Ждущий

За околицей села, где тропинки, протоптанные между избами окончательно терялись в густой поросли полыни и подорожника рос огромный дуб. Когда он появился здесь – никто не знал. Сто пятьдесят лет, когда по грамоте князя Василия Всеволодовича данной Ярославу Малому, сыну Олегову, княжьему гридню эти земли были переданы в его вечное владение "за то, что в сече у Ольгова брода Ярослав, сын Олегов не дрогнуша супротив супостата и щитом князя прикрыша" дуб уже был таким, как сейчас – толщиной в три обхвата с огромной кроной, под которой можно было спрятать сразу пяток лошадей. Можно было. Но никто не прятал. Ибо не было в округе места страшнее этого. Даже днём сюда старались не заходить, а если уж забредали ненароком – пастух за коровой, или мать в поисках заигравшегося дитяти – убирались отсюда как можно быстрее. Ещё шагов за тридцать человек начинал слышать голоса, что шептали что-то неразборчивое и чем ближе подходил он к дереву, тем страшнее становилось. Голоса в голове перешептывались, ветви шевелились даже в самый тихий и пасмурный день, а затем накатывал такой страх, что человек бежал от этого места со всех ног, и долго ещё не мог унять выпрыгивающее из груди сердце. Поэтому тот дуб обходили десятой дорогой, а избы всегда ставили глухой стеной в ту сторону. А сколько слухов и историй ходило в селе об этом дубе... Говорили, будто по ночам дуб сам выкапывался из земли и бродил вокруг села, тихо шелестя кронами. Говорили, что ни одна птица не садилась на ветви этого дуба, а если и садилась – в тот же миг падала вниз с выклеванными глазами. Что будто однажды схоронили под тем дубом самоубийцу из села, а на утро нашли только пустую яму. Что даже в самое сухое лето под дубом всегда было зелено, только пахло от тех трав нехорошо – погребом.
Поговаривали, что как только ложился первый снег, от дуба в село вели следы босых детских ножек — мелкие, частые, будто бежали торопясь. А перед теплым Алексеем, когда снег уже оседал и наливался водой, те же следы тянулись обратно – такие же мелкие и частые, словно кто-то спешил вернуться обратно. Много ещё чего болтали об этом месте. Как-то, Силантий, местный забулдыга поспорил на ведро водки с кузнецом, что срубит проклятое дерево. Сказал, взял топор и пошёл за околицу. Больше живым его никто не видел. Бедолагу так и не нашли, а в шёпоте голосов, которым говорило дерево с тех пор отчётливо слышали Силантьев голос:"Иду... Иду... Иду..." Больше рубить дуб никто не пытался...
Емеля на селе считался "блаженненьким". До трёх лет, сын Прокофия и Насти жил как и все сельские дети, а в три года родители стали замечать всё больше странностей в своем Емелюшке – он перестал откликаться на свое имя, не смотрел в глаза, перестал говорить. Целыми днями Емеля сидел в тёмном углу избы, раскладывая камешки и прутики в каком-то одному ему понятном порядке. Даже в десять лет Насте приходилось кормить его с ложки – сам есть Емеля не умел. Вечерами и в праздники Настя выносила Емелю на улицу и усаживала возле избы. Емеля мог часами смотреть не отрываясь на небо, мог раскладывать веточки, при этом он тихонько мычал и смеялся чему-то, видимому ему одному. Ходить начал поздно, лет в восемь. Но дальше двора не выходил. А тут... Настя за день так умаялась, что на лавке и задремала, пока Емеля свои палочки раскладывал. Очнулась – а Емели нет! Кинулась за сарай – нет, в овине – нет, на конюшне – нет, в бане – нет! Бросилась по селу, до самой околицы добежала, видит – стоит ее Емеля под дубом и ручки вверх протягивает, а дуб ветви пригнул и будто по голове гладит Емелюшку. Бросилась Настя к дубу, а Емелюшка обернулся, впервые за семь лет посмотрел в глаза матери,
улыбнулся, словно впервые кого-то узнал, шагнул под тяжёлые ветви, и тень под дубом сомкнулась за ним. Когда Настя добежала — под кроной уже никого не было. И сколько не кликала потом Настя, сколько не звала, не искала – так никто из-под кроны не вышел. Только с той поры дуб стал как дуб – ни шёпота, ни голосов, ни страха. Птицы спокойно садились на его ветви и даже вили в его кроне гнезда, его листья шелестели на ветру, и застывали в зной. И запах погреба сменился обычным запахом разнотравья. И следы на снегу пропали, будто кто-то нашёл того, кого искал...
Были у Насти и Прокофия ещё дети, были внуки и даже двое правнуков. Только каждый год, в один и тот же день видела Настя сон, будто стоит её Емеля под дубом, в той же самой рубахе, в которой исчез, а рядом держит его за руку стройная девица в белой рубахе до пят, зеленоглазая, с венком из трав на голове. Емеля поднимает глаза на мать, улыбается ей — так же, как улыбнулся в тот единственный день под дубом, — а потом переводит взгляд на девицу. Та едва заметно кивает Насте, будто благодаря её за всё, а потом они тихо, не разжимая рук, уходят под крону. После такого сна Настя просыпалась с тишиной в сердце и покоем в душе – Емеля теперь там, где должен был быть всегда, где его ждали все эти сто пятьдесят лет...


Рецензии