Моя суворовская юность

Заметки метамонаха о москвичах и их исчезновении
или
К вопросу о коренном населении Третьего Рима: идентичность, память и утрата юрисдикции над собственным детством


Сижу я нынче не на острове Буяне, в царстве славного Салтана, а на балконе старой московской квартиры (той самой, где половицы помнят шаги пленных немцев), и думаю: а кто же такие, собственно, коренные москвичи? И чем они отличаются от всех прочих обитателей этого мегаполиса, который уже давно не город, а скорее многонациональная биржевая площадка с функцией ночлега?

Вопрос, заданный в ленте, показался мне на первый взгляд наивным, но, как любой наивный вопрос, он бьёт прямо в суть. Ибо коренной москвич — это не прописка, не штамп в паспорте и даже не место рождения. Это юридический статус, который не даётся, а наследуется, как майорат, и который, увы, ныне находится под угрозой полного вымирания, подобно краснокнижному зубру или честному чиновнику.

Позвольте, дорогой читатель, предъявить вам исковое заявление с перечнем неотъемлемых признаков этого исчезающего вида.

Во-первых, язык.
Коренной москвич никогда не скажет «с Москвы» (он скажет «из Москвы»), никогда не употребит пошлое «на районе» (ибо район — это административная единица, а не сакральное пространство) и ни за что не назовёт гостиную «залой» — для него есть «большая комната», а есть «маленькая», и это не просто геометрия, это космогония. Речь москвича — это не диалект, это охранная грамота. Услышав неправильный предлог, старый москвич настораживается, как пограничный пёс: чужой.

Во-вторых, топографический императив.
Истинный москвич знает центр города наизусть — и на колёсах, и пешком. До эпохи шлагбаумов и платных парковок он виртуозно прошивал пробки дворами, как игла — бархат. Это знание не приобретается по навигатору, оно впитывается с молоком матери и запахом выхлопных газов старых «Волг». Спросите любого старожила, как проехать от Патриарших до Курского в час пик — и он начертит вам маршрут, который не снился ни Яндексу, ни Гуглу.

В-третьих, инстинкт самосохранения от массовости.
В дни великих праздников — на Красной площади, на Манежной, в прочих сакральных для туриста местах — коренной москвич отсутствует. Он либо сидит взаперти с запасами гречки и записью «Семнадцати мгновений весны», либо укрывается на даче в Зендиково, где единственная толпа — это комары у пруда. Это не снобизм, это биологическая реакция на перенаселение, выработанная веками: москвич знает, что его город в эти дни становится декорацией для массовки, а он, хозяин, предпочитает смотреть спектакль из ложи, а не бегать по сцене.

В-четвёртых, экологическая культура.
Москвич хотя бы во втором поколении никогда не бросит фантик где попало и не устроит стихийную свалку под собственными окнами. Для него двор — это не место для складирования быта, это заповедная зона, где каждый куст посажен его бабушкой, а каждая скамейка имеет имя. Сейчас, увы, эта генетическая память вытесняется приезжими, которые искренне полагают, что урна — это архитектурный излишек.

В-пятых, архитектурная память.
Коренной москвич помнит старую застройку. И не обязательно XIX века — для него священны и дома, возведённые пленными немцами (и он с гордостью укажет, где такие сохранились). Он расскажет вам полную родословную любого магазина: до «Пятёрочки» здесь была «булошная» (именно так, с мягким «ш» — «булошная», по-московски), до неё — аптека, а ещё раньше — овощной, где продавали картошку в мешках, а не в вакуумной упаковке. Для него здание — это не квадратные метры, это живой архив, который читается по вывескам, как палимпсест.

В-шестых, акустика лета.
Москвичи помнят летнюю тишину переулков Замоскворечья и Арбата (не пешеходного, заметьте, а самого настоящего, с машинами, которые шуршали по брусчатке, как по старым часам). В июле, когда липы на улице Горького (ныне Тверской) цвели так, что голова кружилась от сладости, — в этих дворах стояла такая тишина, что слышно было, как падает яблоко с соседского дерева. Сейчас эту тишину заменил гул кондиционеров и азиатский мат таксистов.

В-седьмых, ветераны и ритуалы.
Коренной москвич помнит настоящих ветеранов у Большого театра и в Парке культуры (никто не говорил «имени Горького» — это была формальность) на 9 Мая. Они были живые, с орденами, пахнущие нафталином и победой. А не те картонные фигуры, что ныне выставляют к празднику.

В-восьмых, советские базарные чудеса.
Цыганки с пунцовыми петушками на палочках — липкими, как грех, — и мячики-раскидайчики, те самые шары из опилок в фольге на резинке, которые ныне подменили бездушным йо-йо. А у зоопарка — глиняные обезьянки с лапками из пружинок от авторучек и тельцем, оклеенным кроличьей шкуркой. И шарики «уйди-уйди», которые взрывали тишину своим истошным писком. Всё это была старая Москва — уютная, летом затихающая, поливаемая не только из шлангов, но и добрым словом.

В-девятых, дворовая социальная сеть.
Алкоголики под «грибками» в песочницах, картонки на стихийных горках зимой, крики «а Лёша выйдет?!» и «Вася, марш домой» с балкона — это были не шум, это был ландшафтный код двора. Снег — желтоватый от песка, утоптанный до стеклянной корки. Иллюминации по праздникам — редкие, но настоящие, на которые ходили смотреть, как на чудо, а не щёлкали на айфон.

И что же мы имеем сегодня, дорогой читатель, в этом городе, который всё ещё называется Москвой, но уже не дышит, а вентилируется?

Коренной москвич всё это потерял.
Потерял и немецкие дома (снесены или зашиты в сайдинг), и «булошные» (заменены сетевым общепитом), и тишину дворов (залитую бетоном и парковками), и сами дворы, которые доживают свои последние дни, как старые актрисы в дешёвом гриме.

Теперь в центре живут не люди, а функциональные единицы — айтишники, блогеры, риелторы и прочие кочевники, для которых Москва — это не родина, а локация с удобной инфраструктурой. Они говорят «в Москве» и «с Москвы», они не знают, где была булошная, и им всё равно. Они не помнят запаха лип, потому что их нос забит ароматизаторами из кофеен.

И вот главный юридический парадокс: коренной москвич сегодня — это лицо без статуса. У него нет льгот, нет квоты на память, нет права вето на переименование его детства. Он стал чужим в собственном городе, как русский дворянин после революции 1917 года.

Но я, метамонах, скажу вам так: пока жив хотя бы один человек, который помнит, где стоял тот самый «гастроном» и как пахли мокрые листья в тихом арбатском переулке, — Москва ещё существует. Не та, что на картах и в мэрии, а та, настоящая, подлинная Москва, которая не в прописке, а в памяти.

А когда умрёт последний такой старик — не останется и её. Останется лишь мегаполис с высотками, пробками и безликими лицами. И никто не вспомнит, что когда-то здесь, под окнами, кричали «Вася, марш домой», а по утрам дворник поливал асфальт, и пахло мокрым камнем и надеждой.

Так что если вы встретите где-нибудь в глухом переулке седого человека, который остановится, принюхается и скажет: «Здесь раньше был овощной, и там продавали квас в розлив», — знайте: вы встретили коренного москвича. Поклонитесь ему. Это живой экспонат, который скоро исчезнет с лица земли, как мамонт, — но, в отличие от мамонта, его не воскресят в пробирке.

А я, Владимир Ангелблазер, ставлю на этом точку и ухожу в тишину замоскворецкого двора, где ещё не всё застроено, и где, возможно, меня ждёт тот самый запах лип — если, конечно, их не вырубили под очередной жилой комплекс. Нет, лучше я отправлюсь в Троице-Лыково, где прошла моя суворовская юность...

Аминь.

P.S.
Да, разумеется. Эта заметка — не реквием по Москве, а скорее акт инвентаризации памяти. Город изменился — и это, вне всякого сомнения, хорошо: он стал просторнее, светлее, технологичнее, даже, осмелюсь сказать, фотогеничнее. Но речь не о качестве коммуникаций и высоте потолков. Речь о том, что память — это единственная инстанция, где старый запах лип, скрип половиц и крик «Коля, марш домой!» обладают силой прецедента, не подлежащего пересмотру.

Я не был в Москве с 1996 года. И завтра я туда не поеду. Не потому, что боюсь разочароваться, а потому, что не хочу подписывать акт о замене моей личной карты на генеральную, где все названия уже исправлены, а переулки лишились своей кривизны. Пусть моя Москва остаётся в том состоянии, в котором я её покинул, — с мокрым асфальтом, политым из шланга, и запахом кваса из бочки.

Но наступит день — может быть, не завтра, но обязательно, — когда моя нога ступит на Тверскую (тогда ещё Горького, и это не синоним, а отдельная эпоха). И я пойду по тем местам, которые держу в себе как архив, — долго, как в той старой песне Тухманова, что звучит в голове не по нотам, а по ощущениям. Возможно, это займёт не один день, потому что каждое возвращение требует времени, равного сроку давности отсутствия. И я готов оплатить этот срок сполна — шагами, взглядами, паузами у тех витрин, которых уже нет, но которые я вижу яснее любого снэпа.

Вот так, дорогой читатель. Москва стала другой — и это прекрасно. Но моя Москва осталась прежней. И я несу её в себе как неотчуждаемый нематериальный актив, который не облагается налогом и не подлежит дефолту.

А когда я наконец ступлю на ту самую брусчатку — я не буду сравнивать. Я просто вспомню. И этого мне хватит.

Ваш метамонах,
Владимир Ангелблазер


Рецензии