Глава 24
В прошлые годы, Джильда узнавала февраль по цветению нарциссов в укромных, укрытых от ветра, уголках; март – потому что цвели барвинок и аронник; в мае скалы покрывались золотисто-жёлтыми цветами горца и благоухали как медовые соты.
Потом наступала пора цветения боярышника в живых изгородях; жимолости, радующей взгляд у входа в дом; тяжёлых гроздей сирени; ясноглазых ромашек в Пятидесятницу; жёлтых роз в приходе Святого Брелада, что никнут к пескам и карабкаются вверх по живым изгородям; диких фиалок без запаха, ятрышника и чистотела; ивовых зарослей; плюща, увивающего каждый амбар; пурпурных армерий, которыми сплошь зарастали утёсы; сине-фиолетового морского чертополоха – «золотого смеха полей» *. И всё это было лето.
Потом настало время сбора ежевики, которую дети бедняков собирали для заготовок и домашнего вина; время цветения трав в бухте Сент-Уэн; время, когда каждый склон долин покрывался папоротником-орляком, который собирали и высушивали для хранения яблок, на подстилку любимице корове, для спинок скамей и сидений, чтобы было удобно сидеть вкруг огня зимой; время, когда персики, абрикосы и нектарины образуют пышные красно-золотые стены; время, когда на просёлочных дорожках цветут дикая слива и дикая яблоня, и тамариск роняет свои коричневые коробочки на землю. И это всё была осень.
Наконец, уносились прочь перелётные птицы – бекас, чирок и белощёкая казарка, и начинались дожди; исчезала зелёная ящерка с бирюзово-голубым горлышком; в долинах и на прудах Джерси замолкал хор жаб; на коров надевались попоны. Зима пришла!
Так воспринимала Джильда смену времён года вплоть до того дня, когда мужчина назвал её своей женой на несколько часов, а затем уплыл от неё. Не существовало такого судового журнала, в который заносились бы дни и недели - звенья бесконечной цепи, - которые разделили её и Филипа.
Она получила два письма, одно в январе, другое в марте. Как часто, когда приходил пакетбот из Английского канала, шла она к входной двери и смотрела, как старая Мер Россиноль идёт от дома к дому, нараспев выкрикивая имена тех, для кого пришли письма; и как часто она возвращалась обратно в кухню, подавляя рыдание.
Первое письмо Филипа стало одновременно благословением и ударом; оно ободрило её и пробудило сомнения. В нём, по всему, говорилось о хлебе, но подавался камень. Оно красноречиво и страстно повествовало о любви; но также в нём, с мучительной для неё небрежностью, говорилось, что на борту «Араминты» имелись запечатанные приказы, которые необходимо доставить, и что он не знает, ни когда вернётся, ни когда сможет вновь написать. Франции была объявлена война, и у них может не быть шанса зайти в порт или послать письмо с попутным судном в течение недель или даже месяцев. Это больно, но это судьба, это его профессия, и с этим ничего нельзя поделать. Он был бы рад писать ей хоть каждый день, рассказывая ей обо всём, как в дневнике, и, конечно, как только представится возможность, она получит от него подробнейший отчёт.
Читая это бодрое письмо, Джильда почувствовала боль в сердце. Если б она была мужчиной, а он женщиной, она никогда бы не писала так гладко о «судьбе» и «профессии», не говорила бы о разлуке c таким нарочитым сожалением. Она бы писала ему кровью своего сердца, и каждое слово впечатывало бы в бумагу горечь её души, подвергнутой невыносимому испытанию.
С каким энтузиазмом Филип, едва успев сообщить душераздирающую новость, принялся писать о том, какие перспективы открывала перед ним война! какие великолепные возможности продвинуться по карьерной лестнице! Неужели он думал, что это утешит её, спрашивала она себя. Наверно, он надеялся таким образом отвлечь её от мыслей о разлуке, дать ей повод для радостных ожиданий? Она перечитывала письмо снова и снова, желая убедить себя, что он имел в виду именно это, но нет! не находила ничего, что могло бы укрепить её в этой мысли. В этом письме отразился весь Филип, такой как есть, с его надеждами, планами, молодой удалью, честолюбием. Неужели он думал – в самом деле, думал, что такое письмо утишит её боль, осветит тёмную ночь, опускающуюся на неё? Воображал, что оно вознаградит её за его отсутствие в грядущий год – важнейший год её жизни? Его длительное отсутствие могло быть неизбежным, могло быть судьбой, но разве он не чувствовал, как ей горько? Ведь он же обещал вернуться через два месяца, а что теперь? Неужели не чувствовал?
Недели уходили одна за другой, и она убеждалась - да, он не чувствовал.
Некоторые натуры продолжают долго упорствовать в слепой вере, основания которой были поколеблены. У них ограниченное воображение, они верны единственной излюбленной привычке сердца. Слепы, потому что не желают видеть, упрямы в своих предпочтениях, глухи к голосу разума, до конца верны взятым обязательствам.
Но Джильда была не из таких. Её разум и воображение были так же сильны, как и её привязанности. Честность была основой её натуры, она не могла обмануть даже саму себя. По мере того, как её переживания становились всё глубже под воздействием печали, в которой таилась радость, и радости, омрачённой печалью, её ум становился острее и прозорливее. Её мысленное зрение видело вещи, окружающие её, как в калейдоскопе. Их отражения, большие и маленькие, словно бы затевали друг с другом игру. И вот преграда сдвинулась в её мозгу, и множество беспорядочных картинок хлынули на свет её внутреннего зрения, тесня друг друга.
Пять месяцев, как Филип оставил её, и два месяца, как она получила его второе письмо, - месяцы, наполненные сложными чувствами; трепетом откровения; жадным ожиданием новостей; неожиданными маленькими вспышками в рутинной жизни – несвойственными ей прежде; приступами нежности к дедушке; редкими едкими замечаниями к беседам сьера и шевалье, заставляющими обоих джентльменов переглядываться в изумлении; задумчивостью посреди общих бесед, явной для окружающих.
У неё вошло в обыкновение сидеть одной в состоянии отрешённости, как говорили о ней сьер и его гости; хотя её руки двигались, занятые шитьём, вязанием или прядением, и она не спускала пристального взгляда со своей работы, мысли её витали далеко. Хотя шевалье и её дедушка рассеянно отмечали эти перемены в ней, они так же рассеянно мысленно отодвигали их в сторону и не обращали на них внимания, относя их на счёт её пробуждающейся женственности. Во всяком случае, они считали, что не их дело вмешиваться в женские привычки и обыкновения. Тем более, если это касалось Джильды, девушки замкнутой и самостоятельной, чьи мнения и действия были так же мало постижимы для них, как мерцания звёзд Млечного Пути или течения в бухте Св. Михаила.
Однажды вечером она сидела перед огнём, думая о Филипе. Дедушка ушёл спать раньше обычного. Бириби спал под лавкой. Слышалось лишь тиканье каминных часов у неё над головой, пыхтение собаки, потрескиванье бревна на огне, и тихое дуновение жара, поднимающегося по дымоходу. Слова, написанные Филипом в письме, из которых она уже извлекла каждый атом нежности, что они содержали, звучали в её ушах. Наконец, одна фраза, повторявшаяся у неё в душе заунывным рефреном, приковала к себе её внимание: «Так что видишь, дорогая, хотя я и оторван от тебя, у меня появились великолепные шансы на успех. Безграничны возможности, которые предоставляет война».
Неожиданно Джильда осознала, насколько её любовь отличалась от любви Филипа, как отличалось её место в его жизни от того, которое он занимал в её. Она старалась утешить себя тем, что в жизни мужчины главное – его работа и место в обществе, что честолюбие и стремление к совершенству в его крови, которую он получил в наследство от поколений трудолюбивых амбициозных предков; тем, что природа мужчин отлична от природы женщин. Мужчина был связан узами общепринятых условностей, не мог выйти за пределы, определённые обществом, зарабатывая свой хлеб и стремясь достичь почёта и положения. Он должен был или подчиниться требованиям этих условностей, следовать всеобщему закону, выполняя свои ежедневные обязанности, или же выбыть из игры; а женщине в это время оставалось лишь со слезами взывать: «Господи, окажи милость, склони наши сердца к соблюдению закона сего».
Теперь вся картина в целом отразилась в уме Джильды, и её размышления пришли в окончательную точку. Она поняла, что правильно, и что – нет; дитя по годам, но женщина по опыту и разуму, она, отдавшись внезапному побуждению, закрыла лицо руками и разразилась слезами.
- О Филип, Филип, Филип! – рыдала она вслух. – Неправильно было жениться на мне; грешно было оставить меня.
Мысленно она безжалостно продолжила подводить итог случившемуся. Если б он женился на ней открыто и открыто оставил её, это было бы тяжело перенести, но в тех обстоятельствах было бы правильно. Если б он тайно женился на ней и оставил её у алтаря, сдержав клятву, данную ей в ответ на её согласие стать его женой, это было бы простительно. Но жениться на ней так, как он это сделал, и потом, нарушив свою клятву, покинуть её – это было неправильно; и если это неправильно даже в её собственных глазах, то в чьих глазах это будет правильно?
Вот к чему пришла она в своих размышлениях.
То был решающий момент её жизни, момент, когда она принуждена была трезво взглянуть на человека, которого любила, и который причинил ей вред. Она словно бы родилась заново в это мгновенье и оказалась перед выбором: продолжить любить вопреки всему, закрыть глаза, оправдывать и попустительствовать, сделавшись более терпимой к греху, менее нравственной; или ожесточиться сердцем, преисполниться презрения к собственному полу и ненависти к противоположному, стать умнее и нетерпимее, судить всех по одной себе, не верить целому свету. А может быть, стать сильнее, печальнее, мудрее; ничего никому не спускать, не закрывать глаза ни на что, никогда не обманывать себя, и никогда не прощать главного греха – обмана доверия и невинности; ясно видеть зло и порок, но великодушно и из чувства долга посвятить себя спасению чести мужчины, улучшению одной слабой или же порочной натуры.
Последнее и было выбором Джильды.
- О Филип, Филип, ты дурно поступил со мной!
Её слёзы падали в каменный очаг и огонь высушивал их. Она выплакала все девические восторги, радужные фантазии, нежные ожидания. Она окончательно рассталась с детством. Впереди были тревоги и опасности взрослой жизни, и она встретит их с сухими глазами и в одиночестве.
В своём втором письме Филип просил её объявить о браке и обещал написать её дедушке и всё объяснить, и также написать преподобному Лоренцо Доу. Она ждала обещанного письма дедушке, но оно так и не пришло. Что до мистера Доу, то он исчез во французском плену, так и не отдав ей свидетельства о браке.
Случилось и ещё кое-что. В то время как весь остров был взбудоражен из-за несчастья, постигшего мистера Доу, произошло дерзкое ограбление дома приходского священника и был похищен несгораемый сундук, в котором хранились поднос для причастия, приходские сборы за год, и – что было важнее всего, по крайней мере, для одного человека – приходская книга с записями смертей, крещений и венчаний. Так и вышло, что теперь ни одна живая душа на Джерси не могла бы отыскать ни единого следа женитьбы Филипа и Джильды.
Но даже это её мало тревожило. Филип мог бы легко всё это поправить! Если б он только вернулся – об этом были все её чаяния; что значили без него все обручальные кольца, все свидетельства!
Ей не приходило в голову, что все эти вещи необходимы, чтобы спасти её от позора в глазах света. Ей казалось, что достаточно лишь объявить всем об их венчании и дело будет решено. И она так и сделала бы, когда началась война, и Филип получил новое назначение, но она хотела, чтобы это объявление исходило от него. Во всяком случае, думала она, всё разъяснится, когда дедушка получит письмо от Филипа. Нет сомнения, оно просто опоздало на пакетбот, так она думала.
Но пришёл следующий пакетбот, и следующий; а письма для сьера де Мопра всё не было. Настала зима, ушла весна, теперь было лето. Начался сенокос, земляника краснела в клевере и в её саду, яблоневый цвет сменился плодами на деревьях, под которыми Филип клялся ей в любви.
Наконец, пришло третье письмо, но оно принесло мало радости. Она превосходило прежние письма по выражениям любви, но каким-то дежурным и поверхностным, так как чувствовалось, что его автор полностью поглощён какими-то своими делами и озабочен только собой. Оно было полно энтузиазма по поводу нынешнего состояния дел, не скупилось на обещания прекрасного будущего для них обоих, но о самой Джильде там не говорилось ничего. Её сердце – совсем недавно согретое надеждой – похолодело при мысли о том, что Филип, которого она считала сильным, нежным, понимающим, оказался настолько безразличен к её жизни. Его письма по виду были письмами страстного обожателя, который сознаёт свой долг, охотно выполняет его, но их красноречие казалось выверенным и даже холодным.
В этом письме он спрашивал о том, как жители Джерси восприняли известие об их браке. По его словам, он написал Лоренцо Доу и её дедушке, но до него дошли слухи, что корабль, везущий письма, был захвачен французским приватиром; так что, возможно, они не дошли до Джерси. Но она, конечно, сообщила дедушке и всем островитянам о церемонии, совершённой в церкви Св. Михаила. Он посылал ей пятьдесят фунтов, свой первый вклад в их общее хозяйство; когда закончится война, у них появится славный новый дом. Он снова напишет дедушке, хотя именно сегодня у него нет времени это сделать.
Джильда поняла, что должна объявить о своём замужестве. Но как она сможет это доказать? У неё было кольцо, подаренное ей Филипом, на котором были выгравированы их имена; но она была не столь наивна, чтобы не понимать, что в глазах её соседей кольцо – не доказательство. Приходская книга записей была украдена. Конечно, имелись письма Филипа; но нет! тысячу раз нет! она ни за что не показала бы его письма никому; сама мысль об этом ранила её гордость и чувство приличия. Снова с горечью думала она о своём тайном замужестве. С тех пор прошло столько времени, и как теперь рассказать о таком? Да ещё не имея иного доказательства, кроме писем Филипа! Нет, нет, она не может поступить так – пока не может. Она подождёт до его письма дедушке. Если оно задержится, что ж! тогда она наберётся смелости и сама расскажет всё.
Теперь она реже ходила на Вир-Марши. Она заметила, что теперь меньше людей останавливаются поговорить с её дедушкой на площади Вир-Призн или у колодца у входной двери, но не спрашивала себя о причине. Зато мэтресса Эмабль приходила чаще; но со времени знаменательного дня на острове Сарк Джильда старательно избегала всякого упоминания о Филипе и о себе. В эти чёрные для неё дни пара нежно наблюдающих за ней глаз принадлежала одной чрезвычайно толстой немолодой женщине, которую прозвали «женщина-балласт», чей толстый язык прилипал к нёбу, когда она пыталась что-нибудь сказать, чья внешняя непривлекательность была такова, что главным знаком привязанности её мужа являлось то, что он тянул её за большой палец ноги, проходя мимо её постели по утрам, чтобы зажечь огонь.
Картеретта Мэттингли тоже её навещала. Но тот друг, который не спускал заботливого взгляда с Джильды задолго до появления Филипа на площади Вир-Призн, теперь никогда не переступал порог её дома. Лишь раз или два со времени дня на Экрео, судьбоносного для них обоих, видела она его. Ранульф перебрался в бухту Сент-Обен; там он теперь занимался своим ремеслом и уединённо жил в маленьком доме вместе со своим отцом. Они не часто появлялись в Сент-Хелиере и почти никогда на Вир-Марши.
Картеретта немногим чаще видела Ранульфа, чем Джильда, но она знала всё, чем он занимается, так как стремилась узнать, к тому же на Джерси трудно укрыться от пересудов. Так же и Ранульф знал о Джильде. Чем занималась Картеретта, Ранульфа мало волновало, так же как Джильду мало волновали дела Ранульфа. Таков эгоизм любви.
Однажды Картеретта получила письмо из Франции, которое сильно её взволновало и заставило побежать стремглав к Джильде. Тогда же и Ранульф услышал молву, что так его поразила, что он, не желая верить своим ушам, в смятении тоже отправился на площадь Вир-Призн.
Примечание переводчика:
* «золотой смех полей» - у Паркера: the laughter of the fields whose laugh is gold – строка из стихотворения «Сад Кимодоки» [The Garden of Cymodoce»] Алджернона Чарльза Суинберна из цикла «Песни сизигийных приливов» [Songs of the Springtides] [1880]
Свидетельство о публикации №226081101260