Удар Гайдна


Весной 1792 года в Лондоне, в концертном зале на Ганновер-сквер, Йозеф Гайдн — которому шёл шестидесятый год и знаменитее которого в Европе не было композитора — представлял новую симфонию. Вторая её часть начиналась тихо и до приторности предсказуемо: простенький мотив, будто из детской, повторённый ещё тише, словно нарочно, чтобы вас укачать. А потом, посреди этой колыбельной, без всякой подготовки, весь оркестр разом бьёт в полную силу — удар, от которого, по преданию, дамы вздрагивали в креслах. Дальше музыка как ни в чём не бывало возвращается к прежней тихой поступи, и больше удар не повторяется. Но именно по нему симфонию и запомнили: за ней навсегда закрепилось имя «Сюрприз».

Много лет спустя биограф спросил Гайдна, не затем ли он это сделал, чтобы разбудить задремавших слушателей. Гайдн ответил, что нет: он хотел удивить публику чем-то новым и заявить о себе так ярко, чтобы не уступить сопернику, дававшему концерты в том же городе. Удар был не украшением и не шуткой на полях — он был замыслом. И стоит заметить ремесло: удар бьёт только потому, что восемь тактов перед ним были такими смирными и ожидаемыми. Гайдн выстроил ожидание нарочно — чтобы было что сломать. Смысл был в сломе.

Это не причуда музыки, а общий закон, и проще всего он виден на словах. «Сегодня утром взошло солнце» не сообщает вам почти ничего: вы это и так знали. Сообщение говорит вам ровно настолько, насколько вы не могли его предсказать. Новизна — не приправа к смыслу, она и есть то, что передаётся; вполне предсказуемый сигнал пуст по определению — он лишь подтверждает уже бывшее у вас.

Отсюда первый способ, которым сделанная вещь умирает: вы можете закончить её прежде, чем она закончится сама. Рифма, которую слышно за строку вперёд. Шутка, чей конец ясен с первой фразы. Сюжет, разгаданный на десятой минуте. Всё сказанное уже было, и никакого зазора между ожиданием и приходом не открылось.

Если новизна — это жизнь, отчего бы не гнать её до предела? Оттого, что чистая новизна — это шум. Случайный набор нот нарушает всякое ожидание и не значит ничего: его не напеть, не запомнить, не пересказать, потому что не к чему приложить.

Психологи мерили это не раз и получали одну и ту же кривую. Удовольствие растёт с новизной и сложностью до вершины, а дальше падает: слишком знакомое усыпляет, слишком чужое сбивает с толку, а живёт середина — там, где узор уже различим, но ещё не очевиден. Вот второй способ умереть, обратный первому: не пустота, а шум. Сказано новое — но приложить его не к чему, и в памяти не остаётся ничего, кроме смутного впечатления силы.

Теперь понятно, зачем Гайдн потратил восемь тактов на скуку. Слом слышен как слом лишь на фоне правила, которое вас приучили ждать. Музыковед Леонард Мейер ещё в пятидесятые годы показал, что чувство в музыке рождается из того, как композитор строит ожидания и затем медлит с ними, обманывает их или исполняет; полвека спустя это пересобрали на языке мозга: слушая, мы всё время предсказываем следующую ноту, и переживание едет верхом на том, сбылось предсказание или нет.

Нет ожидания — нет и слома; нет слома — нет и смысла. Тихая колыбельная перед ударом не пустое место: она и есть то, что придаёт удару вес. Гайдн скучен ровно там, где собирается быть громким, и одно оплачено другим.

Тот аккорд, что оглушил Лондон в 1792 году, сегодня не оглушает никого: мы слышали бесчисленных его детей и ждём его заранее. Гайдн не потерял ни единой ноты — он потерял внезапность, потому что теперь мы её предвидим. Значит, смысл не хранится в самой вещи. Он живёт в расстоянии между вещью и тем, что вы принесли к ней.

Оттого десятое прослушивание глуше первого. Оттого шутка умирает от повтора. Оттого штамп когда-то был находкой, а стал штампом не потому, что в нём переменились слова, а потому, что переменились вы: то, что било, вы теперь встречаете заранее. Сделанное живо ровно в том зазоре, который оно открывает против вашего ожидания, — и зазор этот не в вещи, он между вещью и вами.

Выходит, убить сделанное можно с двух сторон, и обе — промах по зазору: он либо слишком мал, и вы всё знали наперёд, либо слишком велик, и вам нечем его удержать. Проверить это можно не вкусом, а делом. Остановитесь, не дочитав, и скажите вслух, что будет дальше; совпало — вещь вам ничего не сообщила. Отложите на сутки и перескажите своими словами не оценку, а содержание; пересказать нечем, а осталось лишь чувство глубины — это был шум.

Гайдн знал, где лежит зазор, с точностью до такта. В этом знании — не в громкости и не в новизне самой по себе — и всё искусство: посадить новое на ровно столько привычного, чтобы оно и сломалось, и удержалось разом.


Рецензии