Моя бабушка или вагон книг. 1899-1971
Всему хорошему в себе я обязан книгам. Тем, которые читала мне бабушка до шести лет. А может быть, дело не столько в книгах, сколько в потоке любви, который я чувствовал. Он прямо-таки физически от неё исходил. Потом бабушка заболела, попала в больничный водоворот, стала постепенно исчезать из моей жизни — пока не исчезла совсем.
Звали её Вера.
Родилась в Екатеринославе, на Днепре, в большой еврейской семье. Гимназию окончила с медалью. В четырнадцать лет перенесла полостную операцию, решительно отказавшись от хлороформа: проверяла характер.
В семнадцать сбежала в Петроград. Благо черту оседлости к тому времени отменили.
Курсистка с европейскими языками, деятельная и неутомимая, она успевала всё сразу: училась, служила машинисткой, репетиторствовала у столичных недорослей.
Несмотря на войну, столица до поры жила широко: в ресторанах было не протолкнуться, лихо гуляли военные подрядчики. Перепадало и остальным — даже учителям.
Денег у семьи Верочка не брала из принципа. Хватало и на учёбу, и на квартиру в хорошем доходном доме в центре.
Украина, южное солнце, Днепр — всё осталось в прошлом.
В автобиографии, написанной для ГПУ после первого ареста, она объяснила своё бегство так: «…жизнь в корне изменить хотелось. В крайнем случае — ещё одну революцию сделать. Начала революцию с собственной семьи, разошлась с дедом на почве политических взглядов (по причине крайней левизны моей)».
А кто не был левым в свои семнадцать?
Дед, по закону жанра, считался консерватором, ретроградом и тираном. А также кормильцем и уважаемым в обществе человеком — что тоже, естественно, ставилось ему в вину. У молодости своя оптика.
Большевистскую революцию семнадцатого года юная Вера встретила с «горящими глазами, сердце в такт перестрелке билось…».
«За детскую веру в человека, ширь размаха, дерзание и чистоту идей при дырявых сапогах и пустом желудке — больше всего я люблю годы 18–21, до НЭПа. Новую экономическую политику большевиков не приняла, она вызвала душевный протест и оттолкнула меня от коммунистов, с которыми одно время была близка».
Так, в поисках истины, Вера вступила в партию левых эсеров. Я как будто и сейчас это слышу: «Товарищи, сделать нам предстоит много, но теперь уже никто не будет мешать интеллигенции помогать простому народу строить новую, справедливую жизнь. Ни царь, ни его сатрапы».
Заводилой она была с детства, любила и умела агитировать. Ей нравилось работать среди студентов и рабочих — в гуще событий. Новые горизонты, новые задачи, новые друзья. Все как один — подвижники, бессребреники.
Там же, в Петрограде, у девушки Веры случилась серьёзная, большая любовь. К кому именно и почему всё закончилось ничем — не знаю. Мама как-то упомянула, а я это запомнил. Без деталей. Не очень-то меня интересовали в детстве «взрослые дела». Да и в голове не укладывалось, как моя старая бабушка могла любить кого-то, кроме меня и мамы. Тем более чужого дядю.
Взяли их 31 декабря 1922 года. Всех десятерых делегатов — прямо на нелегальной петроградской конференции партии левых социалистов-революционеров. Веру в том числе.
А было ей двадцать три.
Левые эсеры — крайне левое течение в русской революции. К двадцать второму году они уже считались опасными врагами большевиков. Впрочем, у большевиков кругом были враги: голод, тиф, разруха. Только что, в двадцать первом, полыхнуло Кронштадтское восстание, которое, похоже, левые эсеры и организовали. Пришлось большевикам подавлять матросиков артиллерией. А ведь ещё совсем недавно «братишки» считались боевым отрядом революции, своими в доску.
Крестьянин, туда же, не соглашался отдавать хлеб даром. Считай, тоже враг. Куда ни кинь.
Я читал конфискованные протоколы последнего заседания: поражает удивительно точный анализ обстановки. Они понимали, куда идёт большевистская диктатура. И знали об опасности для каждого из них лично. Никаких иллюзий у этих детей не было. И никакой конспирации.
Допрашивали долго. Следователь задавал каверзные вопросы, «смотрел с мудрым прищуром», но ничего конкретного не выявил. Написал просто: антисоветская деятельность.
Судили народным судом, дали всем по три года лагерей. Потом приговор смягчили и выслали из Петрограда в тайгу, в глухую Енисейскую губернию.
— Прекрасно, друзья, страдать за народ будем вместе!
Кроме того, в деревне была еда, а это что-то да значило.
В ссылке Вера с товарищами неожиданно получили то, о чём раньше только говорили: оказаться подальше от партийных бюрократов, работать с настоящим русским мужиком, просвещать его, учить его детей. Да что может быть лучше?
Мужик городских уважал, но сторонился. Детей в школу отдавал неохотно.
Через три года группу арестовали снова.
К тому времени большевики окончательно отменили царский «сухой закон» — бюджет разорённой страны требовал наполнения. И тут в районе кто-то, явно враждебный, стал развешивать рукописные листовки: не пить водку, не покупать водку, не продавать водку.
Листовки были написаны без ошибок, учительским, почти каллиграфическим почерком.
Подозрение самым естественным образом пало на ленинградцев. На первом же допросе они с гордостью признались в преступлении.
И поехали из одной ссылки в другую — не хуже, но дальше от центров жизни.
Стояла сибирская зима. Власти дали лошадей и пару саней, выдали продукты по норме, выправили бумаги и указали направление.
— С богом!
С деревней простились по-доброму: кругом свои, хорошие люди! Ссыльным было отчаянно весело: вот она, настоящая, не придуманная жизнь!
На третьи сутки показалось село. Спасибо, лошадки выручили. Доехали все, правда, обморозились добела.
В 1926 году — ещё один арест, профилактический, уже без повода.
Когда срок ссылки закончился, им разрешили Красноярск. Город! Нормальный быт, работа в школе — русская литература.
Через три года Веру позвали в Свердловск. Там с двадцать шестого проектировали и строили грандиозный Уралмаш. Завод заводов.
Оборудование шло целыми цехами, в основном из Германии и Америки.
Иностранные спецы все как один не говорили по-русски, а вагоны технической документации ждали перевода. Образованные люди были нужны позарез — и местное отделение ОГПУ не возражало.
Бывшим ссыльным запрещалось жить в крупных городах. Свердловск тогда крупным не считался.
Здесь Вере — уже Вере Яковлевне — позволили развернуться. В недостроенных инженерных корпусах она вела бесконечные курсы немецкого и английского, готовила технических переводчиков, переводила сама.
Добраться до завода было отдельной задачей. Хорошо — на попутной телеге. Если повезёт — в кузове набитой до отказа полуторки. А когда и пешком.
Трамвай на Уралмаш пустили в 1931-м. Всего шесть вагонов, их брали штурмом.
В том же году её пригласили в пединститут. Скоро Вера Яковлевна возглавила кафедру.
Ученики быстро выходили в люди, становились у руля производства. Время выносило наверх всякого мало-мальски способного. Так появились репутация, друзья, положение.
Благополучие чуть было не кончилось очередным арестом. В 1937–38 годах на Уралмаше взяли около трёхсот высших руководителей — директоров, инженеров, начальников цехов. Большинство расстреляли. Среди них были ученики и друзья Веры Яковлевны. Действующие цеха вставали, а это неизбежно вело к новым арестам. И так по всей стране.
Как, почему Вера Яковлевна, уже со ссылкой за плечами, не попала в этот страшный список трёхсот — загадка. Но страх, поселившийся тогда в людях, её не обошёл, да и не мог обойти. Политика всегда считалась в нашем доме чем-то неприличным. Вроде разговора о деньгах.
Тогда же извечная русская максима «молчание — золото» обрела силу закона. Произошёл надлом: в душах поселился ужас перед незаслуженным, бессмысленным, ничем не обусловленным наказанием. Этот надлом чувствуется и сегодня, спустя без малого девяносто лет.
А массовые репрессии как внезапно начались, так внезапно и прекратились.
— Перед самой войной жить уже было можно, — сказала однажды бабушка. Сказала не мне, но эту фразу я запомнил дословно.
От тяжёлых мыслей Вера спасалась работой: кафедра, учёба в Московском институте иностранных языков, потом деканство в Свердловском пединституте. И переводила, переводила. Помогали отличная память, способность мало спать и чутьё на толковых людей.
Моего деда по маме звали Михаил, и он умер от голода в зиму 1942 года.
В Америку он попал ребёнком, с очередной волной эмиграции. Вернулся незадолго до войны. В Свердловске познакомился с моей бабушкой и женился. Ничего советского он не принимал и не понимал. Актуальной специальности не имел, рабочей карточки не получал. На фронт не взяли по зрению — сказались удары, пропущенные на профессиональном ринге: в Америке этот интеллигентный парень зарабатывал боксёрскими поединками.
Но любовь к России…
Приспособиться здесь у него не было ни одного шанса. Вообще — никак. Зато успел родить мою маму, за два месяца до страшной войны. Девочку назвали литературно — Джульетта.
А в ту зиму Михаил просто лёг, перестал есть и уже не встал. Умирали дети, старики, здоровые мужчины, и это никого не удивляло. Голод. В графе «причина смерти» всем подряд писали одно: инфаркт. Женщины оказались выносливее.
Вера выделялась мягкой южной красотой и до войны одевалась хорошо. На общем фоне — очень хорошо. Дорого.
Когда начались первые трудности с хлебом, она собрала украшения, платья и понесла на рынок. Там повезло: удалось выменять довоенные «богатства» на полуторалитровую бутыль настоящего деревенского подсолнечного масла. Большая удача для всей семьи. Две-три ложки такого масла в день гарантировали жизнь одному человеку.
На обратном пути бутыль у неё вырвали беспризорники.
Это потом везде, где только возможно, стали сажать картошку. Тем и спасались. Помогли тылу американская тушёнка и яичный порошок — только появились они не сразу и лишь для рабочих в цехах.
Маме было полгода, когда врач поставил диагноз: дистрофия. «Думайте. Девочка не выживет при таком питании». Молока у Веры не было — откуда бы ему взяться при скудном пайке служащего. Помогла подруга: нашлось место в ясельной группе. Там кормили.
Я помню эту подругу — большую, громкую женщину с мужским характером. Бабушки уже давно не было, а её подруга нас ещё навещала. И смотрела так требовательно — словно на своё личное достижение, откровенно радуясь и гордясь. Мама готовила меня к этим визитам: рассказывала о голодных обмороках, о тяжёлом послевоенном детстве. Волновалась. Я же, чёрствый, как все дети, не чувствовал никакой благодарности и только ждал, когда гостья уйдёт. Что мне тогда были эти подробности времён фараонов.
Стыдно, конечно.
Ирония судьбы в том, что ссылка в тайгу спасла бабушку: иначе она почти наверняка погибла бы в блокаду, как погиб почти миллион ленинградцев.
А без ссылки в Михайловское её любимый Пушкин в декабре 1825-го вышел бы на Сенатскую площадь. И кто знает, чем бы это для всех нас закончилось.
Думала ли Вера Яковлевна об этих параллелях?
Вера похоронила мужа, едва не похоронила дочь и всей душой возненавидела войну. Которая казалась вечной, но всё равно кончилась.
В 1947 году, когда въезд в освобождённый Ленинград наконец открыли, Веру Яковлевну отправили туда за книгами. В главной свердловской библиотеке создавался отдел английской литературы, книги требовались и кафедре. Книг не хватало катастрофически.
Ленинградские коллеги не поскупились. Вере Яковлевне выделили вагон.
Целый железнодорожный вагон книг.
В 1951 году её позвали в Москву защищать диссертацию «Пушкин в английских переводах». Это была вторая попытка: первый вариант пришлось срочно переписывать.
Ни одна филологическая работа не могла тогда пройти цензуру без обязательной, почти молитвенной ссылки на учение знаменитого академика Марра о классовой природе языка — предполагалось, что в коммунистическом обществе возникнет единый всемирный язык. В пятидесятом Сталин вдруг лично вмешался и разгромил марровское учение. В мировую революцию вождь давно не верил и боялся её химер.
А диссертация была написана, утверждена и согласована — вплоть до парткома института.
Пришлось Вере Яковлевне переписывать введение и, главное, заново проходить все круги советского ада согласований.
Научных противников у новой редакции не было, но люди были измучены страхом и боялись ставить подписи, давать рекомендации. Кто знает, куда завтра завернёт кремлёвская филологическая дискуссия.
Это стоило ей здоровья: рак, операция. Успешная.
Есть поверье, что причина рака — невысказанные обиды. Если так, то всё сходится. Обида за растраченные жизненные силы, за разбитые иллюзии.
Выяснилось, что «победившие» народные массы в лице советской власти замахнулись на самое ценное — на личную волю человека. Бабушка ясно увидела, куда привела революционная романтика, и увиденное обошлось ей дорого.
«Пушкин в английских переводах». Я читал эту диссертацию — огромный труд. Читал фрагментами, конечно. Пытался, как всегда, проникнуть в самую суть сквозь текст. Слепая машинописная копия требовала большого напряжения, но кое-что я понял. Пушкину на Западе не везло с переводчиками. Его лёгкость, остроумие и глубина оставались недоступны английскому читателю.
Маршак, сам гениальный переводчик, сказал коротко: «Перевод стихов невозможен. Каждый раз это исключение».
Чтобы доказать первую половину этого остроумного изречения, Вера Яковлевна проделала титаническую работу — и была признана академическим сообществом пушкинистов Москвы и Ленинграда. Это означало учёную степень, кафедру и право заниматься чистой лингвистикой, без вмешательства партийных неучей.
Вторую половину она, кажется, доказывала всей жизнью.
Я понял это только сейчас.
Сталин умер 5 марта 1953 года, хотя казалось, что такой беды не случится никогда.
Моей маме было одиннадцать. Она часто вспоминала, как все девочки с нетерпением ждали праздника 8 Марта, а тут вдруг какой-то всенародный траур. Не вовремя и обидно.
Я это к тому, что в нашей семье не рыдали. По словам мамы бабушка тогда отмолчалась и смерть тирана не комментировала.
Слишком много векселей было выдано ей революцией, слишком мало оплачено.
Натура она была неугомонная. Несмотря на трудности, бабушка умела находить радость в жизни. И, что важнее, дарить её другим. Ни единой жалобы на судьбу. Ни одного сожаления об оставленной столичной жизни.
Единственная горечь — о брошенной петербургской библиотеке.
Ссыльные вообще не выглядели страдальцами. Они осаживали свою судьбу редким сочетанием достоинства, ума, простоты в общении и жизнелюбия. Казалось, у них где-то припрятаны ключи от свободы. Вот и все приметы русской интеллигенции — других нет.
«Вера Яковлевна была очень увлечённым человеком. Мы, её курсовички, бегали к ней домой, как в школу, и сидели допоздна. На ней был отблеск какого-то другого мира: манеры, одежда, владение словом, дикция. Была аура, которая вовлекала всех…»
Слова благодарной ученицы. Одной из тысяч. Подтверждаю. Так и было.
Спорить я любил — о чём спорил, сейчас даже не представляю. Однажды бабушка поразила меня коротким замечанием:
— Боренька, никогда не спорь.
— Как? Почему? Спорить так интересно.
Она отмолчалась.
Бабушка, прошло пятьдесят пять лет. Твой завет я так и не выполнил. Не хватает мне твоей мудрости. Но хочу успеть сказать, что согласен с тобой. Желание выглядеть правым — ловушка ума. Оно погубило больше людей, чем любая война.
Себя она считала человеком живущим в моменте.
«Терпеть не могу никакого прошлого, даже хорошего — всё же была и я когда-то маленькой девочкой: стриженой, шустрой, с большими ушами. В шесть лет зверски курила. А однажды повела весь двор детей с собой на реку, где мы чуть не потонули в проруби. За это была жестоко высечена своей матерью (единственный раз в моей жизни, быть может, мало…)»
Рак догнал её в 1971 году и уже не отпустил.
В 1994-м, через двадцать три года после её смерти, госбезопасность выдала нам материалы по делу левых эсеров. Прислали в Екатеринбург из Красноярска. Понадобилось всего лишь мамино заявление. Имена следователей и информаторов были тщательно замазаны.
Комната «для изучения документов» оказалась светлой и тесной. Кроме меня в ней сидело ещё пять человек. Локоть к локтю. Понять что-либо я даже не пытался — просто стал методично вырывать из дела заинтересовавшие меня страницы. С тем и ушёл домой.
Через два месяца маме вежливо позвонили: «Верните, пожалуйста, страницы». Я сначала отказался, но мама была так напугана.
Ещё через два месяца Красноярское Управление ФСБ прислало нам копии всех вырванных мною страниц. И копии конфискованных писем.
Читайте, граждане, нам не жалко.
Благословенная эпоха раннего Ельцина! Видела бы это бабушка.
Но было ещё кое-что, что догнало меня в разгар реформ.
По завещанию бабушка оставила мне тысячу рублей: «чтобы Боренька купил себе машину, когда вырастет. Ведь он так любит машины. Думаю, к тому времени они сильно подешевеют».
Завещания я не читал и о его существовании даже не знал. А когда получил эти деньги в 1989 году, купить на них можно было разве что пару колёс.
Но эта тысяча вдруг, без особых моих усилий, начала приумножаться. Сначала вдвое, потом ещё вдвое. И ещё.
Помню, что мысль купить машину пришла мне внезапно, под вечер. Утром я поехал на автомобильный рынок, где хозяйничали «кидалы», выискивали своих жертв мошенники и продавался всякий хлам. Среди хлама чудом нашлась почти новая жигулёвская «пятёрка». Мечта.
Денег на мечту не хватало. Причём много не хватало — примерно трети.
Я предложил продавцу, авторитетному, тёртому жизнью человеку, несуразную, оскорбительную глупость: остаток привезу через неделю, а машину возьму прямо сейчас. И документы, конечно, давай. Сам обомлел от своей наглости.
Вот тут и произошло невероятное для меня и, кажется, ещё более странное для него.
Он поверил мне на слово. Видел меня в первый раз — и отдал машину. Это в те дни и в том Свердловске.
С рынка я уехал уже на своей машине, невероятно счастливым и в полном недоумении.
Семь дней пролетят быстро, а других денег у меня нет.
Через неделю я привёз ему остаток.
Мы с ним приятельствуем до сих пор.
Так в моей жизни произошло нормальное чудо: бабушкино пожелание сработало как пророчество. Намерение, помноженное на любовь, проламывает любую объективную реальность, как бы не заметив её.
На что ушла жизнь этой яркой, незаурядной женщины? На воспитание многих тысяч учителей английского, которые, в свою очередь, обучили новые тысячи «англичан»? И всё лишь для того, чтобы их ученики смогли массово уехать из России и успешно устроиться в Европе, Израиле и США?
Или творческое горение, любовь к людям, годы, подаренные дочери и внуку, — вещи самодостаточные? Ни для чего иного не предназначенные? Ещё один кирпич в огромном здании цивилизации.
И что это за кино — «Неосознанная жизнь»? Мы крутим его сами себе, в зале, где кроме нас нет и не будет других зрителей. Искренне думая, что мелькающие на экране тени и есть мы настоящие.
Иногда я спорю сам с собой. Бабушкин завет не выполнен. Пусть это никого не пугает.
Из всех её достоинств мне досталось немного: любовь к тёплым, живым человекам и большие уши. Те самые. У моих детей тоже большие уши.
Это важно.
Объясняю: такие вещи передаются только от хороших людей хорошим людям.
А как же иначе?
Свидетельство о публикации №226081501429
С уважением
Света Волкова-Сорочан 18.08.2026 20:41 Заявить о нарушении
Борис Серебров 23.08.2026 17:45 Заявить о нарушении