Библейские эскизы космогония на двухстах листах Ив

«Библейские эскизы»: космогония на двухстах листах

То, что Иванов создал в 1850-е годы, не имеет аналогов ни в русском, ни в европейском искусстве XIX века. Это не серия иллюстраций к Библии и не подготовительные этюды к картине. Это самостоятельный художественный универсум, построенный по собственным законам — и, что важнее всего, по законам, которых ещё не существовало.

Замысел, у которого не было стены

Иванов задумал цикл монументальных росписей — но не для церкви. Он подчёркивал это настойчиво, почти вызывающе: здание должно быть светским. Это ключ ко всему. Художник, всю жизнь писавший Христа, к концу жизни пришёл к идее, что священные сюжеты принадлежат не храму, а человечеству как таковому — его истории, его культуре, его поиску смысла.

Поводом послужила книга Давида Штрауса «Жизнь Иисуса», где евангельские сказания рассматривались как мифы, а не как исторический факт. Для человека николаевской эпохи это было почти взрывом. Иванова захватила не сама «разоблачительность» Штрауса, а открывшаяся возможность: если евангельские сюжеты — мифы, значит, их можно читать как язык, на котором человечество веками говорило о себе, о добре и зле, о страхе и надежде. Значит, художник вправе обращаться с ними свободно — как с материалом культуры, а не как с догмой.

Что именно он сделал

Около двухсот эскизов — акварель, часто по незакрашенной бумаге, с использованием её белого цвета как самостоятельной «краски». Размеры скромные, но внутренний масштаб — монументальный. Здесь и «Тайная вечеря», и «Преображение», и «Сон Иосифа», и «Рождество», и «Хождение по водам», и десятки других сцен — от сотворения мира до апостольских времён.

Три вещи делают этот цикл уникальным.

Во-первых, историзм. Иванов изучает Египет, Ассирию, Палестину — не для «антуража», а чтобы понять, как люди древности думали и чувствовали. Его персонажи — не переодетые итальянцы и не условные «библейские старцы». Это люди конкретной эпохи, с её обычаями, одеждой, типом лица, даже походкой. Иванов идёт дальше: он пытается воссоздать их взгляд на мир, их верования, их представления о чудесном. Именно поэтому в «Сне Иосифа» фантастическое — ангел, лучи света, исходящие от ложа Марии — не «нарушает» реальность, а существует внутри неё, как часть того, что видит и переживает сам Иосиф. Это не иллюстрация догмы, это реконструкция сознания.

Во-вторых, свет как главное действующее лицо. В эскизах Иванова свет не просто освещает — он означает. В «Преображении» потоки света заполняют всю композицию, и в них растворяется всё: фигуры, пространство, время. В «Тайной вечере» свет передан незакрашенной бумагой — и потому он кажется не изображённым, а действительно присутствующим. Иванов здесь предвосхищает то, к чему русская живопись придёт только у Врубеля и, отчасти, у Нестерова: свет как духовная материя, как язык, на котором говорит невидимое.

В-третьих, свобода обращения с каноном. Иванов берёт сюжеты, которые до него писали тысячи раз, — и каждый раз находит свой угол. «Тайная вечеря» — не драма предательства, а тихое чудо единения. «Преображение» — не торжество божества, а момент, когда ученики впервые видят то, что всегда было рядом. В «Сне Иосифа» центр тяжести вообще смещён: главное — не ангел, а сам спящий, съёжившийся, тревожный человек, которому снится непостижимое.

Почему это не поняли

Современники увидели в «Библейских эскизах» — если вообще увидели — нечто странное. Слишком маленькие, чтобы быть картинами. Слишком большие по смыслу, чтобы быть этюдами. Слишком свободные, чтобы быть церковным искусством. Слишком серьёзные, чтобы быть «фантазиями». Крамской, Ге, Стасов оценили Иванова-мыслителя, но сам цикл остался в тени «Явления Христа народу».

По-настоящему его открыли только в XX веке — когда появились Врубель, Нестеров, «Мир искусства», а потом и вовсе искусство, для которого миф, история и личное переживание слились в одно. Тогда стало видно: Иванов в 1850-е годы сделал то, что европейское искусство нащупало лишь десятилетия спустя.

Что это значит

«Библейские эскизы» — это первая в русском искусстве попытка построить целостную картину мира, где история, миф, философия и живопись не противоречат друг другу, а образуют единство. Иванов не иллюстрировал Библию — он размышлял ею. Он обращался с ней так, как обращались с античным мифом художники Возрождения: как с общим языком человечества, на котором можно говорить о своём.

И, пожалуй, главное. В этих эскизах Иванов впервые в русской живописи отделил духовное от церковного. Он показал, что можно писать священные сюжеты, не вкладывая в них конфессионального смысла, — и при этом не терять ни глубины, ни благоговения. Это был шаг, который позже, уже в XX веке, сделают Врубель, Нестеров, Петров-Водкин. Но первым был он — художник, который умер, не увидев, как его космогония станет фундаментом.


Рецензии