Макс Батурин

Между кирпичом и молитвой:воспоминание о Максиме  Батурине.

Томск. Зима. Девятое января шестьдесят пятого.
Родился мальчик в семье фотографа, умевшего ловить свет даже в сибирской мгле.
Мог бы стать историком — ТГУ, истфак, — но не сложилось.
Вместо лекций — многотиражки, где слова учатся не у классиков, а у уличных морозов и редакционных кухонь.
С восемьдесят шестого — стихи. Сначала в стол, потом — в люди.

О себе он отзывался так, будто перечислял инвентарные номера: служил в СА, учился в ТГУ, два раза не был женат и один раз был. Сын — Даниил. Работал в журналистике, машинописи, на сцене, в живописи, эстрадном вокале, на телевидении. Носит очки, иногда бороду.
Всё. Сухо. С иронией, за которой — бездна.

Конец восьмидесятых. Время, когда советский язык трещал по швам, а новый ещё не родился. В этом акустическом хаосе Батурин нашёл свою ноту.
Вместе с Филимоновым и Лисицыным слепил «Общество левых поэтов» — и стал тем самым мальчиком, что бил в бубен на заседаниях обкома. Их перформансы пахли скандалом и свободой. Дом учёных, комсомольские штабы — всюду, где можно было крикнуть стихом в лицо системе.
Он не вписывался в писательский официоз: темперамент — буйный, необузданный — всегда мешал. Мешал быть своим среди чужих и чужим среди своих.

В девяносто четвёртом — Новосибирск, первая и единственная прижизненная книга: «Сказано вам русским языком!». Затем — московская «Антология русского верлибра». Но он остался сибирским, маргинальным, нестоличным. Голосом из провинции, которая никогда не была провинцией для самой себя.

Его стихи — острая боль, заточенная в строку.
«Каждый мой шаг — ожидание кирпичей и колодцев».
И вдруг — нежность:
«Беременные женщины не спят / они впотьмах следят за плода ростом / или задумавшись лежат / так просто за девять месяцев свой перекинув взгляд».
В этих строчках — весь Батурин: готовность к падению и одновременно — хрупкая молитва о жизни. Он писал о Томске, о зиме, о женщинах, о том, как раздавал себя по частям — и никто не брал.
«Дитя любви я стал слабым / раздал всего себя но никто не брал / если и взяли засунули в комод в сундук на чердак сознания / Господи дай собрать все обратно все воедино стать собой / Дай жить с Тобой в сердце».

«Вы вся – изящество, вся – женственность, вся – нега. / На вас меха и финская дубленка. / С какою грацией вы мучили ребенка / За то, что он жевал кусочек снега…»

Он скончался двадцать шестого апреля девяносто седьмого.  Отравился, как гласит официальная версия. Тридцать два года. Сам. Как будто дочитал книгу, которую не хотел переписывать.

Посмертно — сборник «Стихотворения». Затем антологии, статьи, воспоминания. А в двадцать четвёртом — Москва, книга избранного с кривым названием «Гений офигений». Главный редактор проекта «Уйти. Остаться. Жить» скажет: его поэзия близка к гениальности. И заслуживает новой встречи.

Но сам Макс, кажется, не ждал этой встречи. Жил — быстро, до края. Пил спирт, курил папиросы, посадил дерево, издал книжку. Оставил после себя строки, которые до сих пор звучат — как голос из той самой солнечной тюрьмы, из которой он когда-то вышел.

«Я старался не наступать на червей. / Дождь поливал закатное солнце».

Вот и всё. А если не всё — перечитайте ещё раз. Между этими двумя строчками помещается целая эпоха. И один человек, который сумел не наступить.


Рецензии