Память о несуществующих
В день моего пятидесятисемилетия дождь застал меня посреди улицы.
Август ещё держался за лето, и утром ничто не обещало непогоды. Потом небо словно разом опустилось на крыши, ветер погнал по асфальту бумажные стаканчики, и дождь обрушился такой плотной стеной, что противоположная сторона улицы исчезла.
Я бросилась под ближайший козырёк и, не особенно разбирая вывеску, толкнула дверь.
Это оказалось кафе, хотя не сразу можно было понять, что здесь главное — кофе, книги или картины. Вдоль одной стены стояли стеллажи со старой керамикой и альбомами, вдоль другой висели небольшие полотна без рам. За четырьмя столиками пережидали дождь такие же случайные посетители, как я.
Свободных мест не было.
Я пошла смотреть картины.
На первой — мальчик возле моря. На второй — женщина на пустом перроне, почему-то босая. Потом зимний двор, старый деревянный дом, молодой человек в военной форме.
У этой картины я задержалась.
Не из-за живописи.
В двух столиках от стены сидел старик с газетой. Лицо на картине было его: тот же длинный нос, тяжёлые веки, глубокая складка, спускавшаяся от крыла носа к губам. Только здесь ему было лет двадцать. Он стоял возле калитки в гимнастёрке, худой и прямой, одной рукой придерживая фуражку.
Я посмотрела на старика.
Он пил чай, не замечая меня.
Мало ли. Родственник. Заказной портрет по старой фотографии.
У окна сидела молодая женщина и быстро водила пальцем по экрану телефона. Напротив, за маленьким столиком с красками и карандашами, мужчина рисовал её.
Первое, что я отметила, — шарф. Длинный, тёмный, свободно обёрнутый вокруг шеи, совершенно ненужный в августе. Потом — руки: тонкие, быстрые, с пятнами краски на пальцах.
Я остановилась у него за спиной.
На рисунке женщина держала ребёнка.
Мальчику было года два. Он спал у неё на плече, уткнувшись лицом в шею.
Я снова посмотрела на женщину у окна. Она сидела одна. Ни коляски, ни детской куртки на соседнем стуле, ни сумки с бутылочками — ничего.
— Вы её знаете? — спросила я.
Художник поднял глаза.
Возраст у него оказался неопределённый: волосы почти седые, а лицо ещё молодое, если не считать тонкой сетки морщин вокруг глаз.
— Кого?
Я кивнула на женщину.
— Нет.
— А ребёнка?
Он посмотрел на лист, словно только сейчас заметил мальчика.
— Этого?
— Другого здесь нет.
— Пока нет.
Я решила, что ослышалась.
Но в этот момент за моей спиной заскрипел стул.
Старик с газетой стоял перед картиной с деревянным домом.
Он снял её со стены и поднёс к окну.
— Чья работа?
Художник поднял руку.
Старик подошёл.
— Где вы это видели?
— Что?
— Дом.
— Не помню.
— Не можете не помнить.
Он провёл пальцем над краем картины, не касаясь её.
— Здесь яблоня была. Вот здесь. А за сараем колодец. Дом снесли в шестьдесят восьмом.
Художник молчал.
— Я отсюда в армию уходил.
Теперь он смотрел на собственное молодое лицо.
— Даже фотографии такой у меня нет.
— Значит, теперь есть, — сказал художник.
Старик поднял на него глаза, хотел что-то спросить, но передумал.
Картину он унёс с собой.
Я дождалась, пока дверь за ним закроется.
— Так вы всё-таки рисуете прошлое?
— Иногда.
— А женщину с ребёнком?
— Что с ней?
— Это тоже прошлое?
Он улыбнулся.
— Вы очень хотите разложить всё по полкам.
— Хочу понять, что вижу.
— Это разные занятия.
Мне следовало забрать кофе и сесть за освободившийся столик.
Вместо этого я спросила:
— А то, чего не было, вы рисуете?
Он впервые посмотрел на меня с интересом.
— Например?
Я не знала, почему заговорила об этом с незнакомцем. Может быть, потому что весь день принимала поздравления с возрастом, которого мама никогда не увидела. Она погибла в тридцать восемь, и с тех пор каждый мой день рождения после этой цифры казался немного несправедливым.
— Например, человек умер. Но мог не умереть.
— Мог?
— Если бы в тот день не сел в автобус.
Художник отложил карандаш.
— Кто?
— Моя мама.
Он не переспросил.
— Мне было четырнадцать. Ей тридцать восемь. Автобус попал в аварию.
За окном вода текла по стеклу сплошными серыми полосами.
— И что вы хотите?
— Не знаю.
— Тогда зачем спрашиваете?
Я посмотрела на рисунок женщины с ребёнком.
— Хотела бы увидеть её старой.
Он чуть нахмурился.
— Только её?
— Что значит «только»?
— Вы можете увидеть мать. А можете — мир, в котором она не умерла. Это не одно и то же.
— Мне нужен мир.
Ответ получился слишком быстрым.
Я повторила уже тише:
— Мир, где она жива.
— Он будет другим.
— Пусть.
— Совсем другим.
Мне вдруг стало смешно.
— Мне пятьдесят семь. Я уже не очень дорожу тем, чтобы всё непременно оставалось как есть.
— Вот как.
— Я знаю свою жизнь. Знаю, что в ней важно.
Он взял чистый лист.
— Значит, знаете, чем готовы пожертвовать?
— Думаю, да.
Художник посмотрел на меня поверх бумаги.
— Напрасно.
---
Сначала он нарисовал окно.
Я не сразу поняла, что оно знакомое.
Появилась штора с крупными цветами, потом письменный стол, угол кровати, книжная полка. На стене проступил ковёр с оленями.
Я приблизилась.
— Это моя комната.
Художник не ответил.
У двери он несколькими движениями обозначил длинный сложенный зонт с выгнутой ручкой.
Серо-голубой.
Я наклонилась к листу.
— Подождите.
Карандаш продолжал двигаться.
— Откуда вы знаете этот зонт?
— Какой?
— У двери.
Он посмотрел туда, куда я показывала.
— Обычный зонт.
Обычный.
Мамин.
Ткань выгорела на сгибах, поэтому в сухую погоду он казался почти серым, а под дождём становился голубее. После аварии зонт нам не вернули. Я тогда почему-то спрашивала о нём отца, хотя не могла объяснить зачем.
Художник положил карандаш.
— Пойдёмте.
За его спиной висело большое зеркало. До этого я принимала его за способ сделать тесное помещение просторнее.
Он снял рисунок со стола и пошёл к зеркалу.
Я даже не успела спросить, куда.
Стекло приняло его без сопротивления.
На мгновение тёмный шарф ещё был виден среди отражённых столиков — и исчез.
Я подошла ближе.
Моего отражения не было.
За стеклом уходила вдаль галерея — узкая, почти прозрачная, составленная будто из зеркал, окон и тонких стеклянных перегородок. Одни пространства отражались в других, и невозможно было определить, что находится за стеклом, а что только кажется.
Художник стоял в нескольких шагах.
— Вы идёте?
Я протянула руку.
Пальцы не встретили поверхности.
Я вошла.
В первом стекле увидела себя — мокрые волосы, сумка через плечо, морщинка между бровей.
В следующем стояла девочка с двумя косами.
Она смотрела на меня.
Я сделала шаг.
Девочка сделала шаг.
Ей было лет восемь.
Мне потребовалось несколько секунд, чтобы узнать себя.
— Это что?
Ответа не было.
Дальше, за прозрачной стеной, двигалась женщина в голубом халате. Она поставила на стол утюг, встряхнула детскую блузку, провела ладонью по ткани.
Я остановилась.
Сорок три года я помнила мать мёртвой лучше, чем живой. Было несколько фотографий, несколько привычных жестов, голос, который постепенно становился всё менее точным.
А здесь она просто гладила мою школьную блузку.
Молодая.
С растрёпанными волосами.
— Мам...
Женщина подняла голову.
Я перестала дышать.
— Она меня услышала?
Художник уже стоял дальше.
— Не знаю.
— Я могу туда войти?
— Для этого вы пришли.
— И что будет?
— Жизнь.
— Какая?
Он улыбнулся:
— Это уж как получится.
— Я останусь такой, как сейчас?
— Вы окажетесь собой в том времени.
— Сколько мне будет?
— Столько, сколько было.
— А то, что я помню?
— Останется с вами.
Только теперь я поняла, что речь идёт не о картине.
— Вернуться сюда можно?
— Нет.
Я посмотрела на маму.
Она подошла к окну, потёрла запотевшее стекло рукавом.
Такой я её не помнила.
Или забыла.
— Почему именно восемь лет?
— Не я выбираю.
— Кто?
Художник пожал плечами.
Иногда я думаю, что именно тогда следовало уйти.
Мне было пятьдесят семь. У меня была дочь, взрослая, самостоятельная, жившая в другом городе. Бывший муж. Работа. Друзья. Несколько людей, которых я любила, несколько — которых когда-то любила. Прожитая жизнь, не идеальная, но моя.
— А что станет с ними?
Художник посмотрел туда, где в зеркале оставалось кафе.
— С ними ничего. Их жизнь уже случилась.
— А со мной?
— У вас будет другая.
Он сделал паузу.
— И у них — тоже. У тех, кто появится после.
Я услышала, но не поняла.
Или не захотела понять.
За стеклом мама что-то сказала кому-то в соседней комнате и засмеялась.
Я не слышала её смех сорок три года.
— Вы уверены? — спросил художник.
Я положила ладонь на стекло.
Оно было тёплым.
— Да.
---
Я проснулась от запаха горячего молока.
Сначала услышала звон ложки о край стакана, потом хлопнула дверь шкафа.
— Ленка, вставать собираешься? Уже без двадцати восемь!
Я открыла глаза.
Над кроватью висел ковёр с оленями.
Я знала каждый изгиб рогов, каждую тёмную ель.
Попыталась встать и увидела свои руки.
Маленькие пальцы. Ссадина на костяшке. Обкусанный ноготь.
Ноги не доставали до пола.
В комнату вошла мама.
В голубом халате.
С моей блузкой на руке.
— Ты чего сидишь?
Я смотрела на её лицо.
Не на фотографию.
Не на память.
— Мамочка...
— Что?
Я встала на кровати и обняла её за шею.
Она пахла шампунем, сигаретами и тёплой тканью после утюга.
— Эй, ты чего? Приснилось что-нибудь?
Последними словами, которые я сказала ей в первой жизни, были: «Купи тетрадь в клетку».
Я вдруг вспомнила их с такой ясностью, будто произнесла минуту назад.
— Нет, — сказала я. — Уже нет.
---
Мне снова было восемь.
Сначала я пыталась ничего не менять.
Это продлилось недолго.
Нельзя второй раз прожить детство, имея память взрослого человека.
Однажды учительница оставила после уроков Серёжу Лапина. Я знала, что дома его ждёт пьяный отец, — Серёжа рассказал об этом много лет спустя на встрече выпускников.
— Не оставляйте его сегодня, — сказала я.
Учительница удивилась.
Через несколько дней в школу пришла какая-то женщина. Что произошло дальше, я не знала, но Серёжа перестал засыпать за партой.
Потом я не дала мальчишке прыгнуть с крыши гаража, потому что помнила его гипс.
Не позволила отцу сесть за руль после застолья.
Отговорила соседку кормить ребёнка грибами.
Мелочи.
Но жизнь быстро перестала совпадать с той, которую я помнила.
Труднее всего было с мамой.
Теперь я видела её не глазами ребёнка.
В тридцать два она казалась мне почти девочкой.
Я замечала, как она ночью курит у форточки, как иногда долго сидит на кухне без света, как однажды спрятала в буфет мужское письмо.
Я прочла только несколько строк:
«Если решишься, позвони. Я всё равно думаю, что ты могла бы жить иначе».
Дальше не стала.
В первой жизни мне и в голову не приходило, что у мамы могло быть своё «иначе».
— Ты счастливая? — спросила я вечером.
Она штопала носок и подняла голову.
— Чего вдруг?
— Просто.
Мама подумала.
— Нормально живём.
В первый раз мне этого ответа хватило.
Теперь я услышала в нём совсем другое.
---
Шесть лет я знала, какой день приближается.
Двадцать восьмое мая.
В тот день мама должна была ехать в районный центр. После обеда начнётся дождь. На обратной дороге автобус занесёт возле старого карьера.
Семь погибших.
Я помнила цифру из газетной заметки.
К четырнадцати годам я уже давно поняла и другое.
После маминой смерти отец почти перестал справляться с собой и через год отправил меня к своей сестре. В другом городе была другая школа, потом институт.
Там я встретила Антона.
У нас родилась Маша.
Если мама не погибнет, я, скорее всего, никуда не уеду.
Можно будет самой найти Антона, думала я.
Знать институт. Год. Место.
Но даже в четырнадцать лет с памятью пятидесятисемилетней женщины я понимала: человека нельзя воссоздать, как маршрут.
Маша появилась не только потому, что я встретила Антона.
Нужны были тот день, тот разговор, та любовь, то примирение, та ночь — тысячи совпадений, которых в этой жизни уже не было.
Я знала это.
И всё равно шесть лет надеялась, что решение найдётся само.
---
Утром двадцать восьмого мая мама искала зонт.
— Лен, ты мой не видела?
Я сидела за столом.
— Какой?
Она даже удивилась:
— Серо-голубой. Другого у меня нет.
Я знала, где он.
За тумбочкой в прихожей.
В первый раз я сама заметила выгнутую ручку и достала его.
Мама уже надела плащ, закинула сумку на плечо и то и дело смотрела на часы.
— Посмотри, пожалуйста, я опаздываю.
Я не встала.
— Лен?
За окном было сухо.
Дождь начнётся после трёх.
Я вдруг увидела всё так ясно, словно уже стояла у окна той первой жизни: мама выходит из подъезда, раскрывает зонт, и серо-голубой купол почти сразу теряется среди воды и такого же серого воздуха. Через несколько шагов уже невозможно различить ни плащ, ни лицо — только движущееся пятно, всё дальше, дальше...
В тот раз она действительно ушла.
И больше не вернулась.
— Мам.
Она обернулась.
— Что?
— Не езди сегодня.
— Почему?
— Просто не езди.
— Лена, у меня работа.
— Автобус разобьётся.
Мама несколько секунд смотрела на меня.
— Что ты сказала?
— После трёх будет дождь. Возле карьера автобус вынесет на встречную. Погибнут семь человек.
Она поставила сумку.
— Откуда ты это знаешь?
Я молчала.
— Лена?
Я вспомнила Серёжу. Гаражи. Отцовские ключи. Всё, чему мама несколько лет находила объяснения.
— Ты давно что-то знаешь, да?
Я кивнула.
— Кто ты?
— Твоя дочь.
— Не надо.
— Я и есть твоя дочь.
— Тогда откуда...
Она не закончила.
Я сказала:
— Мне пятьдесят семь.
Мама медленно села.
На мгновение мне стало почти смешно: передо мной сидела тридцативосьмилетняя женщина и смотрела на четырнадцатилетнюю дочь, которая была старше неё на девятнадцать лет.
Но мама не смеялась.
— Ты уже жила?
— Да.
— И я...
— Ты погибла сегодня.
Она закрыла глаза.
Потом спросила:
— А если я не поеду?
Вот здесь всё и кончалось.
Все шесть лет, все мои попытки найти лазейку.
— Тогда изменится моя жизнь.
— Каким образом?
— Я не знаю до конца.
— Но что-то знаешь.
Я смотрела на её сумку.
— У меня была дочь.
Мама побледнела.
— Была?
— В той жизни.
— Как её зовут?
— Маша.
Имя прозвучало в комнате впервые.
Я почти ждала, что от этого что-нибудь произойдёт.
Ничего.
На кухне капала вода из крана.
Мама спросила:
— Если я останусь, её не будет?
— Наверное.
— Наверное?
— Почти наверняка.
Она долго молчала.
Потом поднялась и снова взяла сумку.
— Ты куда?
— На автобус.
Я вскочила.
— Нет.
— Леночка...
— Нет!
— Ты послушай.
— Я сорок три года тебя не видела!
Она замерла.
— Сорок три года. Я рожала без тебя. Разводилась без тебя. Болела без тебя. Я каждый раз думала, что вот была бы мама. И теперь должна сама отпустить тебя?
— Но Маша...
— Моя дочь.
— Да.
— А ты моя мать.
Мы смотрели друг на друга.
Потом мама медленно сняла сумку с плеча.
Мне бы обрадоваться.
Вместо этого стало страшно.
Я поняла, что она остаётся не потому, что хочет жить.
Она остаётся потому, что я попросила.
---
После трёх начался дождь.
В половине пятого позвонили.
Мама долго слушала.
Потом спросила:
— Сколько?
Я не ответила.
Она сама сказала:
— Семеро?
Я кивнула.
Вечером серо-голубой зонт так и лежал за тумбочкой.
Мама достала его только на следующий день.
---
Она прожила ещё сорок три года.
Я перестала считать их примерно после десятого.
Мама развелась с отцом. Сменила работу. Съездила к зимнему морю, о котором когда-то мечтала. Поседела. Стала носить очки на цепочке и сердиться на больные колени.
Я впервые увидела, как стареет моя мать.
Иногда это казалось самым большим подарком моей второй жизни.
Иногда — напоминанием о цене.
В восемнадцать я всё-таки поехала в город, где когда-то познакомилась с Антоном.
Нашла институт.
Ждала возле входа.
Он вышел с двумя приятелями — худой, длинноволосый, в нелепой коричневой куртке.
Я знала о нём столько, сколько не может знать незнакомая девушка.
Могла назвать кличку его умершей собаки.
Рассказать, где у него шрам.
Заказать блюдо, которое он любил.
Мне понадобилось бы совсем немного времени, чтобы стать для него чудом.
Я не окликнула.
Через несколько лет узнала, что он женился.
Потом увидела фотографию: Антон, женщина рядом и два мальчика.
После этого перестала пытаться вычислить дорогу к Маше.
Но художника искала.
Кафе исчезло.
На его месте был магазин обуви. Женщина за прилавком сказала, что никакого кафе здесь не помнит.
Я ходила по выставкам. Смотрела каталоги. Иногда видела издалека мужчину в тёмном шарфе и ускоряла шаг.
Всегда оказывался кто-то другой.
Постепенно я почти перестала искать.
---
Мама умерла в восемьдесят один.
Я держала её за руку.
Это была тихая, обычная смерть старого человека — именно та, которой я когда-то для неё захотела.
После похорон я нашла в её шкафу серо-голубой зонт.
Ткань истончилась, одна спица была погнута, деревянная ручка потемнела от ладони.
Я долго держала его в руках.
Потом поставила обратно.
На этот раз мне не хотелось ничего менять.
Так мне казалось.
---
Художника я увидела через три года.
Был июльский полдень. На площади возле фонтана дети бегали прямо под струями, женщины сидели на нагретом камне, кто-то кормил голубей.
Я наклонилась к воде, чтобы намочить ладонь.
На поверхности дрожало моё лицо.
Над ним — небо.
Потом рядом появилось ещё одно отражение.
Я узнала шарф раньше лица.
Тёмный, длинный, нелепый для лета.
Подняла голову.
Никого.
В воде художник оставался.
За его плечом уже не было площади.
Там тянулась знакомая стеклянная галерея.
Он смотрел на меня и ждал.
Я хотела спросить о Маше.
О маме.
Хотела спросить, можно ли теперь сделать иначе. Найти такую ветку, где они обе существуют. Где ничего не приходится покупать исчезновением другого человека.
Губы уже шевельнулись.
Художник едва заметно покачал головой.
Не «нет».
Скорее: подумайте, прежде чем спрашивать.
В глубине стеклянной галереи кто-то прошёл.
Женщина.
Я не успела разглядеть лицо.
Следом мелькнула другая фигура.
Вода дрогнула от упавшей капли, и всё рассыпалось на свет и круги.
Я протянула руку к поверхности.
Художник не исчез.
Между моими пальцами и водой оставалось совсем немного.
Когда-то я сказала ему, что знаю, чем могу пожертвовать.
Теперь я молчала.
Свидетельство о публикации №226082501974