Песня
«Здесь, на войне, значение дружбы иное. Здесь дружбу соединяет жизнь, смерть же разлучает её».
— Бердимухамет Аннаев
Их было двое — братья. Сначала я думал, что они близнецы. Иначе как объяснить, что оба брата были совершенно разными по росту и телосложению. Почему-то мне и в голову не приходило ничего другого, кроме моей первоначальной мысли, что они близнецы. Наверное, потому, что я считал редким явлением на войне, когда два брата сражаются в одном месте — в одном полку.
Старшего из братьев звали Азым. Он говорил тихим голосом. С этим парнем, который был чуть ниже среднего роста, я сразу не смог найти общий язык. Да и сам он не считал зазорным держаться подальше от большинства людей.
А вот тот парень, которого я принял за его близнеца, был полной противоположностью старшего брата. У него было высокое, крепкое тело. Когда он говорил, в его голосе всегда звучала выразительность. Его голос был слышен, где бы ты ни находился. Поглаживая усы, торчавшие в обе стороны, он хитро прищуривал глаза. Однажды он рассказал мне, что в клубе их села (ныне дом культуры) играл роль Гёроглы. Я удивился. Когда я спросил его, откуда они знают Гёроглы, он запел песню, начинавшуюся словами: «Гариб билбил». Он пел до тех пор, пока глаза его не наполнились слезами.
Наш полк сражался в составе N-й пехотной армии под номером 227, согласно приказу «Ни шагу назад». Мы находились на территории страны, которую знали только под общим названием — Украина.
Мне очень нравились горные места. Потому что по происхождению я был туркменом, к тому же сыном сельского учителя из деревни, расположенной у подножия Копетдага, поэтому с детства много слышал песен о горах. В детстве и юности, вырастая в объятиях этих гор, я любил их настолько, насколько любит человек то, в чьих объятиях ему посчастливилось жить.
Увижу ли я когда-нибудь снова горы, зависело от хода войны.
Нам всё чаще и чаще отдавали приказы переходить в наступление. Это усиливало наши опасения, что враг уже добрался до Москвы — главного города — и через считаные дни захватит её.
Мы, словно солдаты, которым нужно было хитростью забраться на спину более сильного противника, не давать ему свободы и постоянно изматывать его, изо всех сил старались. Особенно это проявлялось на тренировках.
Наш командир, подполковник А., наставлял нас, что порядок и дисциплину нужно не просто соблюдать, а соблюдать не медля. Сам он был упорным, словно преследовал врага по пятам. И ходил он быстро, и говорил быстро, и отдавал приказы быстро. Мы по своему предполагали, куда он так спешит, и в то же время, возможно, не знали об этом ничего. В общем, мнения о нашем командире у нас были самые разные.
Однако его зеленых глаз, красневших от гнева, мы все одинаково боялись. В отличие от нас — тридцати-сорока молодых парней, — он уже был человеком, повидавшим войну. Старший из братьев, Азым, часто находился рядом с командиром. Он изо всех сил старался стать его правой рукой.
Только после того, как он закончил петь, я услышал, что младшего из братьев звали Аликбер. От его песни, которую он исполнял тихим голосом, выразительно произнося букву «;», я словно услышал колыбельную и размяк. Аликбер спел её на своём родном азербайджанском языке, а я представил себе Гёроглы, который среди четырёх гор оплакивал своего сына Овеза.
То состояние безмятежности в тот момент, наверное, было от горного воздуха. У гор очень покладистый воздух.
Во время учения, мы зачастую слышали редкие артиллерийские выстрелы. Именно тогда мы научились по звуку определять вид орудия. На войне не было лишних знаний. Здесь нужно было сражаться, будучи полностью самим собой, выкладывая всё, что ты знаешь.
Позже звуки пушек превратились в такую же неизбежность, как грохот неба перед дождём, и наши уши привыкли к ним. Пока я слушал песню Аликбера, больше всего на свете боялся услышать именно эти пушечные выстрелы. Они испортили бы мне всё настроение. Поэтому всю песню я слушал со страхом.
Конь Гёроглы, который в это время вспоминал об Овезе, встрепенулся, а сам Героглы стоял среди зелёной травы, издалека смотрел на своё селение, искал сына Овеза, не нашёл, снова продолжил свой путь, остановился.
Когда я открыл глаза, прямо передо мной стоял сам командир А. Я поднёс правую руку к уху и только успел поставить ноги по стойке смирно, как он холодно сверкнул зелёными глазами и пристально посмотрел на меня.
Воспользовавшись тем, что командир стоял так близко, я успел рассмотреть его совершенно белое лицо, гладкое, словно тесло. Под левым глазом у него подёргивалось веко. Когда он по-русски сказал: «Вольно», вокруг распространился запах рыбы и водки.
Несмотря на то что была отдана команда «Вольно», я ещё больше сжался. По телу пробежала дрожь. Под его холодным взглядом мы превращались в виноватых, словно люди, совершившие какой-то непростительный поступок.
К тому же мне было неприятно, что моё первое знакомство с командиром с тех пор, как я пришёл в полк, происходило именно в такой обстановке.
Получив от меня короткие ответы на вопросы о том, кто я и откуда, он двинулся к Аликберу, стоявшему рядом со мной прямо как палка. Некоторое время он долго разглядывал его. За это время глаза подполковника заблестели. Почему-то он даже словно хотел улыбнуться.
Когда наш командир осмотрел его с головы до ног, лицо его вдруг стало суровым, и я невольно снова выпрямился. Рука сама собой сжала пустой китель.
— Знаешь, что самое главное на войне? — тихо спросил наш командир у Аликбера.
Он явно придавал своему вопросу вежливую интонацию, и чувствовалось, что ему снова хочется чему-то улыбнуться. Обычно именно с таким тоном они начинали непринуждённую беседу.
Воспользовавшись тем, что ответа в ожидаемое время не последовало, я посмотрел на Аликбера, но он, казалось, и не собирался отвечать на вопрос командира. Только что с надеждой распахнувшиеся его чёрные глаза теперь становились всё темнее, и казалось, что они вот-вот превратятся в тучи, обрушатся на наши головы как темная ночь, и обернутся для нас бедой. Наверное, Аликберу показалось, что командир хочет посмеяться над ним. Ведь не один я говорил, что он не создан для войны. Он больше всех нас любил поговорить, подружиться, был очень общительным. А душа у него была нежная. Он сразу принимал близко к сердцу даже малейшую вещь. Вот и сейчас, вместо того чтобы ответом разрядить обстановку, ещё больше усложнял её, выпуская весь свой гнев через глаза.
— На войне, — сказал наш командир, скользнув взглядом и по мне, а затем снова посмотрев на Аликбера, — самое главное — знать, что ты уже мёртв.
Сказав это, он слегка покачал головой. Затем, словно продолжая наставлять:
— Сегодня или завтра — неважно, он всё равно доберётся до каждого из нас, — сказал командир и улыбнулся.
Оставшись довольным собственными словами, он, казалось, хотел сказать ещё очень многое. За это время я даже успел подумать, что он снова заговорит. Но тут он оборвал свою речь с растерянностью человека, который знает многое, но не знает, как именно это сказать и с чего начать.
Помню, как я кивнул, соглашаясь с его словами. Я подтвердил сказанное им, не испытывая при этом никаких особых чувств. Командир ещё раз кивнул мне и отошёл от нас.
А я, только начав к нему привыкать, хотел, чтобы он пока не уходил, чтобы сказал ещё что-нибудь. Потому что было заметно: он не закончил свою мысль. Он ещё должен был говорить.
Когда я посмотрел на Аликбера, я понял, почему командир ушёл, не договорив. Возможно, я понял не всё, но постарался понять.
Лицо Аликбера было совершенно белым, словно лицо мертвеца. Я положил руку ему на плечо. Тогда я почувствовал, насколько удивительно твёрдым было его тело.
— Ну, что ты, расслабься, — сказал я со смехом, и наше молчаливое согласие, казалось, помогло.
Вечером мы, парни, собрались вокруг костра. Пока я сидел и размышлял о случившемся, тайно следил за Аликбером. Он, как всегда, часто улыбался. В свете костра его чёрные глаза поблёскивали, а время от времени он поглаживал усы.
Этот костёр мы разожгли ради веселья и радости. Среди парней были и те, кто хлопотал, желая высушить промокшие сапоги после ловли рыбы в соседнем озере, и те, кто вытянувшись лежал, и среднеазиаты, сидевшие, поджав под себя ноги.
Когда один из парней принёс гитару, Аликбера попросили спеть.
Я сидел в стороне, прищурив глаза. Стоило мне захотеть посмотреть на кого-нибудь, как взгляд тут же останавливался на Аликбере.
Обняв руками оба колена, я приятно думал о том, что неплохо было бы уснуть под песню. Потому что эта мысль хотя бы немного помогала мне забыть о войне.
— Песня напоминала парням их прошлую деревенскую и спокойную жизнь. Сначала Аликбер пел с перерывами. Среди его песен были и романсы бродячих цыган, и русские свадебные частушки — в более непристойных, грубоватых вариантах. Эти песни Аликбер исполнял на русском языке с характерным для кавказцев акцентом. Гитара тоже словно подыгрывала ему. В том, чтобы наполнить эту ночь мелодией, гитара проявляла даже больше активности. Она ни на мгновение не прекращала играть и заставляла Аликбера переходить всё к новым и новым песням. Едва он начинал одну песню, как Аликбер уже переходил к другой.
Рыжеволосый, голубоглазый молодой парень, игравший на гитаре, проводил длинными пальцами по её струнам и с силой отпускал их, заставляя звонко звенеть. В такие моменты он словно пытался спрятать голову между плечами, но его напряжённые, жилистые руки всё равно невольно бросались в глаза.
Я вдруг вздрогнул от звука, пронзившего сердце. Моя голова, уже склонившаяся набок, не сразу успела понять, на каком языке была песня:
Небо не может без земли,
Земля пусть будет твоей, брат!
Солнце не может без луны,
Луна и солнце пусть будут твоими, брат!
Дороги не могут без верениц,
Дороги пусть будут твоими, брат!
Народы не могут без сыновей,
Сыновья пусть будут твоими, брат!
Аликбер продолжил перечислять ещё много чего. Мы слушали его, почти не дыша. Я перестал обнимать колени и придвинулся ближе к огню.
Выразительный голос Аликбера завораживал. Может быть, из-за близости этих слов к туркменскому языку, а может, из-за их родства, по моему телу словно мурашки пробегали, и я становился робким. Его голос то звучал тихо, то становился сильным. Он пел так, словно читал молитву.
Рыжеволосый гитарист не знал, как подобрать музыку к этой мелодии, и заворожённо смотрел на Аликбера. Все мы оказались в странном состоянии.
Необычным было и то, что эта песня была понятна всем нам. В то же время многие не знали её слов, но мелодия песни объясняла всё гораздо лучше слов. Когда звучала песня, сидевшие у костра сплотились, превратились словно в одно ухо и слушали.
Даже после того, как песня закончилась, они не могли выйти из-под её впечатления и, оставаясь сидеть так же, хотели ещё ближе быть к Аликберу, хотели уловить эту мелодию, хотели окутаться этой выразительной интонацией и ждали, когда она снова зазвучит.
Ждали так как будто вместе с этой песней они чувствовали приближение конца чего-то важного. Наверное, им не хотелось упустить то, что они чувствовали, им не хотелось с этим прощаться. Потому что этим важным могло быть что угодно: оставшаяся дома мать, любимая, сын, родная деревня...
Через некоторое время, воспользовавшись наступившей тишиной, я украдкой огляделся вокруг. Девятнадцатилетний казахский парень, недавно прибывший в наш полк и сидевший рядом со мной, провёл рукой по глазам.
Потом они снова слушали песни, но ни одна из них не была в грустном настроении. В тех песнях была обида на любимую, которая не приходит на свидание, был юноша, вышедший из жёлтых рядов пшеничных полей, и тому подобное. Были среди них и те, кто подхватывал грубые песни с шутливым мотивом, и те, кто от души, во всё горло, подхватывал их.
Словно не замечая, что идёт война, мать-природа, живущая своей изначальной жизнью, убаюкивала нас своим спокойным, мягким воздухом. Луна в небе, словно покраснев от света костра, всё дальше перемещалась к востоку. Даже в этом шуме был слышен треск огня. Мы были беззаботны, как гости на большой свадьбе.
Это Теперь мне кажется странным, что посреди войны мы переживали такие весёлые и спокойные дни.
Наблюдая из-за мерцающих искр за парнями, которые, подхватив Аликбера, присоединились к его танцу, когда он, встав с места, притопывал обеими ногами, я заснул.
На следующий день нас разбудили очень рано.
Конечно, я понимал и по этим частым тренировкам, и по их торопливому характеру, что нам не дадут много времени и вскоре мы должны будем вступить в бой. Но я не знал, что первый день войны словно печатью отпечатается в моём сознании и памяти и что в последующие двести восемьдесят шесть дней, которые я проведу внутри войны, не забуду его. Я даже не подозревал, что двести восемьдесят шесть дней окажутся на одной чаше весов, а один-единственный день — на другой.
Тот день запомнился мне своей стойкостью, своей беспощадностью ко всем и в течение последующих двухсот восьмидесяти шести дней ни разу не дал мне забыть о себе. Возможно, тем самым он воспитывал во мне стойкость и обеспечивал сохранность будущих двухсот восьмидесяти шести дней.
Я вернулся с войны раненым. Но самой большой моей раны никто не смог увидеть. Потому что я носил её в своём сердце. А моё по-настоящему целое сердце осталось там, где погиб Аликбер, сражённый снарядом. Я оставил его там вместе с ним.
Когда я посмотрел в его глаза, ставшие ещё яснее, чем прежде, мне показалось, будто я впервые по-настоящему понял его песню.
Эх, увидеть такие ясные глаза мне больше не довелось ни до, ни после. В его открытых глазах отражалось небо. Он и в тот момент продолжал смотреть на небо словно живой человек.
Хотя во время первой атаки наш полк отступил, после полудня мы перешли в новое наступление. Быстро собрать такие большие потери и вновь набрать силы нам помогли сведения разведчиков.
Кстати, должен сказать, что один из тех разведчиков был туркменским парнем.
В результате, основываясь на новых полученных сведениях, наш командир сумел правильно организовать наступление, и победа оказалась на нашей стороне.
Однако мы совсем не могли почувствовать радости от победы. Мне часто вспоминались утром не вернувшиеся с боя ребята, особенно Аликбер. Вспоминая, что в последнее время он много пел, говорили: «Знал, оказывается, что отойдёт в мир иной». Аликбер и вправду в последнее время часто повторял: «Если не буду петь, сердце моё из груди выскочит».
После того дня я стал уделять больше внимания его брату Азыму. Не знаю, как другие, но я считал себя виноватым в том, что Аликбера больше нет. Мысли о том, что я не смог его спасти, что вместо него погиб не я, не давали мне покоя. Они сами собой подталкивали меня следить за Азымом, и быть в курсе о нем. Был страх, что вдруг и с ним что-нибудь случится.
Действительно, многие ребята говорили, что в последнее время Азым изменился. Говорили, что наш командир даже обратился наверх с письмом с просьбой перевести Азыма в другой полк. Причиной тому, оказывается, была сцена, свидетелем которой стал один из солдат.
Говорили, что наш командир крикнул Азыму: «Ты хочешь умереть? Ты ставишь всех нас в опасное положение».
О том, что глаза Азыма, который и раньше не стремился быть среди людей, даже командира не на шутку испугали, ребята ещё долго говорили.
В те дни я старался встретиться с ним. Но он не задерживался рядом со мной, на мои вопросы отвечал поверхностно и резко уходил. Как бы мне ни хотелось, моё желание поговорить с Азымом так и не осуществилось.
По настойчивому требованию командира его перевели в другой полк.
Об Азыме и его дальнейшей судьбе я слышал хорошие вести. В глубине души я радовался, что его судьба сложилась хорошо. Единственное, о чём я сожалел, — я не успел сказать ему, чьим желанием была эта судьба.
Но те слова, которые я не смог сказать, остались песней на моей памяти.
Возвращаясь с войны домой, я слышал эту песню всё громче. Возвращаясь с войны домой, она, разрывая мою грудь, кричала:
Небо не может без земли,
Земля пусть будет твоей, брат!
Солнце не может без луны,
Луна и солнце пусть будут твоими, брат!
Дороги не могут без верениц,
Дороги пусть будут твоими, брат!
Народы не могут без сыновей,
Сыновья пусть будут твоими, брат!
А впереди меня ждали и небо, и солнце, и сыновья, которых пожелал мне Аликбер.
Свидетельство о публикации №226082100015