Закон о тишине

***

Будьте ж довольны жизнью своей,
Тише воды, ниже травы!
О, если б знали, дети, вы,
Холод и мрак грядущих дней!
      А.А. Блок, «Голос из хора»

Ночное время - период времени с 23 часов до 7 часов.
      Пункт 1 статьи 1 Закона г. Москвы от 12.07.2002 N 42
«О соблюдении покоя граждан и тишины в городе Москве»


Канатчикова дача

В эту карнавальную в ночь, в ночь то ли перед Рождеством, то ли сразу после оного, в эту отчасти аномальную ночь шумела вовсе не полночная вьюга, и не табор кочующих цыган, и не листья шумели, облетая… нет, шумел один чересчур нервный, поступивший к нам на «дачу» в 23 часа по вавилонскому времени, то есть, читай, часа три спустя после того, как все «дачники» наконец успокоились в приватных мирах своих и улеглись во постельных двухъярусных и скрипучих гробах своих, что, казалось, никто и ничто не может пробудить их от лекарственной комы. О точном времени прибытия в наш палаточный городок №6 очередного психованного крикуна сообщил мне один из близких мне бояр наших, сосед мой по койке, незадолго до того малость выздоровевший, дабы вновь осознать себя тем, кем он когда-то был, к стыду своему, там, в земле Половецкой, до прибытия сюда, на землю Русскую. Если так уж необходимо вам знать его имя, то, пожалуйста, вот оно.  Почему бы не быть ему, например, Флором. Разве не хорошее имя, а? Как вам имя сие, бояре мои? Нравится? Ну вот пусть он и будет им, Флором то есть. Хотя бы уже потому пусть он им будет, что прибывшего к нам новомученика из мест весьма отдаленных звали Лавром.  Короче говоря, вот этот-то Лавр, поступивший к нам в палату уже после отбоя, и сим поступлением произведший фурор, сравнимый разве что с грядущим светопреставлением, этот Лавр шумел так сурово при водворении своем у нас, как шумит брянский лес в шумерских краях, как шумит партизанящий в этом лесу белозубый зубр с лицом Буй-Тур Всеволода. Он шумел похлеще, чем Шумахер, закладывая поверх наших дурных голов очередной акустически выверенный свой вираж, чью формальную траекторию не описала бы ни одна из известных миру математических формул: ни «Формула-1», ни «Формула-2», ни «Формула-3». И вот среди этого апокалиптического шума другой любитель пошуметь, находящийся где-то в пределах слышимости, но оставаясь при этом невидимым моему гневно сощуренному и далеко не все видящему оку лже-Саурона, в пандан затянувшемуся во времени вою брянского волкодава, прочистил горло ершиком для бутылок и запел первое пришедшее в его поврежденную шумом времени головушку душещипательное, как пиццикато на бельевых веревках,  лирико-поэтическое: «Шумел камыш, мы разминулись, а ночка темная была». Не остался в стороне третий пациент, выглянувший сторожко из ущелья громоздящегося над ним утяжеленного одеяла, зыркнувший на новоприбывшего остекленевшим циклопическим глазом, похожим на разбитый стереотипный монокль, обращающий близь в даль, а даль в блажь, и тоже завел песню, но уже не лирическую, а какую-то военно-потешную, по-державински торжественную, возможно, нечто из репертуара Лейб-Гвардии Его Императорского Величества Семеновского полка (полк этот, кстати, квартировался неподалеку от нас), каждый из артистов которого готов был в любое время дня и ночи положить живот свой за пахотные угодья, золотые прииски, алмазные копи и нефтяные скважины друзей чьих-то. Я же, никогда не величавший себя Его Императорским Величеством, но иногда величаемый таковым всеми моими спятившими присными, по прибытии в палаточный городок №6 нового шумного персонажа по имени Лавр, если что и мог шепотом выговорить по слогам, а точнее – выдавить из себя, как зубную пасту из полупустого тюбика, так только лишь это: Нашего полку прибыло. Выдавил я эти три слова, бояре мои, и вот, полюбуйтесь, весь рот теперь испачкан какой-то лексической белой пеной с фтором. А князь Игорь, иначе – мэр нашего палаточного городка и по совместительству наш лечащий главврач, рано утро зачем-то собрал нас всех на главном плацу Канатчиковой дачи и заявил дословно следующее: «Что ми шумить, что ми звенить – далече рано предъ зорями?» Слова его прозвучали вопросом, который вроде бы не требовал ответа. Но я все же решился ответить на поставленный им (вероятно, самому себе, а не нам, а тем паче – мне) вопрос, ответил ему тем же, чем он отвечал нам, интернациональным Иванушкам-дурачкам, когда ум наш заходил за разум, а князь Игорь, обезоруженно глядя на нас, ничего не мог с нами поделать, отчего начинал растекаться инакомыслием по древу бобра и козла и нести какую-то несусветную, патологическую чушь. Я ответил словами из той же оперы Бородина: Дорогой наш Игорь Святославович, разве не ты тот самый Игорь, который, цитирую, скрепил ум силою своею и поострил сердце свое мужеством. Да ведь ты он и есть, и разве ныне кто-нибудь, из присутствующих на плацу, включая и тебя самого, наберется ли духу это отрицать.  Прими же скорее нужные сердцу и нервам твоим лекарственные препараты и исполнись снова превратного, то есть ратного, я хотел сказать, ратного духа, наведи храбрые наши эрзац-полки на землю Половецкую за землю Русскую, которая не всецело еще бедлам суть и никогда таковой, надеюсь, не станет. Тогда Игорь взглянул на помощницу свою Солнцеву Надежду Ивановну, пребывавшую вторую неделю в глубоком трауре по супругу своему, Владимиру Глебовичу, и увидел воинов своих, одержимости тьмою прикрытых. И сказал Игорь-князь дружине своей палаточной и медбратьям своим служивым: «О дружина моя и братья-санитары! Лучше ведь быть убитым, не правда ли, врагами внутренними и внешними, чем плененным быть невзгодами и летами; купим же, братья, билеты на скорый поезд до Воронежа да посмотрим на иссиня-черный Динь-Дон». Ум князя уступил безумию, и охота отведать Динь-Дон великий заслонила ему зловещее предзнаменование.

Гуси-лебеди

«Тихому часу» в детском саду «Гуси-лебеди» в этот раз не суждено было наступить. Ремонт крыши, не прерываемый ни на минуту из-за прогнозируемого на днях резкого ухудшения погоды, администрация садика распорядилась продолжать даже ценой возможного психического срыва у воспитателей, для которых (не для всех без исключения, разумеется) «тихий час» был тем чаемым ими с самого раннего утра летаргическим раем, чья непреходящая привлекательность и истинная ценность была понятна лишь заслуженным «Матерям-героиням», имеющим на своем иждивении никак не меньше пяти прекрасных дюймовочек, четырех очаровательных красных шапочек, одного десятка неугомонных буратин, трех приемных питеров пенов и бесчисленных от разных отцов чиполлин. Многие из воспитателей были бы обеими руками «за», чтобы «тихий час» по миновании своем плавно переходил в «мертвый час», а после «мертвого» в «мертвецки мертвый», а там уже и сказочке конец, иными словами – прощайте, деточки, за вами пришли мамы и папы, время расходиться по домам. И вот эта отмена «тихого часа» свалила с ног не только самих детей, уставших от своих полуголодных игр и лишенных комфортных условий для дневного сна, не только упомянутых нами воспитателей, но и само двухэтажное здание детского сада не выдержало такой капитальной встряски, какую ему еще не приходилось претерпевать на своем веку. Конечно, бывали разного рода текущие ремонты, касавшиеся лишь поверхностного, косметического улучшения износившего конструктива здания, но это все не шло ни в какое сравнение с тем, что происходило сейчас. Под напором и натиском проводимых работ, в один из моментов самого интенсивного шума, будто специально усиленного акустикой некой притаившейся за детсадовской верандой ватаги длинноволосых музыкантов, играющих исключительно «тяжелый металл», когда, казалось в ход шли не только клещи, молотки, электропилы, шуруповерты и дрели, но и электрогитары, бас-гитары, ударные установки и клавишные, ни по отдельности, ни все вместе никак, казалось бы, не используемые ни в кровельных работах, ни в каких других строительных затеях, и звучащие во много раз отвратительней, чем какие-нибудь отбойные там молотки и перфораторы, торцовочные пилы и  угловые шлифовальные машины, –  в общем, в результате всего перечисленного, нервы  ветхого, хрущевских времен здания, оказавшиеся не такими уж крепкими, как рассчитывали на то советские инженеры-строители, нервы эти, воплощенные в образе изношенной проводки, не выдержали испытание временем, накалились до предела, вызвали на миг короткое замыкание, вслед за которым кирпичное на первый взгляд сооружение как бы встрепенулось, перевернулось с ног на голову, встало на стропильные ноги и, приподнявшись на них над фундаментом, вытянуло к небу шею, освободив его от напластований рубероида и строительного мусора, забило внезапно прорезавшимися из стен крыльями, стряхивая приставшую к ним штукатурку, загоготало в унисон с включившейся вдруг пожарной сигнализацией, зашипело всеми сквозняками и воздуховодами, протрубило в дымовые и водосточные трубы, – будто решило с этого момента обратить окружающую ее серую и жестокую действительность в самую настоящую и насущную русскую экзистенциальную сказку, повествующую о борьбе Добра и Зла за тихое место под солнцем, где можно было бы укрыться, спрятаться от агрессивного шума мегаполисов, перейти в спящий режим посреди райских кущ, населенных похожими на ангелочков детьми из группы продленного дня, грезить дни напролет о милых игрушках из «Детского мира» и просыпаться лишь для того, чтобы с рук заботливых воспитателей кормиться лучшими яствами земными, какие только может предложить райкомовский пищеблок, а ежели воспитатели не захотят играть отведенную им в сказке одну из первых ролей, то Гуси-лебеди изгонят их за пределы райского садика. А что касается работников, занимавшихся заменой кровли, Гуси-лебеди просто-напросто сбросят их со своих оголенных – местами до обрешетки и контробрешетки –  спин (или спины?) вместе со всеми их инструментами, как ненужный для сказки балласт. Сбросит, потому что Гуси-лебеди теперь не просто какое-то там МБДОУ детский сад № 1 «Гуси-лебеди», а вполне себе из плоти и крови Гуси-лебеди. И только опытный орнитолог, бросив пытливый взгляд на низколетящую детсадовскую птицу множественного числа, не сможет не заметить (о чем непременно сделает запись в специальный орнитологический блокнот), что у птицы, отнесенной им по всем признакам к отряду новонёбных, помимо присущих всем гусеобразным длинной шеи, довольно увесистого тела и относительно небольшой головы, имеются вдобавок ко всему болтающиеся на ветру листы шифера, молниеотвод, коньковая планка, водосточный желоб, обрезки минеральной ваты и что-то там еще, плохо различимое в наступивших внезапно сумерках. А что же родители? Они ведь будут переживать за детей, даром что местом их обитания станут райские кущи, а не избушка на курьих ножках. За детей переживать не стоит. С ним будет все хорошо.

Тихорецкая мумия

Однажды в квартире №5, квартире тихой и древней, как и сам деревянный дом, где она располагалась, в доме ничем на первый взгляд непримечательном, таком, каких немало в Тихорецке, городе уютном и гостеприимном, приблизительно на 108-ом (а по иным археологическим сведениям, на 1008-ом) году жизни скоропостижно (а может, она умирала медленно; этого никто уже точно не скажет) скончалась некая Лопоухова Евдокия Клеопатровна, одинокая и мало кому известная женщина-фараон, женщина-лотос, женщина-сокол, высохшая к своим 108-ми, а может –  1008-ми годам, настолько, что и при жизни, перейдя уже рубикон первых десяти десятков (или в десять раз больше) лет, она, по свидетельствам очевидцев, мало чем отличалась от той превратившейся уже в стопроцентную египетскую мумию ветхозаветной куклы, которую как раз и обнаружили завернутой в несколько слоев похожей на кукушкин лен ткани сотрудники органов опеки и попечительства, когда, заподозрив неладное, им пришлось не без помощи опытного слесаря, археолога, сотрудника полиции и соседа по лестничной площадке не только вломиться в ее жилье, вскрыв замок мощной стальной двери (это было только преддверье, как оказалось), но и преодолеть священный ужас, охвативший их перед открывшейся им перспективы пройти по тоннелю мрачного темного коридора, чьи стены были увешаны  фотографиями священных ибисов в черных рамках, чтобы, пройдя этот коридор и переступив кое-как порог покойницкой комнаты, дохнувшей на них кащеевой пастью древнего саркофага со всеми присущими этому погребальному сооружению запахами, предстать наконец перед зрелищем мертвой Евдокии Клеопатровны. «Она ушла из жизни по причине элементарного истечения срока человеческой давности, а не ввиду невыполнения ими, чиновниками органов опеки и попечительства, своих служебных обязанностей», – так впоследствии докладывал своему начальству один из выживших участников экспедиции в квартиру Евдокии Клеопатровны. Кто бы мог подумать тогда, что квартира эта окажется лишь перевалочным пунктом в загробный мир, каким его видел наяву и пестовал в своем воображении каждый уважающий себя древний египтянин. Исследовав жилое помещение на предмет наличия живности и всего прочего, заслуживающего их внимания, непрошеные зрители чужой кончины обратили внимание на сгрудившихся этаким ритуальным ведьмовским пентаклем возле домашних сандалий на ногах умершей двух десятков давно окоченевших и высохших от времени канадских сфинксов, когда-то несомненно бывших кошками хозяйки и недвижимо стоявших, наверное, при входе в ее прижизненные чертоги наподобие стражей; теперь же они походили больше на обмякшие шкурки детских резиновых мячей, из которых выкачали весь воздух и оставили валяться без призора на ковре из шкуры гепарда. Евдокия Клеопатровна, с почти истлевшей папиросой «Север» между указательным и безымянным пальцами в одной руке и свитком папируса со стихами Ахматовой в другой, вальяжно полулежала в винтажном массажном кресле на львиных лапах, с подлокотников которого свисала на обе стороны грива намибийской пустынной лошади, а над спинкой кресла, на удобном к покойной расстоянии, стояла статуя какого-то автоматического робота-эфиопа с лицом Александра Сергеевича Пушкина, держащего в руках огромное, экзотическое и как бы парусящее на манер планера опахало из страусовых перьев-пропеллеров с перемежающимися между ними золотыми и платиновыми грампластинками. Предполагалось, что раскачиваемое роботом-рабом опахало должно вызывать приятное покалывание не только в витальном теле овеваемого, но и в грампластинках, отчего последние начинали проигрывать хиты минувших древних эпох, не нуждаясь ни в граммофонной игле, ни в самом граммофоне как таковом. При реликтовом свете единственной лампочки, освещавшей комнату, Евдокия Клеопатровна обращала на себя внимание не больше, чем накинутый на торшер с этой лампочкой желтый макинтош, изо всех сил пытающийся убедить смотрящих на него, что в нем еще теплится несколько ватт жизненной энергии Евдокии Клеопатровны. Но этой энергии, очевидно, не хватало даже на то, чтобы дать знак вошедшим в квартиру-гробницу незваным гостям сесть вон на тот хотя бы загадочный диван-трансформер, чей каркас, сработанный из скелета черного леопарда, был подбит упругим мехом тысячи выдр и обтянут кожей десятка нильских крокодилов-убийц. Расположенный как раз под многометровой и прямой, как масленичный столб, финиковой пальмой, выращенной в домашних условиях из обычной комнатной юкки трудами и заботой Евдокии Клеопатровны, диван этот, как вскоре обнаружится, по мановению оригинальной бейсбольной перчатки и биты Тутанхамона, хранившихся не в музее в Гизе, рядом с пирамидами, а в верхнем ящичке кухонного стола почившей, рядом с газовой плитой, раскладывался в настоящего живого египетского крокодила, предназначенного не для того, чтобы спать на нем, а для того, чтобы спать внутри него, в  просторном илистом нутре, пахнущем мясорубкой и дохлыми скарабеями.

«Гробовые» деньги

Гробовое молчание воцарилось в доме бабушки, когда мне, ее единственному наследнику, зачитал бабушкино завещание выбранный ею себе в душеприказчики дедушка, живший в доме напротив, а иными словами – бабушкин сосед. Бабушка не то что бы завещала мне какие-то немыслимые богатства или сказочные сокровища; нет, бабушка была женщиной сугубо бедной, и у себя в доме и за душой она имела не больше того, что могла себе позволить купить на скромную зарплату поселкового библиотекаря, а затем, уйдя на заслуженный отдых, – на еще более скромную пенсию; и даже на то, что зарабатывал когда-то дедушка (не сосед, а муж бабушки, умерший раньше, чем хотелось бы даже самому дедушке, нелюдиму и бирюку), пусть и откладывая по чуть-чуть, она не могла бы позволить себе то, к чему каждым словом, слогом и буквой своего завещания призывала меня исполнить неукоснительно, если я не хочу, чтобы она, бабушка то есть, навещала меня по ночам в образе литературного призрака и укоряла, горестно мыча и плача, что не исполнил ее последнюю волю. А воля ее заключалась в том, чтобы после смерти бренное тело ее было сожжено в ближайшем к нашему поселку крематории; и чтобы я разделил оставшийся от нее прах на несколько равных по весу (плюс-минус десять граммов) горсточек, расфасовал  по бумажным кулечкам и собственноручно развеял в четко названных в завещании местах. Это были очень удаленные от нас места, требующие довольно больших издержек и наличие свободного времени продолжительностью от нескольких месяцев до полугода. По сути, на реализацию бабушкиного похоронного проекта требовался настоящий творческий отпуск. Как будто в оправдание моих мыслей о неизбежности дорожных трат, завещание заканчивалось словами: «Денежные средства для исполнения последней моей воли прилагаются». Прилагаются? – удивился я. Да как такое возможно? И не успел я задать этот вопрос вслух, как  бабушкин душеприказчик вывалил из импровизированного инкассаторского мешка прямо на обеденный бабушкин стол, за которым я сидел во время оглашения завещания, понурив голову и обхватив ее сцепленными в замок руками, пачки с купюрами разных достоинств и разных стран, схваченных резинкой для денег; это как раз и оказались те самые таинственные бабушкины «гробовые» деньги, о которых она при всякой моей встрече с нею напоминала, тот самый бабушкин капитал, который, по мысли бабушки, должен был покрыть мои предстоящие расходы по развеиванию там и сям праха ее. Гробовое молчание после увиденного затянулось. Взвесив все доводы «за» и «против», я решил ехать на собственные сэкономленные средства, отложенные про черный день, так как бабушкины деньги, якобы сбереженные ею за годы бедственного существования, после нашего тщательного совместно с душеприказчиком изучения их на предмет подлинности, оказались всего лишь красочными репликами еще более поддельных купюр, репликами реплик, выполненными в художественной манере мастеров кватроченто с элементами коллажа и ассамбляжа более современной нам по духу эпохи; мною было решено передать бабушкины «деньги» на ответственное хранение директору поселковой библиотеки, где бабушка проработала более пятидесяти лет, с правом последующей сдачи этих «купюр» в любой художественный музей или, на худой конец, в какой-нибудь «Музей истории фальшивых денег». Все эти вырезанные в свое время из журналов «Вокруг света» и «Советский коллекционер» цветные или черно-белые, подкрашенные бабушкиной рукой для вящей наглядности изображения индийско-кубинских рупесо, монгольско-тунисских динариков, египетско-бразильских фунталов и прочих древних и новых банкнот, не могли, конечно же, претендовать на какое-либо признание их в тех государствах, на современные банкноты которых они в общем-то даже и не старались хоть сколько-нибудь походить; и даже слепому и старому нумизмату, не способному больше ни на ощупь, ни по запаху определить, подлинная ли перед ним валюта или нет, предложи их ему, как собаке, лизнуть или понюхать, бабушкины «деньги» вряд ли пришлись бы по вкусу. Бабушка в завещании перечислила места, где следует развеять ее прах, но не объяснила, почему ей так важно, чтобы ее несколько десятков граммов чистейшего праха нашли свое пристанище именно там-то и там-то, например, в разодранной Самсоном пасти льва, а не в полой ноздре коня «Медного всадника». Да, это было ее первое желание.  Для этого мне нужно было бросить все дела и верхом на «Сапсане» лететь в Петербург. На эту первую поездку у нее было припасено среди фальшивых дензнаков и несколько тысяч настоящих рублей. Это была бы единственная необременительная поездка, да и то в одну только сторону. Трудность этой поездки заключалась в другом. Как всыпать бабушкин прах в пасть бронзовому льву и остаться при этом незамеченным и не схваченным стражами правопорядка или санитарами в белых халатах. Не будет ли мой поступок расценен властями Петербурга как акт психического вандализма. Эх, бабушка… Далее бабушка призывала меня взять курс на юг и развеять часть ее праха над пирамидой Хеопса. Почему именно над этим древним памятником, бабушка не объяснила. Но для того, чтобы развеять прах над египетской пирамидой в Гизе, нужно было бы, по прибытии в Каир, каким-то образом – на воздушном ли шаре или еще каким-то чудным способом – пролететь в аккурат над этой самой пирамидой, не подвергая себя опасности быть ослепленным Всевидящим оком Гора, символизирующим в наше время все что угодно (от Великого Архитектора Вселенной  до РЛС), но только не солнце. В Амстердаме она призывала меня как-то исхитриться (ай да бабушка!) и подсыпать частицу ее праха любителю покурить то, что у них там курят на каждом шагу и в каждом шалмане. И когда этот неведомый «он» «воскурит» мой прах, писала бабушка в завещании, обрати внимание, будет ли сей курильщик вызывать коня «на бис», вызывать «на бис» коня, на котором в ночное время разъезжает по городу призрак голой королевы Вильгельмины, или то будет обычный заумный возглас типичного голландского тунеядца с замашками живописца, что-то вроде крученовского «дыр бул щыл» или хлебниковского «пинь, пинь, пинь».  В Рио-де-Жанейро потребуется набраться терпения, продолжает бабушка, закусить удила и подняться пешедралом к многометровой статуе Христа на горе Корковадо, и там пересыпать мой прах из бумажного кулька в какую-нибудь урну, а юго-западный ветер «минуано» неминуемо сам определит его дальнейшую судьбу; кто знает, может единственная из тысяч песчинок, развеянная во все стороны света, попадет в нужный миг в левый или правый глаз звезды мирового футбола Роналдо, он начнет неустанно тереть его, что и решит судьбу товарищеского матча двух команд – бразильской и российской, – и со счетом 1:0 наша команда необъяснимым образом впервые в истории современного футбола вырвет победу у  хозяев поля и уедет домой с победой. В Вене прошу развеять мой прах над могилой Вольфганга Амадея Моцарта, даром что точное место могилы этого композитора до сих пор неизвестно. Попробуй все-таки разыскать его могилу, расспроси старожилов, обратись за помощью к местному психопомпу из цыганского табора или психотерапевту в еврейской кипе, может оказаться, что именно они и знают, где его могила, или знают тех, кто знает тех, кто знает тех, кто знает. А не найдешь – так хоть под «Похоронный марш» Шопена, звучащий в Вене на каждом шагу в исполнении Венского Филармонического, подмешай горстку моего праха себе в бокал с венским пивом и выпей его до дна за прошлогоднее бабушкино здоровье, а остаток развей где душе угодно, да хоть где-нибудь во Франции, в Париже, над Сеной. Но будь осторожен. Смотри, чтобы тебя не взяли с прахом моим враги наши, решив, что это все, что осталось от сказочной Золушки, а может – от Жанны д’Арк, разыскиваемых Интерполом по всем европейскому околотку.  Я сначала думала, не смешаться ли праху моему с индийскими специями в одном из городов Индии, а потом вдруг вспомнила, что в Индии ведь поголовная антисанитария, поэтому оставшуюся часть себя завещаю реке Лиффи, протекающей через центр Дублина.  Ирландия – родина Кухулина, Джонатана Свифта и Джеймса Джойса. Помнишь Джойса, радость моя? Твоя бабушка столько человеко-часов потратила у твоей детской кроватки, читая тебе вслух на сон грядущий многостраничного «Улисса»; ты же помнишь, как звали жену Леопольда Блума, помнишь, что за дешевая пошлая картинка в рамке за три шиллинга висела над их супружеским ложем. Если оставленных мною «гробовых» денег все же не хватит на исполнение последней моей воли, так и быть, продай мой дом, который, внучок мой, завещаю тебе со всеми его книгами и книжными стеллажами, газетами и журналами, книжными формулярами и каталожными карточками, бабушкиными черновиками, рукописями и дневниками.

Пытка шумом

В эпоху всемирно-исторической оголенности и оголтело постулируемой протоколами сионских глупцов открытости, стремление по-тютчевски молчать, скрываться и таить мечты свои и чувства – первейшая необходимость и задача каждого здравомыслящего человека и гражданина, стремящегося сохранить себя и внутренний мир свой в целости и сохранности. Однако такое благородное стремление во все времена сурово преследовалось и пресекалось. Именно поэтому на днях при содействии механической уховертки (откладывающей чипы, как яйца, в височной доле коры больших полушарий головного мозга) мои истязатели вживили мне в голову миниатюрную барабанную магнитно-резонансную установку размером со спичечный коробок. Это, как не трудно догадаться, была совсем не та классическая ударная установка, состоящая из энного количества барабанов и тарелок, призванная сопровождать исполнение музыкальных произведений того рода, которым требовался яркий ритмический рисунок, энергичный темп и лихо будоражащий нервы отъявленного меломана шум. Какой смысл использовать их по прямому назначению в том вековечном пыточном застенке, в безмолвии открытого космоса, куда меня (боже, пусть это все окажется сном!) бросили современные межпланетные держиморды в форме старорежимных космо-рокеров. Ведь целью их было не прощальный концерт мне устроить по заявкам глухонемых слушателей, а может, какого-нибудь одного Слушателя, но зато имеющего мегало-ухо (наружное, среднее и внутреннее), а в ухе слуховой проход, проделанный тоннелепроходческим щитом «Надежда», барабанную параболическую перепонку, евстахиеву (а точнее – иерихонскую) трубу, аварийный молоточек Судного дня для разбивания черепной коробки глухонемого водителя автобуса, несущегося в никуда, «Наковальню имени Иосифа Сталина», полукружные каналы потерявшего душевное равновесие Петербурга, взвешенного на невских весах и найденного легким, стремечко «коня в вакууме», «Улитку на склоне» братьев Стругацких, слуховой и вестибулярный нерв римского императора Марка Кокцея Нервы… или Слушателя, имеющего хотя бы слуховой аппарат Велизария; нет, целью было – выбить из меня нужные им секретные сведения. В качестве барабанщика, «играющего» на миниатюрной барабанной магнитно-резонансной установке выступит, как было объявлено со сцены театра абсурда, электромеханическая цикада по кличке «Бонзо», вооруженная барабанными палочками, умело подкованными к мембранам-цимбалам «Бонзо» хитроумными леворукими тульскими оружейниками. Цикаду вживили в мой мозг тем же способом, что и саму ударную, сиречь барабанную, установку. Меня еще раз спросили, не хочу ли я передать им мои шифровальные ключи, чтоб они наконец могли открыть ими мир моих «таинственно-волшебных дум» и чтобы я, таким образом, избавил себя от того какофонического ада, который на меня должен с минуты на минуты – в случае отказа идти на уступки следствию – обрушиться всеми своими военными парадами, водопадами, фасадами, колоннадами, петардами, автострадами и канонадами. Мне сказали, что никаких привычных уху завсегдатая рок-концертов звуков типа «пум!», «пам!», «бумм!», «бах!», «туц!», «тыщь!», «дышь!», «хидыщь» и «хряск!» не будет. Мол, и не надейтесь. Выбьют нужные сведения из меня не звуки сами по себе, но самые настоящие удары, причем не кулаками по морде, когда сильный избивает слабого, а стальными кулачками, какие встречаются лишь на распределительном валу в двигателе внутреннего сгорания; эти кулачки будут избивать упорнее и ритмичнее, эти удары, пусть и не существенные по своему энергопотреблению, но зато действенные, как при «раскулачивании» крестьян в допотопные времена,  якобы должны предоставить моим истязателям все то необходимое, чего они от меня не могли добиться ни проехавшись по мне «Колесом Екатерины» (раскуроченный и раздавленный, с переломанными конечностями, я лишь смеялся от щекотки и пуще прежнего держал язык за зубами), ни поджаривая меня внутри медной статуи быка (распаляясь сильней и сильнее, я рад был стать стейком, ростбифом, говядиной Веллингтон), ни царапая меня до костей «кошачьей лапой» (уж лучше бы посадили на «стул Иуды»! Эх, Иуды! Где наша не пропадала?!). Ну, включайте же свою барабанно-ударную установку. Видать, на роду мне написано доживать свой век в качестве Диогена Синопского, обитающего в бас-бочке, принимающего пищу из парных тарелок «хай-хет», а тарелкой «райд» прикрывающего срамные места, а тарелкой «крэш» отбивающегося от непрошеных гостей; Диогена, поминутно хватающегося за голову, в которой непрерывно будет звучать – особенно громко в ночное время с 23 часов до 7 часов (как будто «Закон о Тишине» не для них написан) – в исполнении ремонтно-строительной группы «Черная суббота» «Барабанная песня» Владимира Маяковского, начинающая громобойными словами «Наш отец — завод. // Красная кепка — флаг. // Только завод позовет — // руку прочь, враг!»

 «Внимай их пенью — и молчи!..»

***


Рецензии