Незаконное потребление наркотических средств, психотропных веществ и их аналогов причиняет вред здоровью, их незаконный оборот запрещен и влечет установленную законодательством ответственность.

И день прошёл и день грядёт. 2-11

11.

 Ева с Глебом Ивановичем, Алексеем Даниловичем и Борисом остались у Агнессы. Она была задумчива и молчалива. Томительный час они просидели за столом, чаёвничая с рассеянно поддерживающей беседу Агнессой. Говорили о лете, планах на него, о свадьбе и свадебном платье Евы. Говорил в основном Глеб Иванович, Борис молчал. Агнесса уходила в себя, вздрагивала, когда к ней обращались, отвечала скомкано.


  Обидные и бесцеремонные слова Евы о том, что она потеряла нюх, не выходили из головы. Вначале она злилась, а мысли были худые и злые: «Я не шарик в руках напёрсточников, чтобы кто-то мной манипулировал и подсказок доброхотов мне не нужно. Надо же! Какие провидцы, добрые, сердобольные люди, а я холодная аквариумная рыбка, бесчувственная ледышка! Обязана была радостно броситься ему на шею?! Прозрев, радостно петь? Что, что, должна была сделать? Пожалеть его, погладить по голове, ответить взаимностью? Отвечать взаимностью каждому влюблённому? Это какие-то Мопассановские сюжеты! Глеб Иванович, как девчонку, даже строго меня одёрнул, а Алексей Данилович? Не защитил, отмолчался, и это было похоже на согласие с Евой и Глебом Ивановичем!»

  Эти мысли, как бельё в стиральной машине, машине живой, рефлексирующей, крутились в воспалённом мозгу, отжимались, полоскались. И остановка машины ввела её в краску и отчаяние, когда она достала «чистое бельё». «Неужели, это я сказала: сейчас он войдёт, я прямо у него и спрошу? Господи, неужели я могла бы спросить у него это, при всех нагло, как какая-то хабалка?! Кто мне нашептал это? Что ты с собой делаешь, дура? Ева сказала, что я живу в подвале, да, да, да, в подвале, подруга, одна, одна, одна и я перестала видеть людей!»   


  Видя настроение подруги, Ева сжала под столом колено разговорившегося Глеба Ивановича, а он понятливо глянув на неё, немного выждал, прикрыл ладонью фальшивую зевоту и предложил отправиться по спальням. Ева прижала к себе, поцеловала окостеневшую и холодную, не ответившую на её поцелуй подругу. Глеб Иванович с Евой уходили в спальню неслышно, чуть ли не на цыпочках, словно боялись кого-то разбудить, в отведённую ему комнату за ними последовал удивлённый, не понимающий такой резкой смены настроения компании Борис. Агнесса с Алексеем Даниловичем остались за столом. Она замкнуто молчала, и Алексей Данилович не стал её расспрашивать о здоровье, чувствуя её состояние и понимая, что говорить сейчас о Сафроне рискованно, нужно подождать, когда срыв пройдёт, и с ней можно будет говорить спокойно.
 

  За Сафроном он весь вечер наблюдал с профессиональным интересом и не мог не заметить, с каким обожанием он смотрел на Агнессу, как сияли его глаза, как ярко выразил свои чувства пением. Размышляя, неожиданно для себя он сделал вывод, что этот трогательный и непосредственный, умный мальчик-мужчина, со своей любовью мог бы стать ключом к запертой двери сознания Агнессы.  Видя сейчас её замкнувшейся, понимая, что в ней клокочет борение мыслей, он посчитал опасным для её здоровья разговор с ней. Поцеловав в щёку, сказав, что ей непременно нужно принять таблетку атаракса и лечь спать, он ушёл.


  Агнесса легла на кровать не раздеваясь. Белые ночи буйствовали. Светло-пепельная масса невесомого гипнотического света проникала сквозь занавески, заполняя комнату.  Лёжа на спине с открытыми глазами, глядя в потолок, она восстанавливала события.

  Вихревым каскадом прокручивались в голове эпизоды их встреч с Сафроном, его взгляды на неё, стеснение при общении с ней, яркую речь в её защиту на дне рождения, вспомнила его откровенные слова об отпечатке в сердце, когда он впервые увидел её на фотографии. Медленно она возвращалась в реальность, думая о том, что такие слова не придумывают заранее — они из сердца и рождены импульсом любви. И в этой части размышлений, неожиданно её охватило странное безразличие ко всему происходящему, нежелание напрягаться и думать, навалилась усталость и разболелась голова.
 

  Никуда, разумеется, слова Евы и Глеба Ивановича не могли деться и не стёрлись невидимой кнопкой delit. Они сохранились, но сейчас голова отказывалась думать об этом, оставив размышления на потом — сработала защитная реакция.
Она подошла к окну. Время белых ночей она не только не любила, но понять, отчего они действуют на неё удручающе, долго не могла. Уже столько времени прожив в Питере, привыкнуть к этому явлению не могла. Когда в первый раз ходила смотреть развод мостов с одноклассниками, восхищалась вместе со всеми, но поймала себя на мысли, что ей не по себе, почему-то нервничает, а восхищается фальшиво, вынужденно, под аурой восхищающихся одноклассников.
 

  Года через два после этого, стоя на Петровской набережной в белые ночи, со сжавшимся сердцем она неожиданно ярко вспомнила, как часто летней ночью, когда спадала южная жара, семья усаживалась на скамью со спинкой в беседке, оплетённой виноградом, к столу с кувшином домашнего кваса, графином коньяка для отца и вазой из плетёной лозы ивы с фруктами. Мама с отцом обсуждали просмотренные фильмы, говорили о хозяйственных делах, отец рассказывал смешные истории.
   Он всегда сидел без рубашки, с золотым крестом на волосатой груди, на левом плече у него была татуировка — храм с католическим крестом и надпись: Domine salva etcustodi. Как-то, потрогав татуировку, она спросила отца, что это означает. Он перекрестил её, сказав: «Спаси и сохрани. Когда тебе будет трудно, говори эти слова, Господь поможет, только говори сердцем».


  Мама часто клала голову на его плечо, он улыбался. Она выходила в лёгком сарафане с бретелькой на одном плече, Агнесса видела, что под сарафаном у мамы ничего нет, а грудь маленькая, как у девушки. Пони дремал стоя, иногда он их смешил: забавно, как собака садился, после вставал, и, потоптавшись, опять впадал в дрёму. Какая чуткая на любой звук стояла тишина! Прямо над головами, могла шумно пролететь ночная птица, с реки временами веяло прохладой и сыростью, иногда был слышен всплеск выскочившей из воды крупной рыбы; где-то далеко мог пройти поезд, куры временами ворчливо ссорились на насесте.


  Ночь царила в мире, опьяняла ароматами, звёзды были низкими и яркими, казалось, усыпанный бриллиантами купол неба сияет. Иногда падала звезда и все загадывали желания. Она спрашивала у родителей, что они загадали, они смеялись, отвечая, что нельзя говорить — желание не исполниться. Её не гнали спать, чувство теплоты, любви, единения с родными людьми охватывало её. Конечно же, она была уверена, что они загадывают что-то хорошее для неё. Если засиживались, мама приносила кофту и халат, накидывала ей на плечи кофту, целовала, на отца — халат и тоже целовала в седую голову.

  Может быть в Питере, это воспоминание о дорогих ночных посиделках за столом с родителями, единения с ними и с дремлющим живым миром, породило это её отношение к белым ночам, порождающих в ней острое чувство одиночества, среди людей, у которых здесь были отцы, матери, сёстры, братья. Возникало острое ощущение того, что она находится в сумеречной зоне между днём и ночью, а зона эта живёт своей жизнью, отдельно от неё.
 

  Высокое небо редко вызвездивалось, умиротворяющей ночной тишины не было. По усталой Неве шли суда, шумели толпы людей, по проспектам сновали машины, люди, как загипнотизированные, сомнамбулически бродили под высоким небом каменного города-исполина, затопленного наркотическим покровом иллюзорного сумеречного света, бродили хаотично, как заводные манекены. Всё это казалось ей оптическим обманом: то ли ночь, то ли полу-вечер, то ли полу-рассвет, не давала людям спать, то ли люди не давали отдохнуть небу. И ещё всегда думалось, о страдающих в больницах людях, для которых ночь могла бы дать отдохновение и сон, но этот сумеречный свет должен был лишать их покоя.

  Думая об этом, ей вспомнилось, матрицей отложившееся в голове воспоминание. Однажды летом, лет в десять, она попала в больницу с гнойной ангиной. Родители пытались лечить её дома, но пришлось вызывать скорую, когда она стала задыхаться. Боли были сильные, ей кололи антибиотики и обезболивающие, боль ненадолго затихала, но быстро возвращалась. Летние южные ночи были поздними и жаркими, она ходила по больничному коридору, по которому бродили обожжённые, перебинтованные шахтёры с недавно взорвавшейся шахты, похожие на зомби из фильма ужаса. Они так страшно стонали, что она забывала о своей боли, остро представляя их мучения. Такими же страдающими, не находящими себе успокоительного места, виделись ей и эти толпы на набережных Питера. Сейчас, глядя в ночь, она вспомнила всё это вновь.


  Она сняла парик, присела к столику с зеркалом и рассеянно провела рукой по голове, задумчиво рассматривая осунувшееся лицо с припухшими глазами, и механически положила руку на расчёску, которой расчёсывала парик. Так же машинально, глядя в зеркало, подняла её к голове, собираясь расчесать волосы, и — очнулась.
 

  Отшвырнув расчёску, истерично расхохоталась: «Проклятая память, память рук, память волос, матрица мозга, никогда не дадут мне забыть себя прежнюю! Никогда, никогда не дадут!». Она бросилась на кровать лицом в подушку и разрыдалась.
Когда совершенно больная и разбитая после тяжёлой ночи, она вышла из спальни, в гостиной сидел Алексей Данилович. Пил кофе, смотрел телевизор с приглушённой до минимума громкостью.

  «Доброе утро, Нессочка, — ласково сказал он, встал, взяв её за руку, усадил рядом с собой, налил ей из турки кофе, помолчав, продолжил тихо: «Чужие глаза, частенько видят то, что свои не видят…». Сжимая голову руками, она простонала: «Алексей Данилович…не нужно…» — «Я всё же окончу… поговорка эта простая народная мудрость, констатация человеческого опыта, есть и оговорка — в чужом глазу бревно видеть. Твои друзья добрые и сердобольные люди, любят тебя, по мне они опрометчиво поступили — такие назидания в лоб не говорят. Они не желали тебе плохого, но что сказано, то сказано, а круги под твоими глазами говорят о том, что ты их услышала. Соберись, пожалуйста, вижу болезненно рефлексируешь. Мне край нужно быть на работе без опозданий, но вечером я к тебе приеду и мы с тобой поговорим о ситуации, а пока пей сегодня стандартный набор препаратов и обязательно пойди на работу, тебе нужно быть с людьми…».
 

  Он не договорил, в гостиную вошли Глеб Иванович с Евой и Борисом. Не решившись обнять окаменевшую подругу, Ева погладила её по плечу. Пили чай, вчерашний день не вспоминали, почти не говорили. Ева с женихом предложили Алексею Даниловичу и Борису подвезти их до города, они согласился. Распрощались сковано, но Борис, учтиво поцеловав руку Агнессы, поблагодарил за приём, чуть помялся, словно хотел что-то сказать, но поклонившись, отошёл.    


  На работе день длился необыкновенно долго. Она натянуто улыбалась покупателям и посетителям, не обедала, одна мысль вертелась в голове: «Зачем, зачем мне этот салон? Эта работа? Я не получаю никакого удовольствия от неё, отдача от салона мизерная — рутина и суета. Ты же спокойно можешь жить, заниматься творчеством и получать от этого наслаждение, только от этого ты его получаешь, подумай об этом».


  К концу рабочего дня позвонил Алексей Данилович, поинтересовался здоровьем, извинился, сказав, что не сможет сегодня приехать. Домашняя работа валилась из рук. Механически пожарив яичницу с помидорами, она ковырнула вилкой и есть не стала, за кофе выкурила сигарету, принялась, было, под телевизионные новости мыть оставленную в мойке посуду, но раздражённо закрыла кран.
 

  Диктор ровным голосом сообщал о том, сколько умерло за сутки людей от ковида, о возбуждении третьего уголовного дела в отношении Алексея Навального за оскорбление судьи, клевету на ветерана, хищение пожертвований и создание некоммерческой организации, посягающей на личность и права граждан; о страшной аварии на трассе с погибшей семьёй, о каком-то блогере, выпавшем из окна, о рейде милиции на крупную овощебазу, где работала масса мигрантов.


 Выключив телевизор, она присела к столу, закурила, раздражённо бормоча: «Главные новости! Это главные новости страны!  Сплошной негатив: ковид, маски, смерти, ничего о живой жизни, аншлаг и суета вокруг одного позиционера, заигравшегося в демократию, возгордившегося, привыкшего к почитанию и сытой жизни, к торговле лицом, возомнившего из себя разоблачителя, лже-мессию, потерявшего инстинкт самосохранения. По мне — глупец, делающий умное лицо! Как можно не понимать, что тебя используют доброхоты свободного мира с улыбками гиен? Очаровался собой борец за свободу, однако на гвоздях, как революционер Рахметов, не спал, сигары дорогие, как и он, уверена, любил. Ни Мандела, ни Че Гевара — Жизель, — привыкшая, чтобы её носили на руках. Какой-то дешёвый сюжет «Бесов» Достоевского получился. Только вышли бесы-лайт, шиворот на выворот, с камарильей уродцев блогеров, как Захар говорит — на минималках. Ха, ха, зыбкие трясины закона? Отравить нельзя посадить? Зыбкие-то они зыбкие, да проверенные историей, трясины заведут куда нужно, они же зыбкие. Крупное достижение по наведению порядка в стране, всем бы этим законникам, перестать, наконец, самим перестать воровать и врать, увидеть, как старушки в мусорных баках роются».

  Она прошлась по комнатам, шепча: «Опять одна. Позвонить Аркадию?» И будто вслушиваясь в себя, помолчав, произнесла: «Всё уже сказано. Ну, нет, увеличивать страдания, возрождать надежду в нём и себе? Физика! Должна быть и химия, а её нет».
  Долгое время с тех пор, как она закрасила картину, в студию не входила. «Зайду, помяну», — горько улыбнулась она. Краска на картине высохла, но на чайку и кусок неба она не попала, и казалось, что птица мучительно зависла в недоумении над страшно изменившимся миром, в котором ей негде приземлиться или приводниться. «Это я», — прошептала она, сняла картину с мольберта, прислонила изображением к стене, проговорив: «Я тебя рожу; снова, я была тобой беременна, вынашивала тебя, ты моё дитя. Остались эскизы, я тебя напишу в два-три дня, ты станешь лучше».
 

  Сев в кресло с блокнотом и карандашом, она рассеянно принялась рисовать мужские лица, не окончив одно, принималась за другое, исписала листов десять. Просматривая рисунки, удивлённо потёрла виски — все лица были неуловимо похожи на Сафрона! Она пририсовала ему на одном рисунке пышный берет, редкую бородку, усмехнулась: «Венецианский юноша, я же хотела его написать».
 

  Минуту просидев в задумчивости, глянула на часы — девятый час. «И почему бы мне не позвонить ему, да и узнать, как он себя чувствует, после обильного возлияния, — усмехаясь, думала она. — И кстати, спросить, когда он покажет нам свою бережно скрываемую возлюбленную».


  Усмешка была натянуто фальшивой. Ею она как бы прикрывала сложность ситуации, обращала сложность в обыденность благожелательности к знакомому человеку. Этот был импульсный позыв утопающего, хватающегося за соломинку. Обидные слова Евы о подвале никуда не делись — саднили занозой в голове.  Телефон лежал перед ней, она протянула руку, замерла на миг, и краснея, набрала номер
Он откликнулся сразу, словно ждал звонка. Его, «О! Доброй ночи, Агнесса!», сказанное восклицательно и откровенно радостно, вызвало у неё улыбку. Перед глазами встал он, замерший в Эрмитаже у картины «Мадонна с младенцем», вдохновенно и эмоционально рассуждающий о материнстве. Думая: «Нет, в самом деле, он не от мира сего, прилетел с другой планеты».

  Представляя его смущение, спросила, изображая ироничную весёлость:
 —Как себя чувствуешь, Сафрон винолюбивый? Восстановился?
 Он засмеялся.
 — Слава опытному в таких делах верному оруженосцу Захару, он меня вылечил известным русским способом, но сейчас чай, чай и ещё раз чай. Пожалуйста, не думайте, прости, не думай, что питие моё греховное кредо, но иногда в хорошей компании, чтобы не чувствовать себя зажатым, — а я часто так себя чувствую, — зелёный змий меня соблазняет, и я не сопротивляюсь. Но после всегда чувствую себя виноватым, будто натворил чего-то непотребного. Наверное, это у всех так…
 

  —Да, ладно тебе, — перебила его Агнесса весело, — ты был хорош во всех смыслах, всех обаял, говорил интересно. Ева в восторге от тебя, Глебу Ивановичу ты понравился, а он человек въедливый, пел ты замечательно, говорил замечательно, не подозревала в тебе таланта въедливого аналитика, а главное был весел и раскован. Словом, коллектив тебя принял единогласно, и… пожалуйста, переходи, наконец, на ты.
 —Мне хорошо с вами, — запнулся он и продолжил, — со всеми… всё так демократично, такие интересные люди. Я сегодня почему-то весь день думаю о Потапыче. Никто не обратил внимания, но когда я пел, мельком глянул на него. Мы веселились, а он стоял у входа в беседку с таким горестным видом, весь ушедший в себя, что сердце у меня сжалось, этот горестный образ и сегодня преследует меня. Это немного разъяснилось, когда он меня с Глебом Ивановичем пригласил выпить с ним за упокой его жены и дочери…что же с ними случилось?
 

  — Кровенит сердце хорошего человека. Он из Луганска, ты, думаю, знаешь, что там творится сейчас. Семья погибла во время бомбардировки, приехал в Питер к родственникам. Обеспеченные люди, живут недалеко от моего дома, но у него с ними не срослось, они фактически его прогнали. И ты не поверишь — из-за того, что он поддерживает возвращение Крыма! Ходил по дворам, искал работу и приют, я возилась в палисаднике. Подошёл, сказал, что ищет работу, может всё, не ворует, не врёт, пьёт в меру. Я почему-то сразу поверила и не ошиблась — золотые руки, славный нрав. Мне нравится его южный говор, люблю с ним говорить, он тоскует по родине. Знаешь, до переезда в Культурную Столицу я сама так говорила, хе;кала (она засмеялась), надо мной в классе потешались.
 —Хорошо, что ты помогла ему, он хороший человек, такие глубокие глаза с болью, — протянул Сафрон, — вам… тебе зачтётся. Мне тоже нравится южнорусский говор, у бакинцев тоже свой неистребимый говор, заметили мой?
 —Заметила. Протяжные гласные, конец предложения иногда звучит вопросительно, хотя предложение не вопросительное. Сафрон, ну давай уже на ты, не делай из меня учительницу, а из себя ученика. Звоню я вот почему: дико загорелась идеей написать портрет венецианского юноши в берете, ты обещал позировать…


  Быть с ней наедине?! Сафрон не дал ей договорить.
 —С удовольствием! Когда?
Что-то остановило Агнессу спрашивать о возлюбленной Сафрона.
 —Хоть завтра. Часиков в семь, адрес пришлю. Кстати, пройтись пешком, полюбуешься видами острова, я живу недалеко от дома Голубятниковых, на Ваське, в смысле на Васильевском острове.


  Навязчивая мысль долго преследовала её после разговора с ним: он такой откровенный, отзывчивый, любит делиться своими мыслями, никогда не уходит от вопросов и вдруг такая твёрдость и отказ говорить о своей неожиданной возлюбленной? Уже засыпая, она всё ещё думала об этой коллизии. И как это бывает в минуты, когда человек обезволен ватными объятиями Морфея, перед тем, как уйти в надмирный полёт, она получила «видео послание» живое и красочное. Он пел «Летний дождь» Игоря Талькова, не сводя с неё глаз, смотрел так, как только могут смотреть страдающие от неразделённой любви, но «экран» неожиданно зарябил, с шумом пошёл полосами, искривляясь и изображение пропало. Ещё какое-то время был слышен голос поющего, словно прорывающийся сквозь какофонические звуки из оркестровой ямы, где настраивается большой оркестр, а после пришла тишина. Лёгкий вздох полетел в эту тишину — она заснула, улыбаясь.


  Проснулась поздно.  Весь день её не покидала какая-то лёгкость во всём, чем бы не занималась. Несколько часов энергично, с удовольствием она восстанавливала «Балтийский берег» и была довольна тем, как идёт работа, генералила квартиру, ездила за продуктами, купила любимые нарциссы, весело болтала с косметологом, а вернувшись домой, критически осмотрев посудный шкаф, перемыла посуду и долго приводила в порядок столовые приборы, хотя они бы отличном состоянии. В шестом часу пополудни, она, наконец, присела выпить кофе, но вскочила, не допив: «Господи, а во что же мне одеться?!  Парик? Да зачем же он? Он же всё знает!» Ещё час она простояла у зеркала, подбирая наряд.
— — —


  По дороге домой после именин, Головчин не упустил возможности «наехать»на пребывающего в прострации Белоцерковского. Вначале он прочёл ему гневную назидательную тираду о его тряпочном характере. Говорил, что он, как больной Стокгольмским синдромом, предвидя негатив и реакцию мучительницы, мазохистически попёрся на казнь, тупо надеясь на примирение и милость или ещё на что-то, что ему трудно понять.

   После завёл шарманку о том, что так же тупо он не послушался его доводов не доводить дело до эксцесса и благоразумно уехать; что по его вине, и он получил репутационные потери в отношениях с дойной коровой, а теперь неизвестно, что взбредёт этой невоздержанной дамочке княжеских кровей в её лысую голову. «Ты, Мишель, и мне подпортил репутацию, — витийствовал Головчин, — что ей стоить разорвать отношения с нашей конторой и уйти под другое крыло, чтобы не видеть твою ненавистную рожу?»


   Белоцерковский молчал с закрытыми глазами. Стерпел он и «дурилку картонную», шалунишку, лошару, но когда Головчин, войдя в раж, оскалился и, гоготнув, брякнул: «М-да, в Библии много раз описано, как горячие хлопцы Авраамова племени пали;лись на бабах», он с протяжным стоном очнулся, вскинулся, трясущимися руками, мыча, схватил его за горло и стал душить, что-то невнятно бормоча.
 

  Таксист, который слушал и поглядывал в зеркало заднего вида, от неожиданности нажал на тормоз, оба пассажира дёрнулись вперёд, а Головчин, щёлкнув челюстью, как пёс в жару на надоевшую муху, побагровев, разжал руки Михаила и раскрытой пятернёй пихнул его в лицо. «Тварь, тварь, — шептал Белоцерковский, схватившись за голову, — какая ж ты мерзкая ксенофобская тварь!» Потирая шею, Головчин процедил сквозь зубы: «Не тваре;й тебя, серливого кролика». Закрыв лицо руками, Михаил откинулся на сиденье.


  Когда пришлось время расплачиваться с таксистом, обозлившийся Головчин устроил с ним грубую разборку, посчитав, что тот дико накрутил цену. Таксист вежливо возражал, Головчин ярился, скаля зубы. Михаил не выдержал, сполна расплатился с таксистом и, бросив Головчину: «Я может быть и тряпичный, но теперь, партнёр, с тобой всё!  Рожа твоя каннибальская мне противна и омерзительна, видеть больше её не могу. Забудь о покупке моей доли навсегда, я лучше за полцены отдам любому желающему». Головчин растерялся, не нашёлся, что ответить, выслушал с открытым ртом и закрыл его только тогда, когда Белоцерковский ушёл.


   Выходя из машины у своего дома, он так хлопнул дверью, что таксист в открытое окно крикнул ему: «Слышь, папаша, не из сарая, в натуре, выходишь» и грязно выругался в его адрес. Головчин ничего не ответил и прошёл в дом. Жены в комнате не было. «Сука бакинская, спать со мной не хочет, — бормотал он, — и мать и дочь суки». Основательно глотнув коньяка из бутылки, свалившись в кресло, покусывая ногти, он задумался. В голову лезли разные пакости, какими можно было бы насолить взбрыкнувшемуся партнёру, но мало-помалу он пришёл к оптимистичному заключению: жизнь покажет — Мишель — слабачок, я его как-нибудь непременно «нагну».
Он разделся и улёгся в постель. Засыпая, бормотал: «На мне, где сядешь, там и слезешь, спина у крепкая, креп… ка… я… я… Последним произнесённым словом было: «Суки».


  Михаил же медлить не стал. Через три дня, приведя себя после короткого запоя в нормальное состояние, явился в контору. Не поздоровавшись с сотрудниками, бросив им: «Lasciate ogne speranza, voi ch'entrate», что означало: «Оставь надежду, всяк сюда входящий», зашёл в кабинет к Головчину, сказав, стоя у двери: «Я нашёл покупателя, с ценой договорились.  Спокойной жизни с ним я тебе не гарантирую, и… не лезь ко мне больше, не звони, тошнит от твой лошадиной хари и голоса, слизняк. Ты умер для меня».


  О так быстро появившемся покупателе он блефовал. Ему хотелось поднять настроение партнёру за все пакостные рулады в свой адрес. Наконец-то он остро, болезненно и отчётливо осознал, что с тех пор, как Головчин стал его партнёром, он вёл по отношению к нему политику морального унижения, а он этого не замечал или не придавал значения, или, скорее, с внутренним скепсисом к нему старался сохранить своё шаткое спокойствие, понимая, что дело это бессмысленное исправить суть этого твердолобова, окоченевшего в своей исключительности типа.
 

  Вспоминая сейчас о том, что он готов был уступить ему в цене, он со злостью думал: «Тварь, приступом меня брал! У народа есть одно замечательное слово — задолбал. Вот он просто меня и задолбал, чтобы выбить решение. Замечательно, что мы разосрались, он бы меня и дальше долбал, тьфу, нелюдь!». Сейчас настрой был другой — его душила злоба.
— Миша, Миша, — привстал в кресле Головчин с отвисшей челюстью, — погоди, присядь, поговорим… ну на нервах вчера наговорил, нервы, водка, ситуация… виноват. Я куплю, куплю по твоей цене, мы же столько лет…
 — Любили друг друга, — сухо бросил Михаил, — ты уже мне исповедался в такси. Фу, фу, какой же ты слизень и мудрила.
 

  Он повернулся и вышел. Переговорил с администратором Ниной Александровной, которая одновременно вела и бухгалтерию, попросил выслать ему на почту прикреплённым файлом финансовый отчёт за прошлый и этот год. Матвей, робко улыбаясь, вышел его проводить.
— Что-то случилось, Михаил Эдуардович?
— Михаил приостановился, глянув на него с раздражением.
— У меня? Ничего. Ты не чувствуешь здесь запаха серы?
Матвей вытаращил свои детские глаза. 
— Я с месячишко отдохну, развеюсь. Всего хорошего.
Матвей вернулся в офис. Головчин, с багровым лицом стоял в дверях своего кабинета.
— Где ты шляешься в рабочее время? Зайди ко мне, чёрт бы тебя, лодыря, побрал.
— — —


  Расставшись с Головчиным после ссоры в такси, Михаил два дня бездумно пил. Если раньше в активный период жизни, когда нужно было держать себя в форме, общаться с людьми и следить за внешним видом он умел притормаживать, то в последнее время (и уже давно), неособо заморачивался по этому поводу. Ни прогулок, ни пробежек, ни ресторанов, ни «раслабонов» с Головчиным, ни саун. Зачем, когда можно залечь в квартире, спрятаться от суетного мира, делать всё, что захочется? Еду принесут, спиртного полно, «тёлок» можно вызвать. Потребуется выйти в люди? Навёл марафет на лице, одел дежурную маску успешного человека и —   верёд.


  Да и «тёлок» он ленился вызывать, а если уж вызывал, то получив, что требовалось, расплачивался, всегда чувствуя злобу к улыбчивым недоросленкам и накат спонтанных позывов дать крепкого пинка под зад сопливой «пионэрке», больно ущипнуть за напудренный детский носик или ухо накрутить побольнее. Он, конечно, сдерживался, понимая, что «крыша» девочек может выставить ему нехороший счёт, но всегда после этого приходила мысль, что ни одна из этих сук, — ни сук даже, а су;чечек, — рабыни, сломленные рабыни криминала, ленивицы, вычеркнутые из человеческой жизни, ещё не понимающие, чем всё для них может закончиться.


  Понимал ли он, что сам катится в бездну? Понимал, но сил остановиться не было — инерция безысходности сдвинула его на спуск, а доводов остановиться он не находил. На третий день, ещё не совсем отрезвев, когда он ехал на такси в офис низложить Головчина, он не сразу в него зашёл, а решил посидеть в кафе рядом с офисом. Что-то смутное жило в нём, как сон, который оставил отпечаток, мучает, но не проявляется. Официант принёс ему коньяка, он выпил, и вся картина именин в быстрой перемотке прокрутилась в голове.
   

  В два дня запоя мозг, как бы жалеючи, отключил память обо всём происшедшем на именинах, но он обязан был вернуть картину. Странное состояние охватило его сейчас. Он в деталях вспоминал перипетии именин Агнессы, не чувствуя ни стыда, ни угрызений совести, не тоски, ни раскаяния, даже улыбнулся, думая: «Вот и случилось, то, чего, собственно, ты всегда и ожидал. Она не могла этого забыть, она доверяла тебе, а ты поступил, как быдло из окружения её отца, перечеркнул её и свою судьбу. Свою подлянку ты прекрасно осознавал, это выгрызало тебя изнутри, не было дня, когда бы ты вдруг не вспомнил свой скотский поступок, как она пыталась вырваться из твоих рук.  Не умоляла, нет, не скулила по-бабьи, не просила пощады, а боролась до конца, не по-детски яростно защищалась. Это же Агнесса! Это же отцовская и материнская кровь, это гордость и достоинство! Любила ли?  Любила. Любил? Любил, любил и любишь. Растоптал и её и свою жизнь, ты-то такой же, а она — на всю жизнь с последствиями твоего скотства, с клеймом. Боров! Был боровом им и остался. Единственный человек, который тебя любил — она. Единственная женщина, которую любил и похерил. Всё похерил, жизнь похерил». Подошёл официант: «Что-нибудь ещё»? Михаил вздрогнув, расплатился. Поднимаясь по ступеням в офис, он бормотал: «Как там у них… мне отмщение и аз воздам? Почему ж у них? Это наш народ начертал на скрижалях. К чёрту Питер, к чёрту! Пусть мне воздастся по-полной, живи, что будет — то будет».

—  — — 
 
Через неделю он улетел в Черногорию. Летел отвязаться, погреться, забыться, убегал от депрессивного действия белых ночей, от автомобильных пробок, от тягучего одиночества квартиры, в которой до сих пор не поменял громоздкую румынскую мебель, оставшуюся от родителей, где всё напоминало о них, где за дверью родительской спальни ему чудились их приглушённые голоса и жил их запах.
Но уже в самолёте он тоскливо думал, что совершил просчёт, надеясь развеяться.

  Активной жизни не хотелось, общения с людьми тоже, Думалось: «Нужно было лететь на необитаемый остров, лежать под пальмой у океана, курить, пить пиво и слушать, как растёт твоя борода, а ночи проводить с послушной островитянкой в парео».
На второй день курортной жизни он заскучал, осознавая, что веселиться разучился: нет ни горения, ни радости, ни энергии, ни новизны ощущений, а темпа ночных увеселений он не выдерживает.

   Его квартира была в доме недалеко от Подгорицы, города с многовековой историей; с его достопримечательностями он уже был коротко знаком в прежние приезды, они его не интересовали.
 
 Погода была прекрасной. Вечерами прохладно, после девяти на такси он подкатывал в город, ужинал в дорогом ресторане «Дали», здесь его подобострастно встречали, как дорогого гостя, он сорил деньгами, много пил. Первые два дня налегал на местное вино, но странно дурел от него, страдая тяжёлым похмельем, расстраивался желудок, перешёл на коньяк — замучила изжога, остановился на проверенном напитке — водке.

  После ночных заведений, где шло бесшабашное веселье, танцы под громкую однообразную музыку, на такси возвращался домой. В первую неделю он по разу прихватывал с собой по пьяной девице, обе совершеннолетние, с «биографией». И оба раза он задавал себе вопрос: какая разница между этими и нашими? И отвечал себе: никакой, эвропейки деньги так же требуют вперед, не надеясь на вознаграждение, но они совершенно фальшивы в сексе — подёнщицы на опротивевшей работе.
   

  Поутру и та и другая вызвали у него такое же, и даже большее отвращение, чем наши глупые недоросленки. Он потешался над ними. Бесцеремонно разбудив шлюх, требовал уходить, не дав вымыться и опохмелиться. Обе одинаково беззлобно ругались, местные ругательства звучали, как трескучие заклинания. Они были понятны и веселили, но всё же казались ему не такими смачными, как русские, а трескучим набором звуков. Когда он их выгонял, обе девицы без особой злобности высказали ему, будто сговорившись, «доброе» пожелание: Dabog da I kurac otpo!
 

  После первой он заглянул словарь, выяснить, что такое kurac. Смеялся, вспомнив, как однажды слышал на российском Юге, как разъярённая баба орала пьяному мужу: «Да чтобы у тебя, свинья блудливая, ялда отсохла!» Второй он рассмеялся в лицо: «Рано моему курацу отпадать, кravo nepodoyena». Девица на «корову неподоенную» не обиделась, бросив, «Kozol», фыркнув, прихватила с собой банку пива, он со смехом бросил ей в спину: gradska kurva. Не оборачиваясь, девка показала вытянутый средний палец.


  На вторую неделю ему надоели и фаршированный перец, и рагу, и люля-кебаб, и чевапчичи, и пончики-приганицы, и весёлый народ, любящий повеселиться. В ресторане он заказал какое-то рыбное блюдо, богато украшенное овощами и зеленью, но отставил его в сторону, попробовав. Рыба таяла во рту, но именно этим не понравилась.
 

  Расплатившись и выйдя на улицу, он раздражённо думал: «Не рыба, а пюре какое-то, за эти деньги я смог бы на рынке в Питере купить килограмма четыре отборной корюшки и облизывать пальцы от удовольствия. Если в Питере и есть что-то хорошее — это корюшка, как в Одессе барабулька».


  Ему захотелось домой. Он шёл по зелёному цветущему городу, мимо бесчисленных кафе, думая о старении, своих деньгах, их применении и неожиданно рассмеялся. На ум пришёл Остап Бендер с его грёзами о Рио-де-Жанейро и тернистым путём к заветному миллиону, с которым он в стерильно-нравственные времена молодой страны не мог ни развлечься, ни купить того, что хотелось.

   Думалось: «А у меня есть миллионы и в устойчивой валюте есть кое-что, я прошёл путь похожий на путь О;си, чтобы получить то, что я имею, но я могу купить всё, или почти всё, что захочу, в Рио-де-Жанейро точно могу слетать. Сбылась мечта идиота! И что? Где радость? Те же ощущения, что и у Остапа Ибрагимовича. Умники, у которых денег нет, любят горделиво заявлять, что счастье не в деньгах. Они не могут чётко пояснить, в чём именно счастье, поскольку никогда не имели больших денег. Кукуют, как кукушки в лесу, эту успокоительную ма;ксиму. Но, чёрт возьми, я предполагаю, что они станут делать, если деньги у них вдруг появятся, — большие деньги, а не три-четыре миллиона на паршивый «Мерседес». Будут выпрыгивать из шкурки, сияя от привалившего счастья, покупать дома, машины, брендовую одежду, технику, летать в Европу увидеть свободу. Свободу, ха-ха-ха, увидеть свободу за деньги! В Европе? Свободу купить за деньги? Какая ж это свобода, если её покупаешь? Бедному О;се нужно было родиться в году этак в семидесятом, с грехом пополам, весело отучившись в каком-нибудь бесплатном вузе он бы со своими талантами поспел бы как раз к дележу российского пирога с нефтяным сиропом, посыпанного бриллиантами, алюминиевой и золотой крошкой. Была бы у него и яхта, ходящая в Рио-де-Жанейро, и сотня белых штанов, и шубная кладовая, и дом в Лондоне, а Зося Синицина, бросив мужа — Перикла Фемиди, секретаря изоколлектива железнодорожных художников, бросилась бы в его объятья. Но стал бы он счастлив? Сколько я видел этих счастливчиков, которым в процессе обретения счастья на пути к контрольному выстрелу в голову, не на миг не давал передыху стук невидимого калькулятора в голове. Калькулятора — глушилку совести, отбивавшего аппетит, вводящего в депрессию, подсаживающего на алкоголь и наркоту».

  Присев на скамью под платаном, он задумчиво закурил, а мысли унеслись в недавнее прошлое. Перед глазами встал улыбающийся Пшек, обнимающий красавицу жену с маленькой Агнессой на коленях. Видение было столь живое, что он потряс головой, прогоняя его, закашлялся дымом и выбросил сигарету. Виденье исчезло, но он уже вытянул конец нити из клубка памяти и против желания стал разматывать.
Мысли были неприятные. «Не лишённый таланта Бендера и пиратского хладнокровия


   Пшек не грезил белыми штанами, узрел свой пирог — землю. И угадал, правда, в неё же довольно быстро ушёл, но это неминуемые фатальные издержки такого рода деятельности — отряд не заметил потери бойца, ты тоже вполне мог стать «издержками», но пронесло. В работе с такими типами нельзя остаться в стороне, сотрудничаешь, берёшь деньги — вляпался в дерьмо, становишься пособником преступника. Ты им и был — юридическим Бендером. Ребёнок Агнесса, устами младенца, иногда называла тебя Томом Хагеном. Чуяла детским сердечком, что её папаня дон Карлеоне, дети часто видят то, на что у взрослых шоры на глазах. Но тебя от Бендера отличает одна существенная деталь: командор благородно заявлял, что он не грабит коллективы, его интересуют деньги частных прохиндеев. Ты же был адвокатом беспринципного матёрого преступника, который в мутное время грабил бесправных трудяг, обогащался на их страданиях, хорошо понимая, что делаешь.
 

  В этом месте его ознобно передёрнуло, он глухо ругнулся. «Чёрт, чёрт, чёрт, даже сейчас, думая о Пшеке, все, зная, чувствую к нему что-то вроде уважения и страшок! Гипноз какой-то! Вряд ли он убивал людей сам… хотя… всё возможно. Как-то он мне говорил, что может убить, только защищая себя, жену и дочь. Фарисейство! Приказы-то сто пудов отдавал, мне об этом не докладывали, но люди умирали. Ладно — конкуренты, братва, туда им и дорога, но упирающимся трудягам ломали жизни, они нищали, умирали от твоей и его деятельности. Учили нас в университете: accessorius sequiturna turamsut principalis. На латыни красиво звучит, мягко, как: «соучастник следует за главным виновником», если на понятном любому языке, то — «соучастник не может быть обвинён в более тяжком преступлении, чем главный виновник». Кто из нас главнее? У кого бо;льшая вина? Сиамские близнецы! Как же я купился тогда в лагере? Почему выполнил его просьбу? А мог ли я, что-нибудь сделать, чтобы не вляпаться в эту историю? По-комсомольски честно доложить начальству? Смешно! Да подполковник Звягин стопудово с нетерпением ждал денег Пшека, чтобы сляпать ему представление об УДО. Какой бы шухер меня ожидал! До сих пор обеляешь себя, мол, не было выбора. Да был, был он, боишься себе признаться.

  Например, мог бы просто, как свинья, нажраться, устроить дебош в каптёрке, слегка кому-нибудь въехать в рыло и плакал бы твой отпуск: гауптвахта, ну, дембель дали бы в последнюю очередь или чуть позднее. А Пшек… он бы претензий не имел, вернее, не мог бы иметь к тебе, de meritis, по существу дела: записка его не высветилась, никуда не ушла, выбранный им доставщик оказался болваном и идиотом. Хотя… умный католик мог просечь мой мотив, да сделать что-то со мной уже было бы западло, не по понятиям — просто «косяк» лоха и самого Пшека, а расстреливать два раза уставы не велят, что сделано, то сделано. Вот только дальше…Пшек добро помнил, а ты изначально смалодушничал, клиента своего кинул, пачечка долларов была внушительно соблазнительной…


   Он нервно закурил: «Доченька любимая, скорей всего не в полной мере понимала всю картину твоей и отцовой деятельности, дядей Мишей звала. Поздно, но стала понимать откуда у неё красивая жизнь, зехеры твои просекла. Думал ты, думал о ней, о цветочке аленьком, распалялся, грыз тебя похотливый червяк, думал ты и о смерти Пшека, когда его Тамрико умерла и у братвы начались дела разборные. Ожидал беды для него, сам мандражировал, но продолжал поглядывать на шишечки, подрастающие у подростка на груди. За свою жизнь боялся, понимал, что из мышеловки не вырваться. Как вырваться, когда повязан такими грязными деньжищами? Но магнитом держала тебя девочка, держала, надеялся выжить, проскочить в жизнь. И сбылось, сбылось с Нессочкой! Сбылось, чёрт возьми! А Пшека наказ — «держись от девочки подальше» умер вместе с ним. Я её получил и не так, как брали женщин мужики из его окружения — ласково взял, со скорбью о любимом папочке, по-пластунски подполз и пленил. Но ведь любил! А после…как все козлы, за собственность посчитал, мудак. Моя! Отказывать не имеешь права! Как у классика: начинал с идеала Мадонны, а кончил идеалом содомским? И бог не меня наказал — её, странная у него справедливость. А может он отложил моё наказание и оно будет супер ужасным? Гм-м, Том Хаген…умер своей смертью. Чтобы с ним сделал бы Майкл Карлеоне, если бы он к его дочери Мэри под юбку залез?»


  Мысли путались. Он хотел опять закурить, но поднял голову и вздрогнул: у скамьи стоял старенький седой священник с ящичком для сборов. «На изгорелом храму, по;мочь», — тихо произнёс он треснутым старческим голосом, глядя ему в лицо выцветшими спокойными глазами. Ничего просительного не было ни в его облике, ни в глазах.

    Михаил встал, суетливо полез в карман. В бумажнике были сотенные евро и доллары и одна пятидесятка, он подал её старику. Старик с достоинством низко ему поклонился и перекрестил: «Спаси те Господе». Уходя, Михаил оглянулся: старик провожал его взглядом и крестил в спину. «Первый раз в жизни подал и не бомжу, а священнику. Что за взгляд и достоинство у старика и какие глаза чистые! Это наверное от того, что не для себя просил, а на благое дело, на храм сгоревший. А сам-то… платье ветхое, латаное, сандалеты на ногах, не как у наших слуг государевых, нищих капиталистических попов. Собирает старик не себе, а на сгоревший храм. Как такому не подать, такому и подать хочется. И, Миша, первый раз в жизни кто-то попросил у неба для тебя спасение, перекрестив», — думая так, он остановил такси.


  Он решил вечером никуда не ходить, в холодильнике имелась водка, пиво, что-то на перекус. Приняв душ, в шортах уселся в кресло перед телевизором со стаканом водки. Поклёвывая кешью из пачки, в полглаза глядя в телевизор и отпивая водки, задремал. Очнулся, почувствовав духоту. Кондиционер не работал, и он вышел на балкон. День шёл к закату, прогретый за день воздух будто заснул, листва деревьев замерла, где-то далеко над горами, раздумывая, задумчиво висела не двигаясь чёрная туча.


 В уютном домике на взгорье жили три семьи из России. Балконы квартир соседствовали, они были огорожены невысокими металлическими ограждениями. Он как-то видел хозяина соседней квартиры, они стояли на балконах, говорили. Тучный мужчина с неподвижными рыбьими глазами спрашивал за сколько он купил это жильё, чем занимается.
 

  Узнав, что он юрист, с минуту раздумывал, после попросил визитку. В этот приезд Михаил никого на балконе не видел и обрадовался: быдлячую рожу соседа видеть не хотелось, ему показалось, что разговаривая с ним, он не слышит его ответов, а что-то мучительно в голове обдумывает и он заключил — торгашеская морда. Торгашей он презирал.
   

  Он уже было собрался вернуться в дом, но тут дверь соседней квартиры открылась и на балкон вышла женщина в лёгком коротком сарафане на бретельках. Удивлённо подняв брови она произнесла хрипловатым низким голосом: «Оба-на! Тут оказывается есть живые, а я уже с ума стала сходить». Она протянула ему подрагивающую руку: «Илона», Михаил представился, внимательно её разглядывая. Дама была красива, но странно бела; телом и лицом, словно долго не видевшем солнечного света. Михаилу казалось, что она сдерживает смех и думает о чём-то смешном. «Русалка, блин, улыбается, словно её щекочет дельфин», — подумалось.


  Он увидел её тёмные подглазья, резко выделяющиеся на белом лице: «Да она же торчит! — озарило его, а русалка, проговорив: «Я к тебе», перелезла через ограждение, халатик при этом распахнулся, а он успел заметить, что она без нижнего белья, и вошла в комнату. Хмыкнув, он вошёл за ней.
— Я ночью прилетела, — рассматривая комнату, говорила она, — спала без задних ног, чё тут у тебя? Блин, как у аккуратного студента, присаживайся.
 — Спасибо, — улыбнулся он и сел в кресло. Улыбнулся он её «присаживайся».Много лет он провёл в среде братвы, которая суеверно избегала выражения «садись», имевшего для них скорбный негативно-юридический подтекст. Усмехаясь, подумал: «А русалка-то, пожалуй, не всё время в воде провела».
Илона села в кресло, закинув ногу на ногу, с минуту рассматривала его и рассмеялась:
 — Слушай, по всему, тебе поправиться нужно, чё-то ты какой-то прибитый. Сейчас расхумаримся.


  Достав из кармана сигарету, щёлкнула зажигалкой, затянулась несколько раз, задерживая дым в лёгких, почёсываясь, протянула ему. Он неуверенно взял сигарету, сделал пару затяжек и вернул сигарету. Она докурила, скинув халатик, легла на кровать, постучала ладонью по постели: «Иди уже. Да не трусь, здорова я». Скинув шорты, он лёг рядом на спину. Расхохотавшись, она оседлала его.
 

  Весь день они валялись в постели, смотрели фильмы, им доставили пиццу, салаты, пили водку и пиво. В середине дня из-за гор наползла на город туча, воздух насыщался озоном, где-то далеко громыхнуло. Гроза и ливень принесли прохладу, мелкий, тёплый дождь сеял всю ночь. Илона ходила голая, рассказывала о себе. Оказалось, мрачный мужик, с которым когда-то он познакомился, её муж: …тупорылый бычара, жлобяра из Луги – квартира на Ваське – сеть магазинов автозапчастей в Ленинградской области – мне двадцать пять - надыбал меня в магазине, где работала кассиром – жила в коммуналке у Московского вокзала с маманей и папаней - достали козлы!» — «Врёшь, около тридцатника тебе точно уже есть, а не двадцать пять, — усмехнулся Михаил, — врёшь, как все бабы»


   Когда стемнело, она перелезла через балконную оградку, вернулась одетая в длинную, трикотажную майку и с сумочкой. Из кухни принесла плоскую стеклянную тарелку, достала из сумочки пакетик с порошком, высыпала его на тарелку и пилочкой для ногтей разделила порошок на грядки.
 С изумлением наблюдая за её уверенными манипуляциями, Михаил спросил:
 —Как ты его провезла в самолёте?
Она рассмеялась:
 —На дуру похожа? Весёлый сербский таксист подвёз куда надо, везде есть хорошие люди, когда ты с баблом.


  Порывшись в сумочке, хохотнула, сострив:
 —Блин, у меня только русские деньги, валюта на карте. У тебя есть баксы? Я патриотка, хе-хе, наши родные деньги нельзя сажать на кокс — быстро привыкнут, шутка юмора.


  Его костюм с бумажником висел в платяном шкафу. Стоя спиной к Илоне, он достал из пиджака бумажник, уверенный, что она наблюдает за ним, взял сто долларов, бумажник переложил в карман шортов, застегнул молнию — доверия к землячке русалке он не испытывал. Свернув купюру в трубочку, она нюхнула, растирая ноздри, передала трубочку ему. Он хотел отказаться, но голосок в голове проговорил: «Так и умрёшь не попробовав, что это за кайф. С одной дегустации ничего не будет, гулять — так гулять, может тонус появится», и наклонился к тарелке. Потом Илона истязала его в постели, а он чувствовал себя помолодевшим и полным сил.
 

  Сходив в туалет, он спрятал бумажник, заснул под утро и проспал до обеда. Илона испарилась. Не было на столе и его стодолларовой купюры, его пиджак висел на вешалке криво. Пробормотав: «Ну и приключение! Из ниоткуда появилась, в никуда пропала. Дёшево отделался. Шмонала, за это, наверное, Илоночка, ты и сидела». Подумав, он расхохотался, пробормотав: «Но баба она живая, не то, что эти сербские варёные рыбы, В каком-то смысле, за границей и в сексе становишься патриотом»


   Он позвонил в агентство, до Москвы были билеты на утренний рейс, он забронировал место. Уже в самолёте, он неожиданно вспомнил, как однажды они говорили о кокаине с Пшеком. Разговор произошёл из-за случая с одним «солдатом» его гвардии, который подсел и украл у товарища деньги, его примерно наказали. Сам Пшек пил водку, вино и курил траву, ничего другого не употреблял, тогда он сказал ему, что все наркотики умеют ждать, но кокс самый подлючий.
Выйдя из аэровокзала Пулково, он остановился, закурил.

   Стояла жаркая погода, на остановке автобуса шла давка. К нему кинулись таксисты, не сказав им ни слова, он двинулся к платной стоянке, где оставлял машину. Не дойдя до неё, остановился, поднял голову: серебристый лайнер, рассекая бескрайную небесную гладь набирал высоту. «Где-то, волнуясь, его ждут люди, — неслись быстрые мысли, — меня никто, нигде не ждёт. Квартира ждёт! Квартира с призраками родителей, квартира-убийца, ждёт меня. Жизнь пролетела быстрее полёта этого лайнера в один конец. Один! Один! Один! Снова один — «Один дома» — последняя серия. Когда лайнер исчерпает свой ресурс, его распилят, но и используют металл с пользой для новых собратьев.  Когда я исчерпаю ресурс, меня, как ни на что годное, сожгут и прикопают к родителям. Опять к ним! Вот и весь мой полёт, вернее, пролёт над жизнью. Проклятые римляне, на всё у них была ма;ксима! Qualis vita, finis ita! Какова жизнь, таков и конец».
 Самолёта уже было не видно, вытерев холодный пот со лба, он тяжёлыми ногами вошёл в стоянку.   


Рецензии