Угольки
Тур не отклонился от удара. Лезвие ушло под ключицу на два пальца; кровь потекла по его груди. Он смотрел на Яру широко открытыми глазами. В зрачках стоял ее образ — запоздалый, смутный, будто всю дорогу через этот глубокий овраг он готовился повстречать другую и только теперь смекнул, что пришла она.
Яра не добила его. Пальцы разжались, рукоять осталась торчать, Тур осел на колени, зажимая рану ладонью; изо рта вышло невнятное мычание. Она опустилась перед ним на корточки, вытерла руку о его же рукав и потянулась к шнурку у него на шее.
На шнурке висел ларец. Маленький, с ладонь, окованный золотом, перевитый тесьмой, некогда алой, ныне выцветшей. Такие носили все — и Вольные сотни, и Сберегатели, чьё войско третий месяц шло к реке. Ларцы раздавали в начале дней; раздавали, говорят, не людской рукой. Каждому было сказано: там лежит изображение того, кто тебе всего дороже. Каждый хранил залог с улыбкой горделивой, не распечатывая.
— Там лицо, — прохрипел Тур. — Не тронь. Там лицо её.
Яра дёрнула тесьму. Крышка подалась.
На дне лежал уголёк. Живой, с миндальное зерно, он горел без дыма — тем белым, сосредоточенным огнём, от которого вокруг не становится светлее. В нём помещалась вся неизрасходованная жизнь Тура: то, что он копил, откладывал на время после войны, на старость, на час, когда можно будет наконец вскрыть ларец и взглянуть на любимое лицо.
Яра взяла уголёк двумя пальцами. Он не обжёг. Она разжала Туру зубы — он упирался, мычал, мотал головой, и кровь его тряслась у неё на запястье — и вложила уголёк ему в рот.
— Глотай, — сказала она. — Глотай, брат.
Яра зажала ему нос и ждала, пока шея его не дёрнулась. Тур выгнулся дугой и закричал; крик вышел не громче шороха в бурьяне, но она слышала его весь, до конца.
С этого мига Тур видел иначе. Огонь, вошедший в грудь, света не давал; он прояснял видение. Дорога, по которой его поволокли, оказалась истерзана: сбруя, тряпьё, вывернутые телеги, разбросанные вещи, — и всюду, куда ни глянь, мир лежал, охваченный безумством разрушенья. Война тут была ни при чём: раны творило само устройство вещей; раны были открыты, одежды на них грязны, и никакой бог не глядел сверху, чтобы это прикрыть.
II.
Мы звали себя Расточителями. Нас было семьсот, потом двести, потом тридцать восемь. Убыль никого не печалила: монету, которою мы платили, звали существованием, и война брала её без размена и без сдачи. Иные толковали, будто главное — донести себя, уберечь, дожить; мы глядели на таких и видели старых скопцов, уменьшенных до размера походной фляги. Сберегатели держали семя в мозжечке, отчего головы у них были тяжелы, шеи неподвижны, веки приспущены, точно они вечно прислушивались к драгоценной сохранности внутри собственного черепа. Пощады они не просили. Им нужен был запас. Они просили оставить его.
Смага ехала с нами с первого дня, и никто не помнил, когда она пристала к обозу. Она была прекрасна той красотой, от которой хочется одного: стоять и глядеть, покуда не перестанешь помнить своё имя. Неосязаемая, как воздух: когда на привале кто-то пытался укрыть её плащом, плащ ложился на землю, а она оставалась сидеть как сидела — отсутствуя в том слое, где осязают. Она знала нашу страсть к войне и кормилась ею. Подсаживалась к огню, брала чью-нибудь руку, долго глядела в ладонь и говорила: скоро. Человеку становилось невмоготу ждать, он сам просил боя, а она, дождавшись, вливала в него — грубо, торопливо, как вливают лошади пойло — ещё глоток этого питья, и ещё, и ещё.
А после боя начиналась равнина Сытости. Дорога по ней — скучнейшая из дорог: ни селений, ни холмов, ни даже приличного ветра. Семь дней, четырнадцать, двадцать: идёшь, и некуда идти. Огонь в груди, ещё вчера обещавший величие, делался тупою тяжестью под ложкой; хотелось лечь, хотелось любого конца, только не этого ровного шага по ровной земле. Смага водила нас туда нарочно. Она знала: кто вышел из равнины Сытости своим ходом, тот наш навек.
Мы не хоронили своих. Мы смотрели на них как на книгу. Когда Расточитель падал, его оставляли лежать, а ночью садились вокруг и глядели. Рана, прикрытая краем рубахи. Кулак, не смогший дожать. Глаза, в которых уже ничего не держалось, кроме неба. Это была книга сатурналий, бесчинных оргий и скорбей, и всякий благоразумный человек швырнул бы её в грязь, не разрезав страниц. Но тот, чей ум бродит в безднах, ища обетованный рай, скорбит, зовёт и не находит, — тот садится, читает и братским чувством сожаленья откликается на мученья лежащего. Мы читали до рассвета. На рассвете тело уносили.
Ночью, когда рана Тура перестала кровоточить, Яра пришла к нему. Он был ещё чужой; огонь в нём занимался неровно, как сырые дрова. Она легла с ним — жалость тут была ни при чём, страсть тоже; плоть, томимая яркою мечтою, требовала, чтобы мечта наконец перестала быть несбыточной. Любовь и плоть соединили свой знойный ропот; рай и ад их восторгов оказались одной горницей, и разбирать, что именно в ней происходит, было некогда, да и всё равно.
III.
За рекой показались Сберегатели. Их было много — столько, сколько не бывает ни в одной правдивой повести. У каждого на шее висел ларец, запечатанный; в каждом лежал уголёк, который владелец так и не проглотил. Они шли, храня залог любви своей, с улыбкою горделивой, и улыбка эта была страшнее всякой злобы, потому что берегла не лицо любимой, а собственную целость, и целость эту они несли через реку, как несут в мешке живую птицу, которую жалко выпустить и нельзя съесть.
Яра глядела на них. Ей виделось: мы идём убивать людей за то, что они берегут то же самое, что мы уже сожгли.
Тур пошёл первым. И хотя огонь в нём занимался неровно, он шёл хорошо. Яра повесила ему на шею пустой ларец, уголёк из которого он проглотил час назад: пустой ларец носят у нас вместо креста, и это значит — долг уплачен, монета истрачена, человек больше ничего не должен войне.
Она подняла голову. Над равниной шли свинцовые и жемчужные тучи — воздушные кочевья, медленные и прекрасные. За этою цветною завесою всегда мерещились родные края: долина с рекой, белые стены, сад, которого никто из нас не видывал и которого, может статься, нет вовсе. Мы шли к ним тридцать лет. Мы не дойдём. И причина тут не в долине: ведь платили мы за саму ходьбу, за вечную войну, платили существованием, и печальная плата эта была праведна.
Потом Яра пошла следом, и Вольные сотни пошли за нею, и Смага ехала сзади, неосязаемая, прекрасная; и в каждой груди горел свой уголёк, и свет от него на землю не падал, он шёл внутрь, и потому со стороны, с того берега, войско наше должно было казаться просто толпою людей, идущих в сумерках без огня.
Свидетельство о публикации №226082801105