Глава 18. Анатомия собственности
Эд Марлоу заглушил двигатель старого пикапа «Додж» тысяча девятьсот восемьдесят девятого года выпуска. Звук затихающего дизеля показался Гансу звуком остановившегося сердца. В кабине повисла тишина, густая и тяжелая, как смола. Она длилась ровно семь секунд — Эд всегда считал про себя перед тем, как сказать то, что может убить человека окончательно.
— Выходи, — хрипло бросил он, уставившись в руль. Его костяшки побелели так, что казались фарфоровыми.
Ганс открыл дверь. Старые петли скрипнули голосом заброшенного корабля-призрака. Он ступил на землю, и гравий подъездной дорожки захрустел под подошвами дешевых ботинок из кожзама, которые Эд купил ему неделю назад в Уолмарте. Ботинки были новыми. Они еще пахли фабрикой, клеем и дешевым китайским пластиком — запах нормальной жизни, которой у Ганса никогда не было. Этот искусственный аромат казался ему оскорбительным пощечиной от всего мира.
На плече висела брезентовая сумка Эда, переделанная под рюкзак. Внутри лежала стопка книг: физика твердого тела, алгебра для чайников, история Британии XIX века и потрепанный томик Шекспира — всё, что успел вбить в голову мальчика старый моряк за эти три месяца, используя выброшенные библиотечные учебники и жесткую дисциплину ветерана Вьетнама.
Школа-интернат Святого Иуды возвышалась впереди — мрачное здание из серого нью-брансуикского гранита, построенное еще во времена первых лоялистов. Узкие окна-бойницы, острая крыша, увитая ядовитым плющом, который уже начал краснеть. Место, куда богатые родители сплавляют своих «неудобных» детей, чтобы те научились смирению или просто сгнили подальше от глаз общества.
— Это лучшее место, парень, — сказал Эд, наконец выходя из машины. Он обошел капот, встал рядом, засунув руки глубоко в карманы потертой куртки «Кархартт». Плечи старика опустились, словно невидимый груз прижал его к земле, пытаясь втоптать в асфальт. — Директор — мой должник. Я вытащил его сына из воды десять лет назад, когда тот решил поиграть в героя на скалах залива Фанди. Здесь хорошие учителя. Безопасно. Никто не будет пялиться на твои... особенности.
Слово «особенности» ударило Ганса под дых сильнее, чем разряд молнии отца. Эд имел в виду фиолетовое свечение вен, холодную кожу трупа и глаза, в которых иногда отражались тонущие корабли прошлого века. Но для самого Ганса главной «особенностью» была сама его суть — паразитическая пустота, черная дыра в груди, которая тянула мир в бездну только своим существованием.
— Вы меня бросаете, — тихо произнес Ганс.
Это не было вопросом. Это был медицинский диагноз. Факты, лишенные эмоций, потому что эмоции требовали сил, которых у него не осталось после ста сорока семи лет сна.
Эд резко повернулся. Его лицо исказилось болезненной гримасой, обнажив вставной зуб сбоку. Он схватил мальчика за плечи жесткими пальцами рыбака, привыкшими вязать узлы, способные удержать судно в шторм. От него пахло солью, табаком «Пэлл Мэлл» и дешевым стиральным порошком «Тайд».
— Не говори так, черт тебя дери! — голос Эда сорвался на крик, который тут же перешел в сдавленный шепот, полный боли. — Ты думаешь, мне легко? Думаешь, я хочу возвращаться в ту консервную банку один? Там даже стены воняют моим одиночеством, старым пивом и плесенью, а теперь там будет вонять им вдвойне, потому что твоя половина кровати будет пустой!
Слеза — крупная, горячая, настоящая слеза шестидесятидвухлетнего мужчины, который двадцать лет не позволял себе плакать даже на похоронах собственной жены — скатилась по морщинистой щеке Эда и упала на воротник рубашки Ганса, мгновенно впитываясь в хлопок.
— Послушай меня, призрак. Слушай внимательно, пока я не передумал и не запихнул тебя обратно в кабину. Я отправляю тебя туда не потому, что ты мне надоел. А потому, что если ты останешься со мной... я сойду с ума окончательно.
Он отпустил плечи Ганса и сделал шаг назад, увеличивая дистанцию между ними. Это движение выглядело как физическая ампутация конечности без наркоза.
— Три месяца, Джонатан. Девяносто дней я просыпаюсь каждую ночь в холодном поту. Я смотрю на тебя спящего и считаю секунды твоего дыхания. Одна секунда задержки — и мое сердце пропускает удар. Я боюсь закрыть глаза, потому что мне снится октябрь. Мне снится Красная Луна, и я вижу, как эта тварь изнутри вырывается наружу, разрывая небо пополам, а от мира остается только пепел и радиация.
Эд провел грубой ладонью по лицу, размазывая влагу и грязь рыбацких будней.
— Я плохой человек, мальчик. Когда я нашел тебя в той лодке, завернутого в водоросли, я думал не о спасении души. Я думал о том, что поймал чудо. Редкий экземпляр. Трофей. Я оставил тебя у себя, потому что ты был моей собственностью. Моей живой игрушкой, которая напоминала мне, старому неудачнику, что чудеса все еще существуют в этом прогнившем мире. Это эгоизм самого низкого пошиба, понимаешь?
Ганс смотрел на него, не мигая. Древний ребенок внутри взрослого тела впитывал каждое слово, каждое признание этой сломанной человеческой души, как иссушенная земля пьет первую весеннюю воду.
— Но потом... — Эд сглотнул ком в горле, звук был похож на хруст битого стекла. — Потом я понял, что чувствую, когда ты болеешь. Как мое сердце пропускает удар, когда твоя лихорадка поднимается выше тридцати девяти. Я начал покупать тебе еду, которую сам не ем — свежие яблоки вместо армейских пайков. Я чинил твой дурацкий медный компас часами, хотя мог купить новый пластиковый за доллар. Я стал чувствовать ответственность. Проклятую социальную работу.
Он подошел вплотную, нависая над мальчиком своей массивной, тяжелой фигурой, пропахшей рыбой и мужеством.
— Ты больше не моя собственность, слышишь? — прорычал он, тряся Ганса за плечи. — Ты — мой сын. Единственный, кто остался. Мой Дэниэл. И именно поэтому я везу тебя сюда. Настоящий отец не держит ребенка в клетке, чтобы гладить его по голове и бояться собственной тени. Настоящий отец должен научиться отпускать руку. Если я оставлю тебя рядом, в своем трейлере, я буду держать тебя слишком крепко. Я раздавлю тебя своим страхом, сожгу своими кошмарами. А школа... школа даст тебе воздух. Людей твоего возраста. Хоть какой-то шанс стать нормальным. Стать кем-то, кроме оружия Судного дня.
Это было самое страшное проклятие Дома Бурь, превратившееся в самую обыденную человеческую трагедию. Отец, вынужденный отдать своего ребенка в приют ради его же спасения. Но в отличие от Каина, швырнувшего младенца-Ганса в море ради собственного выживания, Эд делал это через собственное сожженное сердце, жертвуя последним теплом, которое у него было.
Они стояли у массивных дубовых ворот школы. На чугунной табличке блестела латунь: «Оставь надежду всяк сюда входящий... и захвати сменные носки».
— Пойдем, — прохрипел Эд, доставая ключи и начиная нервно ими звенеть. — Я должен поговорить с директрисой. Подписать бумаги. Сказать ей, что твой дядя работает на нефтяной вышке в Альберте и звонит раз в год, когда трезвеет. Ложь за ложью. Весь наш гребаный мир построен на ней.
Кабинет директрисы миссис Хэмиш пропах лавандой, властью и запахом старой кожи. Женщина сидела за столом красного дерева, ее взгляд был острым, как крючок для вязания макраме, которым она наверняка пытала провинившихся учеников.
— Мистер Марлоу говорит, ваш племянник... специфичен, — она постучала идеальной ручкой «Паркер» по папке личного дела Ганса. — Тих. Почти не говорит. Результаты тестов показывают интеллект уровня гениальности, но полное отсутствие социальных навыков. Мы примем его. У нас программа адаптации для трудных подростков. Но вы должны понимать, Дэниэл... здесь нет места слезам. Интернат учит самостоятельности. Никаких звонков домой первые две недели.
Когда формальности были соблюдены, Эд вышел в коридор. Ганс ждал его у металлических шкафчиков, прижимая к груди выданный учебник физики, держа его так, будто это был щит от наступающей тьмы. Коридоры эхом отдавали гомоном сотен голосов — жизнь кипела вокруг, игнорируя дыру в реальности, которую он носил в груди.
Старик присел перед ним на корточки, тяжело крякнув суставами. Теперь, когда решение было принято и пути назад не было, его лицо снова стало твердым, высеченным из камня ветрами Атлантики. Маска вернулась.
— Правила простые, — сказал он, стараясь звучать строго, по-военному. — Не позволяй никому трогать твои вещи. Если полезут первыми — бей первым. Без предупреждения. Твоя жизнь стоит дороже, чем их разбитые носы и исключения из школы. По выходным я буду приезжать. Привозить снасти. Мы будем ловить рыбу с пирса Ярмута, пока нас не арестует береговая охрана. Договорились?
Ганс молча кивнул. Слезы жгли ему глаза, едкие, как кислота Терниев, но он запретил им течь. Лицо должно быть каменным. Плачущий пятнадцатилетний мальчик с глазами столетнего мертвеца напугал бы любого психолога до заикания.
— Люблю тебя, парень, — внезапно вырвалось у Эда. Голос предательски дрогнул, ломаясь пополам, обнажая древнюю боль. — Черт возьми, ненавижу эту сентиментальную голливудскую чушь, но люблю. Помни об этом, парень. Помни, когда будешь ненавидеть меня за то, что я привез тебя в эту каменную тюрьму.
Он порывисто, неловко обнял Ганса. Объятие было крепким, почти жестоким, выдавливающим воздух из легких. Эд пытался впечатать мальчика в свою память, запомнить вес его тела, запах его волос (смесь шампуня из супермаркета и озона), тепло сквозь тонкую ткань школьной формы интерната.
Ганс уткнулся носом в плечо спасателя, в грубую фланель куртки. Впервые за полтора столетия он позволил себе быть сыном. Он обвил руками талию Эде, цепляясь за него с отчаянием утопающего, которого отрывают от последнего обломка мачты.
«Не уходи. Пожалуйста. Возьми меня обратно в трейлер. Я буду тихим. Я буду есть любую гадость из банки. Только не оставляй меня этим людям с их правилами и чистыми простынями...»
Но вслух он не сказал ничего. Горло перехватило спазмом абсолютного, космического одиночества.
Эд отстранился. Резко, почти отталкивая, боясь передумать и нарушить протокол собственного спасения. Поправил воротник куртки, пряча влажные глаза под козырьком кепки.
— Увидимся в субботу, — бросил он и быстро зашагал прочь по гулкому коридору, стуча тяжелыми рабочими ботинками по мрамору. Он ни разу не обернулся. Обернуться означало бы слабость. Обернуться означало бы остаться.
Ганс остался стоять один.
Вокруг бегали дети. Смех звенел под высокими сводами, отражаясь от портретов давно умерших меценатов в золотых рамах. Мальчики толкали друг друга, девочки шептались, шелестели страницы новых тетрадей. Жизнь кипела вокруг него, теплая, пульсирующая, полная кислорода.
Он посмотрел на свои ладони. Руки дрожали мелкой, едва заметной дрожью эсминца, попавшего в зону турбулентности. Фиолетовые вены на запястьях пульсировали чуть быстрее обычного — сердце пыталось компенсировать нехватку кислорода, которого вдруг стало мало в огромном, чужом здании, полном живых людей.
Мимо прошла девочка-старшеклассница в идеально отглаженной юбке. Она задела его плечом, проходя к лестнице, даже не подняв глаз от экрана смартфона.
— Осторожнее, новенький, — бросила она механически, стандартная фраза социального взаимодействия.
Ганс вздрогнул всем телом. Инстинкт заставил его сжаться, ожидая удара током, взрыва газа или того, что земля разверзнется под ногами. Но ничего не произошло. Девочка просто ушла, цокая каблуками по камню, погруженная в свой цифровой мир.
Он выдохнул. Медленно. Болезненно. Каждый вдох давался с трудом, словно легкие забыли, как работать самостоятельно.
Он поднял сумку. Перекинул лямку через плечо. Деревянная ручка самодельного лука больно впилась в ладонь, оставляя красный след.
Ганс сделал первый шаг внутрь школы-интерната Святого Иуды. Шаг в сторону нормальной жизни, которой он был лишен по праву рождения и проклятию обсидиана.
За его спиной громко, оглушительно в этой внезапной тишине ожидания, хлопнула тяжелая дубовая дверь, отрезая его от единственного теплого звука в этом мире — удаляющихся шагов отца, которому пришлось бросить собственного сына в огонь обыденности, чтобы спасти весь остальной мир от огня преисподней.
Ганс прислонился лбом к холодному металлу своего нового шкафчика. Номер сорок два. Его могила на ближайшие годы.
И тогда плотину прорвало.
Он беззвучно зарыдал, содрогаясь плечами, глотая соленые слезы, которые падали на серый пол элитной канадской тюрьмы для одаренных детей. Рыдания сотрясали его хрупкое, застывшее во времени тело. Он оплакивал не школу. Он оплакивал каждый день этих трех месяцев, когда Эд Марлоу учил мертвого мальчика быть живым, зная, что итогом этого урока станет самая страшная боль во вселенной — необходимость уйти, чтобы выжить.
Свидетельство о публикации №226080401130