Почему непроверяемое ценится выше

Приклейте к изложению научной работы одну лишнюю строчку с формулой — и читатели оценят работу выше. Кроме тех читателей, что умеют читать формулы. Прибавка появляется ровно там, где проверить нечем.

В 2012 году шведский исследователь Кимо Эрикссон это измерил. Он взял двести человек — не студентов и не прохожих, а людей с учёными степенями, по роду занятий читающих научные тексты. Каждому давали изложение двух настоящих исследований, по эволюционной антропологии и по социологии, и просили оценить их качество. Разница между вариантами была одна: в одно изложение вставляли лишнее предложение с формулой, взятой из совершенно постороннего исследования. В новом месте формула не значила ничего — связать её с текстом было нельзя, потому что связи не было.

Изложение с бессмысленной формулой оценивали выше. Но не все. У людей со степенями по математике, естественным наукам, технике и медицине прибавки не возникало. Разница тут не в уме и не в добросовестности — все двести люди учёные. Разница в одном: одни могли прочесть формулу и увидеть, что она пустая, а другие нет. Надбавку давали ровно те, кому проверить было нечем.

Наткнувшись на место, которого не можешь разобрать, ты волен прочесть его двояко: «это выше моих сил» или «это пусто». Почти все по умолчанию берут первое. Непонятность относят на свой счёт, а тексту приписывают содержание, которого не увидели, — и приписывают именно там, где увидеть не могли. Если бы читатель мог проверить, он бы либо понял, либо поймал, что понимать нечего. Кредит выдаётся не за непонятность вообще, а за то, что читатель не в состоянии проверить, — то есть выдаётся только там, где его нельзя заслужить.

Если непонятность покупает глубину, отчего бы не писать всегда мудрёно и туманно? Оттого, что работает это лишь за пределом читательской досягаемости. Дэниел Оппенгеймер в 2006 году проверил и обратную сторону. Он брал тексты и заменял простые слова длинными, не меняя ничего по существу, — и читатели оценивали автора как менее умного. Даже неудобный для глаза шрифт толкал оценку туда же: набранное трудным шрифтом читалось как написанное человеком поглупее. Там, где читатель видит, что то же самое можно было сказать проще, сложность работает против текста и читается не как глубина, а как важничанье.

Один и тот же туман: выше твоей досягаемости — глубина, ниже — напыщенность. Значит, глубина лежит не в тексте, а в зазоре между текстом и тем, что ты способен проверить.

В 1996 году физик Алан Сокал написал заведомо бессмысленную статью и отправил её в «Social Text» — журнал по исследованиям культуры, где науку разбирают как явление общественное и идеологическое. Статья, на языке настоящей физики, доказывала, что физическая реальность — сама сила тяготения не меньше, чем устройство общества, — есть «в основе своей социальный и языковой конструкт»; что современная физика потому подпирает радикальную политику; и что нужны «освободительная наука» и «эмансипированная математика». Доказательства не значили ничего: физические термины были взяты за звучание и сшиты с политическими выводами, которые из них никак не следуют. Статью напечатали как серьёзную работу — редакторы не могли проверить физику, а выводы льстили их взглядам и пришли от физика, вставшего на их сторону. Условие Сокал объявил заранее: напечатают или нет — ответ выйдет любой, и задним числом его не перетолкуешь.

Но дальше идёт то, что из этой истории обычно вырезают. Сокал сам обрезал свой вывод. Из факта публикации, написал он год спустя, следует немногое: доказано лишь, что редакторы одного окраинного журнала напечатали статью о квантовой физике, в которой, по их же признанию, не разобрались, и не спросили никого, кто в ней понимает. Не доказано, что целая область есть бессмыслица. Громкую версию — «вот, они все шарлатаны» — он объявил неверной сам. И даже с этим разоблачением случилось ровно то, что оно вскрывало: пересказчики взяли половину, которую нечем проверить, и выбросили оговорку самого автора.

И это не болезнь одних гуманитариев. Программисты сложили программу, механически сшивавшую случайные обороты своего ремесла в статьи, в которых смыслу неоткуда взяться; годы спустя их вычислили по характерному машинному следу — больше сотни таких статей нашлись напечатанными в точных науках, где всё будто бы считается и проверяется. Болезнь не в предмете. Она там, где никто, кто способен проверить, на самом деле не читает.

У этого есть оборотная сторона, без которой вывод сам станет отмычкой. Правило «непонятно — значит пусто» ничем не лучше и губит больше. Фреге издал книгу с новым способом записи рассуждений, и её почти никто не прочёл — трудна она была не по чьей-то прихоти, а потому, что до неё такого просто не существовало. Спинозу читают с усилием, потому что он выстроил сочинение теоремами, а теоремы читаются медленно. Трудность бывает ценой содержания; требовать лёгкости от всего подряд — значит вычеркнуть сначала Спинозу, потом квантовую механику, а там и всё, чему надо учиться. Оба правила — «непонятно, значит глубоко» и «непонятно, значит пусто» — делают одно и то же неверным образом: подставляют догадку о причине там, где нужна проверка.

Выход один, и он не требует сразу выносить решение. Спросите не «о чём это», а что в этом могло бы оказаться неверным — и как это узнать? Отвечать самому не нужно; довольно посмотреть, отвечает ли текст. Настоящая работа называет, где она может провалиться, — предсказание, дату, условие, которому обязана удовлетворить. Пустая молчит, и молчание это и есть улика. Вопрос никого не топит зря: он оправдывает текст так же часто, как обвиняет.

Бремя, стало быть, не на вас — не вам угадывать, глубоко там или пусто. Бремя на тексте: это он обязан сказать, где он может быть неправ. Пока он молчит, ваше доверие — подарок, и вручаете вы его как раз тому, чего сами не понимаете, — там, где меньше всего можете себе это позволить.


Рецензии