбающимися лицами. Их цветочный аромат, торопливый, как шаги, на
мгновение окутывал Матвея — и тут же растворялся в затхлом воздухе
коридора. Он насвистывал под нос игривую мелодию, и в его груди что-то
поджималось и тут же отпускало — странное, неуловимое чувство. Здесь, в
научном центре биофака, он с нежным волнением провожал взглядом
пробегавших сотрудниц и с лёгкой грустью расставался с ними, будто
расставался с чем-то волнующим, но отвлекающим от важного.

По пути встречались и мужчины средних лет — неспешные, с ранними
сединами. Они отвечали на его приветствие сдержанно, почти царственно.
В этом месте научных изысканий, куда охотно привлекали представителей
«гражданской науки», Волжанина знали очень хорошо. Неулыбающиеся
мужчины протягивали ему свои вялые, прохладные руки — похожие на
безжизненные рыбьи хвосты, — а Матвей сжимал их горячо, порывисто и
сильно. От такого рукопожатия лица степенных учёных людей заметно
морщились, глаза округлялись, а рты кривились, будто руку поймали в
тиски.

Он отыскал нужную дверь, распахнул её и переступил порог. В нос ударил
знакомый с детства запах — терпкий, с примесью сена и чего-то неуловимо
животного, тот самый дух зоопарка, который узнаёт каждый ребёнок. У
открытого окна стояла маленькая фигурка в белом — изящная, невесомая,
будто сотканная из света и тени. Волосы её заколыхались от лёгкого
дуновения ветра, головка вздрогнула — и девушка резко обернулась.

— Скорее закрывай дверь, Матвей! — произнесла она поспешно и сама
прикрыла створку. — Ох, и ненавижу сквозняки! — добавила уже мягче, с
тёплой улыбкой, и быстро поцеловала его.
— Чем это у вас тут… — начал он, принюхиваясь.
— Пахнет? — подхватила она с лёгкой усмешкой. — Да, тут свой особый
букет.
— Можно и так сказать… букет, — хмыкнул Матвей.
— Тихо, Мотька. Это страшный секрет, — прошептала Тамара, схватила
его за руку и увлекла вглубь кабинета. Усадила между двумя шкафами, где
воздух был гуще, плотнее, и пах не сеном, а тиной и чем-то ещё. — Об
этом знают всего несколько человек, — испуганно сказала она и по-детски
перечеркнула пальцем его губы: «Тс-с!»

Матвей закрутил головой, и в отражениях стеклянных дверец шкафов
мелькнул его собственный силуэт — то округлый и лысый, то вытянутый и
нелепый, словно в кривом зеркале. Эти обрывки его внешности казались
Волжанину случайными кадрами из чужого фильма, и каждый казался чуть
чужеродным. «Вот я, — подумал он, — в полосатой безрукавке, среди этих
шкафов, будто сам стал частью какого-то нелепого эксперимента».

Тамара заметила его растерянность и тихо рассмеялась.

— Вы что, кобылу здесь держите? — выпалил Матвей, чтобы быстро
заглушить неловкость.

Девушка снова рассмеялась, но тут же посерьёзнела.

— Почему ты хрипишь? Опять много курил? Или простыл… Снова спал на
земле?
— Ну, Томик, ты же понимаешь…
— Опять пил из реки? — покачала она головой.
— Мне приходится терпеть все неудобства. Кто-то живёт в вагончиках, в
домах на колёсах, а я… да, порой сплю на земле, ем непропечённую
картошку и сырую рыбу.
— Ты понимаешь, Мотька, что твоя спартанская жизнь тебя доконает?
Сейчас заварю шалфей с ромашкой. Подумать только: ест сырую рыбу!
— Прошу, не на-а-до, — протянул Матвей, но в голосе уже слышалось
слабое согласие. Ему действительно захотелось чего-то горячего.

Тамара вернулась и села к нему на колено, положила ладонь на широкие
плечи. Нежные её пальцы скользнули по шершавому шару лысины и
коснулись уха, пробежали к затылку. Матвей обнял её за талию, выдохнул
— и вдруг почувствовал, как волнующее тепло медленно разливается по
телу: от груди к животу и ниже.

«Соскучилась, — подумал он с тихой радостью. — Ждала». И тут же, как
всегда, в голове зашевелились мелкие, колючие сомнения: «А почему
редко звонила? Держала марку? Или просто была занята?»

Он сам удивился тому, что за три года эта неловкая, живая нежность
никуда не исчезла — не осела в привычку, не стала ровнее и прохладнее.
Их отношения не превратились в деловое приятельство — в них по-
прежнему жила эта удивительная способность отогревать друг друга,
вытаскивать из будничного холода.

«Честна ли она со мной? — мелькнуло у него. — Или это роль, которую
она примеряет, как халат: удобно, привычно, а внутри ничего нет?» Мысль
кольнула и тут же показалась мелкой, недостойной. Он вспомнил, как
однажды Тамара, смеясь, сказала: «Я слишком ленива, чтобы играть». И он
тогда поверил ей.

— О чём ты думаешь? — вдруг спросила она. — Ау! Ты куда улетел?
Вернись ко мне сейчас же! — она протянула горячую чашку. — Пей!
— Что это… — Матвей будто очнулся. — Не надо. Со мной всё в порядке.
— Пей же, тебе говорят, спартанец. Я разбавила холодной водой. Полощи
горло, а потом глотай.

Он взял чашку, сделал глоток, поморщился, но чашку не отдал.

— Ты так и не рассказала про свой страшный секрет, — Матвей распрямил
плечи.

Тамара взглянула на него так, будто делилась чем-то сокровенным.

— Из вивария снова привезли двух макак, — горячо зашептала она. — Мы
проводим социальный эксперимент… Везли их сюда тайно, ночью.
Макаки, помню, кричали… Это была целая история! — она на секунду
замолчала, прислушиваясь к шагам в коридоре. — Я хотела рассказать тебе
раньше… Теперь вот… сказала.

Матвей поставил чашку на полку приоткрытого шкафа, не сводя с неё глаз.

— И что теперь?
— Теперь? Теперь ты знаешь, — ответила Тамара, чуть пожав плечами. —
Куклянский предложил интересный эксперимент. Результаты исследования
я включу в диссертацию.
— Ох, эта мне диссертация, Томик! — резко бросил Матвей. — Мы в науке
вторичны, попугайничаем, раздувая щёки. Ищем темы…
— Не продолжай. Я знаю, что ты скажешь.
— «Влияние уратов ослиной мочи на солнечные лучи», — он брезгливо
поморщился. — Вторичность! Какой-нибудь сэр или сеньор написал об
этом десяток лет назад…
— Об уратах? — она рассмеялась.
— …а такие, как ваш Лосьон, важно отдуваясь, изобретают колесо.
— Во-первых, Люсьен Маркович — не «ваш», а наш. Такой же учёный, как
мы с тобой, Мотька. Во-вторых, он передовой учёный и сам предложил
интереснейшую тему. Я расскажу… Но, пожалуйста, говори уважительно о
моём научном руководителе. А если хочешь говорить гадости — говори,
сколько угодно, — Тамара надула губки, — неси всякий вздор, но только,
прошу, тише. Он ходит где-то рядом.

Матвей помолчал, потом весело кивнул, и на лице его появилась мягкая,
чуть виноватая улыбка.

— Не будем ссориться из-за какого-то там Лосьона. Вы его, кажется, так
называете… передового учёного? — он снова мягко стиснул её талию.

В этот момент, когда запах сена, тины и зоопарка уже перестал казаться
чужим, под ладонью Матвея в кармане халата Тамары завибрировал
телефон.

— Сейчас буду, Люсьен Маркович, уже лечу, — произнесла аспирантка и,
быстро встав, застегнула халатик.

«Лосьон проявляет интерес, — подумал Матвей. — Интересно, что у них?
Только ли работа?» Тягостное чувство вдруг накрыло его, как мокрое
шерстяное одеяло.

Из-за стены донёсся резкий, пронзительный крик, а следом — грохот и
шум возни. Матвей вздрогнул, будто его хлестнули по лицу.

— Опять сцепились! Пойдём, — Тамара схватила его за руку и потянула за
собой.

Они миновали узкую дверь в потаённую смежную комнату и оказались
возле двух клеток. Макаки яростно дрались, не помня себя от злости. Та,
что сидела в левой клетке, обхватила голову соседки и изо всех сил тянула
её к прутьям, словно хотела протащить сквозь решётку. Та, что была в
правой клетке, упёрлась лапами и отчаянно сопротивлялась, пытаясь
освободить голову. Обе орали пронзительно и отчаянно. Наконец правой
макаке удалось вырваться. Мгновенно изловчившись, она в отместку
схватила соперницу за ухо, дёрнула к себе и стукнула головой о прутья.
Не медля ни мгновения, Тамара брызнула из водного пистолета в глаза
сцепившимся макакам.

— Клёпа, Марфа, угомонитесь! — крикнула она, звонко хлопая мокрыми
ладонями.

Обезьяны мгновенно присмирели и разбежались по углам. Рассевшись там,
они осторожно ощупывали себя лапами, будто проверяли, всё ли цело.


Глава шестая, в которой герой помогает ассистентке

(за время написания главы не пострадала ни одна макака)


— Это и есть наш секрет, милый, — объяснила Тамара. — Держать обезьян
здесь запрещено, но Куклянский уже в третий раз привозит их из вивария.
Нам так удобнее — никто не мешает наблюдать.
— И в чём суть? — Матвей зевнул в кулак.
— В том, что они похожи на нас. Реагируют на несправедливость так же
остро. Смотри… — Тамара кивнула на клетки, в каждой стояла корзинка с
камушками. — Мы даём прикорм за эти камушки. Сначала обе получали
огурец. Потом я стала давать Марфе виноград, а Клёпе — по-прежнему
огурец.
— И что из этого?
— Клёпа, она же Клеопатра, каждый раз заводится первой. Марфа лишь
отбивается. Видишь, как она теперь держится? Почти не подходит к
решётке, не отзывается на зов Клёпы — будто нос задрала.

Матвей скользнул взглядом по комнате. Лаборатория была просторной и
глухой — без окон, с замершей вытяжкой. По стенам тянулись стеллажи с
колбами, кое-где со сколами; на столе высились стопки распечаток,
прижатые пресс-папье в виде обезьяньей головы. В воздухе висел терпкий
запах спирта, старого пластика и чего-то неуловимо едкого.

«Она назвала меня милым, — подумал Матвей. — Сама же сейчас убежит
к Куклянскому. Он ведь дважды звонил».

— Мотя, выручи меня, — торопливо произнесла Тамара. — Время давать
прикорм. Я к Лосьону, а ты… — она указала на два подноса: на одном —
дольки огурца, на другом — виноградная гроздь. — Клёпе — огурец за
камушек, Марфе — виноград. Просто и быстро.
— А они не укусят? — Матвей опасливо покосился на обезьян, но тут же
расправил плечи. — Давай халат, девчонка в печёнке.

Он накинул халат и присел перед клетками. Обезьяны выбрались из углов,
подошли к решётке и замерли, вцепившись в прутья. Было видно, что они
ждали прикорма. Клёпа скалилась и дёргала головой, словно стряхивала
что-то. Марфа держалась спокойно, цепляясь лапами за верхние прутья, —
повисала и смотрела вниз, будто свысока.

— Ну, царевна, дядя Матвей просит камушек, — Матвей протянул ладонь.
Клеопатра, оскалившись, откинулась назад, упёрлась лапами в прутья и
резко перевернулась.
— Дай мне камушек, тебе говорят, — настаивал Волжанин. Мысль о том,
что кандидату наук не пристало о чём-либо просить макаку с протянутой
рукой, как на паперти, заставила его держаться твёрже. Он проговорил
сурово: «Так, ты… да, ты, с хвостом. Дай мне сейчас же камень. Видишь, я
показываю на тот, в корзине? Ну-ка!» — и звонко щёлкнул пальцами, по-
деловому, словно официанту в ресторане.

Клёпа взвизгнула и задёргала решётку, словно протестуя против такого
обращения.

Тогда Матвей взял огурец и поманил им. Макака скривила морду, будто от
кислого, и вдруг просунула лапу сквозь прутья — в пальцах оказался
камушек. Матвей забрал его и отдал огурец. Макака захрустела, не сводя с
человека глаз.

Рядом, в соседней клетке, Марфа уже держала камушек наготове. Матвей
протянул огурец — и получил им же по лбу. Бросок вышел метким.

— Прости, перепутал, — расстроился он. — Цаца какая!

Марфа требовательно постучала по прутьям. Матвей поднёс виноградинку.
Макака тут же сунула ему камушек. Он отдал ягоду. Обезьяна схватила её,
обнюхала и отправила в пасть.

Клёпа следила за происходящим, наклоняя голову то в одну, то в другую
сторону. Каждый раз, получая свой кусок огурца, она задерживала взгляд
на лице Матвея, затем коротко и как бы прицеливаясь, остро переводила
его на Марфу — непрерывно жуя.

— Да я с животными лажу… Ну, почти. Дельфины там, пингвины… А с
макаками вообще всегда было без проблем! — Матвей попытался придать
себе уверенности.

Внезапно раздался звук «пфр». Это Клёпа плюнула в Матвея огуречной
кашицей — прямо в лицо. И тут же завизжала, точно от удовольствия, что
попала в цель, вцепилась в прутья и закачалась на них, задрав хвост.

Эколог отшатнулся, поднялся на ноги и вытер щёку рукой.

— Как ты смеешь, тварь! — рявкнул он. — Удавить тебя мало!

В этот миг за его спиной раздался густой тенор:

— Браво! Потрясающе, господин телеведущий. Браво!

В дверном проёме стоял неожиданно появившийся профессор Куклянский.
Он аплодировал. Из-за его плеча выглядывала бледная Тамара и разводила
руками.


Глава седьмая, в которой герой знакомится с начальником Тамары


Куклянский резко шагнул вперёд и протянул Волжанину руку — крепкую,
горячую, руку человека, уверенного в себе. Он держался просто, но с
достоинством, был галантен. Пожимая руку Матвею, едва заметно кивнул
и улыбнулся — сдержанно, но без тени высокомерия.

— Очень рад, что вы посетили нас, Матвей… Георгиевич? Извините, что
мои подопечные, — он обвёл рукой клетки, — огорчили вас.
— Я сам виноват, — пробормотал Волжанин, не сумев подобрать нужного
слова.
— Не учли бунтарского духа макак! — Куклянский усмехнулся, но без
вызова. — А что же вы хотите, коллега? Всякая революция начинается с
пустяка — с какой-нибудь одной виноградины.

Волжанин заметил, как оживилась Тамара: бледность мгновенно сошла с её
лица, она разрумянилась, заулыбалась. В глазах вспыхнул тот особый свет,
который появляется, когда человек видит того, кем искренне восхищается.

«Понимаю теперь, в какие руки она попала, — подумал Матвей. — Мужик,
видно, не промах… И в науке тоже».

— Вы говорите о революции? — оживился он.
— Да, конечно… Мы проводим… Впрочем, полагаю, вы уже в курсе… —
Куклянский хитро взглянул на Тамару, — нашего тайного эксперимента.
Его смысловой составляющей. Аспект — социальный. Приматы, видите
ли… А, постойте-ка, кому я собрался рассказывать о приматах… — он
улыбнулся, и очки на его лице, как показалось Матвею, заискрились
тёплым светом. — Вы и без меня прекрасно знаете обезьян.
— Да уж, — озорно хмыкнул Волжанин. — Теперь прекрасно знаю, — за
усмешкой он хотел спрятать неловкость, но улыбка вышла не открытой, а
какой-то деланной.
— Макаки сейчас в той фазе развития конфликта… — начала Тамара, и
голос её зазвучал непривычно кротко, почти трепетно. Она смотрела на
Куклянского так, будто искала в его реакции подтверждение собственной
значимости, — …когда экспериментально созданное неравное поощрение
провоцирует агрессию ущемлённой особи.
— Благодарю вас, Тамара Геннадьевна, — произнёс Матвей с нарочитой
строгостью и вспыхнул. Он терпеть не мог публичных разъяснений: в них
всегда чудилось ему снисхождение.

Тамара вздрогнула, словно к спине приложили сосульку. Взгляд заметался
между мужчинами — в нём читались и растерянность, и едва уловимая
обида. Она слегка повела плечами, качнула головой и опустила глаза.

— Ну, раз вы в курсе наших исследований, — протянул Куклянский, — то
мои пояснения здесь неуместны.

«Спокойный, слишком спокойный, — с раздражением подумал Волжанин. —
Сидит на своём месте, ночует в своём доме, премий его не лишают. Этот
безупречный фасад скрывает что-то ещё…»

Куклянский держался с непринуждённой элегантностью. Очки на его лице
казались частью продуманного образа — не просто аксессуар, а элемент
интеллектуального шарма. Когда он сел, предложив место Тамаре, поза его
оставалась слишком расслабленной, но в ней чувствовалась выверенная
отточенность: нога на ногу, изящные руки скрещены на колене. Он окинул
лабораторию тем взглядом, с каким турист осматривает площадь, видя её
впервые, — и в этом была не рассеянность, а деланная отстранённость.

«Он так оценивает меня, — угадал Матвей. — Прикидывает, насколько я
опасен. И Тамару… он видит в ней не просто свою подчинённую. Но что
именно?»

— Однако, засиделись мы, Тамара Геннадьевна, — обратился к Грибовой
её руководитель. — Рабочее-то время истекло, так что… — Куклянский
протянул руку Волжанину и пожал её мягче, но искренне. — Не смею вас
задерживать. Да и мне пора домой, — произнёс он спокойно, чуть певуче,
и вышел, тихо закрыв за собой дверь.

Когда шаги за дверью стихли, Тамара вздохнула — глубоко, прерывисто —
и повернулась к Матвею. В глазах ещё мерцало восхищение, но теперь к
нему примешалось что-то другое: тревога или сомнение.

— Мог бы до свидания ему сказать, что ли, как воспитанный человек, —
вздохнула девушка и хлопнула себя по бедру.
— Разве я не сказал?

Тамара запнулась, подбирая слова.

— Ты смотрел на него так, будто он украл у тебя что-то. Видел бы ты своё
лицо, Мотька. Будто карманника держал за руку.
— Брось, Тома. Я просто устал.

Она подошла ближе, но не прижалась к Волжанину, а остановилась на
расстоянии вытянутой руки.

— Знаешь, — голос её стал чуть тише, почти заговорщицким, — иногда
мне кажется, что он видит во мне, — говорила она о Куклянском, — не
учёного, а… эксперимент. Любопытный случай для наблюдения. Но в то
же время… — она улыбнулась, и в этой улыбке было что-то детское, — он
умеет заставить почувствовать себя особенной. Это пугает и завораживает.
Ладно, ерунда, — Тамара всё же шагнула ближе и прижалась к Волжанину,
но движение вышло неуверенным. — Закрою окно — и летим на свободу!
Время… — она взглянула на часы, — ого, уже пять!

Матвей любил её плывущую походку, плавность движений. Теперь, глядя,
как его Томик закрывает окно лаборатории, он восхищался ею, но в груди
что-то сжималось.

— Значит, твои макаки начинают бузить? — отвлёк он себя от гнетущих
подозрений, вспомнив о плевке в лицо.
— Ага! Но только лишь Клёпа. Позже мы поменяем их местами, и всё
повторится: Клеопатра успокоится, а Марфа начнёт паниковать…
— Да она уже капризничает. Я же один раз по ошибке угостил её огурцом.
— И получил в лоб? — Тамара рассмеялась, тут же прикрыв рот ладонью,
будто испугавшись собственной, такой откровенной реакции. — Я, знаешь,
давно научилась уклоняться. Самые первые макаки кидали в меня камни.
Хорошо, что маленькие.
— Чертовки такие! — хихикнул Матвей. — Совсем нас не уважают.
— Такая их бунтарская натура… — Тамара замолчала на мгновение, потом
добавила тише: — Или это мы сами их такими сделали?

Матвей вдруг подумал, что и он бунтовал — как макака. Но в его случае
виноградинкой выступал миллион. И не один. Урезанный бюджет — вот
что подвигло его на мятеж. А это был именно бунт: ворваться к Вилену,
звонить и ругаться с бухгалтером… «Макак ты, брат, — горькие мысли
посетили его, — обезьяна человекообразная. Разве что не плевался огурцом
в директора».

— Закрываю лабораторию, — шепнула на ухо Тамара. — Ты опять где-то
далеко? Ау! — и, выключая свет, крикнула обезьянам, смотрящим на
людей из клеток: — До завтра, девочки. Не ссорьтесь!


Глава восьмая, в которой герой вспоминает о друге


Они уходили из Центра под руку — неспешно, кивая встречавшимся им
сотрудникам, покидавшим лабораторию. Матвей Волжанин смотрел на неё
и ловил себя на странной, непостижимой мысли: Тамара будто создана для
того, чтобы идти рядом — прямая спина, ровная линия головы, — словно
королева, шагающая по залу. Она поворачивала к нему лицо, лёгкая улыбка
трогала губы, а затем взгляд вновь устремлялся вперёд — спокойный,
уверенный, царственный.

«Да, — подумал Волжанин, — в свадебном платье она была бы безупречна.
Сетчатая вуаль шляпки, прикрывающая лицо… Почему же я до сих пор не
решился?» Он услышал марш Мендельсона.

Спускаясь по лестнице, Матвей снова и снова задавал себе этот вопрос.
Какой она будет женой? Сохранит ли ту сдержанность, что сейчас так его
завораживает, или всё изменится, как неизбежно меняется всё в жизни? В
душе шевельнулось робкое предчувствие: тихое семейное счастье сначала
поглотит суета, а потом, спустя месяцы, разногласия проступят явственнее,
станут громче, резче. Горечь сжала сердце: после рождения ребёнка Тома,
наверное, станет меньше уделять внимания ему, мужу. Плен безденежья
охладит их чувства, и ему придётся работать без отдыха, бывать дома всё
реже… Он вздохнул, и в груди словно что-то лопнуло. «Семья требует
больших денег, — мысленно закончил он, — жена ценит лишь кошелёк.
Или же крупную сумму на банковском счёте». Матвей даже присвистнул,
отгоняя тягостные мысли.

***

С шести лет мой герой обучался в специализированной школе-интернате,
где углубленно изучали китайский язык. Его одноклассником стал Кирилл
Смыслов. И мальчики, и девочки проживали на территории интерната,
осваивая древний и загадочный восточный язык. Детей обучали чтению и
письму иероглифов с обязательным соблюдением тонов произношения.

Преподавание вели также и китайские учителя — выпускники Пекинского
университета. Общение с ними разрешалось только на китайском: ученик
не мог выйти с урока по нужде, не отпросившись должным образом. У
некоторых учеников случались конфузы с мокрыми штанами до самой
перемены — и Кирилл, и Матвей не были исключением. Администрация
относилась к подобным происшествиям хладнокровно. Рукоприкладство в
школе-интернате не поощряли, но оно случалось систематически. А чтобы
добиться реакции завуча на жестокого учителя, нужно было обратиться к
нему исключительно на китайском — с безупречным произношением. Без
этого никакие меры не принимались.

Москвичи уезжали домой только на выходные, а ребята из отдалённых
городов порой не видели родных месяцами. Кирилла и Матвея забирали
лишь на летние каникулы. Так, в этих непростых условиях, зародилась их
дружба — и сохранилась на долгие годы.

Матвей проучился четыре года, но так и не сумел приспособиться к
казарменным условиям. Ходил по ночам, был дурашлив на уроках и стал
агрессивным — всё это в итоге привело к отчислению. Родители забрали
его домой, в Егорьевск, где он, в привычной обстановке, успокоился и
окреп. Окончив обычную школу как хорошист, он поступил в университет,
выбрав специальность эколога. Алкоголем не злоупотреблял, обзавёлся
семьёй и со временем навсегда перебрался в Москву, где и работал по
специальности. Китайский язык он больше не изучал, сохранив в памяти
лишь десяток слов и несколько коротких фраз.

Кирилл же выдержал все испытания интерната. Он окончил его с золотой
медалью и поступил вне конкурса на переводческий факультет. Освоил
японский и несколько европейских языков, окончив учёбу с красным
дипломом. Получил второе высшее — филологическое — и несколько лет
проработал в Китае. Вернувшись же на родину, он стал сотрудником
Агентства печати «Новости».

Несколько раз Матвей и Кирилл встречались в Москве. В одну из таких
встреч они, прогуливаясь погожим августовским деньком по тенистому
Тверскому бульвару, говорили обо всём — о мечтах, девушках, любви.
Кирилл, с его уверенностью и холодной рассудительностью, вдруг бросил
Матвею фразу, от которой сжалось сердце:

— Любовь требует ресурсов, — сказал Смыслов. — Ты Лидочку строго не
суди. Помнишь: «По мне и бедность — не беда, не будь любви на свете!»
Шотландец всё правильно сказал… Помнишь, кто?
— Нет.
— Неважно это. Главное другое: ничто не меняется в жизни. Я поездил по
миру, знаешь ли. В Америке о мужчине под сорок лет говорят: он стоит
столько, сколько средств на его банковском счёте. Так что, Матфей, —
Кирилл всегда произносил это имя с лёгкой насмешкой, словно обращаясь
к евангелисту, — копи деньги! Сейчас ты кто, Мотька? Бедный аспирант. А
женщине, твоей Лидочке, нужен состоявшийся мужчина, а не жидкая
биологическая масса, — он улыбнулся. — Оформись, затвердей — и тогда,
Матфей, ты понадобишься многим. Слышал такую шутку? Радиоведущий
спросил слушателей: «Ищете женщину для приятного времяпровождения?
Напрасно! Сначала ищите деньги, большие деньги, и уж тогда женщина
сама вас найдёт», — Кирилл довольно хохотнул, будто эту мысль, которая
ему, очевидно, очень нравилась, он выносил сам.

***

Слова его друга стали для Волжанина точно тонкой настройкой. Когда-то
он поклялся себе стать богатым: «Я обязательно разбогатею!» Но теперь,
вспоминая этот разговор, он приуныл, мысленно возвращаясь к мечтам о
женитьбе на Томике. «Как, верно, я буду нелепо выглядеть на свадьбе… Во
френче, в галстуке-бабочке, как зюзя пьяный. Я же обязательно напьюсь…
А потом…» Мысли путались, тревожные образы мелькали в голове, как
тени в сумерках.

— Ты о чём задумался? — спросила Тамара, когда они выходили на улицу.


Глава девятая, в которой герой узнаёт для себя нечто новое


Выйдя из корпуса, они сразу свернули к машине. Едва миновали ворота,
как из-за припаркованного седана вынырнул Куклянский. Он поднял капот,
сунул в мотор голову, потом метнулся в салон, и, вновь оказавшись перед
автомобилем, преломившись пополам, работал локтями так, точно хотел
вытрясти из мотора душу.

Только когда Волжанин с Тамарой поравнялись с ним, он, вынырнув из-
под капота, заметил их. Лицо его было тронуто тревогой, не улыбающимся.

— Вот ведь, не заводится, — выдохнул он, и в голосе скользнула та самая
тоска, когда опускаются руки. — Сел, повернул ключ, щёлкнуло что-то —
и тишина. Как будто мотор впал в кому.

Волжанин замер, разглядывая профессора. Тот вдруг стал совсем другим:
не тем степенным Люсьеном Марковичем, чьи слова ещё полчаса назад
звучали весомо, а растерянным человеком. Руки у Куклянского дёргались,
будто искали, за что ухватиться, и не находили. Он походил на ребёнка,
которого забыли у магазина: стоит, моргает, ждёт, когда папа придёт.

— Не волнуйтесь, Люсьен Маркович, — тут же спохватилась Тамара, голос
у неё был лёгкий, будто она предлагала профессору выпить чаю. — Матвей
отвезёт вас домой, а завтра вызовете техпомощь… или эвакуатор… ну, что
там обычно делают? Матвей?
— Техпомощи хватит, думаю, — спокойно кивнул Волжанин. — Заведут,
подкрутят на месте или до сервиса дотянут.
— М-да… — Куклянский дробно вздохнул. — А я вас не отвлекаю? — он
покосился на Тамару, которая держалась за круглый локоть Волжанина, и
на секунду в его взгляде мелькнуло что-то осторожное, словно он боялся
нарушить чужую, интимную жизнь.
— Да бросьте! — звонко рассмеялась Тамара, и смех стёр неловкость. —
Люсьен Маркович, считайте, что мы ваши личные водители на сегодня.
Располагайте нами как хотите!

Волжанин распахнул боковые двери, и Куклянский неловко втиснулся на
заднее сиденье, будто боялся занять слишком много места. Тамара мягко
прикрыла дверь, и профессор в ответ учтиво кивнул, будто благодарил за
такой пустяк.

Они быстро выехали на Проспект Вернадского, потянулись к центру. Небо
темнело, собираясь в тяжёлые складки, и первые капли дождя ударили по
стеклу — робко, но потом смелее. Волжанин щёлкнул рычагом, дворники
заскрипели, разгоняя воду. Он вёл машину ровно, не рвался вперёд, не
метался между рядами. В этой размеренности, в том, как спокойно он
держал руль, было что-то правильное — будто он, в конце концов, оказался
на своём месте.

Его грела эта нечаянная перемена в Куклянском. Профессор, такой деловой
и уверенный, сейчас предстал перед ним простым человеком, которому не
повезло с машиной. Неуклюжим — да, именно так. Волжанин подобрал
слово. И от этой неуклюжести Лосьона становилось легче: оказывается, и
профессора могут растеряться перед простой поломкой.

— Так, значит, вы в новом сезоне снимаетесь, — подал голос Куклянский с
заднего сиденья. — Мне Тамарочка рассказывала. Она так гордится вашей
работой на телевидении.

«Тамарочка?» Волжанин не торопился отвечать. Сейчас он чувствовал себя
хозяином положения — не из-за оказываемой услуги Куклянскому, а
просто потому, что знал, как вести машину, как двигаться под дождём на
скользкой дороге. Он чуть приоткрыл окно, достал сигарету, прикурил и
поймал в зеркале взгляд Люсьена. Потом Волжанин глянул на Тамару —
она смотрела на него и улыбалась. А за окном шуршала дорога, мелькали
фары встречных машин.

— Да, — наконец сказал Волжанин и улыбнулся профессору, чтобы не
выглядеть угрюмым. — Работаем помаленьку, — он протянул это лениво,
будто ему и не хотелось говорить о съёмках. В последнее время вся эта
телевизионная суета казалась ему немного фальшивой.
— Он очень-очень много работает, — подхватила Тамара. — Постоянно в
экспедициях, Люсьен Маркович. Я вам, кажется, рассказывала?
— Да-да, говорили… — кивнул Куклянский, не сводя глаз с Волжанина. —
Я пару серий видел. В одной вы, Матвей Георгиевич…
— Просто Матвей.
— Вы, Матвей, вроде зубы рыси чистили?
— Волчице.
— А, вот оно что… Очень оригинально.
— Рыси я кисточки на ушах расчёсывал — шерсть распутывал.
— Какое новаторство, подумаешь! — хмыкнул Куклянский.

Волжанин мимолётно взглянул в салонное зеркало. Лицо профессора было
сейчас спокойным, даже чуть самодовольным. Волжанин не мог разобрать,
где во фразах Куклянского скрывалась насмешка, а где — искренность.
Матвею казалось, что он всё ещё немного пьян с той самой ночи, когда с
Шерстнёвым они пили коньяк по дороге в Москву.

Тамара заметила, как у Матвея дёрнулась скула, и сразу поняла: сейчас
вспыхнет. Она знала его наизусть: малейшая насмешка над его работой —
и он готов был кинуться в драку. Не дожидаясь взрыва, заговорила сама,
быстро и звонко:

— Матвей и правда ищет свой подход, новый язык для разговора с дикой
природой.
— Тамара, хватит уже, — оборвал её Волжанин, и в его голосе прозвучало
раздражение. — Не надо этого пафоса, — он повернулся к Куклянскому: —
Мы правильно едем? Вы говорили, что вам до… — тут он запнулся,
потому что совершенно забыл, куда должен везти профессора.
— Мне до Кропоткинской, — бодро ответил Куклянский. — Выйду у
Пожарского.
— Ага, у переулка, — кивнул Матвей.

Но ни Тамара, ни сам Куклянский не собирались его задевать. Профессор
говорил серьёзно, и, пока Волжанин подбирал слова, он продолжил:

— Я ничуть не шучу насчёт новаторства. Иногда самое важное начинается
с маленького шага. С одной смелой идеи. Как в литературе, например. Вы
знаете, почему Белинский именовал Державина «отцом русских поэтов»?
Волжанин даже чуть сбросил скорость — так его удивил этот внезапный
поворот. Он скосил глаза на Тамару: та смотрела на профессора с таким
восторгом, будто ждала, что сейчас случится что-то необыкновенное. «Она
его обожает, — кольнула его ревность. — Чем он лучше меня?»

А Лосьон разговорился:

— В то время, в начале девятнадцатого века, в русской литературе крепко
держались за правила классицизма, — оживился Куклянский, и глаза у
него загорелись. — Была такая теория «трёх штилей», её сам Ломоносов
сформулировал. По ней жанры и язык поэзии делились на три уровня, и
смешивать их было нельзя.

Матвей слушал, не отрываясь от дороги. Тамара задумчиво кивала.

— Высокий штиль — для тем, как говорили, великих: государство, герои,
философия и религия. Герои же — цари, известные полководцы, боги.
Язык этот торжественный, с церковнославянизмами, даже с риторическими
вопросами и такими же восклицаниями. Оды, поэмы, трагедии — вот это
всё. Средний штиль — про личное, про чувства и размышления. Лексика
нейтральнее, славянизмы встречаются редко. Элегии, послания, эклоги. А
низкий штиль — это быт, комедия, высмеивание пороков. Тут уже можно
было и просторечия, и разговорные обороты допускать. Комедии… Тут и
басни с эпиграммами.

Волжанин удивился.

— И какое это, в итоге, имеет отношение к моим программам про волчиц и
рысей? — не выдержал он, стараясь, чтобы это прозвучало как шутка, а не
как обида. Он огорчился тем, что не знает слово «эклоги».
— Да самое прямое, — спокойно ответил Куклянский. — Вы не боитесь
смешивать. Как Державин. Он сначала следовал правилам, а потом начал
их ломать. Его главная заслуга в том, что он смешал разные штили в одном
произведении. Создал так называемую «смешанную оду». Яркий пример —
«Фелица». С одной стороны, он воспевает царевну — это высокий стиль. А
с другой — показывает её быт: как она двигается, что она ест. «Почасту
ходишь ты пешком, и пища самая простая бывает за твоим столом». Эти
бытовые детали, разговорные фразы — это уже низкий штиль. Державин
не просто вставлял их для смеха, а противопоставлял высокое слово —
низкому, создавая живой, «забавный русский слог». И от этого сам образ
становился человечнее, ближе.
— Люсьен Маркович хочет сказать, что ты у нас, Матвей, Державин! —
вдруг рассмеялась Тамара, звонко чмокнув Волжанина в щёку. — Смешал
штили! Кандидат географических наук, телеведущий, чистильщик зубов у
волчиц! Обожаю тебя, мой новатор! — она шутливо похлопала его по
макушке.

Матвей немного растерялся. Он переводил взгляд с сияющих глаз Тамары
на спокойное, чуть лукавое лицо Куклянского. Поймал в зеркале весёлый,
чуть насмешливый взгляд профессора и вдруг почувствовал, как внутри
что-то размягчается.

Дождь бил в стекло и барабанил по крыше, дворники скрипели, город плыл
за окнами, а в машине было тепло и шумно от человеческих слов.

Волжанин не стал ничего доказывать, и опровергать не стал. Сравнение с
Державиным ему польстило. Он величаво кивнул, приняв эту приятную
похвалу, и снова сосредоточился на дороге. Она растворялась в тумане:
асфальт тонко дымился. «Бороду отращу, пожалуй», — решил он, проведя
ладонью по трёхдневной щетине.


Глава десятая, в которой герой говорит с товарищем по цеху


Высадив Кукальского у Пушкинского музея, решили поехать в ресторан, в
котором любил бывать Волжанин. Пролетев Парк Горького и Октябрьский
проспект, он зацепил взглядом тот жёлтый дом с аркой, где много лет назад
разыгралась целая драма — переполох в любовном гнёздышке двух жалких
пичуг. «Сегодня я могу себе много чего позволить», — подумал Матвей и
утопил педаль газа.

Через двадцать минут оказались в уютном местечке, на Большой Полянке,
расположились за столиком.

— Приятное заведение, — произнесла с расстановкой Тамара, и в голосе её
прозвучала довольная нотка.
— Здесь собирается много наших, останкинских. Сама увидишь, — тихо
ответил Волжанин, скользнув взглядом по официантам. Те сновали между
столиками, и на их лицах застыла привычная вежливость — не тёплая, а
отработанная, будто приклеенная.

В зале играл оркестр: рояль тянул мелодию, саксофон хрипло вторил ему,
пальцы контрабасиста выщипывали басы. Усатый вокалист с микрофоном
ходил между столиками — голос у него был сиплый, вибрирующий, чуть
надтреснутый. Иногда он смело присаживался к гостям, принимал рюмку
коньяка, кивал и снова уходил на сцену.

— Люблю этот ресторанчик, — сказал Волжанин, вальяжно осматриваясь.
— Может быть, всё-таки нам лучше поехать домой? — в голосе Тамары
проскользнула лёгкая наигранность. — Ты совсем охрип.

Волжанин не слушал. Ему нравилась эта усталость, это ощущение лёгкой
разбитости. Он любил оттягивать возвращение домой, задерживаться где-
то на полпути. И сейчас, чувствуя, как першит в горле, он больше курил,
пил коньяк и не думал покидать ресторан.

— Ты что-то говорил про останкинских? — повторила Тамара.
— Да тут многие наши бывают. Уверен, что сегодня кого-нибудь встретим.
«Центральные», — он уточнил: — Из телецентра.

Подошёл официант и спросил, не готовы ли они уже сделать заказ. Матвей
присмотрелся к нему: молодой, вежливый до автоматизма. В его взгляде
мелькнуло что-то резкое — не враждебность, а будто вызов, спрятанный за
учтивостью. «Словно обезьяна, которая и боится, и хочет показать зубы»,
— мелькнуло у Матвея.

— Нам ещё минут десять, — сказал он, протягивая Тамаре меню. — А пока
принесите девушке бокал вина.

Официант кивнул и ушёл. Рядом зашумела компания из шести человек — к
ним тут же метнулся другой официант: юркий, невысокий, с лицом, на
котором вежливость выглядела покорной. Мужчины же деловито закурили,
женщины смотрелись в зеркальца пудрениц. Все устало пили, им надоело
пить, но они не прекращали и заказывали закуску.

Тамара вяло листала меню, вздыхала, смущённо называла цены. Волжанин
разглядывал музыкантов и думал о том, что ему их жаль: «Они играют сто
лет знакомые вещи — без души, без импровизации». Он понимал и то, что
они когда-то учились играть серьёзную музыку, разучивали произведения
известных композиторов и мечтали играть в симфоническом оркестре. Но
жизнь сбила с них пену, и они теперь бренчат в ресторане, живут чаевыми
и пьют бесплатный коньяк. «Я так же играю, — признался себе Волжанин,
— халтурю в дебрях лесов среднерусской полосы».

Он посмотрел на Тамару. Она губами читала названия блюд и округляла
глаза.

— Не думай о ценах, — утешил её Волжанин. — Этим вечером мы живём
на мой счёт.
— Правда, Матвей, тут ужасно дорого… Один салатик — цена как за…
— Не надо стесняться, Томик, — он забрал у неё меню. — Я сам выберу.
Знаю, что лучше заказать. Здесь прекрасно готовят.
— И всё-таки ты совсем охрип, — более естественно и как-то жалобно
промямлила Грибова.
— Да-да, — Волжанин деловито листал меню, — Архип охрип. Он
щёлкнул пальцем и тут же возник официант — рослый, чуть сутулый, с
чёлкой над обезьяним лицом. К своему удивлению Матвей прочитал на
бейджике: «Артём Клёпин».

«Надо дать хорошие чаевые, — подумал Волжанин. — А то ещё плюнет».
Волжанин рассказал Тамаре о своём наблюдении. Она, напротив, не видела
в ушедшем официанте ни малейшей схожести с макакой.

— Он похож на суриката, — вдруг сказала она, захмелев от полусладкого.
И тут же, смеясь над собой, начала мимикой изображать степного зверька:
вытянулась, настороженно повела головой, будто прислушиваясь. — Вот
так они стоят вдоль дороги и смотрят вдаль. Вылитый сурикат!

— Томик, нас выведут, — улыбнулся Волжанин. «Целый день чай пьёт, —
пожалел он Тамару. — Стипендия аспиранта мизерная. Натощак её быстро
развезло».

Он скользил взглядом по залу, и вдруг чья-то рука легла ему на плечо.

— Привет, дорогой мой… — сказал человек, без приглашения подсевший к
Волжанину. Его звали Алекс Монахов, и вёл он ток-шоу «Крупная тёрка».
Эта лёгкая небрежность в движениях, профессиональная вальяжность. Он
слегка дёргал головой, отчего очки его лоснились, а пышная шевелюра с
пробором качалась.
— Ба! — оживился Волжанин, узнав Монахова. — Сто лет не виделись с
позапрошлой недели.
— Какими судьбами в нашем раю?
— Знаешь, проездом.
— Слышал, ты из экспедиции вернулся.
— А ты, я слышал, и не уезжал. Знакомься, это Тамара.

Монахов вскинул голову, приподнялся, протянул девушке руку. Но, едва
Тамара потянулась к ней, он снова опустился на стул,— будто передумал
пожимать руку. Опёрся локтем на стол и заговорил, обращаясь только к
Матвею:

— Не припомню, из какой она студии…
— Она не наша, — сухо ответил Волжанин.

Когда официант расставил тарелки и ушёл, Матвей спросил:

— Скажи, Алекс, на кого похож этот официант?
— На х… лакея, — отрезал Монахов. Потом, будто вспомнив про Тамару,
повернулся к ней: — Симпатичная. Откуда?
— Ну и лексикон, — поморщился Волжанин и ответил за Тамару: — Она
биолог, аспирантка. Просто умница.
— Она не из шоу-бизнеса! — обрадовался Монахов, снова заговорив о
Тамаре в третьем лице. — В ней есть какая-то чистота… Знаешь, приходят
ко мне на программу — чёртовы куклы. Сядут, улыбнутся, скажут, что им
написали… Тьфу! Слушай, старик, — певуче заговорил, — приходи ко мне
на «Тёрку». Центральный диван, самый мягкий — твой. Эфирное время —
сколько захочешь.
— Брось, — отмахнулся Волжанин. — Ни за что.
— Послушай… Тема — «Профессиональное выгорание». Приглашу кучу
народу. И этого, как его… жёлтенького с раскосыми глазами, кто кухни
мира объедает… И Порфирьева — ну, ты знаешь пижона этого…
— Мне это неинтересно, Алекс.

Тамара слушала их разговор с любопытством, не обижаясь на то, что её
почти не замечают.

Запел рояль и захрипел саксофон. Волжанин с грустью подумал, услышав
музыку: «Я такой же музыкант. Когда фальшивлю, то совсем не слышу, но
мне все аплодируют. И этот, — он вспомнил о собеседнике, — никогда не
бывает искренним со мной».

— Дело выгодное, — не унимался Монахов. — Во-первых, ты знаешь всю
эту кухню изнутри. Во-вторых, мне нужен узнаваемый типаж. И, в-третьих,
гонорар — он колоссальный. Я слышал, тебе сейчас деньги нужны.

Волжанин помолчал, потом вдруг наклонился ближе с рюмкой в руке:

— Алекс, скажи, ты слышал что-нибудь о Георгии Гедельмане?

Монахов на секунду замер, будто поперхнулся.

— Знаю, конечно. Не лично, но знаю. Звал его на программу — не идёт.
Совершенно нелюдим. Мои ассистенты и так, и эдак — так и не смогли
вытащить его из Питера. А они, знаешь, кого угодно достанут.
— Да плевал я на них на всех, — тихо, но твёрдо сказал Волжанин. Он
посмотрел на Тамару — она доедала жаркое. — Кушай, Томик, — мягко
добавил он. Потом снова повернулся к Монахову: — Так что ты думаешь
об этом математике? Он гений, это ясно. Но мне хочется понять: в чём соль
его открытия? Я читал в Интернете — ничего не понял. Объясни просто.

Монахов тряхнул головой, достал телефон, покопался в нём.

— Ну… там про трёхмерное многообразие… — он запнулся, прочитал по
слогам: — Гомеоморфизм.
— Это я тоже читал, — вздохнул Волжанин. — Хочу понять, а не термины
заучивать. Что это значит — по-человечески?
— По-человечески… — Монахов деловито нахмурился, он точно пытался
поймать ускользающую мысль. — Представь, Мотя, что у тебя есть чашка.
И бублик. С точки зрения топологии — это одно и то же. Потому что если
чашку размять, как пластилин, её можно превратить в бублик, не разрывая.
Вот это-то и есть гомеоморфизм — когда одну форму можно плавно, без
разрывов, превратить в другую.

Волжанин на секунду задумался, и в его напряжённом молчании было что-
то значительное — будто он, наконец, ухватил краешек смысла.
— То есть он доказал, что какие-то сложные формы на самом деле — одно
и то же?
— Примерно так, — кивнул Монахов. — Только там всё гораздо тоньше.
Но да — он показал, что некоторые вещи, которые кажутся разными, на
глубинном уровне устроены одинаково.
— Надо же, и за это вот ему предложили миллион, — медленно произнёс
Волжанин.
— Да, предложили, — кивнул Алекс. — Но он его не взял. Не потому что
скромный. А потому что понимает цену. Для кого-то миллион — это семь
однушек. А для науки — это капля. Его открытие будет работать на всю
мировую науку, двигать её вперёд. И он не хочет, чтобы ему этой каплей
умывали бородатое рыло.

Голос Монахова звучал где-то рядом, но и будто издалека — как гудок
тепловоза в тумане. Вокруг всё звенела посуда, смеялись за соседним
столиком, хрипел саксофон и красноглазый вокалист раскланивался гостям
и снова уходил от столика. И среди всей этой разноголосицы Волжанину
вдруг вспомнился силуэт человека с сумкой на плече — он уходил сквозь
дворы-колодцы в тёмную пустоту, и казалось, что никто не знает, куда он
идёт и зачем.

— Мотя, пойдём танцевать? — предложила Тамара.

Оркестр заиграл что-то живое, стулья загремели, пары потянулись в центр
зала.
— Подожди, Томик, — удержал её Волжанин. — Ещё минуту. Алекс, а кто
он, по-твоему? Гедельман.
— Жучила, брат, — усмехнулся Монахов. — Очень гордый. Знает себе
цену. Думаешь, он совсем не понимает, чего стоит его чёртова работа? Ещё
как понимает. Просто не хочет размениваться.

«Плевок в лицо», — снова мелькнуло в голове у Волжанина. И ему вдруг
стало ясно, что эта фраза цепляется за всё: за деньги, за славу, за попытки
объяснить сложное простыми словами.

— Ладно, старик, я пойду, — заёрзал Монахов. — Если надумаешь насчёт
эфира — звони. Всегда рад.

Он пожал Матвею руку, легко чмокнул Тамару в щёку и ушёл к дальнему
столику, туда, где из полумрака сверкали любопытные глаза — хищные,
внимательные глаза собратьев по цеху, будто высматривающие жертву.

— Прости, что я так заболтался, — тихо сказал Волжанин, глядя на сцену,
где музыканты вяло покачивались в такт музыке. Центр зала опустел, люди
снова расселись по местам. — Ты сыта? Хочешь ещё чего-нибудь?
— Теперь уж тебе не выкрутиться, — улыбнулась Тамара. — Пойдём
танцевать.

Пара пошла к сцене. Танцевали вдвоём, и Тамара что-то шептала, смеялась
и напевала.

А спустя ровно час, на выходе из ресторана, Волжанин вспомнил лицо
официанта. И то, как он резко захлопнул папку со счётом с чаевыми в ней,
увидев купюру в пятьсот рублей. Не сказав ни слова, даже не улыбнувшись
— он просто развернулся и ушёл. И Матвей видел, как рослый официант
потом что-то вызывающе говорил своему юркому коллеге, получившему
пять тысяч рублей чаевых от весёлой компании соседнего столика. Он
нервно взмахивал руками и делал выпады головой.

«Не ссорьтесь, девочки», — всплыли в памяти слова Тамары, и Волжанин
невольно улыбнулся.


Глава одиннадцатая, где герою рассказывают о музыке Вселенной


Приехали к Тамаре поздно, решив всё-таки переночевать у неё. По дороге
купили бутылочку вина, чтобы откупорить утром. Уже после душа, лёжа в
постели, Матвей потянулся к полке, где заметил книгу. Это был Новый
Завет.

— Читаешь? — спросил он, листая страницы.
— Нет, завариваю шалфей, — донёсся голос из кухни.
— Я тебе про Писание говорю. Тут… — он пробежал дымящимся концом
сигареты по строчкам, — написано: «Увидев народ, Он взошёл на гору; и,
когда сел, приступили к Нему ученики Его». Ты это читаешь?

Тамара появилась в дверях с чашкой в руках.

— Поставь на место, — сказала она, но без злости. — И не кури в постели.

Она присела на край одеяла и потянулась к книге. Не выпуская её, Матвей
слегка отвёл руку в сторону. Тамара вздохнула, устало улыбнулась.

— Это не то, с чем стоит обращаться небрежно, — тихо сказала она.
— А я не небрежно. Просто любопытно. Прежде не замечал у тебя икон,
лампады… Я не знал, что ты верующая? — он хмыкнул. — Не видел у тебя
подобной литературы.
— Подобной литературы… Ну, ты скажешь. Ты ещё крестик плюсиком
назови. Верующая — не верующая… Каждому близко что-то своё. И я
подхожу к этому, — она указала на книгу, — как к тексту. Я вот, — Тамара
задумалась, — критически подхожу ко всему, что здесь пишут, даже с
некоторым скепсисом. И, знаешь, Матвей, я даже стала видеть некоторую
продуманность в текстах Писания.

Матвей помолчал, разглядывая её. В плывущей полумгле комнаты лицо
Тамары казалось спокойнее, чем обычно, и собраннее.

— Объясни, — попросил он.

Тамара взяла книгу, открыла притчу о работниках виноградника.

— Смотри. Хозяин нанимает людей в самое разное время, а платит всем
одинаково. Кто-то отпахал весь день, кто-то пришёл к концу и помаячил
немного, а итог один. Сейчас бы сказали об этом так: блат, кумовство,
несправедливость. Но ведь это и есть жизнь — она такая. И когда ты
читаешь про это в тексте, который вроде бы про другое, ты вдруг узнаёшь
себя. Или кого-то из знакомых. И от этого история становится настоящей.
Не потому что всё правда, а потому что правда — в узнавании. Понимаешь,
о чём я?
— Наверное, о несправедливости поощрения? — задумался Волжанин. —
О социальном неравенстве?
— Здесь описано то, что существует испокон веков. Как угодно назови, но
это — правда жизни. Я говорю об узнаваемой ноте. Да. Иногда достаточно
одной знакомой ноты, чтобы поверить во всю мелодию. И каждый, кто
встречался в жизни с подлостью, узнаёт доподлинно описанную здесь
несправедливость. Кто-то вспомнит, как он работал от зари до зари за
корку хлеба, тогда как блатной, прятавшийся за спинами трудяг, за пол
часа перекуров и чаепитий, получал ту же плату.

Волжанин улыбнулся, но уже без насмешки.

— Хитро.
— Правдиво, Мотька.

Тамара закрыла книгу и положила её на тумбочку. Села рядом, подтянув
колени.

— У меня подруга — поповна. Её брат, Васька, вечно ищет лёгкие деньги.
Отец не даёт просто так, только за работу. Васька приходит в храм, постоит
среди певчих, сделает вид, что усердно поёт, и получает тысячу. А девочки,
которые тянут на клиросе всю службу, потом ещё на всенощной, получают
по сто. И никто не возмущается. Все понимают правила игры.

Матвей посмотрел на чашку, которую Тамара поставила перед ним.

— Пей, — сказала она. — Тебе горло надо беречь.

Он сделал глоток. Горьковато, терпко, но не противно.

— Одна моя знакомая, психолог, рассказывала о психологических якорях.
Они и в текстах вызывают у человека конкретную эмоцию или реакцию. То
есть, человек, слыша правдивый фрагмент — верит во всю выдуманную
историю. Или не выдуманную. Каждый ведь по-своему смотрит на эти
тексты.
— А ты как смотришь?
— Я учёный человек. И смотрю, как исследователь. А во что там верую —
тебя, мой милый… — она поцеловала его тепло и нежно, — не касается.
— Так уж и не касается, — обиделся Матвей и по-детски надул губы.
— Ты лучше прекращай курить и вот что, на-ка — она, забрав сигарету и
слегка затянувшись, дала ему чашку с горячим настоем. — Полощи и
глотай. Это можно пить. И знаешь… — она нырнула под одеяло и обняла
Волжанина, — я слышала весь ваш с Монаховым разговор. О Гедельмане.
Знаешь, что о нём думаю я?

Тамара положила голову на грудь Волжанину, будто прислушиваясь к его
сердцу.

— Знаешь, иногда я думаю, что математика — это тоже своего рода язык
правды. Не бытовой, да, но какой-то более глубокий. Говорят, Вселенная
устроена как музыка. «Теория струн». В их вибрации — всё звучит. Играет
на струнах Создатель. И если кто-то умеет слышать эту мелодию, для него
остальное становится мелочью. Деньги, должности… Это как пытаться
измерить океан кружкой.

Матвей нахмурился.

— Ты хочешь сказать, что Гедельман слышит это… божественную музыку
Вселенной?
— Не знаю, слышит ли. Но он точно смотрит на мир по-иному. Для него
главное — не то, сколько тебе платят за работу, а то, понимаешь ли ты что-
то важное.

Матвей вновь отпил из чашки. На этот раз привкус уже не казался таким
резким. В теле плыло тепло.

— А если не слышишь, не можешь? — тихо спросил он. — Если для тебя
всё это просто шум?

Тамара посмотрела на него внимательно, прищурившись.

— Тогда ты ищешь свои ноты. В чём-то другом. В работе, в людях, в том,
чтобы просто не делать зла. Главное — чтобы было что-то, ради чего ты
готов вставать по утрам.

Волжанин закрыл глаза. Ему вдруг стало спокойно. Не от ответов — от
того, что можно было задавать вопросы и не выглядеть глупо.

— Слушай, Томик, — сказал он, встрепенувшись, — а махнём в Питер? Я с
Виленом договорился, он отпуск даёт. Две недели, номер забронирован.
Белые ночи…
— Мотька, — мило улыбнулась Тамара, — белые ночи уже прошли. Конец
августа.
— Ну и пусть. Просто походим по городу, посмотрим, как там люди живут.
Какую музыку слушают, — он весело хмыкнул.

Она покачала головой.

— Нет, не могу. У меня эксперимент на середине, руководитель без меня
как без рук, да и обезьяны… Бросить сейчас — значит всё начинать заново.
Другим на это наплевать. Всё держится только на мне — потому что я в
этом нуждаюсь.

Матвей вздохнул.

— Понимаю, — сказал он одобрительно. — Работа есть работа.

Тамара наклонилась и легко коснулась его плеча.

— Если хочешь, скажи, я тебе билеты на поезд закажу. Ты же самолёты не
любишь. Поедешь на следующей неделе?

Он кивнул и провёл рукой по щетине.

— Спасибо.

Посидели в упоительной тишине. За окном шумел город, где-то далеко
проехала машина, заливаясь сиреной. А здесь, в этой комнате, время будто
замедлилось. Матвей вдруг подумал, что ему не обязательно куда-то ехать,
чтобы почувствовать себя живым. Достаточно сидеть вот так, слушать
голос Тамары, смотреть, как она хмурится, когда думает, и улыбается,
когда решает, что загаданное желание исполнится.

— А знаешь, — сказал он тихо, — иногда мне кажется, что я всё делаю
неправильно. Гонюсь за тем, что на самом деле не важно.

Тамара не стала его утешать. Просто погладила его руку.

— Ничего, — сказала она. — Ты разберёшься. Главное — не переставай
слушать.

И Матвей понял, что впервые за долгое время ему действительно есть кого
слушать. И решил: да, определённо, он едет в Санкт-Петербург.


Рецензии