Подвиг мысли и труда. О поэзии Валерия Брюсова
Я на собраньи знати – пэр,
И каждым вздохом, каждым нервом
Я вторю высшим духам сфер.
Сумел мечтами подсмотреть я
Те чувства, что взойти должны,
Как пышный сев, спустя столетья, -
Но ныне редким суждены!
Но создан я из темной глины,
На мне ее тяжелый гнет.
Пусть я достиг земной вершины, -
Мой корень из низин растет.
Мне Гете – близкий, друг – Вергилий,
Верхарну я дарю любовь...
Но ввысь всходил не без усилий –
Тот, в жилах чьих мужичья кровь.
Я – твой, Россия, твой по роду!
Мой предок вел соху в полях.
Люблю твой мир, твою природу,
Твоих творящих сил размах!
Поля, где с краю и до краю
Шел «в рабском виде» Царь небес,
Любя, дрожа, благословляю:
Здесь я родился, здесь воскрес!
И там, где нивы спелой рожью
Труду поют хвалу свою,
Я в пахаре, с любовной дрожью,
Безвестный, брата узнаю!
Валерий Брюсов
Валерий Яковлевич Брюсов – один из самых противоречивых и загадочных поэтов России, он – вождь русских декадентов и один из ведущих теоретиков русского символизма, состязавшийся ученостью с Вячеславом Ивановым и изложивший свои эстетические воззрения в статье «Ключи тайн», апологет идеи «свободного искусства» и «роковой гений», предрекающий пришествие «грядущих гуннов» и встречающий их «восторженным гимном», Дон Жуан Серебряного века и певец Астарты, поэт-урбанист в духе Верхарна и холодный созерцатель былых веков и тысячелетий, литературный честолюбец, желавший увековечить свои имя в истории отечественной и мировой литературы, неисправимый индивидуалист и волюнтарист, поклонник Ницше, Бодлера и Ибсена, мечтавший стать «сверхчеловеком», стоящим «по ту сторону добра и зла», литературный критик и литератор, верящий в высокую миссию искусства, страстный почитатель Пушкина, Тютчева и Лермонтова, насквозь рассудочный скептик и пытливый исследователь оккультных наук, поэт-мыслитель и поэт-интеллектуал, штудирующий философские сочинения Канта и Фихте, опирающийся на эстетические идеи Лейбница и Шопенгауэра, новатор в области метрики и ритмики, один из мэтров Серебряного века, постигший «тайну мастерства стихосложения». По справедливому замечанию Ивана Савина: «Начав писать очень рано, быстро выдвинулся как талантливый поэт, романист, критик. Целое поколение русских поэтов училось по таким книгам Брюсова, как «Пути и Перепутья», «Венок», «Стихи о современности». Основоположник русского декаданса, впервые прививший на русскую почву Бодлера, Брюсов встретил почти одновременно и похвалу читателей, и жестокую отповедь критики». Обращая внимание на загадку личности и творчества Валерия Брюсова, Зинаида Гиппиус тонко подметила, что современники как только не определяли Брюсова, называя его то «холодным мастером стихосложения», то «парнасцем» и «поэтом прилагательных», но мало кто разгадал его душу и понял каким он был в действительности. Русский философ, поэт и публицист Владимир Соловьев метко назвал лирику – откровением человеческой души, а поэт Николай Гумилев видел в лирических стихах – самовыражение личности их творца. Когда я читаю стихи великих русских поэтов – от Пушкина и Лермонтова, Тютчева и Фета до Блока и Есенина, то ощущая причастность к сокровенному внутреннему миру их бессмертных и окрыленных душ – к их вере, мукам и мечтам, к их тревогам, думам и молитвам, но стоим мне обратиться к стихам Валерия Брюсова – особенно к его циклам «Любимцы веков» и «Правда вечная кумиров», как я отчетливо ощущаю, что его душа таится за различными литературными масками и целым хором голосов лирических героев его произведений – от упивающегося своей властью ассирийского царя Ассаргадона и охваченного любовной страстью к Клеопатре Марка Антония до Орфея, тщетно пытающегося удержать своей песней ускользающую в Аид тень Эвридики. Как метко сказал Иван Саввин: «В стихах его мало искренности – в них часто рисовка и гордая поза властителя дум, не призвание глаголом жечь сердца людей, а претензия проповедовать и поучать». В лирических стихах Брюсова его душа заслонена различными героями – то халдейским пастухом, то жрецом Изиды, то старым викингом, то Дон Жуаном, то Наполеоном, отчего поэт порой начинает испытывать тоску по самому себе. Когда с уст его срываются словами – «Желал бы я не быть Валерий Брюсов», то они возвещают о том, что поэта утомила вечная игра с самим собой – вечный маскарад в стихах. Вспоминая свои «думы гордые» и «исканья Бога», оскверненные притворством и игрой, Брюсов иногда срывал с себя «литературную маску» и приоткрывал в стихах свою вольнолюбивую душу, упоенную мечтами веков и жаждущую немыслимого знания:
Где я последнее желанье
Осуществлю и утолю?
Найду ль немыслимое знанье,
Которое, таясь, люблю?
Приду ли в скит уединенный,
Горящий главами в лесу,
И в келью бред неутоленный
К ночной лампаде понесу?
Иль в городе, где стены давят,
В часы безумных баррикад,
Когда Мечта и Буйство правят,
Я слиться с жизнью буду рад?
Иль, навсегда приветив книги,
Веков мечтами упоен,
Я вам отдамся, - миги! миги! –
Бездонный, многозвенный сон?
Я разных ратей был союзник,
Носил чужие знамена,
И вот опять, как алчный узник,
Смотрю на волю из окна.
По своему душевному складу Валерий Брюсов был закрытой личностью. В своих черновых записях он признавался: «Я живу истинной жизнью только наедине с самим собой, затворившись в своей комнате, читая, размышляя, создавая. Среди людей мне трудно быть искренним – я искренен только в стихах». В стихах раскрывались думы и чаяния Брюсова, самые заветные устремления его духа – стремление быть сильной и волевой личностью, возвышающейся над толпой. Но исповедальных стихов, в которых распахиваются двери в Святая Святых души поэта, в поэзии Брюсова почти нет. Это – сокровенный нерв жизненной драмы Валерия Брюсова. Желая быть сильной и волевой личностью – героем русской литературы и властителем дум, играя роль вождя русских символистов и безукоризненного мэтра стихосложения, окутывая себя в вуаль загадочности и не желая обнажать в стихах свою душу, Брюсов жаждал понимания окружающих, тяжело воспринимал жизненные неудачи и жаловался на свое одиночество в проникновенных стихах, где каждая строка овеяна такой сконцентрированной печалью и тоской, что одновременно обжигает сердце и обдает душу леденящим холодом:
Проходят дни, проходят сроки,
Свободны тщетно жаждем мы.
Мы бесконечно одиноки
На дне своей души-тюрьмы!
Присуждены мы к вечной келье,
И в наше тусклое окно
Чужое горе и веселье
Так дьявольски искажено.
Напрасно жизнь проходит рядом
За днями день, за годом год.
Мы лжем любовью, словом, взглядом, -
Вся сущность человека лжет!
Нет сил сказать, нет сил услышать,
Невластно ухо, мертв язык.
Лишь время знает, чем утишить
Безумно вопиющий крик.
Срывай последние одежды
И грудью всей на грудь прильни, -
Порыв бессилен! Нет надежды!
И в самой страсти мы одни!
Нет единенья, нет слиянья, -
Есть только смутная алчба,
Да согласованность желанья,
Да равнодушие раба.
Напрасно дух о свод железный
Стучится крыльями, скользя.
Он вечно здесь, над той же бездной:
Упасть в соседнюю – нельзя!
И путник, посредине луга,
Кругом бросает тщетный взор:
Мы вечно, вечно в центре круга,
И вечно замкнут кругозор.
Какая сила горестных чувств и какое напряжение сосредоточенной мысли! В стихотворении «Одиночество» Валерий Брюсов с невероятной силой заостряет горькую думу Тютчева о том, как сердцу высказать себя, достигая высочайшей экспрессии слова – высшей силы художественной выразительности, с экзистенциальным драматизмом описывая замкнутость души в самой себе, как лейбницеанской монады без окон и дверей, невозможность единения и слияния – взаимопонимания, сочувствия и любви, что оборачивается самой жгучей, острой и невыносимой мукой бытия. Вникая во внутренний мир своей души и анализируя свою собственную натуру, Брюсов воскликнул: «Я – это такое средоточие, где все противоречия гаснут». Противоречивым и таинственным образ Валерия Брюсова предстает под пером поэта-символиста Андрея Белого – Брюсов то является первым их поэтов Серебряного века, чье имя «можно поставить наряду только с Пушкиным, Лермонтовым, Тютчевым, Фетом, Некрасовым и Баратынским», то мастером формы, давшим образцы вечной поэзии и научившим по-новому ощущать стих, то «застывшим магом, сложившим руки», то «Мефистофелем в черном сюртуке». Размышляя о загадке личности Брюсова и его образе, сложившемся в сознании современников, Леонид Гроссман писал: «Житейская личность Валерия Брюсова давно уже выразилась в законченных и отчетливых формах, столь же деспотически непререкаемых, как и иная вековая легенда. Замкнутая суровость, уменье постоянно выдерживать пафос расстояния между собой и людьми, уклонение от дружеских сближений, равнодушие к вызываемой вражде, - такими резкими чертами определялось лицо поэта, столь же строгое и для всех официально-одинаковое, как профиль властителя, отчеканенный на бесчисленных медалях. Человек-статуя с великолепной латинской надписью на цоколе, - таким представлялся подчас этот поэт-редактор, профессор, ректор, организатор и строитель в поэзии, науке и жизни. Недаром сам он сказал о себе: «Ах, слишком долго с маской строгой бродил я в тесноте земной...». Холод, столь ценимый в себе покойным поэтом, решительно сказывался на его отношениях к людям… В человеческом обществе Брюсов всегда являлся словно под забралом, покрытый непроницаемыми доспехами, вооруженный и под щитом. Таким замкнутым, холодным, одиноким и вызывающим он прошел по жизни и сошел в могилу. И нам, наблюдавшим этот сложный, резко выразительный, необычайный и, в своеобразии своем, заманчиво прекрасный человеческий облик, надлежит зачертить теперь хотя бы беглыми и приблизительными штрихами лицо одного из великих русских поэтов…». В личности Валерия Брюсова всегда было нечто скрытое, затаенное и горделивое – он скрытный человек, привыкший по ибсеновскому завету стоять одиноко и возвышаться над толпой, а его «холодные стихи» не всегда дают нам соприкоснуться с внутренним миром поэта и понять сокровенную жизнь его души. Поэзия – это голос самой души, изливающей свои чаяния и муки, это – песнь поющего сердца, крик боли и горячая исповедь своих грехов и скорбей, ужасов и восторгов. В поэзии Брюсова нет такой пронзительной откровенности, как в стихах Лермонтова и Тютчева, Полонского и Блока, но это не означает, что в его поэтической лире нет исповедальной струны. Стихотворение «Поэт – Музе» – это лирическая исповедь Валерия Брюсова, в которой поэт декаданса в присущей ему патетической манере излагает как свои грехи – «я изменял и многому и многим», «я покидал в час битвы знамена», так и самую жгучую и пламенную страсть своего сердца – брюсовскую страсть к поэзии:
Я изменял и многому и многим,
Я покидал в час битвы знамена,
Но день за днем твоим веленьям строгим
Душа была верна.
Заслышав зов, ласкательный и властный,
Я труд бросал, вставал с одра, больной,
Я отрывал уста от ласки страстной,
Чтоб снова быть с тобой.
В тиши полей, под нежный шепот нивы,
Овеян тенью тучек золотых,
Я каждый трепет, каждый вздох счастливый
Вместить стремился в стих.
Во тьме желаний, в муке сладострастья,
Вверяя жизнь безумью и судьбе,
Я помнил, помнил, что вдыхаю счастье,
Чтоб рассказать тебе!
Когда стояла смерть, в одежде черной,
У ложа той, с кем слиты все мечты,
Сквозь скорбь и ужас я ловил упорно
Все миги, все черты.
Измучен долгим искусом страданий,
Лаская пальцами тугой курок,
Я счастлив был, что из своих признаний
Тебе сплету венок.
Не знаю, жить мне много или мало,
Иду я к свету иль во мрак ночной, -
Душа тебе быть верной не устала,
Тебе, тебе одной!
Самой жгучей и сильной страстью в жизни Валерия Брюсова была поэзия. Не случайно на заре туманной юности он перепробовал все размеры и формы стихосложения – сонеты, терцины, октавы, триолеты и рондо, а уже в зрелые годы писал: «Быть может, все в жизни лишь средство для ярко-певучих стихов…». По глубокомысленному замечанию Евгения Ляцкого, для Брюсова «творчество – в центре жизненных напряжений, жизненных интересов и тревог. Жизнь – подножие творчеству, и вне последнего – все пусто и мертво». В одном из своих писем Нине Петровской Брюсов писал о том, что всю свою жизнь он принес на алтарь поэзии и литературы: «Поэзия для меня все! Вся моя жизнь подчинена только служению ей; я живу – поскольку она живет во мне, и когда она погаснет во мне, я умру. Во имя ее – я, не задумываясь, принесу в жертву все: свое счастье, свою любовь, самого себя». По меткому замечанию Владислава Ходасевича, Брюсов «любил литературу, только ее. Самого себя – тоже только во имя ее. Во истину, он свято исполнил заветы, данные самому себе в годы юношества: «не люби, не сочувствуй, сам лишь себя обожай беспредельно» и – «поклоняйся искусству, только ему, безраздельно, бесцельно». Это бесцельное искусство было его идолом, в жертву которому он принес нескольких живых людей, и, надо это признать, - самого себя». По натуре своей Валерий Брюсов не был религиозным человеком. Святое место Бога в его душе занимало искусство, на алтарь которого он был готов возложить все свои чаяния и мечты, свое личное счастье и саму свою жизнь. Веруя в то, что служение Музам требует высочайшего подвига отречения и призывая всех поэтов сделать путеводной звездой своей жизни чудные «грезы искусства» и искать только вечной любви, Брюсов писал в своем стихотворении «Отречение»:
Как долго о прошлом я плакал,
Как страстно грядущего ждал,
И Голос – угрюмый оракул –
«Довольно!» сегодня сказал.
«Довольно! надежды и чувства
Отныне былым назови,
Приветствуй лишь грезы искусства,
Ищи только вечной любви.
Ты счастием назвал волненье,
Молил у страданий венца,
Но вот он, твой путь, - отреченье,
И знай: этот путь – без конца!»
Все современники Брюсова отмечали, что его натура противоречива – с одной стороны – романтик по духу, провозглашающий, что мечта выше всей действительности, декадент, увлекающийся оккультизмом, а с другой – позитивист с трезвым умом. Можно согласиться с суждением Цезаре Вольпе, писавшего, что «в то время как остальные декаденты предавались мистике, проповедовали демонизм или новое христианство, искали путей к превращению искусства в орудие новой религии, для Брюсова с его трезвым умом все это служило средством искания новых поэтических приемов… Брюсов – строгий мастер, с академическим спокойствием работающий над отделкой своих стихов, - выделялся на общем фоне трезвым деловым своим обликом, который своей прозаической деловитостью как бы еще более подчеркивал «декадентское безумие» его стихов». Будучи рационалистом по складу ума, Брюсов органически не мог принять ни мистический анархизм Георгия Чулкова, ни антропософскую мистику Андрея Белого, ни дионисийство Вячеслава Иванова, ни идеи «нового религиозного сознания» Дмитрия Мережковского с его «правдой плоти» и «правдой духа», ни лирическое софианство Александра Блока с его романтическим культом Прекрасной Дамы. Если младшие символисты – Андрей Белый и Александр Блок – были по натуре своей мистиками, то Брюсов хоть и увлекался оккультными науками и надеялся на существование иного мира, но не верил ни в Бога, ни в дьявола, ни в какие «неколебимые истины», будучи способен прославлять все, что угодно. Невозможно выразить сущность философского и художественного миросозерцания Брюсова лучше его собственными словами:
Неколебимой истине
Не верю я давно,
И все моря, все пристани
Люблю, люблю равно.
Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья,
И Господа и Дьявола
Хочу прославить я.
Когда же в белом саване
Усну, пускай во сне
Все бездны и все гавани
Чредою снятся мне.
Декадентское оправдание зла в поэзии Валерия Брюсова проистекает не только из эстетического аморализма Бодлера и Ницше, но и уходит своими корнями вглубь веков – в эстетическую теодицею Плотина и Августина Блаженного, в оптимистическую метафизику Лейбница, которому он посвятит тривиальный сонет, где поэзия полностью поглощена риторическими восклицаниями:
Когда вникаю я, как робкий ученик,
В твои спокойные, обдуманные строки,
Я знаю – ты со мной! Я вижу строгий лик,
Я чутко слушаю великие уроки.
О Лейбниц, о мудрец, создатель вещих книг!
Ты – выше мира был, как древние пророки.
Твой век, дивясь тебе, пророчеств не постиг
И с лестью смешивал безумные упреки.
Но ты не проклинал и, тайны от людей
Скрывая в символах, учил их, как детей.
Ты был их детских снов заботливый хранитель.
А после – буйный век глумился над тобой,
И долго ждал ты час, назначенный судьбой...
И вот теперь встаешь, как Властный, как Учитель!
Все исторические события и душевные переживания, все красоты природы и чудеса науки и техники, вся мировая культура и история человечества для Брюсова есть лишь средство для написания стихов. Вся жизнь Валерия Брюсова была жертвоприношением во имя искусства, желанной целью – виртуозное владение техникой стихосложения, а чаемой наградой за литературные труды – слава, не меркнущая в веках и тысячелетиях, каковой были увенчаны Гомер и Данте, Шекспир, Гете и Пушкин. В разговоре с Ходасевичем Брюсов однажды уверенно сказал: «Я хочу жить, чтобы в истории всеобщей литературы обо мне было две строчки. И они будут». Беседуя с поэтессой Надеждой Львовой, откровенно признававшейся в том, что ей не нравятся стихи Брюсова, он усмехнулся и заявил, что его стихи будут учить наизусть в гимназиях, а гимназистов будут наказывать, если они плохо их выучат. Если Пушкин писал в стихах о «памятнике нерукотворном» в сердцах людей, то Брюсов стремился записать свое имя в истории и мечтал, что его бронзовый памятник будет возведен на родном Цветном бульваре. На протяжении всей своей жизни Брюсов мечтал вписать свое имя «в длинном списке, где Данте, где Вергилий, где Гете, Пушкин, где ряд других имен», веря, что «горящие страницы» его стихов облетят весь мир. Как верно подметил Иван Саввин в своей книге «Всех убиенных помяни, Россия»: «Стихи для Брюсова были не цель, не земля обетованная мечты, а средство, увитые тернием ворота к славе». Обратив внимание на то, что Брюсов при жизни вознамерился издать полное собрание своих сочинений, Константин Бальмонт с иронией назвал его «делопроизводителем собственной славы»: «Валерий Брюсов полагает, что он академик и что он уже помер. Он издает поэтому академическое посмертное собрание своих сочинений, с примечаниями, вариантами, точными датами и трогательно-подробным сборником библиографических указаний, что, где, когда напечатано, где какой стишок впервые увидел свет, где какая заметка в три строки с половиной обогатила русскую литературу. Помечены даже шаржи, карикатуры на Брюсова, помещенные в том или ином юмористическом листке… Брюсову всего сорок лет – это точка зенита. Это та творческая пора, когда в нас находятся в гармонической равноценности волевая сила чувства и охлаждающая сила разума. В этом ли возрасте не развернуться, на целый еще ряд творческих лет, всей зиждительности того, кто хочет творить. И приличествует ли, в каком бы то ни было возрасте, быть исказителем поэтических дневников своей юности и делопроизводителем собственной своей славы?». Жизнь представлялась Брюсова в образе лестницы, желание достижений влекут вверх, но поэт знал и отчаянные сомнения – в сознании его всплывали безнадежные думы о том, не станет ли он падучей звездой, сорвавшейся с небосклона и бесследно канувшей в бездну необозримого вселенского мрака:
Все каменней ступени,
Все круче, круче всход.
Желанье достижений
Еще влечет вперед.
Но думы безнадежней
Под пылью долгих лет.
Уверенности прежней
В душе упорной – нет.
Помедлив на мгновенье,
Бросаю взгляд назад:
Как белой цепи звенья –
Ступеней острых ряд.
Ужель в былом ступала
На все нога моя?
Давно ушло начало,
В безбрежности края,
И лестница все круче...
Не оступлюсь ли я,
Чтоб стать звездой падучей
На небе бытия?
Нет ничего более страшного для Валерия Брюсова, чем прожить обыденную жизнь и бесславно сгинуть во мраке могилы. Все думы, чаяния и муки его души были обращены к вечности. Хотя в стихах Брюсова есть строка – «Я был, я есмь – мне вечности не надо», но как проницательно заметила Зинаида Гиппиус, «в этой строке глубочайшее прикосновение к вечности. «Не надо», потому что «я был, я есмь» уже в вечности, потому что она уже была и есть тогда, когда я был, я есмь». Весь пафос поэзии Брюсова – это пафос одоления времени, а каждый его шаг в литературе – шаг навстречу вечности. Осип Мандельштам однажды сказал: «Немногие для вечности живут». К числу живущих для вечности принадлежал и Валерий Брюсов, писавший в своем дневнике в 1898 году: «Юность моя – юность гения. Я жил и поступал так, что оправдать мое поведение могут только великие деяния. Они должны быть, или я буду смешон. Заложить фундамент для храма и построить заурядную гостиницу Я должен идти вперед, я принял на себя это обязательство». Вся жизнь Брюсова и его литературное творчество – это возведение храма искусства, с алтарем в честь поэзии и святыней красоты. В предисловии к своему первому сборнику стихов, горделиво названному «Шедевры», поэт писал: «не современникам и даже не человечеству завещаю я книгу, а вечности и искусству». Всю свою жизнь и литературную деятельность Валерий Брюсов сознательно подчинил зову вечности. По заветному убеждению Брюсова «нам Кем-то высшим подвиг дан и властно спросит Он ответа». Удивительно, что эти проникновенные поэтические строки, возвещающие о том, что таланты – это дар Божий, и за то, как мы распорядились своими дарованиями с нас спросит предвечный Творец и высший Судия живых и мертвых – написал человек, не верующий в Бога, но верующий в то, что искусство дарует жизни смысл, и сложивший величественный гимн родному языку – своеобразный псалом в честь великого и могучего русского языка, превозносящегося до высот божественного величия:
Мой верный друг! мой враг коварный!
Мой царь! мой раб! родной язык!
Мои стихи – как дым алтарный!
Как вызов яростный – мой крик!
Ты дал мечте безумной крылья,
Мечту ты путами обвил,
Меня спасал в часы бессилья
И сокрушал избытком сил.
Как часто в тайне звуков странных
И в потаенном смысле слов
Я обретал напев – нежданных,
Овладевавших мной стихов!
Но часто, радостью измучен
Иль тихой упоен тоской,
Я тщетно ждал, чтоб был созвучен
С душой дрожащей – отзвук твой!
Ты ждешь, подобен великану.
Я пред тобой склонен лицом.
И все ж бороться не устану
Я, как Израиль с Божеством!
Нет грани моему упорству,
Ты – в вечности, я – в кратких днях,
Но все ж, как магу, мне покорствуй,
Иль обрати безумца в прах!
Твои богатства, по наследству,
Я, дерзкий, требую себе.
Призыв бросаю, - ты ответствуй,
Иду, - ты будь готов к борьбе!
Но, побежден иль победитель,
Равно паду я пред тобой:
Ты – Мститель мой, ты – мой Спаситель,
Твой мир – навек моя обитель,
Твой голос – небо надо мной!
Далеко не все грандиозные замыслы Брюсова осуществились, а его мечты войти в пантеон мировой славы и встать в один ряд с Гомером, Данте, Шекспиром и Пушкиным – не сбылись, но неумолимое время не стерло его имя из истории, а его стихи – строгие, отточенные, порой благородно-торжественные, порой риторичные – продолжают привлекать и волновать умы и сердца людей, равно как и сама его загадочная, незаурядная и противоречивая личность, приоткрывающаяся нам на страницах его стихов, автобиографических записей и в воспоминаниях современников поэта. В представлении Валерия Брюсова поэзия – это «святое мастерство», а сам он ощущал себя не вдохновенным избранником небес и пророком, призванным глаголом жечь сердца людей, а прежде всего строгим мастером стихосложения. По меткому замечанию Николая Гумилева, «Брюсов заслужил репутацию мастера формы. Он разделяет мечты Малларме и Рене Гиля о возвращении слову его метафизической ценности, но не прибегает ни к неологизмам, ни к намеренным синтактическим трудностям. Строгим выбором выражений, отточенной ясностью мысли и медной музыкой фраз он достигает результатов, которые не всегда доставались на долю его французских собратьев. Вечно-непокорное слово уже не борется с ним; оно нашло своего господина». Натура Валерия Брюсова и его склад мышления насквозь «латинские». Это сочетание волюнтаризма и рационализма, ахиллесова пята которого – недостаток задушевности и сердечности в жизни и творчестве. Не случайно Леонид Гроссман вспоминал, что в разговоре Брюсова его поразило отсутствие в его речи образности, парадоксальности и красочности – в речи его «все было точно, отчетливо, богато фактами, чрезвычайно разумно и даже как-то деловито и схематично». Если речь – это голос души, изреченный в словах, то душа Брюсова – это «латинская» душа рационалиста и волюнтариста. Латинский склад души Брюсова и его стихов зорко подметил Вячеслав Иванов, посвятивший мэтру русского символизма торжественное стихотворение:
Твой правый стих, твой стих победный,
Как неуклонный наш язык,
Облекся наготою медной,
Незыблем, как латинский зык!
В нем слышу клект орлов на кручах
И ночи шелестной Аверн,
И зов мятежный мачт скрипучих,
И молвь Субур, и крик таверн.
Твой зорок стих, как око рыси,
И сам ты – духа страж, Линкей,
Елену увидавший в выси,
Мир расточающий пред ней.
Нет ничего удивительного в том, что когда Валерий Брюсов в 1908 году объехал всю Италию, то проводил целые дни на Форуме и Палатине, ездил в Геркуланум и Помпею, почувствовав Древний Рим родиной своей «латинской души». Посетив Рим и Неаполь, Брюсов долгими часами задумчиво всматривался в мраморные лица римских императоров, восторжествовавших над бегущим временем. В римском форуме и в подземельях Палатинских дворцов он ощутил веянье давно ушедшей жизни, а оказавшись на Аппиевой дороге, почувствовал себя римским гражданином, словно не было двух тысячелетий, отделявших его от эпохи Цицерона. Для того, чтобы убедиться в страстной любви Брюсова к древнеримскому миру и созвучию его души латинскому складу, достаточно прочесть его стихотворение «На форуме», навеянное поездкой в Италию:
Не как пришлец на римский форум
Я приходил – в страну могил,
Но как в знакомый мир, с которым
Одной душой когда-то жил.
И, как во сне родные тени,
Встречал я с радостной тоской
Базилик рухнувших ступени
И плиты древней мостовой.
А надо мною, как вершина
Великих, пройденных веков,
Венчали арки Константина
Руину храмов и дворцов.
Дорог строитель чудотворный,
Народ Траяна! Твой завет,
Спокойный, строгий и упорный,
В гранит и мрамор здесь одет.
Твоих развалин камень каждый
Напоминает мне – вести
К мете, намеченной однажды,
Среди пустынь свои пути.
Как справедливо заметил Евгений Ляцкий, Брюсов стал мастером формы «именно оттого форма его стихов не поддавалась легко обработке, что поэт упорно шел от мысли, не соблазняясь ни музыкой, ни ритмом. И после многолетних усилий стихи Брюсова стали как бы своеобразно-вески: они падают сурдинчатыми ритмическими ударами, без звонких отражений, в музыкальном смысле – без кругов, разбегающихся по зеркальной поверхности пруда. Они замкнуты и полноценны только в себе, в своей интимной, брюсовской сущности; чтобы проникнуться ими до конца, надо до известной степени отрешиться на время от себя, от своих настроений и дум… Стихи Брюсова выкованы из упругого металла, им недоступна ни бесконечная легкость, ни бесконечная нежность. Звучность без звонкости, красивая законченность, рассчитанность свободы и стеснения в ритме и метре, матовый блеск, колорит ясного вечера, когда воздух прозрачен и дали отчетливо видны, - так можно определить характер брюсовского стиха». В отличие от могучего и грациозного гения А.С. Пушкина – поэта Божьей милостью и Моцарта русской поэзии, Валерия Брюсова можно было бы по праву назвать Сальери, посвященным в тайну ремесла, но не ведающим тайны гениальности, стремящимся поверить алгеброй гармонию. Примечательно, что у Брюсова был математический склад ума, а занятие геометрией по его убеждению требовало вдохновения, равно как и занятие поэзий и всяким иным видом искусства. Как верно подметил Ходасевич, в стихии расчета Брюсов умел быть вдохновенным, а процесс вычисления доставлял ему удовольствие. Брюсов любил таблицу логарифмов и ради развлечения решал алгебраические и тригонометрические задачи. В истории русской поэзии и литературы не было ни одного поэта и писателя, который так остро ощущал «жар холодных числ», как Брюсов, посвятивший «царственным числам» великолепное стихотворение – целую малую оду:
Мечтатели, сибиллы и пророки
Дорогами, запретными для мысли,
Проникли – вне сознания – далеко,
Туда, где светят царственные числа.
Предчувствие разоблачает тайны,
Проводником нелицемерным светит:
Едва откроется намек случайный,
Объемлет нас непересказный трепет.
Вам поклоняюсь, вас желаю, числа!
Свободные, бесплотные, как тени,
Вы радугой связующей повисли
К раздумиям с вершины вдохновенья!
Пристрастие к царственным числам и любовь к холодной красоте отличает поэзию Валерию Брюсова, сообщая его стихам лирическую холодность, а его строкам отвлеченный характер. На протяжении многих лет Брюсов трудился над книгой о поэзии всех времен и народов, так и оставшейся неоконченной, а его целью было представить ряд стилизаций и образцов всевозможной поэзии – «исчерпания всех возможностей» сочетания слов в стихах. По замечанию Ходасевича, стремясь «исчерпать все возможности», Брюсов написал книгу «Опыты» – образчиков всех метров и строф, «не замечая своей ритмической нищеты, он гордился внешним, метрическим богатством». Суждения Ходасевича о Брюсове и его поэзии весьма критичны, а порой и саркастичны, но они основаны на многолетнем личном опыте близкого общения с поэтом, представлявшимся ему властолюбивым литературным вождем, желающим быть властителем дум и увековечить свое имя в истории литературы. Но даже критически настроенный по отношению к Брюсову Ходасевич не мог не признать, что поэзия была делом всей жизни для этого «вождя декадентов», которого к властвованию, кроме природной склонности, толкало и сознание ответственности за судьбу русской литературы. Для Брюсова «строфы поэзии – смысл бытия», а четыре величайшие отрады, данные человеку – дар жизни, ибо чудно быть на миг и для вечности, радость творить – прежде всего быть поэтом, радость любить и быть любимым, а последняя радость – радость предчувствия, что за смертью есть таинственный мир иного бытия, приоткрывающийся нашему сознанию в мечтах и в искусстве:
Первая – радость в сознании жить.
Птицы, и тучи, и призраки – рады,
Рады на миг и для вечности быть.
Радость вторая – в огнях лучезарна!
Строфы поэзии – смысл бытия.
Тютчева песни и думы Верхарна,
Вас, поклоняясь, приветствую я.
Третий восторг – то восторг быть любимым,
Ведать бессменно, что ты не один.
Связаны, скованы словом незримым,
Двое летим мы над страхом глубин.
Радость последняя – радость предчувствий,
Знать, что за смертью есть мир бытия.
Сны совершенства! в мечтах и в искусстве
Вас, поклоняясь, приветствую я!
Радостей в мире таинственно много,
Сладостна жизнь от конца до конца.
Эти восторги – предвестие Бога,
Это – молитва на лоне Отца.
В нашей литературной критике и отечественном литературоведении Валерия Брюсова называли материалистом и атеистом – он был далек от Церкви и пренебрегал ее догматами и таинствами, не верил в то, что Иисус Христос – Спаситель мира и воплотившийся Бог Слово, единосущный Богу Отцу и Святому Духу. Но вместе с тем, в своих стихах Брюсов касался библейских тем и не раз высказывал надежду на то, что смерть – это не исчезновение в небытии, а врата, ведущие в иной мир, о котором мы имеем лишь смутные предчувствия в нашем земном бытии. Вглядываясь в туманные дали грядущего – в те дни, когда его стихи будет читать «неведомый поэт» будущих времен, Брюсов провозглашал, что «смерти для души за гранью гроба – нет!», а потому «чужой привет» долетит до его слуха – весть из земного мира – молитва за душу почившего поэта или стих, посвященный ему – коснуться его души и он вспомнит сквозь смертный сон, что был поэтом на земле и вновь переживет былое – «всю жизнь былых страстей и жизнь стихов»:
Придет к моим стихам неведомый поэт
И жадно перечтет забытые страницы,
Ему в лицо блеснет души угасшей свет,
Пред ним мечты мои составят вереницы.
Но смерти для души за гранью гроба – нет!
Я буду снова жив, я снова гость темницы, -
И смутно долетит ко мне чужой привет,
И жадно вздрогну я – откроются зеницы!
И вспомню я сквозь сон, что был поэтом я,
И помутится вся, до дна, душа моя,
Как море зыблется, когда проходят тучи.
Былое бытие переживу я в миг,
Всю жизнь былых страстей и жизнь стихов моих,
И стану им в лицо – воскресший и могучий.
Эти проникновенные строки никогда бы не мог написать убежденный материалист, для которого после смерти нет и не может быть никакой жизни. В отличие от Андрея Белого и Александра Блока Брюсов не был мистиком, но его поэзия метафизична, она затрагивает вечные и проклятые философские темы – жизни и ее смысла, смерти и ее роковой тайны, свободы и любви. Для поэзии Брюсова характерен пафос жизнеутверждения – могучая воля к жизни вопреки всем скорбям и испытаниям, вера в то, что «за гранью страданий есть новые дни»:
О, плачьте, о, плачьте
До радостных слез!
– Высоко на мачте
Мелькает матрос.
За гранью страданий
Есть новые дни.
– Над морем в тумане
Сверкнули огни.
Желанья – как воды,
Страданья – маяк...
– Плывут пароходы
В таинственный мрак.
Современники не раз упрекали Валерия Брюсова в сальеризме – в том, что он лишь труженик пера, а не избранник Муз, о чем писал как Юлий Айхенвальд в «Силуэтах русских писателей» и Зинаида Гиппиус, отмечавшая, что стихи Брюсова – не феномен и не чудо поэтического искусства, а плод напряженного труда над формой, так и Марина Цветаева, сумевшая сжать этот упрек до афористического изречения: «Брюсов – не гений, а герой труда». Предвосхищая упреки литературных критиков и собратьев по перу, Брюсов в статье «Моцарт и Сальери», опубликованной в 1901 году в журнале «Русский архив», утверждал, что существует два разных типа художественного дарования – первородный гений Моцарт, которому все достается легко – наитием вдохновения, и Сальери, прокладывающий себе дорогу в искусство трудом. Если один творит в порыве вдохновения, то другой – «поверяет алгеброй гармонию». По воззрению Брюсова в истории русской поэзии и литературы Пушкин принадлежал к типу Моцарта, а его друг Баратынский – к типу Сальери. В то время как Пушкин в своей маленькой трагедии «Моцарт и Сальери» определил сущность сальеризма как чувство зависти к гению, Брюсов полагал, что сущность Сальери раскрывается в упорстве и трудолюбии. Если в эпоху романтизма поэт рассматривался как избранник Бога и любимец Муз – громогласный пророк и жрец искусства, творящий в состоянии «священного наития», то Брюсов выдвигал на первый план в творчестве ежедневный напряженный труд и сознательно и целенаправленно подчинял свои творческие порывы рассудку, говоря о себе: «Люблю я линий верность, люблю в мечтах предел…». Так никогда бы не сказал о себе ни Новалис, ни Байрон, ни Лермонтов – величайшие и самые яркие представители романтизма. Властно подчиняя усилием воли чувство и воображение рассудку, Брюсов гордился тем, что регулярно и методично трудился над своими стихами каждый день – в строго определенные часы. Нет ничего удивительного в том, что мусагет Брюсова предстает не в виде крылатого Пегаса, а в образе вола, упорно тянущего тяжелый плуг:
Еще я долго поброжу
По бороздам земного луга,
Еще не скоро отрешу
Вола усталого - от плуга.
Вперед, мечта, мой верный вол!
Неволей, если не охотой!
Я близ тебя, мой кнут тяжел,
Я сам тружусь, и ты работай!
Нельзя нам мига отдохнуть,
Взрывай земли сухие глыбы!
Недолог день, но длинен путь,
Веди, веди свои изгибы!
Уж полдень. Жар палит сильней.
Не скоро тень над нами ляжет.
Пустынен кругозор полей.
«Бог помочь!» - нам никто не скажет.
А помнишь, как пускались мы
Весенним, свежим утром в поле
И думали до сладкой тьмы
С другими рядом петь на воле?
Забудь об утренней росе,
Не думай о ночном покое!
Иди по знойной полосе,
Мой верный вол, - нас только двое!
Нам кем-то высшим подвиг дан,
И спросит властно он отчета.
Трудись, пока не лег туман,
Смотри: лишь начата работа!
А в час, когда нам темнота
Закроет все пределы круга,
Не я, а тот, другой, - мечта, -
Сам отрешит тебя от плуга!
Манера Валерия Брюсова неустанно работать над своими стихами и перерабатывать их – стала предметом критики русского поэта-декадента и импрессиониста Константина Бальмонта, убежденного в том, что лирические стихи выражают едва уловимое душевное переживание и запечатлевают мгновением, а потому – «лирика по существу своему не терпит переделок и не допускает вариантов. Лирическое стихотворение есть молитва, или боевой возглас, или признание в любви. Но кто же в молитве меняет слова? Неверующий. Молитвы, когда в них меняют слова, теряют свою действительность и не доходят туда, куда они направлены. Боевой возглас, если я буду его менять, лишь расстроит мое войско, лишь смутит моих солдат, и сраженье наверное будет проиграно. Любовное признание, которое я вчера сделал, есть неприкосновенная святыня, и если я вздумаю его менять, сочиняя, как бы сказать покрасивее, - кому же в голову придет считать меня любящим, а не простым нанизывателем слов». В ответ на рассуждения Бальмонта о том, что лирические стихи нельзя переделывать и «лирика не допускает вариантов», Брюсов обратил внимание на то, что едва ли не все поэты в мире переделывали свои стихи и совершенствовали свои произведения – таковы Вергилий и Гораций, Гете и Шиллер, Баратынский, Тютчев и Лермонтов, а Пушкин, «превращая свои сравнительно слабые юношеские наброски в шедевры, которые мы все теперь знаем наизусть… Бальмонт всем поэтам предлагает быть импровизаторами; пример Гете и Пушкина, напротив, показывает нам, что великие поэты не стыдились работать над своими стихами, иногда возвращаясь к написанному через много лет и вновь совершенствуя его. На бессчетные варианты лирических стихов Гете, на исчерканные черновые тетради Пушкина, где одно и то же стихотворение встречается переписанным и переделанным три, четыре и пять раз, мне хочется обратить внимание молодых поэтов, чтобы не соблазнило их предложение Бальмонта отказаться от работы и импровизировать… Поэты не только вправе, но обязаны работать над своими стихами, добиваясь последнего совершенства выражения». Вся поэзия Валерия Брюсова проникнута пафосом подвига мысли и труда, к которому он призывал всех поэтов:
Жизнь не в счастьи, жизнь в искании,
Цель не здесь – вдали всегда.
Славьте, славьте неустаннее
Подвиг мысли и труда!
По воспоминаниям Андрея Белого, в редакции «Весов» впервые ему открылась «остервенелая трудоспособность Валерия Брюсова», трудящегося как вол в поте лица и всецело отдающегося литературе. Как пояснял Ходасевич, Брюсову хотелось создать литературное движение и стать во главе его, а потому вся тяжесть борьбы с противниками символизма и вся организационная работа – все ложилось на его плечи. Валерий Брюсов – это не любимей Муз и вдохновения, а труженик пера, все его стихи – плод не творческого дара свыше, а драгоценные камни добытые трудовым потом. Называя себя тружеником и считая, что без труда и изучения мировой культуры, без стремления к совершенству и отделки стихов нет подлинного искусства, Брюсов критически отзывался о пренебрежении «младших символистов» к филигранной отделке формы стихов: «Младшие товарищи думают, что между прыжком на Воробьеву гору и оттуда к Петербургскому вокзалу, потом прыжок от Ходынки в Замоскворечье, можно присесть на минуточку где-нибудь в переулке Арбата и в десять минут сотворить совершенной формы и содержания поэму». По заветному убеждению Брюсова, написание стихов требует не только вдохновения – наития свыше, но и систематического умственного труда, а потому – поэзию нельзя свести к мимолетным вспышкам вдохновения. Литературное творчество в глазах Валерия Брюсова – это волевое усилие и путь труда, тяжкая работа и повседневный труд:
Здравствуй, тяжкая работа,
Плуг, лопата и кирка!
Освежают капли пота,
Ноет сладостно рука!
Прочь венки, дары царевны,
Упадай порфира с плеч!
Здравствуй, жизни повседневной
Грубо кованная речь!
Я хочу изведать тайны
Жизни мудрой и простой.
Все пути необычайны,
Путь труда, как путь иной.
В час, когда устанет тело
И ночлегом будет хлев, -
Мне под кровлей закоптелой
Что приснится за напев?
Что восстанут за вопросы,
Опьянят что за слова
В час, когда под наши косы
Ляжет влажная трава?
А когда, и в дождь и в холод,
Зазвенит кирка моя,
Буду ль верить, что я молод,
Буду ль знать, что силен я?
Настроение поэзии Брюсова лиро-эпическое, в его стихах господствует ясное раздумье и артистическое упоение красотой. Лучшие стихи Брюсова можно образно сравнить с ясным вечером после знойного и грозового дня – воздух чист и свеж, а очертания всех вещей – резкие, отсветы яркие. Не оттого ли Николай Гумилев так любил брюсовскую поэзию, столь разительно отличающуюся от музыкального стиха Константина Бальмонта, восторженных и экзальтированных строф Андрея Белого и туманной мистики и загадочных намеков «серафического» Александра Блока? Черпая вдохновение как из мира книг, так и из жизненных впечатлений, Брюсов проявил себя как своеобразный и глубокий лирик, но он выражал свое «Я» не столько на задушевном языке чистой лирики, сколько в лиро-эпических стихах, где раздумье и воля художника довлеют над безотчетными порывами вдохновения. По справедливой характеристике Георгия Чулкова, Брюсов «дал пример трудолюбия, точности, добросовестности, Он своим литературным опытом напомнил нам о труднейших задачах нашего ремесла. Бывают писатели, которым дела нет до школы, которые так поглощены жизненной судьбой в сознании ее связи с мировыми целями, что им вовсе не до «истории литературы». Не таков Брюсов. Он больше всего был озабочен тем, чтобы построить литературную фалангу так, как ему казалось это исторически нужным. Отсюда его ревнивое и подозрительное отношение ко всем, кто одновременно с ним выступал на свой страх и риск, не подчиняясь дисциплине». Брюсова невозможно назвать «поэтом Божьей милостью», но его нельзя считать лишь умным и опытным версификатором, он – литературных дел мастер, привыкший днями и бессонными ночами трудиться над каждой строкой. Отличаясь поразительным трудолюбием и энциклопедическими знаниями, Валерий Брюсов все силы души своей, всю неукротимую и железную волю, весь талант и все усердие вложил в свои тщательно отшлифованные строфы. По замечанию Ивана Саввина, капли пота от каторжного труда на поприще литературы «смывали с брюсовских строф отпечаток искусственности, отличающей поэтическое ремесло от настоящей поэзии». В отличие от Ивана Саввина, я не могу столь категорично утверждать, что «Аполлон никогда не звал Брюсова к священной жертве». В своей жизни Брюсов знал и счастливые, но редкие минуты поэтического восторга, но очевидно, что он был не Моцартом, а Сальери в области поэзии и воспринимал жизнь сквозь призму «ума холодных наблюдений»: «Всего будь холодный свидетель, на все устремляя свой взор...». В мемуарах и литературной критике, равно как и в исследовательской литературе Брюсова не раз называли «ледяным» и «холодным» поэтом. Когда читаешь стихи Брюсова, то многие из них кажутся холодными, сухими, мастерски отшлифованными, но не согретым огнем поющего сердца. Юлий Айхенвальд даже обратил внимание на то, что в стихах Брюсова «мы часто находим слово «стынуть»: он стынет и на нежном ложе, и у дверей Рая, и в жизни вообще. Он -- певец холода; но поэзии холода, его белой красоты, мы однако не видим у него… Он не сумел, как ему больше всего хотелось бы, сочетать в одно целое огненность и лед». В стихах Брюсова мало трепета сердца и восторгом души. Будучи холодным свидетелем бытия, Брюсов не имел в своем сердце угля, пылающего огнем священного вдохновения, который во «грудь отверстую водвинул» пушкинскому пророку шестикрылый Серафим, слетевший с небес к поэту. Холодные стихи Брюсова – это песни его холодной души, по своему величественной и прекрасной, но прекрасной холодной красотой ледяных высот заснеженных гор и раскинувшегося на севере царства белого снега:
Как царство белого снега,
Моя душа холодна.
Какая странная нега
В мире холодного сна!
Как царство белого снега,
Моя душа холодна.
Проходят бледные тени,
Подобны чарам волхва,
Звучат и клятвы, и пени,
Любви и победы слова...
Проходят бледные тени,
Подобные чарам волхва.
А я всегда, неизменно,
Молюсь неземной красоте;
Я чужд тревогам вселенной,
Отдавшись холодной мечте.
Отдавшись мечте – неизменно
Я молюсь неземной красоте.
Для того, чтобы понять историческое значение Валерия Брюсова и его поэзии нужно вникнуть в ту эпоху, когда он явился на арене литературной жизни России. По воспоминаниям Михаила Кузмина, «выступив в глухую пору русской литературной жизни, когда натурализм после Достоевского и Толстого, переросших фантастически не только натурализм, но и всяческую литературу, впал в чеховское уныние или раздробился в бытовое и областное эпигонство, - Брюсов долгое время свой отклик давал в «воздухе пустом». У него были соратники, но самосознание пионерства, и именно пионерства общественного, присуще было, может быть, одному только Брюсову». На историческую сцену литературной жизни в России Брюсов явился как дерзкий и нежданный представитель «нового искусства», а в уже в ранних его стихах можно обнаружить – предвосхищение поэзии Александра Блока, Николая Гумилева и Игоря Северянина, предвосхищение художественных приемов и тем символизма, акмеизма, футуризма и даже сюрреализма в духе паяца от мира искусства Сальвадора Дали. Умея распознавать и ценить тысячелетний мрамор культуры, Брюсов не отвергал все новое. По слову Сергея Городецкого, крепость Брюсова – «позиция формального мастерства. Брюсов не боялся давать расти на своих позициях самым ядовитым цветам той эпохи. Он прошел через все тогдашние отравы: индивидуализм, ницшеанство, урбанизм с бодлеровским уклоном, эротизм, фантастику. Но и через парадоксы Уайльда, мистицизм Метерлинка и меланхолию Верлена. Он был энциклопедией влияний, уклонов, шквалов и ветерков, шедших из Европы. Он тщательно поддерживал у нас все формально новое. Он тщательно следил за тем, чтобы его «Весы» были колыбелью новых поэтов. Он сам всю жизнь учился и менялся в основном своем, в особом брюсовском пушкинизме, оставаясь верным самому себе и принципу высокого мастерства. Он стоял особняком даже в символизме – той школе, к которой официально принадлежал. На творчество он не боялся смотреть как на ремесло, как на ежедневную работу над тяжелым материалом слова, с яростью отметая всякие попытки внести внутрь работы художника, - которая есть отливка, формовка, чеканка, - разъедающие примеси». Величие и благородство Брюсова состоит в его пылкой и неугасимо любви ко всей русской и мировой культуре:
За все, что нам вещала лира,
Чем глаз был в красках умилен,
За лики гордые Шекспира,
За Рафаэлевых Мадонн, -
Должны мы стать на стражу мира,
Заветного для всех времен.
На всех путях и перепутьях жизни Брюсова, во «всех напевах» его и в руководствах к стихосложению – всюду ощущалась страстная любовь к поэзии и могучая сила воли, соединенная с четкой рациональностью мышления. Знавший Валерия Брюсова еще с гимназической скамьи, Петр Пильский особенно акцентировал внимание на неуклонной силе воли Брюсова и его трудолюбии, на внешней холодности и внутренней страстности, на удивительной расчетливости и умении все взвесить и вымерить. По складу своего ума Брюсов рационалист, а по натуре – волюнтарист. Будучи олицетворением железной воли и неумолимой рассудочности, он стремился всегда быть первым, все испытать и все изучить. С юношеских лет книги были страстным увлечением Брюсова, а жажда знаний – одним из самых сильных желаний, обуревающих его душу. Как с нотками восхищения вспоминал Петр Пильский, «Брюсов везде должен быть первым!.. Скрытно от всех, вдали от самых близких и внимательных глаз он тихо, неслышно вдруг изучит новый язык. Окружит себя новыми книгами, окунется в библиотеки спиритов, зачитается Кантом, поплывет в волне нового метафизического увлечения, новых авторов, удивляя и заинтересовывая, - какое трудолюбие, сколько настойчивости, сколько сил преодоления! Сколько готовности непрерывно испытывать себя, непрерывно сражаться с трудностью, непрерывно преступать чрез препятствия, радоваться своей вооруженности и упрямству, стремиться, идти и достигать!» Приобщившись к мировой культуре, Брюсов создал целую галерею исторических портретов – от ассирийского царя Ассаргадона и римского полководца Юлия Цезаря до старого викинга и величайшего итальянского поэта Данте Алигьери. Размышляя о книжном характере стихов Брюсова и едко называя его «мыслителем чужих мыслей» и «поэтом эпиграфов», трудолюбивым кустарем поэзии, работающим по заграничным образцам, Айхенвальд считал, что в брюсовских стихах мало огня жизни, что они взяты не из жизни, а из литературы: «Великие художники слова подражали только такому произведению литературы, которое уже вернулось в природу, опять стало природой, и оттого чужое они делали своим, - Брюсов же просто ищет сюжетов, задает себе темы, настраивает себя даже на известный лирический лад, и все не по собственному живому почину… У Брюсова нет такой силы претворения и воплощения, которая заставила бы нас почувствовать, что все трубадуры -- братья; и когда он пишет свои газэллы, рондо, триолеты, то в них не дышит соответственная душа, и перед нами только фигурные стихотворения, как бы словесный паркет. Начитанный, образованный, Брюсов много знает, он приобщил себя к разным культурам, но только не проявил, не назвал самого себя, и даже не проникновенна и не метка у него своя характеристика чужой гениальности, - как элементарно и бледно говорит он, например, о Лейбнице, о Данте! И отяготели над ним все те «цепи книг» о которых упоминается на очень многих его страницах. Он – писатель читающий. Слишком явный обладатель и обитатель книг, поэт-библиотекарь, он ими глушит последний огонек непосредственности». В своих критических высказываниях о Брюсове Юлий Айхенвальд дошел до того, что безапелляционно утверждал: «Если Брюсову с его сухой и тяжеловесной, с его производной и литературной поэзией не чуждо некоторое значение, даже некоторое своеобразное величие, то это именно – величие преодоленной бездарности». В отличие о едко-саркастичного Айхенвальда, я не считаю Брюсова бездарным поэтом, а его стих – тяжеловесным, напротив – Брюсов был выдающимся и талантливым поэтом, литературным критиком и писателем, пускай и не конгениальным Данте и Шекспиру, Байрону и Гете, Пушкину и Лермонтову, что же касается книжного характера его поэзии, то как и все великие поэты Брюсов жадно черпал сюжеты, идеи, сцены и образы как из книг, так и из жизни, а его стихи, посвященные великому Данте Алигьери, пускай и в строках, где риторика преобладает над поэзией, выражают брюсовский взгляд на этого сурового гения:
Безумцы и поэты наших дней
В согласном хоре смеха и презренья
Встречают голос и родных теней.
Давно пленил мое воображенье
Угрюмый образ из далеких лет,
Раздумий одиноких воплощенье.
Я вижу годы, как безумный бред,
Людей, принявших снова вид звериный,
Я слышу вой во славу их побед
(То с гвельфами боролись гибеллины!).
И в эти годы с ними жил и он, -
На всей земле прообраз наш единый.
Подобных знал он лишь в дали времен,
А в будущем ему виднелось то же,
Что в настоящем, - безобразный сон.
Мечтательный, на девушку похожий,
Он приучался к зрелищу смертей,
Но складки на челе ложились строже.
Он, веривший в величие людей,
Со стоном звал: пускай придут владыки
И усмирят бессмысленных детей.
Под звон мечей, проклятия и крики
Он меж людей томился, как в бреду...
О Данте! о, отверженец великий, -
Воистину ты долго жил – в аду!
Сквозь всю поэзию Валерия Брюсова и его литературную критику, его письма, дневниковые записи и статьи красной нитью проходит его вера в силу человеческого духа и убежденность в неумирающей ценности достижений человеческого гения – в науке, философии и искусстве. Для Брюсова все преодолеваемо и все достижимо – все возможно, если у человека есть проницательный ум и могучая воля. Пламенная вера в человека и в могучую силу его духа, в его способность разрешить все противоречия жизни и разгадать все мировые загадки, построить новый мир и достичь своим умом, волей и талантом счастья – звучит в брюсовском стихотворении «Хвала человеку», которое можно поставить с один ряд с бессмертным гимном в честь человека древнегреческого поэта и драматурга Софокла – хотя строфы Брюсова более экспрессивны и патетичны:
Молодой моряк вселенной,
Мира древний дровосек,
Неуклонный, неизменный,
Будь прославлен, Человек!
По глухим тропам столетий
Ты проходишь с топором,
Целишь луком, ставишь сети,
Торжествуешь над врагом!
Камни, ветер, воду, пламя
Ты смирил своей уздой,
Взвил ликующее знамя
Прямо в купол голубой.
Вечно властен, вечно молод,
В странах Сумрака и Льда,
Петь заставил вещий молот,
Залил блеском города.
Сквозь пустыню и над бездной
Ты провел свои пути,
Чтоб нервущейся, железной
Нитью землю оплести.
В древних вольных Океанах,
Где играли лишь киты,
На стальных левиафанах
Пробежал державно ты.
Змея, жалившего жадно
С неба выступы дубов,
Изловил ты беспощадно,
Неустанный зверолов,
И шипя под хрупким шаром,
И в стекле согнут в дугу,
Он теперь, покорный чарам,
Светит хитрому врагу.
Царь несытый и упрямый
Четырех подлунных царств,
Не стыдясь, ты роешь ямы,
Множишь тысячи коварств, -
Но, отважный, со стихией
После бьешься с грудью грудь,
Чтоб еще над новой выей
Петлю рабства захлестнуть.
Верю, дерзкий! ты поставишь
По Земле ряды ветрил.
Ты своей рукой направишь
Бег планеты меж светил, -
И насельники вселенной,
Те, чей путь ты пересек,
Повторят привет священный:
Будь прославлен, Человек!
Поэзия Валерия Брюсова высоко интеллектуальна, являясь плодом как волевого напряжения и неустанного труда над художественной формой и техникой стихосложения, так и неустанных интеллектуальных поисков и постоянного расширения круга знаний. Валерий Брюсов – это Фауст русской поэзии, его обуревала жажда познания самых различных областей – вся история русской литературы и декадентство, оккультизм и естественные науки, Данте и его время, поздняя эпоха Римской империи и история всего Древнего Востока, эстетика и философия искусства. Охваченной неутолимой жаждой познания и осознавая скоротечность своей земной жизни, Брюсов восклицал: «Боже мой! Боже мой! Если бы мне жить сто жизней – они не насытили бы всей жажды познания, которая сжигает меня!». Эти патетичные слова дали Мочульскому право сказать о поэте: «Огненная страсть знания – право Брюсова на духовное благородство». По убеждению Валерия Брюсова, «умствование желанно, как далекая прогулка, утомляющая, но оживляющая. Наука, поскольку она не ремесло, не изобретение удобств жизни, а занята открытием законов природы, - есть удовлетворение этой жажды деятельности мысли, не больше. И о чем мыслить, каков будет вывод, это – второстепенное дело, важно лишь, как мыслить. Разве нам не дороги равно Спиноза и Лейбниц, Спенсер и Шопенгауэр, хотя конечных положений их философии мы не разделяем? Скажут, что попутно они высказывают истинные суждения. Но разве, имея как цель ложное положение, можно быть правым в частном. Противоречивые ответы на один вопрос столь же желанны, как образы многих Дон Жуанов: Тирсо ди Молины, Мольера, Байрона, Гофмана, Ленау, Пушкина, Бальмонта... Истинной философии предлежит задача проследить все возможные типы миросозерцании. Ныне это свершается синтетически, через обозрение уже созданных систем; пора ввести в эту работу анализ. Надо лишь сознать, что все возможные миросозерцания равно истинны; надо, найдя свою истину, не удовлетворяться, а искать еще. Мысль – вечный Агасфер, ей нельзя остановиться, ее пути не может быть цели, ибо эта цель – самый путь». Желая объять всю мировую культуру и не только эмоционально переживать, но и понимать стихи, видеть красоту в творениях поэтов разных народов и времен, Брюсов отличался страстным стремлением к новым знаниям, высокой личной культурой и энциклопедической эрудицией. По замечанию Н. Валентинова, Брюсов выделялся тягой к знаниям и ученостью «из среды не только московских символистов, но и других писателей-модернистов того времени – в этом отношении с ним был схож только Вячеслав Иванов. Знания у него были обширные, и, говорил ли он о французских символистах, Верхарне и Бельгии, старой Москве, астрономии, даже математике, каждый раз мне чувствовалось, что под этим не что-то нахватанное, а твердый фундамент». В своих воспоминаниях о Брюсове, Вадим Шершеневич отметил его тягу к знаниям: «Брюсов кидался на все, и все, на что он кидался, он изучал необычайно досконально. У него были хорошие знания в области латинской поэзии и поэзии французской (русскую он знал просто замечательно!), он солидно знал историю, математику и даже оккультные науки. Интересовался спортом (его первая печатная строка – о бегах). Изучал языки. Он мог отдаться изучению какого-либо языка специально для того, чтоб прочесть в подлиннике того или иного автора или перевести этого автора. Брюсов считал ниже своего достоинства не знать какой-либо отрасли, а начав знакомиться с этой отраслью, он увлекался и вникал досконально во все детали, и потому счастливо избегал опасности быть дилетантом… Я помню, как между двух стаканов чаю Брюсов поспорил с Вячеславом Ивановым о какой-то латинской цитате. Я сидел подавленный: чемпион знаний, вскормленник столетий, полководец цитат и универсалист языков Вячеслав Иванов, с одной стороны, а с другой – очень образованный человек, но все же только человек. Я трепетал за Брюсова. Но Валерий Яковлевич шмыгнул своей нарочитой походкой в кабинет, принес оттуда книгу и... Иванов сдался. Я торжествовал. Признаться, глаза у Брюсова тоже ликовали, хотя он, по долгу вежливости, сам объяснил Иванову, почему тот ошибся». Высоко ценя поэтический таланта Вячеслава Иванова и его энциклопедическую эрудицию, Брюсов посвятил ему свое изящное и великолепное стихотворение:
Когда впервые, в годы блага,
Открылся мне священный мир
И я со скал Архипелага
Заслышал зов истлевших лир,
Когда опять во мне возникла
Вся рать, мутившая Скамандр,
И дерзкий вскормленник Перикла,
И завершитель Александр, -
В душе зажглась какая вера!
С каким забвением я пил
И нектар сладостный Гомера,
И твой безумный хмель, Эсхил!
Как путник над разверстой бездной,
Над тайной двадцати веков,
Стремил я руки бесполезно
К былым теням, как в область снов.
Но путь был долог, сердце слепло,
И зоркость грез мрачили дни,
Лишь глубоко под грудой пепла
Той веры теплились огни.
И вот, в столице жизни новой,
Где всех стремящих сил простор,
Ты мне предстал: и жрец суровый,
И вечно юный тирсофор!
Как странен в шуме наших споров,
При нашей ярой слепоте,
Напев твоих победных хоров
К неумиравшей красоте!
И нашу северную лиру
Сведя на эолийский звон,
Ты возвращаешь мне и миру
Родной и близкий небосклон!
По справедливому высказыванию Леонида Гроссмана: «В творчестве каждого крупного поэта скрещиваются лучи многообразных художественно-философских культур. Пласты различных духовных накоплений образуют ту тучную почву, на которой всходит обычно всякая значительная поэзия. Она неизбежно вбирает в себя бесчисленные системы, верования, предания и вкусы целых эпох, переплавляя эти «легенды веков» в новый, еще невиданный стиль словесного искусства. Этому закону, конечно, подчинено творчество Валерия Брюсова. Поэт-эрудит, художник-ученый, он не даром сказал о себе: «Я посещал сады Ликеев, академий, на воске отмечал реченья мудрецов...». Многочисленные доктрины и поэтики Востока и Европы, древности и современности прельщали его фантазию и питали его мысль. Эллада и латинская культура, Италия и раннее германское возрождение, сказания скандинавского севера и запросы новейших поэтических поколений – все это отлагалось в подпочве его обширной поэзии, выявляя единый своеобразный и выразительный тон брюсовского голоса». Как справедливо писал Константин Мочульский: «Брюсов знал древние языки, всемирную историю, литературу, философию. Он серьезно изучал Спинозу и Лейбница, написал зачетное сочинение у Лопатина на тему: «Теория познания у Лейбница», много времени посвятил Канту и вообще немецкой идеалистической философии вплоть до Фихте и Шопенгауэра… Брюсов был, несомненно, одним из самых образованных русских людей эпохи символизма. Его систематический ум всегда стремился к классификации и регламентации всех областей мировой культуры. Ему грезился грандиозный синтез знаний, верований, произведений искусства. В одном частном письме он пишет: «Истин много, и часто они противоречат друг другу. Это надо принять и понять... Моей мечтой всегда был Пантеон, храм всех богов. Будем молиться и дню, и ночи, и Митре, и Адонису, Христу и Дьяволу. «Я» – это такое средоточие, где все различные частицы, все пределы примиряются. Первая (хотя и низшая) заповедь – любовь к себе и поклонение себе. Credo». Такой Пантеон строил Брюсов в своей поэзии. Он был прирожденным эклектиком и «организатором» культуры». В лице Валерия Брюсова в истории русской литературы явился своеобразный поэт с энциклопедической эрудицией, пафосом труда, неугасимой тягой к познанию и волей к совершенству художественной формы. Не случайно Георгий Чулков подчеркивал, что «московские декаденты во главе с Брюсовым озабочены были прежде всего вопросами поэтики, художественного ремесла, литературной техники». Будучи одним из самых образованных людей своего времени и обладая тонким эстетическим вкусом, Брюсов был убежден, что «искусство должно все знать», а поэт призван неустанно стремиться к художественному совершенству в технике стихосложения и созданию таких бесспорных шедевров, как стихотворение «Орфей и Эвридика».
Орфей
Слышу, слышу шаг твой нежный,
Шаг твой слышу за собой.
Мы идем тропой мятежной,
К жизни мертвенной тропой.
Эвридика
Ты – ведешь, мне – быть покорной,
Я должна идти, должна...
Но на взорах – облак черный,
Черной смерти пелена.
Орфей
Выше! выше! все ступени,
К звукам, к свету, к солнцу вновь!
Там со взоров стают тени,
Там, где ждет моя любовь!
Эвридика
Я не смею, я не смею,
Мой супруг, мой друг, мой брат!
Я лишь легкой тенью вею,
Ты лишь тень ведешь назад.
Орфей
Верь мне! верь мне! у порога
Встретишь ты, как я, весну!
Я, заклявший лирой – бога,
Песней жизнь в тебя вдохну!
Эвридика
Ах, что значат все напевы
Знавшим тайну тишины!
Что весна, – кто видел севы
Асфоделевой страны!
Орфей
Вспомни, вспомни! луг зеленый,
Радость песен, радость пляск!
Вспомни, в ночи – потаенный
Сладко-жгучий ужас ласк!
Эвридика
Сердце – мертво, грудь – недвижна.
Что вручу объятью я?
Помню сны, – но непостижна,
Друг мой бедный, речь твоя.
Орфей
Ты не помнишь! ты забыла!
Ах, я помню каждый миг!
Нет, не сможет и могила
Затемнить во мне твой лик!
Эвридика
Помню счастье, друг мой бедный,
И любовь, как тихий сон...
Но во тьме, во тьме бесследной
Бледный лик твой затемнен...
Орфей
– Так смотри! – И смотрит дико,
Вспять, во мрак пустой, Орфей.
– Эвридика! Эвридика! –
Стонут отзвуки теней.
Для Валерия Брюсова поэзия – это не священное служение пророка, глаголом жгущего сердца людей, а виртуозное мастерство стихосложения – «святое ремесло». На все лады воспевая «суровый, прилежный, веками завещанный труд», Брюсов был чужд пушкинской легкости и грации, равно как лермонтовской мощи. Если перефразировать известное изречение Фридриха Ницше, то можно сказать, что подход Брюсова к поэзии – рациональный, слишком рациональный. Отдаваясь филигранной отделкой стихов и скрупулезно изучая приемы стихосложения, Брюсов редко озарялся мимолетным блеском поэтического вдохновения, его поэзия риторична, а стих – редко пленяет наш слух завораживающей музыкой, хотя рифма его стихов отточена, а иногда изысканна. В стихах его ощущается преобладание рассудка над трепетом сердца, волевого напряжения над вдохновенным творчеством в порыве наития. Можно сказать словами фетовских стихов, что Брюсов отдает предпочтение не самой «богине красоты», а в «зеркале ее изображению». Как справедливо заметил Юлий Айхенвальд, «то, что и великие поэты работали над стихом, - это раскрывается лишь взору специалиста-исследователя, это мы узнаем только из их рукописей; между тем как у Брюсова об этом с нескромной и губительной для автора откровенностью говорит самое звучание его страниц, и показывает оно, что в муках рождения, в поте лица своего создавал он не только форму, но и самую концепцию, самое ядро своих стихотворений. Над всеми способностями духа преобладают у него прилежание и рассудок, и сухое веяние последнего заглушает ростки непосредственности и живой, святой простоты. Его стихи, лишенные стихийности, не сотворены, - они точно вышли из кузницы, и даже мгновенья, свои излюбленные «миги», Брюсов кует». Брюсов не слагает и не поет, а выковывает стихи. Не случайно Андрей Белый однажды сказал, что стихи Брюсова словно выкованы из меди или вырезаны из мрамора. Всю свою жизнь Брюсов искал себя и усердно трудился, он – поэт «не раздружившийся с трудом» и грезящий о слиянии мечты и жизни:
Четкие линии гор;
Бледно-неверное море...
Гаснет восторженный взор,
Тонет в бессильном просторе.
Создал я в тайных мечтах
Мир идеальной природы, -
Что перед ним этот прах:
Степи, и скалы, и воды!
Вслед за величайшим русским поэтом-романтиком Лермонтовым, Брюсов мог по праву сказать – «в душе своей я создал мир иной и образов иных существованье» – тот мир лучезарной мечты, в свете которой меркнет действительность с ее степями, горами и морями. Но в отличие от могучего духа Лермонтова, восхищающегося красотой Божьего мира и мучающегося тоской и неудовлетворенностью жизни, одновременно жаждущего бури и покоя, Брюсову была по сердцу не стихийность природы, а четкие линии гор – он смотрит на мир как геометр, как архитектор, как скульптор. Перо в руке Брюсова превращалось в острый резец, которым он усердно оттачивал все свои стихи – строку за строкой. Как писал Иван Савин: «Параллельно с вдохновением всегда идет упорный труд, строгая, придирчивая шлифовка написанного. Даже такой гений, как Пушкин, по нескольку раз перечеркивал свои строфы, исправлял их, заменял одни слова другими. Творчество Брюсова, конечно, подверглось этому же закону, но именно второй этап литературного построения – отделка – всегда в нем доминировал над первым – зачатием, рождением стиха, романа, критического этюда… В каждом слове видна брюсовская рука, размеряющая, высчитывающая, стирающая краски с одних образов и накладывающая их на другие». Брюсов не был одним из величайших гениев человечества как Гомер и Данте, Шекспир и Пушкин – он творил не под знаком вдохновения и гениальности, а под знаком тяжкого труда «в поте лица своего». Свято и неустанно трудясь над стихами, Брюсов выступал как сознательный новатор, а почти каждое его стихотворение – это своеобразный эксперимент. Как новатор в области стихосложения, он полагал, что на языке Гомера и Пушкина нет тех слов и выражений, которые могли бы выразить думы и переживания человека, живущего в преддверии XX столетия: «Что, если бы я вздумал на гомеровском языке писать трактат по спектральному анализу? У меня не хватило бы слов и выражений. То же, если я вздумаю на языке Пушкина выразить отношения конца века. Нет, нужен символизм!». В своих стихах Брюсов испытывал новые сочетания слов, новые способы рифмовки и новые размеры, стремясь к «наиболее совершенной форме речи». Называя Брюсова «поэтом, рукоположенным прошлым» – воспринявшим приемы Пушкина, Тютчева и Баратынского, Андрей Белый подчеркивал, что именно Брюсов произвел глубокий переворот во взглядах на поэзию и не только словом, но и делом показал значение художественной формы: «Брюсов первый поднял интерес к стиху. Он показал нам опять, что такое работа над формой. И многое, скрытое для нас в творчестве любимых отечественных поэтов, засияло как день. Брюсов не только явил красоту своей музы, но и вернул нам поэзию отечественную… Воскресив в нас любовь к рифме, Брюсов первый воскрешает перед нами понимание интимной жизни строчки. Своеобразный ритм его размеров углубляется гениальным подбором не только самих слов, но и звуков в словах. Музыкальному ритму соответствует ритм мыслей и образов. Удивительно умеет Брюсов пользоваться параллелизмом слов и образов, в то же время чаруя слух и воображение прихотливым разнообразием в пределах однообразия данного параллелизма». Хотя Брюсов и писал, что все в жизни «лишь средство для ярко-певучих стихов», но его собственные стихи далеко не всегда отличаются певучестью и музыкальностью. Как верно подметил Айхенвальд, Брюсов – «поэт менее всего музыкальный, жесткий в слове и сердце, он не свободный художник; он делает свои стихотворения, помогает своим стихам, и не льются у него радостные звуковые волны…». Рассматривая Валерия Брюсова как выдающегося лирического поэта, умеющего создавать сильные стихи, Константин Бальмонт писал, что не музыкальностью силен стих Брюсова, а лучшие его стихи – те, «в которых он живописует изгибы настроений, душевную разорванность, вечерние состояния души одинокой или ночные настроения души, глядящей прямо в очи разврату, полны своеобразной прелести». В отличие от Фета и Бальмонта, Брюсов не был столь музыкально одарен и не желал, чтобы в его стихах слово рассеивалось в безбрежности музыкальных созвучий. Все силы его были направлены на то, чтобы резкими контурами оформить мысль в четкий образ и отлить душевные переживания и чувства в чеканное слово. В стихах Брюсова музыкальная гармония и созвучия слов отступали на второй план, а переливы звуков и мелодий застывали в пластических и скульптурных формах. В то же время нельзя не заметить, что в поэтическом наследии Брюсова есть мелодичные и певучие стихи, в которых ощущается, что сердце поэта трепещет трепетом тонкой струны, а строфы его приобретают особую прелесть гармоничного полнозвучия:
Помню вечер, помню лето,
Рейна полные струи,
Над померкшим старым Кельном
Золотые нимбы света,
В этом храме богомольном –
Взоры нежные твои...
Где-то пели, где-то пели
Песню милой старины.
Звуки, ветром тиховейным
Донесенные, слабели
И сливались, там, над Рейном,
С робким ропотом волны.
Мы любили! мы забыли,
Это вечность или час!
Мы тонули в сладкой тайне,
Нам казалось: мы не жили,
Но когда-то Heinrich Heine
В стройных строфах пел про нас!
В своей статье «Поэт мрамора и бронзы» Андрей Белый проницательно заметил, что за холодно-насмешливым лицом Брюсова таились «порывы мятежа и нежности». Когда я слышу имя «Валерий Брюсов», то сразу вспоминаю портрет кисти Врубеля – удивительный и завораживающий, меткий и схватывающий саму декадентскую душу мэтра русского символизма. Все в портрете, каждый его штрих – передает образ Брюсова в неизменном черном сюртуке («и черный походный сюртук») со скрещенными по-наполеоновски руками и четкой пластикой лица – застывший, строгий и серьезный, мечтательный взгляд устремлен в туманную даль, выражение лица – сухое и застывшее. Это – весь Брюсов с его декадентской натурой, титанической волей и холодным умом, честолюбивыми амбициями и целеустремленностью – такой, каким он был в своих стихах, литературно-критических поучениях, суждениях и оценках, в самой своей исторической судьбе. Высоко ценя талант Врубеля, Валерий Брюсов посвятит ему поэтическое послание:
От жизни лживой и известной
Твоя мечта тебя влечет
В простор лазурности небесной
Иль в глубину сапфирных вод.
Нам недоступны, нам незримы,
Меж сонмов вопиющих сил,
К тебе нисходят серафимы
В сияньи многоцветных крыл.
Из теремов страны хрустальной,
Покорны сказочной судьбе,
Глядят лукаво и печально
Наяды, верные тебе.
И в час на огненном закате
Меж гор предвечных видел ты,
Как дух величий и проклятий
Упал в провалы с высоты.
И там, в торжественной пустыне,
Лишь ты постигнул до конца
Простертых крыльев блеск павлиний
И скорбь эдемского лица!
Валерий Яковлевич Брюсов родился в 1873 году и происходил из купеческой семьи. Происходя из купеческой среды, где ценилось трудолюбие и упорство, Брюсов с благодарностью скажет о своей мужицкой крови: «Мне Гете – близкий, друг – Вергилий, Верхарну я дарю любовь… Но ввысь всходил не без усилий – тот, в жилах чьих мужичья кровь». Отец будущего поэта был типичным шестидесятником – убежденным материалистом и атеистом, чьи взгляды сложились под влиянием Писарева. В своей краткой автобиографии Брюсов рассказывал, что «над столом отца постоянно висели портреты Чернышевского и Писарева. Я был воспитан, так сказать «с пеленок», в принципах материализма и атеизма. Нечего и говорить, что о религии в нашем доме и помину не было: вера в Бога мне казалась таким же предрассудком, как вера в домовых и русалок». Яков Брюсов усердно оберегал своего сына «от сказок, от всякой чертовщины» и давал читать научно-популярную литературу. Как вспоминал Валерий Брюсов: «об идеях Дарвина и о принципах материализма я узнал раньше, чем научился умножению». Выдающийся литературовед Русского Зарубежья Константин Мочульский утверждал, что воспитанный на принципах «атеизма» и «материализма» Брюсов никогда и ни во что не верил, а «свой неискоренимый материализм он пронес через все увлечения мистикой, богоискательством, оккультизмом и спиритизмом». Это суждение Мочульского справедливо лишь отчасти – Валерий Брюсов не верил в существование Бога и стремился к наукообразному познанию мира – систематизированию всех окружающих явления. В книге «Из моей жизни» поэт писал: «Проблески любви к систематизму: я давал названия различным местностям вокруг и рисовал карту». Во дни обучения в частной гимназии Креймана, в которой он пребывал с 1884 года до 1889 года, Брюсов в самом деле тяготел к материализму и позитивизму в духе Конта и Спенсера: «Каковы были мои взгляды того времени? Воспитание заложило во мне прочные основы материализма. Писарев, а за ним Конт и Спенсер, представляемые смутно, казались мне основами знании. Писаревым я зачитывался. Не мог я у него помириться лишь с одним – с отрицанием Пушкина, которого любил все более и более. Но над Фетом, хотя и скрепя сердце, смеялся. Под влиянием тех же идей я был крайним республиканцем и на своих учебных книжках... Соответственно этому я считал долгом презирать всякое начальство, от городового до директора гимназии. Мне было 14 – 15 лет». Но если гимназические годы Брюсова протекали под знаком Писарева и позитивизма, то впоследствии он штудировал немецких философов Канта и Шопенгауэра и, оставаясь атеистом и скептиком, освободился от вульгарного материализма и тяготел к идеалистическому миросозерцанию. С детства Брюсов был одинок и угрюм, у него не было друзей из сверстников и ему всегда хотелось первенствовать. Болезненное самолюбие так глубоко овладело его душой, что когда в возрасте шести лет он подрался с мальчиком и был побежден, то взобрался на дерево и долго сидел там, обдумывая план самоубийства и сочинив предсмертную записку. Искушение самоубийством не раз терзало душу поэта. В исследовательской литературе отмечалось, что на протяжении всей жизни Брюсова волновала тема самоубийства – то, что подталкивает людей решиться на роковой шаг и уйти из жизни. Загадку самоубийства пытался разгадать Ф.М. Достоевский на страницах своего «Дневника писателя», к этой страшной теме обращался Тютчев, писавший в проникновенных строках: «И кто, в избытке ощущений, когда кипит и стынет кровь, не ведал ваших искушений, самоубийство и любовь!». Но во всей мировой и русской поэзии и литературе – включая Данте с его «Божественной Комедией» и великого Гете с его «Страданиями юного Вертера» – никто так глубоко не вник в психологические мотивы и метафизику самоубийства как Валерий Брюсов в его стихотворении «Демону самоубийства»:
Своей улыбкой, странно-длительной,
Глубокой тенью черных глаз
Он часто, юноша пленительный,
Обворожает, скорбных, нас.
В ночном кафе, где электрический
Свет обличает и томит,
Он речью, дьявольски-логической,
Вскрывает в жизни нашей стыд.
Он в вечер одинокий – вспомните, -
Когда глухие сны томят,
Как врач искусный в нашей комнате,
Нам подает в стакане яд.
Он в темный час, когда, как оводы,
Жужжат мечты про боль и ложь,
Нам шепчет роковые доводы
И в руку всовывает нож.
Он на мосту, где воды сонные
Бьют утомленно о быки,
Вздувает мысли потаенные
Мехами злобы и тоски.
В лесу, когда мы пьяны шорохом
Листвы и запахом полян,
Шесть тонких гильз с бездымным порохом
Кладет он, молча, в барабан.
Он верный друг, он – принца датского
Твердит бессмертный монолог,
С упорностью участья братского,
Спокойно-нежен, тих и строг.
В его улыбке, странно-длительной,
В глубокой тени черных глаз
Есть омут тайны соблазнительной,
Властительно влекущей нас...
Это стихотворение – разоблачение демона самоубийства, нашептывающего роковые доводы и подталкивающего человека к акту отречения от жизни. Как тонкий психолог Брюсов подмечает, что власть демона самоубийства особенно сильна в юношеские годы – во время первых жизненных испытаний и разочарований в жизни. По своему мироощущению Брюсов не только был близок романтикам, но и предвосхищал экспрессионизм – он чувствовал себя отчужденным человеком, живущим во враждебном мире. В своей книге «Эстетика» Юрий Борев указывал на то, что «философские корни экспрессионизма восходят к апологетике бессознательного Гартмана и Бергсона, к социальному пессимизму Шопенгауэра и к концепциям Ницше», к теме духовного кризиса, развиваемой в книге Освальда Шпенглера «Закат Европы». Это – круг чтения Валерия Брюсова, зачитывающегося как «Миром как воля и представление» Шопенгауэра, так и сочинениями Ницше, изучившего как философию жизни Анри Бергсона, так и историософскую концепцию Освальда Шпенглера с его идеей заката культуры и наступления эпохи технократической и утилитарной цивилизации. В юношеские годы реальный мир казался Брюсову враждебным и он с бурной интеллектуальной страстью зачитывался книгами от Жюль Верна до Дюма, уносящими из прозаичной и обыденной действительности в увлекательный, незабываемый и яркий мир мечты, что отразится в его стихах:
Это было безумие грезы,
Невозможное полное счастье,
В мире бледных желаний и прозы
Прозвеневшие струны бесстрастья.
Не ища ни привета, ни встречи,
Но в томленьи волшебной отрады,
Я ловил ее дальние речи,
Мимолетно-случайные взгляды.
Неизвестный, осмеянный, странный,
Я изведал безмерное счастье, -
Наслаждаться мечтой несказанной
И свободным восторгом бесстрастья.
С юных лет Валерий Брюсов изведал безмерное счастье «наслаждаться мечтой несказанной» и страстно возлюбил поэзию и литературу: «Страсть моя к литературе все возрастала. Беспрестанно начинал я новые произведения. Я писал стихи, так много, что скоро исписал всю толстую тетрадь Poesie, подаренную мне. Я перепробовал все формы – сонеты, терцины, октавы, триолеты, родно, все размеры. Я писал драмы, рассказы, романы… Каждый день увлекал меня все дальше. На пути в гимназию я обдумывал новые произведения, а вечером, вместо того, чтобы учить уроки, я писал… У меня набирались громадные пакеты исписанной бумаги». Это была не «страсть к сочинительству, граничащая с графоманией», как думал Мочульский, а пылкая любовь к литературе и желание испытать себя в писательском деле. Литературное творчество захватило его с неодолимой силой – потоком лились стихи, рассказы, статьи и поэмы. В юношеские годы Брюсов увлекся историей – он зачитывался книгами о великих императорах и полководцах, что найдет свое отражение в его цикле стихов «Любимцы веков». Но читать о великих людях – о героях истории Брюсову было мало, он хотел увековечить свое имя – войти в историю и творить историю. Будучи по натуре своей романтиком – уносясь от окружающей прозаичной действительности в миры волшебных грез, он предавался страсти создавать воображаемую историю: «Я рисовал воображаемый материк с полуостровами, островами, морями и заливами, горами, плоскогорьями, на этом материке я расселял племена». В воображении Брюсова возникали целые государства и цивилизации, гремели войны и заключались мирные договоры, возводились города и расцветала культура. Юный гимназист чувствовал себя демиургом – творцом целых миров. Если реальность была полна разочарований, то в воображении он ощущал, что власть его безгранична. По своей натуре Валерий Брюсов – волюнтарист и индивидуалист, а потому нет ничего удивительного, что в своих стихах он призывал юных поэтов исполнить три завета – не жить настоящим, ибо только грядущее – область поэта, никому не сочувствовать, себя же полюбить беспредельно и страстно поклоняться только искусству:
Юноша бледный со взором горящим,
Ныне даю я тебе три завета:
Первый прими: не живи настоящим,
Только грядущее – область поэта.
Помни второй: никому не сочувствуй,
Сам же себя полюби беспредельно.
Третий храни: поклоняйся искусству,
Только ему, безраздумно, бесцельно.
Юноша бледный со взором смущенным!
Если ты примешь моих три завета,
Молча паду я бойцом побежденным,
Зная, что в мире оставлю поэта.
В гимназии Валерий Брюсов начал издавать рукописную газету, в первом номере которой он разместил статью «Народ и свобода», в которой обличал гимназическое начальство. Когда газета попала в руки Креймана, то Брюсов был исключен из его гимназии. Готовясь к поступлению в гимназию Поливанова, будущий поэт в то же время посещает кофейни, играет в карты, прогуливаться по бульвару в обществе развязных приятелей и отдается «сладострастным мечтаниям». Но как писал Константин Мочульский, «первый любовный опыт с женщиной легкого поведения преисполняет его тоской. Он глубоко разочарован и за свое разочарование мстит цинизмом… Брюсов переживает свою «первую любовь» к Лене Викторовой. Вспоминая о ней через много лет, он признается откровенно: Любил ли я Лену? Я должен ответить – нет, я хотел обольстить ее. Моей заветной мечтой было обольстить девушку. Мне хотелось быть героем романа. Вот самое точное определение моих желаний». Это – драгоценное свидетельство для каждого исследователя жизни и творчества Брюсова. Желая быть «героем романа» и превратить свою жизнь в поэму, Брюсов жаждал властвовать и покорять – в жизни, любви и литературе. Как принципиальный рационалист и волюнтарист, он подчинял каждое чувство рассудку и воли и не желал отдаваться душевным порывам. Выдержав экзамены и поступив в гимназию Поливанова, Брюсов увлекся математикой, астрономией и философией, читал труды Куно Фишера, Спинозы и Бокля, переводил «Энеиду» Вергилия и баллады Шиллера. Как отмечал Петр Пильский, математическая наука был по нраву Брюсову – она импонировала его «холодной душе», охваченной страстью к вычислениям и цифрам, размеренным звукам и точности. Но самой сильной и жгучей страстью Брюсова была поэзия. Первые шаги в поэзии начались с подражания поэту тоски и меланхолии Надсону и могучему гению Лермонтова. В повести «Из моей жизни» Брюсов писал: «Первое мое увлечение – Надсон. Он тогда только что умер (1887 год). Н. Минский писал о нем в «Нови»... Я Надсона знал наизусть... Вторым моим кумиром был Лермонтов. Я его выучил наизусть и твердил «Демона» по целым дням. В подражание «Демону» написал я очень длинную поэму «Король». Написал я для этой поэмы несколько тысяч стихов октавами. Размером «Мцыри» я написал поэму «Земля»...». Ранние стихи Брюсова – романтические по своему духу, они полны надсоновской лексики – на все лады перепеваются слова идеал и пьедестал, упоенье и мечтанье, а сам поэт, как и Надсон, убежден, что поэзия везде:
Поэзия везде. Вокруг, во всей природе,
Ее дыхание пойми и улови –
В житейских мелочах, как в таинстве любви,
В мерцаньи фонаря, как в солнечном восходе.
Пускай твоя душа хранит на все ответ,
Пусть отразит весь мир природы бесконечной;
Во всем всегда найдет блеск красоты предвечной
И через сумрак чувств прольет идеи свет.
Но пусть в твоей любви не будет поклоненья:
Природа для тебя – учитель, не кумир.
Твори – не подражай. – Поэзия есть мир,
Но мир, преломленный сквозь призму вдохновенья.
Когда Брюсову не удался «проект обольщения» – девушка ответила полным равнодушием на его наигранную донжуанскую страсть, то самолюбивый гимназист пережил это неудачу драматически. В своей тетради он записал: «То, что вдохновляло меня тогда, заставило меня провести целых пять месяцев во мраке, тоске и отчаянии. Я еще в первый раз терял любовь, и мне это было слишком тяжело. Я думал, что все погибло, зарылся в свои занятия, хотел отказаться от мира, хотел, чтобы сердце умолкло навсегда. Но оно было только придавлено, а не разбито». Опыт «несчастной любви» отозвался в душе Брюсова мрачными стихами в стиле Лермонтова, проникнутыми горечью разочарования в жизни: «Бывают минуты, когда я страдаю, когда меня жизнь не зовет». Комментируя эти строки, Константин Мочульский писал, что «Брюсов перевоплощается в Лермонтова: он внушает себе, что жизнь его кончена и что он разочаровался во всем». Это – время кризиса в жизни Брюсова, с печалью признающегося: «В свой талант я не верил, любовь обманула, хотелось только забыться, уснуть, умереть. Этим настроением проникнуты и все остальные стихотворения, тем более что я сам не желал возрождения». Романтическая разочарованность в жизни проистекала не только из горького опыта несчастной любви, но и из неудач в учебе. Всегда гордившийся своими способностями к математике, Брюсов не мог простить себе, что не получил высший бал на экзамене. Трагически окончилось его любовное увлечение Еленой Масловой – Брюсов отбил ее у жениха, но торжество его длилось недолго – в 1893 году она скончалась от оспы. Ощущая себя лермонтовским Печориным, обреченным на одиночество, он записал в своей дневнике по поводу смерти возлюбленной: «Она была одна, которая знала меня, знала мои тайны. А каково перед всеми играть только роль! Всегда быть одиноким. Я ведь один... А потом, страшно подумать. Умирая, она была убеждена, что простудилась, приезжая ко мне на свиданье. Умирая, она была убеждена, что умирает из-за меня». Для Брюсова все есть средство для литературы – в том числе жизнь и смерть. Рассматривая любовь и смерть Елены как превосходный сюжет для литератора, подсказанный самой жизнью, он намеревался «описать свою любовь к Леле в виде повести». Счастливая любовь представляется поэту несбыточной мечтой на земле, она сияет сквозь черный сумрак жизни и дарует влюбленным мимолетное счастье, а затем – отзывается мукой в сердце:
Это было? Неужели?
Нет! и быть то не могло.
Звезды рдели на постели,
Было в сумраке светло.
Обвивались нежно руки,
Губы падали к губам...
Этот ужас, эти муки
Я за счастье не отдам!
Странно-нежной и покорной
Приникала ты ко мне, -
И фонарь, сквозь сумрак черный,
Был так явственен в окне.
Не фонарь, – любовь светила,
Звезды сыпала светло...
Неужели это было?
Нет! и быть то не могло!
Валерий Брюсов – это человек, одержимый литературой и убежденный, что рожден поэтом. Как вспоминал Петр Пильский, в гимназические годы Брюсов был участником литературных кружков, возникающих среди учащейся молодежи: «Как много будет споров, сколько жара, какая пылкость надежд, сколько юной дерзости… Это была Москва кружков. Это была эпоха кружков. Каких? Всяких! Но чаще всего и больше всего литературных. О, конечно, были экономические, были научные, но это – единицы среди десятков общественно-литературных, а среди них самый молодой – наш – кружок, собирающийся на Цветном бульваре. Зачинатели же его – я и он, Валерий Брюсов, четырнадцатилетний ученик гимназии Поливанова, литературный революционер всего класса, вечный оппонент своего директора. Не курьез ли – в гимназии литературного ортодокса, в гимназии «знаменитого Льва Поливанова» – вдруг вырастает Валерий Брюсов… Честолюбец без азарта, победитель без порыва, необжигающий вихрь, море с застывшими валами, утопленная мыслью страсть, - Валерий Брюсов станет премьером в поэтическом хоре новой России, как первым, как душой он стал в маленьком, юном нашем литературном кружке на Цветном... Кружок менялся. В него приходили новые, его покидали прежние, но неизменным оставался один Брюсов. Отсюда вышло русское «декадентство», здесь начались его сборники, сюда посыпались удары нападающих и полетели камни врагов. Редактором, основоположником, головой, душой, упрямым и неустающим сердцем всего дела стал, был и остался все он же, Валерий Брюсов...». С юношеских лет Брюсов грезил о мировой славе и всемирном признании: «Когда я пишу «Помпея», мне грезится сцена, в которой я раскланиваюсь, крики «автора, автора», аплодисменты, венки, цветы, зрительный зал, залитый огнями, полный тысячью зрителей…». Я не согласен с мыслью Константина Мочульского, что Брюсов – «вне изменений и вне развития», «он и родился «сложившимся», неизменной и неподвижной монадой». Гораздо более проницательнее суждение Петра Пильского, писавшего, что Брюсов постоянно самовытачивался и рос как поэт – «от дерзких и незрелых юношеских «Символистов» через «Tertia Vigilia» к вершине достижений – какой сложный, кропотливый, упорный, всегда невидный труд». Когда вдумчиво читаешь стихи Брюсова и изучаешь вехи его жизни и творчества, то понимаешь, что он весь в стремлении, весь устремлен вперед, а стилистика его стихов изменялась с течением времени – колоссальная разница лежит между его ранними стихами и стихами, написанными в стиле Надсона и Лермонтова, Фета и Генриха Гейне, и стихами последнего периода его творчества, когда он пробовал писать в духе Маяковского. В конце 1892 года Брюсов обратил внимание на поэзию Фофанова и Мережковского, а через Мережковского («Я читал о Верлене у Мережковского») – обратился к французским поэтам-символистам – к Верлену, Малларме и Рембо. Нельзя столь категорично как Константин Мочульский утверждать, что Брюсов оставил русских кумиров – Лермонтова и Надсона, Майкова и Фета, Полонского и Рылеева, но стихи французских символистов стали для него целым открытием. С увлечением отдаваясь «новому искусству», Брюсов переводил на русский язык стихи Верлена и Малларме, драму Метерлинка, все более проникаясь мыслью стать провозвестником символической поэзии в России. Размышляя о своем творческом пути, Брюсов пришел к мысли, что каждый поэт должен иметь путеводную звезду, а путеводной звездой самого Брюсова становится декадентство. В своем дневнике в 1893 году он записывает исповедальное признание – желание стать вождем русских декадентов и обрести мировую славу: «Талант, даже гений дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мало. Надо выбирать иное. Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу ее... То – декадентство. Да! Что ни говорить, ложно ли оно, смешно ли оно, но оно идет вперед развиваясь и будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдет достойного вождя. А этим вождем буду Я». Декадентские стихи Брюсова – это поэтический манифест эстетического индивидуализма, в центре которого – дерзкая вера в себя:
Я не знаю других обязательств,
Кроме девственной веры в себя.
Этой истине нет доказательств,
Эту тайну я понял, любя.
Бесконечны пути совершенства,
О, храни каждый миг бытия!
В этом мире одно есть блаженство –
Сознавать, что ты выше себя.
Презренье – бесстрастие – нежность –
Эти три, – вот дорога твоя.
Хорошо, уносясь в безбрежность,
За собою видеть себя.
Когда читаешь эти строки, то сразу понимаешь правоту слов проницательной Зинаиды Гиппиус, разгадавшей натуру Брюсова и в своей статье «Одержимый» писавшей: «Дело в том, что Брюсов – человек совершенно бешеного честолюбия. Тут иначе, как одержимым, его и назвать нельзя... Брюсовское «честолюбие» – страсть настолько полная, что она, захватив все стороны существования, могла быть – и действительно была – единственной его страстью». На заре Серебряного века – в эпоху увлечения ницшеанской философией, многие поэты начали разыгрывать из себя «сверхчеловеков» и «теургов», но Брюсову не нужно было ничего разыгрывать – в отличие от Андрея Белого и Александра Блока он никогда не стремился быть «теургом», но был наделен титанической силой воли бросил все свои силы, чтобы стать вождем нового направления в русской поэзии и литературе. Задаваясь вопросом – «каким же образом юноша-позитивист и материалист превратился в декадента?», Цезарь Вольпе писал, что воспитываясь в атмосфере, когда широкое распространение в России получила пессимистическая философия Шопенгауэра, учившего, что в жизнь проникнута страданиями, зачитываясь стихами Надсона – поэта тоски, восприняв идеи французских поэтов-символистов – декадентов, прославляющих искусство, уводящее от обыденной жизни, и проповедавших импрессионизм и субъективный идеализм, провозглашавших собственную личность центром мира и выступавших за крайний индивидуализм с опорой на философию Фридриха Ницше, Брюсов стремился насадить «новое искусство» в России и сознательно вступил на дорогу литературного новаторства. Размышляя о значении Брюсова и символизма в судьбах русской поэзии, Константин Мочульский писал: «Брюсов начал писать стихи в «надсоновскую» эпоху. Казалось, что русская поэзия поражена старческим склерозом. Печальный чахоточный юноша Надсон привил ей свой недуг: бессильные порывы к «идеалу», неясное томление, упоение гибелью, «гражданская скорбь» и жалобы на скучную жизнь были привычными лирическими темами. Поэт был бесплотным духом, земля – царством теней, любовь – декламацией о возвышенных и отвлеченных чувствах. «Декаденты» выступили бунтовщиками против поэзии угасания и умирания. Бальмонт и Брюсов отважились «омолодить» поэзию, влить в ее жилы горячую кровь». Рассматривая вопрос о связи поэзии Валерия Брюсова с поэзией французских символистов, Леонид Гроссман обращал внимание на то, что первое знакомство с Верленом, Маллармэ и Рембо стало для Брюсова целым откровением, а сам он стал «законодателем форм русского символизма»: «Символизм прежде всего выступал в качестве реакции парнасизму с его графической отчетливостью и скульптурной осязательностью стиха. Проблема словесной музыки, стиховой инструментовки, строфической оркестровки, задание vers libre, освобожденного от цезуры, рифмы, размера, сложное задание синтетической фразы,- все это настоятельно выражало свой протест против математической планировки поэмы, стихотворной риторики, красноречия, литературности… Деятельность Брюсова – это последовательная борьба за новый поэтический стиль, которому он отвоевал не только право на существование, но одно из самых почетных мест в славной истории русских поэтических школ». Парадоксальность положения Брюсова состояла в том, что будучи поэтом парнасского типа с чеканным слогом, он вознамерился стать вождем и глашатаем символизма с его поэзий намеков и полутонов. Русский символизм имел глубокие отечественные корни в поэзии Баратынского, Тютчева и Фета, поэтические приемы которых Брюсов смог воспринять и использовать, чтобы выразить «тонкие, едва уловимые настроения». По словам Андрея Белого, «Брюсов один организовал символизм в России». Это высказывание Андрея Белого подтверждает Петр Пильский, утверждавший, что Брюсов – мэтр и холодный наставник целого поколения поэтов, суровый сеятель, пестун и открыватель новых созвучий, ученый эстетик, оставивший для назиданий свои теоретические изыскания, собрания ритмов, рифм и размеров, исследования о русских поэтах и науке стихосложения. Провозглашая, что цель символизма – создать «поэзию будущего», которая гипнотизирует читателя и вызывает в его душе определенное настроение, Валерий Брюсов выпустил в свет книгу стихов «Русские символисты» (1894 год) и сборник «Шедевры» (1895 год), а в 1897 году – сборник «Это – я» – декадентские стихи, ошеломляющие необычностью и дразнящие воображение непривычными образами и сюрреалистическими выражениями, нацеленными на то, чтобы эпатировать читающую публику и поразить воображение читателей. В декадентских стихах своих Брюсов то убеждал читателя, что его любовь – «палящий полдень Явы», то призывал мечтать «о лесах криптомерий», то пытался запечатлеть «образы изменчивых фантазий» в отточенной и совершенной фразе, то провозглашал – «все могу уловить, вся могу я понять», то сокрушался – «в безжизненном мире живу», и воспевал вечный мир мечты, то давал «юноше бледному со взором горящим» завет в духе ницшеанской философии – «никому не сочувствуй, сам же себя полюби беспредельно». Ранние стихи Валерия Брюсова написаны под влиянием новой французской поэзии – прежде всего Верлена, их стилистика насквозь импрессионистическая – поэзией полутонов и намеков Брюсов стремился не изобразить реальный мир, а выразить субъективные и мимолетные душевные переживания человека – его настроение и впечатления, отсюда – абсурдные с позиции здравого смысла и сюрреалистические нотки в его поэзии:
Тень несозданных созданий
Колыхается во сне,
Словно лопасти латаний
На эмалевой стене.
Фиолетовые руки
На эмалевой стене
Полусонно чертят звуки
В звонко-звучной тишине.
И прозрачные киоски.
В звонко-звучной тишине,
Вырастают, словно блестки,
При лазоревой луне.
Всходит месяц обнаженный
При лазоревой луне...
Звуки реют полусонно,
Звуки ластятся ко мне.
Тайны созданных созданий
С лаской ластятся ко мне,
И трепещет тень латаний
На эмалевой стене.
Декадентские стихи Валерия Брюсова, написанные в импрессионистической манере, были остроумно разобраны и едко раскритикованы русским философом, поэтом и публицистом В.С. Соловьевым за их туманность и абсурдность. Не находя в стихах Брюсова «поэзии намеков», но видя в них – лишь сумбурный «набор слов» неудачную попытку поражать Фете и Гейне, а также французским поэтам-символистам, Владимир Соловьев саркастично писал: «Если я замечу, что обнаженному месяцу всходить при лазоревой луне не только неприлично, но и вовсе невозможно, так как месяц и луна суть только два названия для одного и того же предмета… Должно заметить, что одно стихотворение в этом сборнике имеет несомненный и ясный смысл. Оно очень коротко – всего одна строчка: «О, закрой свои бледные ноги». Для полной ясности следовало бы, пожалуй, прибавить: «ибо иначе простудишься», но и без этого совет Брюсова, обращенный, очевидно, к особе, страдающей малокровием, есть самое осмысленное произведение всей символической литературы, не только русской, но и иностранной». Разъясняя смысл сюрреалистических строк «всходит месяц обнаженный при лазоревой луне», Брюсов писал, что стремился не описать реальный мир, а передать душевное настроение. Критические статьи о русских символистах Владимир Соловьев завершил пародийными стихотворениями в «символическом духе», тонко и иронично высмеяв поэтический стиль Валерия Брюсова и его манеру стихосложения:
I
Горизонты вертикальные
В шоколадных небесах,
Как мечты полузеркальные
В лавровишневых лесах.
Призрак льдины огнедышащей
В ярком сумраке погас,
И стоит меня не слышащий
Гиацинтовый Пегас.
Мандрагоры имманентные
Зашуршали в камышах,
А шершаво-декадентные
Вирши в вянущих ушах.
II
Над зеленым холмом,
Над холмом зеленым,
Нам влюбленным вдвоем,
Нам вдвоем влюбленным,
Светит в полдень звезда,
Она в полдень светит,
Хоть никто никогда
Той звезды не заметит.
Но волнистый туман,
Но туман волнистый,
Из лучистых он стран,
Из страны лучистой,
Он скользит между туч,
Над сухой волною,
Неподвижно летуч
И с двойной луною.
III
На небесах горят паникадила,
А снизу – тьма.
Ходила ты к нему иль не ходила?
Скажи сама!
Но не дразни гиену подозренья,
Мышей тоски!
Не то смотри, как леопарды мщенья
Острят клыки!
И не зови сову благоразумья
Ты в эту ночь!
Ослы терпенья и слоны раздумья
Бежали прочь.
Своей судьбы родила крокодила
Ты здесь сама.
Пусть в небесах горят паникадила,
В могиле – тьма.
Читая пародии В.С. Соловьева, Валерий Брюсов признался, что русский философ смог верно понять и передать «слабые стороны символизма». В своих критических статьях Владимир Соловьев обратил внимание на любовь Валерия Брюсова к экзотическим словам и редким словосочетаниям (взять хотя бы выражение «моя любовь – палящий полдень Явы»), проходящую через всю дальнейшую брюсовскую поэзию, наполненную именами царей, полководцев и историческими событиями. На тягу Брюсова к экзотике впоследствии обратит внимание и Николай Гумилев, писавший, что ранняя поэзия Брюсова оперирует только двумя величинами – «я» и «мир». Николай Гумилев находил в брюсовских стихах не только манифест индивидуализма и интерес к душе человека, к ее внутренней жизни, но особенно акцентировал внимание на том, что Брюсов «открывает новые горизонты к выяснению вопроса о приятии мира, перенося события в высший план мысли, где этическое мерило теряет свою силу и уступает место мерилу эстетическому. По мановению его руки в нашем мире снова расцветают цветы, которые опьяняли взор ассирийских царей, и страсть становится бессмертной, как во времена богини Астарты. Мир опять прекрасен и с избытком искупает себя». Возвращаясь к литературно-критическим статьям Владимира Соловьева, следует признать, что он тонко подметил рационалистический характер брюсовской поэзии и использованием им «аналитической метафоры» – иносказания, которое должно быть разъяснено читателю, что придает стихам Брюсова отпечаток холодности и сочиненности. Проницательно подметив еще неокрепшие свойства индивидуального поэтического голоса Брюсова и характерные черты его поэзии, Владимир Соловьев в своих критических статьях продемонстрировал блеск остроумия, но не раскрыл как символизм органично возникает из импрессионизма с его «поэзией намеков и полутонов», как импрессионистическое желание передать душевное настроение приводит к сюрреалистическим сценам, образам и выражениям. Если бы Владимир Соловьев не ставил бы себе целью как можно саркастичнее высмеять символическую поэзию и показать ее нелепость, а глубоко проанализировал стихи Брюсова, то увидел бы, что он – яркий и талантливый выразитель декадентского миросозерцания, открывающий новые горизонты для русской поэзии. Ранние стихи Валерия Брюсова полны намеков и недосказанностей, они настраивают душу на декадентский лад через романтическое противопоставление обыденной жизни лучезарного мира мечты, через восстание против мещанской системы ценностей, где комфорт ценится выше свободы, через манифест индивидуализма и провозглашение дерзкой веры в самого себя. В декадентской поэзии Брюсова поднимается тема смерти и любви столь характерна для всех декадентов:
Я бы умер с тайной радостью
В час, когда взойдет луна.
Овевает странной сладостью
Тень таинственного сна.
Беспредельным далям преданный,
Там, где меркнет свет и шум,
Я покину круг изведанный
Повторенных слов и дум.
Грань познания и жалости
Сердце вольно перейдет,
В вечной бездне, без усталости,
Будет плыть вперед, вперед.
И все новой, странной сладостью
Овевает призрак сна...
Я бы умер с тайной радостью
В час, когда взойдет луна.
Целый цикл стихов Валерия Брюсова носит название «Веянье смерти», в котором он говорит, что бродит меж людей как в тумане и грезит днем и ночью о своем пребывании в царстве мертвых. В духе декадентства свою книгу «Шедевры» Брюсов назвал «ропотом больных искушений», а к поэту обращался со словами «юноша бледный со взором горящим». Ощущая свое положение в мире как экзистенциально драматичное – вслед за Евгением Баратынским сравнивая себя с крылатым вздохом, носящимся «меж землей и небесами», Брюсов писал о «безумных тревогах» и «больных ожиданиях», в исповедальных строках признаваясь в болезненности своего творческого дара:
Мучительный дар даровали мне боги,
Поставив меня на таинственной грани.
И вот я блуждаю в безумной тревоге,
И вот я томлюсь от больных ожиданий.
Нездешнего мира мне слышатся звуки,
Шаги эвменид и пророчества ламий...
Но тщетно с мольбой простираю я руки,
Невидимо стены стоят между нами.
Земля мне чужда, небеса недоступны,
Мечты навсегда, навсегда невозможны.
Мои упованья пред миром преступны,
Мои вдохновенья пред небом ничтожны!
Для Валерия Брюсова поэзия – это «мучительный дар», а поэт – это существо, стоящее между двумя мирами – материальным и духовным. Слыша звуки нездешнего мира – не песни светлых Ангелов, а «шаги эвменид и пророчества ламий», но ощущая стену между собой и духовными реалиями метафизического мира, поэт болезненно переживает чуждость земле и недоступность небес. В декадентской поэзии Валерия Брюсова ощущается его интерес к внутреннему миру человеческой души – к его мечтам и желаниям, страданиям и поискам счастья, но в то же время в его стихах – вызов обычным нормам приличия и здравому смыслу, утонченные изыски нового искусства, безумные тревоги сердца и муки чувственных восторгов. При всей «жгучей страстности» декадентских стихов Брюсова, от его «пламени страстей» веет холодом. Как тонко подметил Константин Мочульский, на все лады варьируя эротическую тему, Брюсов «в пылу исступленных ласк сохраняет холодную голову и трезвую наблюдательность». Уже в первой поэтической книге Валерия Брюсова «Шедевры» были собраны и сконцентрированы все ключевые мотивы, темы и художественные изыски декадентства – эстетический аморализм и эротизм, тяга к экзотике и демонизм бурным потоком ворвались в мир русской поэзии 90-х годов XIX века. В исследовательской литературе не раз указывалось на то, что у Брюсова была бурная эротическая жизнь – любовные драмы, пылкие романы и мимолетные увлечения, но надо сказать, что несмотря на все свое «донжуанство», поэт смог обрести семейное счастье с Иоанном Матвеевной Рунт – тихой и скромной девушкой, окружившей его нежной заботой. Вспоминая о жене Брюсова, Зинаида Гиппиус с изумлением писала: «Жена Брюсова – маленькая женщина, полька, необыкновенно-обыкновенная... Ведь это единственная женщина, которую во всю жизнь Брюсов любил». На страницах своего дневника Брюсов 2 октября 1897 года так писал о своем семейном счастье: «Я давно искал этой близости с другой душой, этого всепоглощающего слияния двух существ. Я именно создан для бесконечной любви, для бесконечной нежности. Я вступил в свой родной мир. Я должен был узнать блаженство». Жизнь развенчала эстетический индивидуализм Брюсова и его представление о человеческой душе как о лейбницеанской монаде. Драма одиночества разрешается только любовью – той силой, которая дает душам соприкоснуться со Святая Святых друг друга и преодолевает всем испытания жизни и саму смерть. Нет ничего удивительного в том, что со струн поэтической лиры Брюсова, некогда упоенного «холодной красотой» мечты, вдруг слетел мощный аккорд в честь любви, роднящей человека с Богом:
Не мысли о земном и малом
В дыханьи бури роковой, -
И, не стыдясь святого страха,
Клони чело свое до праха.
Любовью – с мировым началом
Роднится дух бессильный твой.
Любовь находит черной тучей.
Молись, познав ее приход!
Не отдавай души упорству,
Не уклоняйся, но покорствуй!
И кто б ни подал кубок жгучий, -
В нем дар таинственных высот.
На брюсовском стихотворении «Любовь», вошедшем в сборник «Третья стажа» и написанном 17 мая 1900 года, еще ощущается налет декадентства – любовь символизирует «кубок жгучий», она мыслится как жгучая страсть, охватывающая душу, но в то же время, она – «дар таинственных высот», ее истоки – духовны и священны, пред ней надлежит склонить свое чело. В декадентских и импрессионистических стихах его первой книги «Шедевры» собственный стиль Брюсова еще не был отточен, но его поэтические опыты проложили дорогу русской символической поэзии и предвосхитили творчество Андрея Белого и Александра Блока. Встреченная в штыки литературной критикой книга «Шедевры» не имела широкого успеха, что огорчило Брюсова и на время поколебало его самоуверенность. На краткий миг Брюсов даже усомнился в своем литературном призвании и в том, что поэзия принесет ему мировую славу. В печальном настроении духа поэт писал П. Перцову о своем разочаровании в лирике и в духе чистейшего декадентства провозглашал «смерть поэзии»: «Надо вам сказать, что я как-то разочаровался в лирике. Род поэзии удивительно однообразный и подражательный. Я утверждаю, что поэзия погибает». Вопреки суждениям разочарованного Брюсова, каждый истинный поэт знает, что лирика – необычайно многообразна по темам, мотивам, образности языка, музыкальности и ритмики. Лирика – это откровение человеческой души, более сильное, чем музыка, ибо в лирической поэзии мелодичность строф и певучесть стиха сочетается с выразительностью художественного образа, пламенностью чувств, глубиной мысли и неотразимой силой слова. Лирическая поэзия не умрет до тех пор, пока будет жить на свете хотя бы один настоящий поэт с духовно чуткой и эстетически отзывчивой душою. Но острая критика его декадентских стихов в печати, уязвленное самолюбие и разочарование в лирике – побудили Брюсова заговорить о «смерти поэзии», что гармонирует с высказыванием Фридриха Ницше о «смерти Бога» и предвосхищает постмодернистские рассуждения о «смерти автора» и «смерти читателя». Когда глубоко и вдумчиво исследуешь историю культуры, то видишь, что в декадентстве – в упадочной версии модернистского искусства – было зерно того, что в XX веке назовут постмодерном. В то же время уже в ранней лирике Брюсова есть чудные поэтические жемчужины – взять хотя бы его чудную серебряную пьесу «Первый снег» – ряд мастерски наброшенных на полотно импрессионистических мазков и световых эффектов, передающее нам эстетическое впечатление поэта и радостное настроение, охвативший его душу – искренний восторг перед «миром из серебра»:
Серебро, огни и блестки, -
Целый мир из серебра!
В жемчугах горят березки,
Черно-голые вчера.
Это – область чьей-то грезы,
Это – призраки и сны!
Все предметы старой прозы
Волшебством озарены.
Экипажи, пешеходы,
На лазури белый дым,
Жизнь людей и жизнь природы
Полны новым и святым.
Воплощение мечтаний,
Жизни с грезою игра,
Этот мир очарований,
Этот мир из серебра!
Такие стихи Валерия Брюсова нравились Константину Бальмонту и давали ему право называть его выдающимся лирическим поэтом. Разочарованность в лирике и желание оставить поэзию было мимолетным настроением, охватившем душу Брюсова. Вскоре к поэту вернулась дерзкая вера в себя и он писал, что его «Шедевры» – это «первая более или менее серьезная книга», в которой «много слабого, но много и прекрасного». После выхода в свет «Шедевров» Брюсов, во собственному выражению, «был предан отлучению от литературы». Журналы отказывались печатать его стихи, но поэт не впал в отчаяние, а отдался кипучей литературной работе: «Дело в том, что я так привык к миру начатых работ (из которых девять десятых не будут кончены), что не могу вообразить себе занятий чем-нибудь одним. Устал я переводить, бросаю Вергилия, забываю о нем, - пишу трагедию; потом зовут меня обедать; возвращаясь, я критикую наших поэтов, но когда вернется настроение, я опять возьмусь за трагедию и буду продолжать диалог с полуслова так же свободно, как если б перерыва не было. Так я живу в мире моей поэзии, и только так могу я жить в окружающем меня мире». Русский историк литературы Владимир Саводник в своих воспоминаниях о Брюсове описал его дом: «я посетил его в его доме на Цветном бульваре. Он уже тогда жил отдельно от родителей, хотя его квартира и была соединена с их квартирой внутренним ходом… Комната Валерия Яковлевича была обставлена очень скромно. Письменным столом ему служил простой, некрашенный сосновый стол, вроде кухонного, верхняя доска которого была вся покрыта всевозможными записями в стихах и в прозе. Железная кровать, полка с книгами, столик, несколько венских стульев – вот вся обстановка этого спартанского жилища». Письменный стол, заваленный рукописями, тысячи литературных планов и замыслов, железная дисциплина и неукротимая воля – таков Брюсов и его повседневная жизнь. По справедливому замечанию Зинаиды Гиппиус, «упорство, догадливый ум и способность сосредоточения воли исключительная» – верно служили Брюсову на протяжении всей его жизни. Следующая книга Валерия Брюсова «Это – я», которую поэт назвал «гигантской насмешкой над всем человеческим родом», не столько изумляет изысками формы и фейерверком страстей как «Шедевры», сколько величием холодной красоты и свободным восторгом бесстрастья, она содержит в себе меланхолический цикл «Веянья смерти» с его мотивами мимолетности бытия и одиночества, романтическое противопоставление мечты и действительности, стремление «наслаждаться мечтой несказанной» и стоический призыв к самому себе – «под злобный шум негодования смирись, покорствуй и молчи». Как проницательно заметил Константин Мочульский, описавший психологическое настроение и мотивы поэта: «Брюсову мало быть художником – ему нужно быть завоевателем. Весь человеческий род виноват в неуспехе «Шедевров» И он отомстит «гигантской насмешкой». В университетские годы Валерий Брюсов увлекся немецкой идеалистической философией – особенно Кантом и Шопенгауэром – оказавшими сильное влияние на его миросозерцание и поэзию. Встав на мировоззренческие позиции субъективного идеализма, Брюсов провозглашал, что весь мир – это только мое представление. Земное бытие – это мир теней, в то время как область грез и мечтаний – это мир света. Наука изучает материальную вселенную, ее устройство и законы, а искусство – уносит нас в мир мечты и выражает душевные настроения и переживания человека, тем самым оно – выше всех наук. Если жизнь человека на земле мимолетна и подчинена законам – физическим, юридическим и социальным, то в «царстве мечты» раскрывается безграничная свобода духа и человек ощущает себя богободобной личностью. Вслед за немецким поэтом-романтиком Новалисом, Валерий Брюсов проповедует магический идеализм – он провозглашает, что художник – это демиург, способный создать иную действительность – вечный «мир идеальной природы», перед которой все красоты и великолепия материального мира – лишь жалкая горсть праха:
Есть что-то позорное в мощи природы,
Немая вражда к лучам красоты:
Над миром скал проносятся годы,
Но вечен только мир мечты.
Пускай же грозит океан неизменный,
Пусть гордо спят ледяные хребты:
Настанет день конца для вселенной,
И вечен только мир мечты.
Когда Валерий Брюсов посетил Кавказ и обошел все «лермотовские места», то синие горы Кавказа, воспетые Пушкиным и Лермонтовым, не оказали на его душу никакого впечатления. Природа показалась его отвлеченному уму и холодному сердцу чем-то жалким: «Клянусь вам, я бесконечно разочарован. Я смотрел и напрасно искал в себе восхищенья. Самый второстепенный художник, если б ему дали вместо холста и красок настоящие камни, воду, зелень, - создал бы в тысячу раз величественнее, прекраснее. Мне обидно за природу». Все самые восхитительные красоты земного мира не могут сравниться с «видениями фантазии». Вся окружающая нас природа и мимолетная жизнь люди – все суета сует и томление духа! В книге Иова сказано, что когда Ангелы увидели первые звезды вселенной, то изумились их красоте и воспели Творца. Но даже величественная картина звездного неба не отзывается изумлением в холодной душе Брюсова. С каким-то презрением к «жалкой действительности», поэт признавался, что любит холодную красоту абстракций, сочетание высоких и отвлеченных слов, «грезы искусства» и «холодную мечту», оставаясь чужд тревогам вселенной. Призывая поэта стать «мудрым магом» и «бесстрастным волхвом» – всесильным демиургом, творящим и разрушающим целые миры, Брюсов полностью переосмыслил романтическую философию искусства, идущую от Шеллинга, Тика и Новалиса в духе декадентских умонастроений. Но при всей своей напускной бесстрастности и величественной холодности, Валерий Брюсов способен на теплые чувства, а из-под его пера выходят чудные лирические строки, столь же мелодичные и задушевные, столь же изысканные и трогающие душу, как и лучшие стихи Афанасия Фета:
Сквозь туман таинственный
Голос слышу вновь,
Голос твой единственный,
Юная любовь!
Тихо наклоняется
Призрак надо мной,
Призрак улыбается,
Бледный и земной.
Вот зажглись жемчужные
Звезды в небесах,
И слова ненужные
Снова на устах!
Как верно заметил Константин Мочульский, «книга «Это – я» – важный этап в развитии русского символизма. Брюсов утвердил личность художника-демиурга, величие его творческой воли. На почве этого эстетического индивидуализма выросло символическое искусство. Абстрактную схему Брюсова Белый, В. Иванов и Блок заполнят впоследствии конкретно-мистическим содержанием». В ранних стихах Валерия Брюсова предвосхищается поэзия Александра Блока с ее туманными образами и чарующими интонациями – «мелькают призраки над нами и недосказанные сны», предвосхищается поэзия Николая Гумилева со всей ее тягой к экзотике – взять хотя бы стихотворение «На журчащей Годавери», предвосхищается сюрреализм в духе Сальвадора Дали – «Тень несозданных созданий колыхается во сне…». Надо сказать, что даже весьма пристрастный к поэзии Брюсова Константин Мочульский, утверждавший, что Брюсов не понимает поэзии французских символистов, а «словесная магия Малларме, мистика Метерлинка, музыка Верлена, поэтическое мастерство Рэмбо» недоступны ему, указывал на то, что критика Владимира Соловьева придирчива и несправедлива, ведь стихотворение Брюсова «Творчество» прелестно своей полусонной мелодичностью, причудливой сменой образов и туманной мечтательностью. В книге «Это – я» Брюсов исчерпал тему эстетического индивидуализма и эгоистического нарциссизма – перо поэта невольно поведало о том, что путь эстетического индивидуализма и декадентского эстетства ведет к горькому чувству одиночества и душевной пустоты вследствие разрушенной взаимосвязи с Богом и окружающим миром. В декадентской поэзии Брюсова предвосхищается трагическое мироощущение экзистенциалистов и экспрессионистов – в его строках «в безжизненном мире живу» – в сжатом виде содержится вся драматургия Камю и Кафки, вся драма одинокого человека, затерянного в чуждом и холодном мире, бредущего без четкой и ясной цели и обреченного на неизбежную смерть. Творческому подвигу всегда предшествует подвиг аскетический. Это понимал и Валерий Брюсов, ощущавший после выхода в свет своей книги «Это – я», что ему нужно на время перестать быть литератором и пройти через литературную аскезу – тихое накопление творческих сил: «Ныне, за несколько недель перед появлением в свет последней книги моих стихов, я торжественно и серьезно даю слово на два года отказаться от литературной деятельности. Мне хотелось бы ничего не писать за это время, а из книг оставить себе только три – Библию, Гомера и Шекспира. Но пусть даже это невозможно, я постараюсь приблизиться к этому идеалу. Я буду читать лишь великое, писать лишь в те минуты, когда у меня будет что сказать всему миру. Я говорю мое прости шумной жизни журнального бойца и громким притязаниям поэта-символиста. Я удаляюсь в жизнь, я окунусь в ее мелочи, я позволю заснуть моей фантазии, своей гордости, своему я. Но этот сон будет только кажущимся. Так тигр прикрывает глаза, чтобы вернее следить за жертвой. И моя добыча уже обречена мне. Я иду. Трубы, смолкните». Одержимый литературной деятельностью и признающийся – «я бы мог много романов и драм написать в полгода», рационалист и скептик Брюсов вдруг восклицает: «Поэт должен переродиться, он должен на перепутье встретить Ангела, который рассек бы ему грудь мечом и вложил бы вместо сердца пылающий огнем уголь». Это – жажда духовного преображения и соприкосновения с Божественным, охватывает каждого настоящего поэта, ведь поэзия – это не развлечение и не только самовыражение души человеческой, но прежде всего священное искусство. Брюсов сверил, что если духовное преображение совершится, то в человеческой душе откроются «неведомые тайны духа» и расцветет новая «неслыханная» поэзия. Эти пророческие предчувствия отразятся в его статье «К истории символизма», в которой будет утверждаться, что в истории человеческой культуры рядом с общепризнанным искусством всегда существовало тайное течение: «Его можно, проследить от таинственных хоров Эсхила, через произведения средневековых мистиков, через пророческие книги Уильяма Блейка, до непонятных стихов Эдгара По и нашего Тютчева. Эта поэзия стремилась передать тайны души, проникнуть в глубины духа...». Созвучную мысль высказывал в 1895 году на страницах «Северного вестника» литературный критик Аким Волынский, писавший, что великое искусство всегда сочетает в себе реализм и символизм – таков Новый Завет, где все события «освещены высшей идейной правдой» и проникнуты «глубоким внутренним содержанием», таково Распятие Христово – вечный символ распятой Правды и Любви, таковы древнегреческие трагедии, главные идеи которых выступают в символических формах, такова «Божественная Комедия» Данте Алигьери – «одно из самых высоких созданий символического искусства», таков «Фауст» великого Гете. Не таковы ли лучшие стихи Брюсова, охваченного думами о «чем-то странном и высоком», в одиноком молчании бредшего по дорогам жизни и вопреки самой смерти призывавшего:
Не плачь и не думай:
Прошедшего – нет!
Приветственным шумом
Врывается свет.
Уснувши, ты умер
И утром воскрес, -
Смотри же без думы
На дали небес.
Что вечно – желанно,
Что горько – умрет...
Иди неустанно
Вперед и вперед.
Благодаря саркастическим остротам Владимира Соловьева и его поэтическим пародиям на символистов, а затем Василию Розанову, рассматривающего символизм как новый род стихотворческого искусства – появившегося во Франции и распространившегося на всю Европу, для которого характерны «вычурность в форме при исчезнувшем содержании; без рифм, без размера, однако же, и без смысла», имя Валерия Брюсова стало известно всем образованным и культурным людям России. B своем «Дневнике» в 1895 году студент Брюсов записал: «Сегодня в университете, когда я вызвался читать Аристофана, везде раздавался шепот, шипение: «декадент, декадент». А! Так-то! Берегитесь!». Имя Валерия Брюсова не целый ряд лет стало предметом острой критики в печати, а за поэтом утвердилось прозвище «декадент» и «символист». Так началась история русского символизма, идейным вождем и руководителем которого стал Брюсов. Чуткий к веяниям времени Брюсов зорко подметил то, на что впоследствии обратят внимание философ Николай Бердяев и богослов Георгий Флоровский, а именно – духовный перелом и метафизическое пробуждение в душах людей, произошедшее на заре Серебряного века: «В наши дни мы присутствуем при новом пробуждении души... Какие-то вершины там и сям озаряются неожиданным мерцанием, совершенно непохожим на прежний свет. Поэзия, видимо, переходит в совершенно новую фазу существования... Создать новый поэтический язык, заново разработать средства поэзии – таково назначение символизма... Ближайшее будущее может дать образец неслыханной поэзии, поэзии, воплощающей неведомые человеческие тайны духа». Комментируя эти строки Брюсова, Константин Мочульский писал: «В этих словах – ясновидение: Брюсов предсказывает возрождение русской поэзии, создание нового поэтического языка, мистическую природу символической лирики». В представлении символистов произведение искусства должно содержать в себе не только явный, но и тайный смысл, приоткрывающийся в символах, суть которых каждый понимает в меру собственного духовного опыта – тайный смысл должен не столько быть разгадан умом, сколько прочувствован сердцем и постигнут в интуитивном прозрении. По своему миросозерцанию русские поэты-символисты были идеалистами. Но если Александр Блок и Андрей Белый были мистиками с культом Софии – души мира, а ведущий теоретик русского символизма Вячеслав Иванов проповедовал «объективный идеализм» и вслед за древнегреческим философом Платоном учил, что отчизна человеческой души в метафизическом мире, а цель символической поэзии – побудить живущего на земле человека вспомнить о иной жизни и идеальном мире, то Валерий Брюсов был субъективным идеалистом и воспевал мир грез и мечтаний. В то время как Вячеслав Иванов сформулировал основной принцип символического искусства, гласящий – «А realibus ad realiora», то есть от реального мира к еще более реальному – к идеальной реальности, то будучи неисправимым рационалистом по складу ума Валерий Брюсов был чужд мистических грез Блока и Белого и так и не перешел от символизма к мистическому реализму, избрав иной – собственный путь в искусстве и жизни. Окружаю себя книгами и тетрадями, читая Канта и Лейбница, Шекспира и Державина, намереваясь стать «великим человеком» и разрабатывая свою собственную эстетическую теорию, Брюсов выпускает в свет в 1898 году статью «О искусстве» – зрелый плод многолетних размышлений поэта о смысле и задачах художественного творчества. По заветной мысли Брюсова, искусство есть раскрытие и самовыражение души художника: «Каждый человек – отдельная определенная личность, которой вторично не будет. Люди различаются по самой сущности души; их сходство только внешнее. Чем больше становится кто сам собою, чем глубже начинает понимать себя, яснее проступают его самобытные черты. И в жизни отдельного человека мелькнувшее мгновение не повторится. Каждое мимоидущее настроение возникает лишь однажды для вечности. Если я вспоминаю былое чувство, оно возвращается уже измененным. Если я передаю свое чувство другим – словом, или стихом, или внушением, - они узнают нечто близкое, но не то же. Тождественности нет. Мгновения отходят в могилу без надежды воскреснуть. Задача искусства – сохранить для времени, воплотить это мгновенное, это мимоидущее. Художник пересказывает свои настроения; его постоянная цель раскрыть другим свою душу. Человек умирает, его душа, не подвластная разрушению, ускользает и живет иной жизнью. Но если умерший был художник, если он затаил свою жизнь в звуках, красках или словах, - душа его, все та же, жива и для земли, для человечества». Схожие мысли Брюсов писал письме к Перцову от 14 марта 1895 года: «В поэзии, в искусстве на первом месте сама личность художника! Она и есть сущность – все остальное форма! И сюжет, и «идея» – все это только форма! Всякое искусство есть лирика, всякое наслаждение искусством есть общение с душою художника». Если высшая цель искусства – выражение души человеческой, то тот, «кто дерзает быть художником, должен быть искренним – всегда без предела. Все настроения равноценны в искусстве, ибо ни одно не повторится; каждое дорого уже потому, что оно единственное. Душа по своей сущности не знает зла. Чем яснее поймет кто свою душу, тем чище и возвышеннее будут его думы и чувства. Стремление глубже понять себя, идти все вперед, уже святыня. Нет осуждения чувствам истинного художника… Тот более велик из художников, кто глубже понял и полнее пересказал свою душу». Рассматривая своеобразие как признак истинного искусства и указывая на то, что наслаждение произведением искусства состоит в общении с душой художника, Брюсов полагал, что «если художник выразил в словах, или звуках, или внешних образах свое настроение, насколько сумел или насколько возможно, - он уже выполнил свое дело. Он дал возможность другому пережить свое чувство». В литературоведческих трудах не раз отмечалось, что в поэзии Валерия Брюсова редко можно встретить стихи исповедального характера, но в его литературном наследии есть стихотворение «Думы» – целая лирическая исповедь, в которой поэт стремился излить сокровенную жизнь своей души в своего рода гамлетическом монологе:
Я жить устал среди людей и в днях,
Устал от смены дум, желаний, вкусов,
От смены истин, смены рифм в стихах.
Желал бы я не быть «Валерий Брюсов».
Не пред людьми - от них уйти легко, -
Но пред собой, перед своим сознаньем, -
Уже в былое цепь уходит далеко,
Которую зовут воспоминаньем.
Склонясь, иду вперед, растущий груз влача:
Дней, лет, имен, восторгов и падений.
Со мной мои стихи бегут, крича,
Грозят мне замыслов недовершенных тени,
Слепят глаза сверканья без числа
(Слова из книг, истлевших в сердце-склепе),
И женщин жадные тела
Цепляются за звенья цепи.
О, да! вас, женщины, к себе воззвал я сам
От ложа душного, из келий, с перепутий,
И отдавались мы вдвоем одной минуте,
И вместе мчало нас теченье по камням.
Вы скованы со мной небесным, высшим браком,
Как с морем воды впавших рек,
Своим я вас отметил знаком,
Я отдал душу вам - на миг, и тем навек.
Иные умерли, иные изменили,
Но все со мной, куда бы я ни шел.
И я влеку по дням, клонясь как вол,
Изнемогая от усилий,
Могильного креста тяжелый пьедестал:
Живую груду тел, которые ласкал,
Которые меня ласкали и томили.
И думы... Сколько их, в одеждах золотых,
Заветных дум, лелеянных с любовью,
Принявших плоть и оживленных кровью!..
Я обречен вести всю бесконечность их.
Есть думы тайные – и снова в детской дрожи,
Закрыв лицо, я падаю во прах...
Есть думы светлые, как Ангел Божий,
Затерянные мной в холодных днях.
Есть думы гордые – мои исканья Бога, -
Но оскверненные притворством и игрой,
Есть думы-женщины, глядящие так строго,
Есть думы-карлики с изогнутой спиной...
Куда б я ни бежал истоптанной дорогой,
Они летят, бегут, ползут – за мной!
А книги. ...Чистые источники услады,
В которых отражен родной и близкий лик, -
Учитель, друг, желанный враг, двойник –
Я в вас обрел все сладости и яды!
Вы были голубем в плывущий мой ковчег
И принесли мне весть, как древле Ною,
Что ждет меня земля, под пальмами ночлег,
Что свой алтарь на камнях я построю...
С какою жадностью, как тесно я приник
К стоцветным стеклам, к окнам вещих книг,
И увидал сквозь них просторы и сиянья,
Лучей и форм безвестных сочетанья,
Услышал странные, родные имена...
И годы я стоял, безумный, у окна!
Любуясь солнцами, моя душа ослепла,
Лучи ее прожгли до глубины, до дна,
И все мои мечты распались горстью пепла.
О, если б все забыть, быть вольным, одиноким,
В торжественной тиши раскинутых полей,
Идти своим путем, бесцельным и широким,
Без будущих и прошлых дней.
Срывать цветы, мгновенные, как маки,
Впивать лучи, как первую любовь,
Упасть, и умереть, и утонуть во мраке,
Без горькой радости воскреснуть вновь и вновь!
По воззрению Валерия Брюсова, сокровенная жизнь человеческой души проявляется в потоке мелькающих настроений, а истинный художник тот, кто умет их запечатлеть в стихах, картинах, музыке или скульптуре. «Цель в художественном творчестве одна: выразить именно свое настроение, и выразить его полно. Общепонятность или общедоступность недостижима просто потому, что люди различны. Чтобы истинно наслаждаться искусством, надо учиться и вдумываться и быть живым». Выступая против исторического детерминизма и защищая свободу духа творца, Валерий Брюсов со всей силой своего ораторского искусства провозглашал: «Век дает только образы, только прикрасы; художественная школа учит внешним приемам, а содержание надо черпать из души своей… Если бы тот же художник явился позже на два столетия, он сказал бы, хотя и в иной внешности, то же, совсем то же. Человек – сила творческая... Разбор созданий искусства есть новое творчество: надо, постигнув душу художника, воссоздать ее, но уже не в мимолетных настроениях, а в тех основах, какими определены эти настроения. Истолкователем художника может быть только мудрец». Занятие искусством – это подвиг, длинной в жизнь, а потому художник призван приуготовлять себя к этому подвигу как мудрец и пророк. По заветному убеждению Валерия Брюсова:
В искусстве важен искус строгий.
Прерви души мертвящий плен
И выйди пламенной дорогой
К потоку вечных перемен.
Твоя душа – то ключ бездонный.
Не замыкай истомных уст.
Едва ты встанешь, утоленный,
Как станет мир – и сух и пуст.
Так! сделай жизнь единой дрожью,
Люби и муки до конца,
Упейся истиной и ложью, -
Во имя кисти и резца!
Не будь окован и любовью,
Бросайся в пропасти греха,
Пятнай себя священной кровью, -
Во имя лиры и стиха!
Искусство жаждет самовластья
И души черпает до дна.
Едва душа вздохнет о счастьи, -
Она уже отрешена!
Видя в смене художественных школ – от классицизма через романтизм и реализм к символизму – путь к освобождению личности художника, Брюсов полагал, что новое искусство – это апофеоз борьбы за свободу. В основе нашего существования – свободный и творческий дух, а дело художника – раскрыть свою душу через искусство и осветить новые горизонты духовной жизни, вести человечество по пути совершенства. Стремление к совершенству и общению – два основных и ведущих мотива искусства. Одно время Брюсов исповедовал своеобразную форму субъективного идеализма – весь мир есть мое представление, мои ощущения и мои желания. Душа каждого человека замкнута сама в себе – опоясана роковым кольцом одиночества. Но человек призван к общению и не может примириться с тем, что он одинок и страстно жаждет общения. Но как излить душа в словах и высказать самое сокровенное? Обыденная речь не в силах этого сделать, иное дело – поэзия и музыка. Высокая цель искусства – истинное единение людей. Вслед за целой плеядой русских поэтов – от Баратынского, убежденного, что «внутренней своей вовеки ты не передашь земному звуку», Лермонтова, вопрошавшего – «А душу можно ль рассказать?», и Тютчева, провозглашавшего, что «мысль изреченная есть ложь», до Фета воскликнувшего в стихах – «О, если б без слова сказать душой было можно!», Брюсов придерживался апофатической антропологии и был убежден, что самое сокровенное в душе человека – непостижимая тайна. Как грубы камень и краски, как бессильны слова и звуки для выражения души художника. Даже мечты не в силах выразить сокровенную сущность человека и Святая Святых его души. Область мечтаний и грез воображения – это лишь златотканый покров, наброшенный на бездну души, остающуюся до конца неразгаданной тайной. Художественная концепция творчества и философия искусства Валерия Брюсова – это ярчайшее выражение эстетического индивидуализма, в центре которого вера в то, что личность художника – единственное содержание искусства, его цель – раскрытие сокровенны глубин души творца и общение душ. В сознании Брюсова искусство занимает место религии. Веру в то, что с возникновением символизма возникло «новое искусство», Брюсов был убежден, что символизм поэзия в самом чистом виде. В одном из своих писем Перцову Брюсов писал: «символизм есть поэзия, и только он; как вне православной кафолической Церкви нет спасения, так нет поэзии вне символизма... В символизме поэзия впервые постигла свою сущность, стала влиять на душу ей собственно принадлежащими средствами. Символизм есть самопознание поэзии, завершение всех исканий, лучезарный венец над историей литературы, лучи которого устремляются в бесконечность». Это – своеобразный символ веры Валерия Брюсова, а как образец символической поэзии можно привести его знаменитый сонет «Миги», вышедший в свет в 1918 году и возвещающий, что над бездной нашего земного бытия есть иная жизнь, распростертая в вечной вышине, отблесками которой являются наши чистые мечты:
Бывают миги тягостных раздумий,
Когда душа скорбит, утомлена;
И в книжных тайнах, и в житейском шуме
Уже не слышит нового она.
И кажется, что выпит мной до дна
Весь кубок счастья, горя и безумий.
Но, как Эгерия являлась Нуме, -
Мне нимфа предстает светла, ясна.
Моей мечты созданье, в эти миги
Она – живей, чем люди и чем книги,
Ее слова доносятся извне.
И шепчет мне она: «Роптать позорно.
Пусть эта жизнь подобна бездне черной;
Есть жизнь иная в вечной вышине!»
Окончив университет в 1899 году и став вождем русского символизма, Валерий Брюсов вел активную жизнь – посетил в Петербурге Дмитрия Мережковского и Зинаиду Гиппиус, на вечере у Случевского познакомился с Буниным и Аполлоном Коринфским, с Сологубом и Бальмонтом, с которым у Брюсова сложились дружеские отношения. Одной из самых значительных петербуржских встреч Брюсова была встреча с Коневским – «молодым студентом Ореусом» на вечере Сологуба. Стихи «болезненного юноши» Коневского зачитывающегося новыми французскими поэтами, поразили Брюсова, а его внешний облик напомнил Добролюбова. Несмотря на неприятную черты Коневского – излишнюю доктринальность и любовь поучать, Брюсов считал его поэзию «одной из замечательнейших на рубеже двух столетий». В исследовательской литературе отмечалось, что рано погибший Коневкий оказал большое влияние на становление Брюсова как поэта. С благодарностью и теплыми чувствами вспоминая о своем умершем друге, Валерий Брюсов писал: «Если через Бальмонта, мне открылась тайна музыки стиха, если Добролюбов научил меня любить слово, то Коневскому я обязан тем, что научился ценить глубину замысла в поэтическом произведении, его философский или истинно символический смысл». Важным событием в жизни Валерия Брюсова стало знакомство в 1900 году с издателем «Русского архива» – Петром Ивановичем Бартеневым, обладавшим феноменальной памятью, даром рассказчика и неистощимым юмором, любившим рассказывать о своих «современниках» – о Хомякове и Чаадаеве, Аксакове, Тургеневе и Тютчеве. Как верно отметил Константин Мочульский, в доме Бартенева «Брюсов с наслаждением дышал воздухом старины, музея, антикварной лавки. Под влиянием Бартенева в нем усилилась страсть к коллекционерству: он ревностно собирал исторические грамоты, автографы, письма, рукописи, официальные бумаги». Благодаря Бартеневу Валерий Брюсов на два года устроился секретарем редакции «Русского архива», что способствовало его «литературной реабилитации». Брюсов активно публиковал стихи и статьи в журнале «Мир искусства», начавшем выходить в 1899 году, и сотрудничал с издательством «Скорпион», основанным С.А. Поляковым и ставшим центром, вокруг которого собирались поэты и писатели, тяготевшие к «новому искусству» – символизму. Поворотным пунктом в литературной судьбе Валерия Брюсова стал выход в свет сборника стихов «Третья стража», который одобрили Георгий Чулков, Саводник и Максим Горький. В своей «Автобиографии» поэт писал: «С «Третьей стражи» началось мое признание как поэта. Впервые в рецензиях на эту книгу ко мне отнеслись, как к поэту, а не как к «раритету», и впервые в печати я прочел о себе похвалы». Сборник стихов «Третья страха» – это книга не «гениальных безумий», а трезвого ума и железной воли, ознаменовавшая начало поэтической зрелости Валерия Брюсова – стих его стал более отточен, крепок и выразителен, а взор поэта обращен к мировой культуре и всемирной истории человечества. Когда читаешь стихи «Третьей стражи», то словно погружаешься в былые века и тысячелетия, а перед взором проносятся то Древний Египет и Ассирийское царство, то Средневековье и эпоха Возрождения, то времена наполеоновской эпопеи. Лучшие стихи «Третьей стражи» собраны в разделе «Любимцы веков» – взор поэта приковывают «властительные тени» былых эпох. Под пером поэта оживают реальные исторические лица и герои мифов – Орфей и безымянный халдейский пастух, Данте, «веривший в величие людей», и скифский вождь. Всех незаурядных героев Брюсова объединяет дерзновение ума и могучая сила воли, умение возвышаться над толпой, целеустремленность и преданность избранному пути, а их пылкими душами движет жажда познания, страсть к власти и желание одолеть саму смерть. Во всех героях Брюсова – в их речах, характере и самой жизни – слышится голос самого поэта. Наиболее удался Брюсову образ ассирийского царя-завоевателя Ассаргадона – здесь он превзошел Перси Шелли:
Я – вождь земных царей и царь, Ассаргадон.
Владыки и вожди, вам говорю я: горе!
Едва я принял власть, на нас восстал Сидон.
Сидон я ниспроверг и камни бросил в море.
Египту речь моя звучала, как закон,
Элам читал судьбу в моем едином взоре,
Я на костях врагов воздвиг свой мощный трон.
Владыки и вожди, вам говорю я: горе!
Кто превзойдет меня? кто будет равен мне?
Деянья всех людей – как тень в безумном сне,
Мечта о подвигах – как детская забава.
Я исчерпал до дна тебя, земная слава!
И вот стою один, величьем упоен,
Я, вождь земных царей и царь – Ассаргадон.
В холодных и риторичных стихах сборника «Третья стража» мало пронзительного лиризма и теплых сердечных чувств, а образы его героев, вырванных из истории, – написаны холодными красками, но чеканность слога и сила брюсовского слова достигают необыкновенной высоты. В своей рецензии на «Третью стражу» Максим Горький будет писать об «отстраненности» Брюсова от своих героев и сравнит его с французским парнасцем – поэтом-академиком Эредиа. В ответ на критическое замечание Горького, Брюсов укажет на существенное отличие его поэзии от сонетов Эридиа: «У того все изображено со стороны, а у меня везде – и в «скифах», и в «Ассаргадоне», и в «Данте» – везде мое «я». Право же, дьявольская разница!». В споре Горького и Брюсова прав был, конечно же, сам поэт. Когда читаешь стихи «Третьей стражи», то в сознании возникает образ поэта-ученого – книжника, взявшегося за перо. Не случайно Владимир Саводник охарактеризует Брюсова как поэта и ученого. По глубокомысленному замечанию Константина Мочульского, «мечта Брюсова – превратить весь мир в «сочетанья слов». Философскую систему Гегеля называют «панлогизмом»; поэтическую систему Брюсова можно было бы назвать «панвербализмом». Страсть коллекционера «культурных ценностей» обращается прежде всего к «Пантеону истории». Перед нами проходит вереница исторических картин». В сборнике «Третья стража» от туманной музыкальности и причудливых образов символизма поэзия Брюсова прорывается к живописности и пластичности парнасской манеры стихосложения. Пережив увлечение модернистской поэзией Верхарна – поэта масс и городов, Брюсов развивал в своих стихах урбанистическую тему – он любуется городом с его уличным шумом, звонками трамваев и губками автомобилей, но в то же время, поэт замечает, что город подчиняет себе жизнь человека и делает его зависимым и слабым. Как пояснял Мочульский, «мрачную поэзию современного города, его ненужное движение, резкие контрасты, электрический свет и кружение ночных теней открыл Брюсову Верхарн. В его школе русский поэт закалил и охладил свой стих; у него научился железному, суровому ритму». По слову Цезаря Вольпе, у Верхарна «Брюсов учился у него строить ритмы стихотворений, выражающие новое, городское жизнеощущение». Доминирующее ощущение в урбанистической поэзии Брюсова – это горькое чувство одиночества и затерянности в толпе. В брюсовских стихах подчеркивается бездушность города – улицы называются бесстрастными, а квартиры – «ущельями безжизненных зданий». С горечью в сердце поэт признается: «В городе я – как в могиле», «каждая комната – гроб!». В поэзии Брюсова возникают апокалиптические сцены и видения мертвого города лжи и пошлости. В воображении поэта возникает «близ яркой звезды умирающий мир» – духовно опустошенный и одряхлевший. С каким-то пророческим предчувствием Брюсов уловил, что «унылый» и «усталый» мир стоит на роковой черте и грядет социальный взрыв стихийных сил протеста – невиданное революционное потрясение, которое изменит и перевернет ход мировой истории:
Но нет! Не избежать мучительных падений,
Погибели всех благ, чем мы теперь горды!
Настанет снова бред и крови и сражений,
Вновь разделится мир на вражьих две орды.
Борьба, как ярый вихрь, промчится по вселенной
И в бешенстве сметет, как травы, города,
И будут волки выть над опустелой Сеной,
И стены Тауэра исчезнут без следа.
Во глубинах души, из тьмы тысячелетий,
Возникнут ужасы и радость бытия,
Народы будут хохотать, как дети,
Как тигры, грызться, жалить, как змея.
И все, что нас гнетет, снесет и свеет время,
Все чувства давние, всю власть заветных слов,
И по земле взойдет неведомое племя,
И будет снова мир таинственен и нов.
В руинах, звавшихся парламентской палатой,
Как будет радостен детей свободных крик,
Как будет весело дробить останки статуй
И складывать костры из бесконечных книг.
Освобождение, восторг великой воли,
Приветствую тебя и славлю из цепей!
Я – узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле...
О солнце! о простор! о высота степей!
Если сборник стихов «Третья стража» – начало поэтической зрелости Валерия Брюсова, то его сборник «Городу и миру», вышедший в печать в 1903 году, – это произведение сложившегося мастера и новое слово в поэзии, содержащее в себе баллады и песни, думы и элегии, поэтические послания и оды, сонеты и терцины. Нет ничего удивительного в том, что символисты восприняли эту книгу Брюсова как крупное событие в литературной жизни России. Сборник стихов «Городу и миру» – «книга смелых исканий и блистательных удач», ритмических открытий, невероятного жанрового и стилистического разнообразия, необычных размеров и новых тем в поэзии Брюсова. Виртуозно овладев мастерством стихосложения, Брюсов обратился к народным песням и балладам, создал жанр «городского романса» и провозгласил, что стих – наиболее совершенная форма речи. Как великолепны мелодичные и задушевные строки брюсовского городского романса «Фабричная» – связующего звена между романсами Полонского и лирикой Есенина:
Есть улица в нашей столице.
Есть домик, и в домике том
Ты пятую ночь в огневице
Лежишь на одре роковом.
И каждую ночь регулярно
Я здесь под окошком стою,
И сердце мое благодарно,
Что видит лампадку твою.
Ах, если б ты чуяла, знала,
Чье сердце стучит у окна!
Ах, если б в бреду угадала,
Чья тень поминутно видна!
Не снятся ль тебе наши встречи
На улице, в жуткий мороз,
Иль наши любовные речи,
И ласки, и ласки до слез?
Твой муж, задремавши па стуле,
Проспит, что ты шепчешь в бреду;
А я до зари караулю
И только при солнце уйду.
Мне вечером дворники скажут,
Что ты поутру отошла,
И молча в окошко укажут
Тебя посредине стола.
Войти я к тебе не посмею,
Но, земный поклон положив,
Пойду из столицы в Расею
Рыдать на раздолии нив.
Я в камнях промучился долго,
И в них загубил я свой век.
Прими меня, матушка-Волга,
Царица великая рек.
По оценке Константина Мочульского, историческая заслуга сборника Брюсова «Городу и миру» состоит в том, что поэт ввел в русскую литературу городские и фабричные песни, «канонизировал» жанр частушки и проложил дорогу народнической лирике Белого и поэме Блока «Двенадцать», поэзии Городецкого и Маяковского, а от образа женщины, прошедшей по тротуару и опьяняющей поэта «томящим запахом духов» и «невозможной мечтой» – тянутся таинственные нити к «Незнакомке» Блока. В сборнике «Городу и миру» Брюсов мастерски использовал анафоры, ассонансы и аллитерации для усиления звуковой стихии речи и эмоциональности тона. Лучшие стихи сборника «Городу и миру» вдохновлены философией Ницше и поэзией Бодлера, они проникнуты восторгом освобождения – поэт признается, что мечтает быть «сверхчеловеком», стоящим «по ту сторону добра и зла», быть «великим магом» и «гордым избранником», несущим в мир новое слово:
Я в жизнь пришел поэтом, я избран был судьбой,
И даже против воли останусь сам собой.
Я понял неизбежность случайных дум своих,
И сам я чту покорно свой непокорный стих.
В моем самохваленьи служенье Богу есть, -
Не знаю сам какая, и все же миру весть!
Сборник «Городу и миру» стал огромным событием в истории русского символизма, создал Валерию Брюсова славу мэтра и произвел сильное впечатление на символистов, став руководством для поэтов, стремящимся усвоить «тайны мастерства». Андрей Белый восторженно провозгласил Брюсова крупнейшим поэтом современности, а Александр Блок увидел в брюсовской поэзии новые пути. Пережив краткое, но страстное увлечение поэзией Брюсова, Блок написал две восторженные рецензии на его стихи, указав на отточенную стихотворную технику мэтра, культ рифмы и богатство ритмики. Перу Александра Блока принадлежит письмо Брюсову от 26 ноября 1903 года, дающее ключ к пониманию того, каким образом Брюсов стал общепризнанным вождем русского символизма: «Глубокоуважаемый Валерий Яковлевич! Каждый вечер я читаю «Городу и миру». Так как в эту минуту одно из таких навечерий, я, несмотря на всю мою сдержанность, не могу вовсе умолкнуть. Что же Вы еще сделаете после этого? Ничего ли? У меня в голове много стихов, но этих я никогда не предполагал возможными. Все, что я могу сделать (а делать что-нибудь необходимо) – это отказать себе в чести печататься в Вашем «альманахе», хотя бы Вы и позволили мне это. Быть рядом с Вами я не надеюсь никогда. То, что Вам известно, не знаю, доступно ли кому-нибудь еще и скоро ли будет доступно». Надо сказать, что отношение молодых поэтов-символистов к Брюсову было двойственным, о чем писал Андрей Белый, признавая, что Брюсов «был единственным «мэтром», сознавшим значение поднимаемых в то время проблем. Вячеслав Иванов, не живший в России... блеснул, озадачил, очаровал, многим он не понравился; и – он уехал; его мы не знали; Бальмонт не играл никакой уже роли; Зинаида Гиппиус уходила в «проблемы», отмахивалась от поэзии; Сологуб, как поэт, не приковывал взоров... Брюсов был для нас единственным «мэтром», бойцом за все новое, организатором пропаганды; так, в чине вождя и борца подчинялись ему... Был Брюсов – «фигурой», самый контур его, как создателя «Городу и миру» – значительней прочего; «Городу и миру» – завоевание страны... В «приеме», как тигр в камышах, залегал, притаившийся Брюсов, чтобы в прыжке явить подлинный, устрашавший нас облик сурового мага...». Если младшие поэты-символисты были мистическими натурами – Александр Блок воспевал Прекрасную Даму – душу мира, а Андрей Белый грезил о теургии – сочетании религии и поэзии, то за всей мистикой и эротикой, бодлерианством и демоническими настроениями декадентской поэзии Брюсова проглядывался трезвый рационалист, индивидуалист и человек индустриальной эпохи. Прочтя «Золото в лазури» Андрея Белого и «Стихи о Прекрасной Даме» Александра Блока, Брюсов понимал, что их поэзия основана на недоступном ему мистическом опыте и, видя как «младшие» поэты-символисты воспевают явление Вечной Женственности и видят зори, которых он не видит, мэтр декадентов обратился к ним со своим поэтическим посланием:
Они Ее видят! они Ее слышат!
С невестой жених в озаренном дворце!
Светильники тихое пламя колышат,
И отсветы радостно блещут в венце.
А я безнадежно бреду за оградой
И слушаю говор за длинной стеной.
Голодное море безумствовать радо,
Кидаясь на камни, внизу, подо мной.
За окнами свет, непонятный и желтый,
Но в небе напрасно ищу я звезду...
Дойдя до ворот, на железные болты
Горячим лицом приникаю – и жду.
Там, там, за дверьми – ликование свадьбы,
В дворце озаренном с невестой жених!
Железные болты сломать бы, сорвать бы!..
Но пальцы бессильны, и голос мой тих.
Эстетическая концепция Валерия Брюсова, его поэзия и философия искусства более склонялось к эстетическому индивидуализму и импрессионизму, чем к мистицизму и «новому религиозному сознанию». Если брюсовская статья «О искусстве» – это манифест эстетического индивидуализма, то в своей статье «Истины» вождь русских декадентов выразит импрессионистическое понимание искусства, в центре которого стоит не человек, а едва уловимое мгновение бытия: «Когда-то я написал книгу «О искусстве». Теперь я вполне признаю ее дух, но не разделяю многих ее мыслей. Я пришел ко взгляду, что цель творчества не общение, а только самоудовлетворение и самопостижение. И слово первоначально создалось не для общения между людьми, а для уяснения себе своей мысли. Первобытный человек давал предмету имя, чтобы осмыслить и отныне знать его. Речь, как средство обмена мыслями, нечто позднейшее, если не по времени, то в сущности дела. Подобно этому, поэт творит, чтобы самому себе уяснить свои думы и волнения, возвести их к определенности. Вот почему «болящий дух врачует песнопенье», вот почему, когда преследует и возмущает один образ, можно «от него отделаться стихами». Что будет после создания стихотворения, это другое дело. Оно может послужить и для общения. Из этого еще и еще раз следует, что все истинные создания искусства равноценны. Нет великих и второстепенных поэтов, все равны, хотя, конечно, по влиянию на современников, по количеству написанного могут различаться, как различались и цветом волос. Поскольку создание есть истинное творение искусства, оно драгоценно, каково бы ни было настроение, затаенное в нем. По содержанию не может быть достойных и недостойных произведений искусства, они различаются только по форме. «Дорогою свободной иди, куда влечет свободный ум». Выбирать из созданного есть дело редактора, издателя или книгопродавца, а не художника (говорим не о лице). Нет низменных чувствований, и нет ложных. Что во мне есть, то истинно. Не человек – мера вещей, а мгновение. Истинно то, что признаю я, признаю теперь, сегодня, в это мгновение». Эта философия мгновения, навеянная стихами Фета и общением с Константином Бальмонтом, возникшая из собственных напряженных раздумий о смысле искусства – на какое-то время захватила Брюсова, но уже в статье «Ненужная правда» он снова встает на позиции эстетического индивидуализма и провозглашает: «Искусство начинается в тот миг, когда художник пытается уяснить себе свои тайные, смутные чувствования. Где нет этого уяснения, нет творчества; где нет этой тайности в чувстве – нет искусства. Художник в творчестве озаряет свою собственную душу, - в этом наслаждение творчеством. Знакомясь с художественным произведением, мы узнаем душу художника, - в этом наслаждение искусством, эстетическое наслаждение. Предмет искусства – душа художника, его чувствование, его воззрение; она и есть содержание художественного произведения; его фабула, его идея – это форма; образы, краски, звуки – материал. Каково содержание гетевского Фауста? – душа Гете. Что же такое взятая им легенда о Фаусте и различные философские и нравственные идеи, объединяющие драму? это – ее форма. А образ Фауста, Мефистофеля, Гретхен, Елены и все частные образы, наполняющие отдельные стихи, - это материал, из которого ваял Гете. Подобно этому содержание любой скульптуры – душа ваятеля в те мгновения, которые он переживал, замышляя и создавая свое творение; сцена, изображенная в скульптуре, - ее форма, а мрамор, бронза или воск – материал». Вся натура Валерия Брюсова – это устремленность вперед, ум его весь в поисках, кипит и строит планы, исследует и изучает. На краткое время Брюсова увлек план издания нового журнала «Новый Путь» и религиозно-философские собрания. В одном из своих писем Брюсов писал: «Я всегда подходил ко Христу только со стороны подставленной ланиты, и мне Он был скучен. Я так привык, что умиляются в Нем на человека, что забыл, что Он – Бог. И теперь увидал иную глубину христианства, в которой вся его мораль, вся эта прощающая любовь зыблется, как тростинка над пучиной. Тогда открывается прельстительность христианства, как всякой бездны, как всякой стремнины, над которой кружится голова. Только надо Новым Заветом считать не Евангелие с посланиями и Апокалипсисом (как считают всегда), а Апокалипсис и послания с Евангелием». Неотразимая тайна христианства на мгновение притянула к себе душу Брюсова и зачаровала его ум. Будучи рационалистом и скептиком, лишенный мистического чувства, Брюсов на протяжении всей жизни тянулся к запредельному и искал постижения величайших тайн бытия в религии и магии, в оккультизме и спиритизме. Пристально наблюдавший за Валерием Брюсовым Андрей Белый, писал, что Брюсов – скептик, не верующий ни в Бога, ни в дьявола, но обратной стороной его скептического неверия было огромное любопытство ко всему неизученному и таинственному. Рациональный и скептичный ум Брюсова манили оккультные и мистические тайны, но его подход к их изучению и познанию был рационалистическим и сопрягался с утилитарными и прагматическими целями. Владислав Ходасевич вспоминал, как на одном спиритическом сеансе Валерий Брюсов совершенно серьезно сказал: «Спиритические силы со временем будут изучены и, может быть, даже найдут себе применение в технике, подобно пару и электричеству». Под влияние Мережковского Брюсов на какое-то время пересмотрел свою импрессионистическую философию искусства в религиозном духе и писал в письме Перцову: «Бывает искусство мертвое и живое. Живое искусство всегда «бродит в безднах», всегда касается тайны, ибо тайна – его душа, оживляющее его начало; оно всегда философично, мистично, если хотите, религиозно, - я вполне могу поставить это слово, хотя придам ему иное значение, более широкое, чем какое имело бы оно в вашей речи». Сотрудничество с журналом «Новый путь», блистательная плеяды сотрудников которого, стояла на почве «нового религиозного миропонимания», призывала к религиозному возрождению и возвещала, что «Гоголь, Достоевский, Владимир Соловьев – вот наша родословная» – было недолгим для Брюсова, его интерес к тайне христианства быстро угас, а богоискательство не находило отклика в его сердце. Ни мистических грез Андрея Белого и Александра Блока, ни идей «нового религиозного сознания» Мережковского, ни метафизической и богословской проблематики религиозно-философских собраний рационалист Валерий Брюсов ни как не мог принять. В его душе было фаустовское любопытство – интеллектуальное желание изучить и исследовать все неведомое и запредельное, но у него не было религиозной веры. В беседе с Мережковским он откровенно признался, что не верует во Христа Богочеловека и совершенные Им чудеса, в Его мироискупительную жертву и воскресение из мертвых. В поэзии Валерия Брюсова эстетика и эротизм довлеют над этикой и метафизикой, а усилие воли и холодный расчет рассудка властвуют над потоком вдохновения. Брюсов – поэт-декадент, волюнтарист и индивидуалист, ученик Ницше и Бодлера, литературный честолюбец, рядящийся в облаченья «великого мага», ищущий славы и желающий «воссоздавать поэтов и века»:
И вас я помню, перечни и списки,
Вас вижу пред собой за ликом лик.
Вы мне, в степи безлюдной, снова близки.
Я ваши таинства давно постиг!
При лампе, наклонясь над каталогом,
Вникать в названья неизвестных книг;
Следить за именами; слог за слогом
Впивать слова чужого языка;
Угадывать великое в немногом;
Воссоздавать поэтов и века
По кратким, повторительным пометам:
«Без титула», «в сафьяне» и «редка».
И ныне вы предстали мне скелетом
Всего, что было жизнью сто веков,
Кивает он с насмешливым приветом,
Мне говорит: «Я не совсем готов,
Еще мне нужны кости и суставы,
Я жажду книг, чтоб сделать груду слов.
Мечтайте, думайте, ищите славы!
Мне все равно, безумец иль пророк,
Созданье для ума и для забавы.
Я всем даю определенный срок.
Твори и ты, а из твоих мечтаний
Я сохраню навек семь-восемь строк.
Всесильнее моих упоминаний
Нет ничего. Бессмертие во мне.
Венчаю я – мир творчества и знаний».
Так остов говорит мне в тишине,
И я, с покорностью целуя землю,
При быстро умирающей луне,
Исчезновение! твой зов приемлю
Жизнь Валерия Брюсова протекала в непрестанной литературной борьбе – борьбе за «новое искусство», мистическим манифестом которого стала публичная лекция «Ключи тайн», прочитанная в Москве 27 марта 1903 года в аудитории Исторического музея. Задаваясь вопросом о том, что такое искусство и в чем сущность прекрасного, Валерий Брюсов в духе эстетики Канта и романтизма полагал, что прекрасное – бесполезно в высоком смысле этого слова: «Людям кажется так естественно, что искусство, если оно существует, должно быть пригодно для их ближайших маленьких нужд и надобностей. Они забывают, что в мире есть множество вещей, для людей совершенно бесполезных, как например красота, и что сами они в своей жизни постоянно совершают поступки совершенно бесполезные – любят, мечтают». Критикуя как теорию полезного искусства, так и обывательский взгляд на искусство как на развлечение, Брюсов отмечал, что, во-первых, в искусстве нельзя видеть лишь отражение жизни, ибо искусство никогда не воспроизводило действительность, а преображало ее, а во-вторых, хоть искусство и приносит «эстетическое наслаждение», но высокое искусство «ужасает, искусство потрясает, заставляет плакать. В искусстве есть Эсхил, есть Эдгар По, есть Достоевский. Еще недавно Л. Толстой, со своей обычной меткостью выражений, приравнял ищущих в искусстве одних наслаждений – людям, которые стали бы утверждать, что единственная цель еды удовольствия вкуса». Критикуя теорию Шиллера, гласящую, что искусство возникло из игры, а значит – всякое искусство есть игра, Брюсов глубокомысленно вопрошал: «Если всякое искусство – игра, то почему не всякая игра – искусство? Как положить между ними предел? Дети, играющие в мяч, не более ли похожи на взрослых, играющих в винт, чем на Микеланджело, творящего Давида? И почему тот же Микеланджело был художником, когда ваял свои статуи, и не был художником, когда играл в бабки? И почему мы знаем эстетические волнения, слушая полет валькирий, но только забавляемся, глядя на возящихся котят? Как, наконец, объяснить то поклонение, которое возбуждают в человечестве художники всех времен: оно видит в них пророков, вождей жизни, учителей. Неужели же Ибсен и Лев Толстой в наши дни только устроители больших, всемирных игр?». В споре с теми, кто утверждал, что искусство – это зеркало жизни и отражение действительности, Брюсов говорил: «Нет искусства, которое повторяло бы действительность. Во внешнем мире не существует ничего соответствующего архитектуре и музыке. Ни Кельнский собор, ни симфонии Бетховена не воспроизводят окружающего нас. В скульптуре дается только форма без окраски, в живописи только цвета без формы, тогда как в жизни то и другое неразделимо. Скульптура и живопись дают недвижимые мгновения, тогда как в мире все течет во времени. Скульптура и живопись повторяют только внешность предметов: ни мрамор, ни бронза не в силах передать строение кожи; у статуй нет сердца, легких, внутренностей; в нарисованном горном кряже нет скрытых минералов. Поэзия лишена пространственного воплощения; из бесчисленных чувств, из непрерывного течения событий она выхватывает только отдельные мгновения и сцены. Драма соединяет со средствами поэзии средства скульптуры и живописи, но за декорацией комнаты нет других частей квартиры, улицы, города; актер, уходя за кулисы, перестает быть принцем Гамлетом; что в действительности длилось двадцать лет, на сцене можно увидать в два часа». Обращая внимание на теорию «чистого искусства», Брюсов проницательно подметил, что она отрывает искусство от жизни и провозглашает, что цель искусства – само искусство: «Увлекаясь борьбой с защитниками прикладного, полезного искусства, - эти люди доходили до другой крайности, утверждали, что пользы от искусства и не должно быть, никакой и никогда, что искусство прямо противоположно всякой корысти, всякой цели: искусство – бесцельно. С беспощадной прямотой выражал эти мысли наш Тургенев. «У искусства нет цели, кроме самого искусства», - говорил он. А в письме к Фету и еще резче: «Не бесполезное искусство есть дрянь, бесполезность есть именно алмаз его венца». Когда же сторонников этих взглядов спрашивали: что же соединяет в один класс создания, признаваемые ими художественными, почему и картины Рафаэля, и стихи Байрона, и мелодии Моцарта – все это искусство, что общего между ними? они отвечали – Красота!». Но слово «красота» – таинственно и имеет многогранный смысл, а в искусстве есть место не только прекрасному, но и ужасающему – взять хотя бы «Божественную Комедию» Данте и «Потерянный Рай» Мильтона, трагедии Шекспира и «Фауст» Гете, «Маленькие трагедии» Пушкина, «Мертвые души» Гоголя, романы Достоевского и поэзию Бодлера. Веруя в то, что искусство не служит целям науки, Валерия Брюсов писал, что наука постигает мир явлений, а не сущности вещей, в то время как искусство «искусство есть постижение мира иными, не рассудочными путями. Искусство – то, что в других областях мы называем откровением. Создания искусства - это приотворенные двери в Вечность. Явления мира, как они открываются нам во вселенной - растянутые в пространстве, текущие во времени, подчиненные закону причинности, - подлежат изучению методами науки, рассудком. Но это изучение, основанное на показаниях наших внешних чувств, дает нам лишь приблизительное знание… Наука лишь вносит порядок в хаос ложных представлений и размещает их по рангам, делая возможным, облегчая их узнание, но не познание. Но мы не замкнуты безнадежно в этой «голубой тюрьме» – пользуясь образом Фета. Из нее есть выходы на волю, есть просветы. Эти просветы – те мгновения экстаза, сверхчувственной интуиции, которые дают иные постижения мировых явлений, глубже проникающие за их внешнюю кору, в их сердцевину. Исконная задача искусства и состоит в том, чтобы запечатлеть эти мгновения прозрения, вдохновения. Искусство начинается в тот миг, когда художник пытается уяснить самому себе свои темные, тайные чувствования. Где нет этого уяснения, нет художественного творчества. Где нет этой тайности в чувстве – нет искусства. Для кого все в мире просто, понятно, постижимо, тот не может быть художником. Искусство только там, где дерзновенье за грань, где порывание за пределы познаваемого в жажде зачерпнуть хоть каплю «стихии чуждой, запредельной». Врата Красоты ведут к познанию», - сказал тот же Шиллер. Во все века своего существования, бессознательно, но неизменно, художники выполняли свою миссию: уясняя себе открывавшиеся им тайны, тем самым искали иных, более совершенных способов познания мироздания». Рассмотрев различные теории искусства, Брюсов указывал на то, что «различные эстетические теории сбивали художников», «они воздвигали себе кумиров, вместо того чтобы молиться Истинному Богу. История нового искусства есть прежде всего история его освобождения. Романтизм, реализм и символизм – это три стадии в борьбе художников за свободу. Они свергли наконец цепи рабствования разным случайным целям. Ныне искусство наконец свободно». Торжественно провозглашая новую романтическую теорию «свободного искусства», Брюсов заявлял, что цель искусства – «быть познанием мира, вне рассудочных форм, вне мышления по причинности». Веруя, что искусство – это величайшая сила, которой владеет человечество, Брюсов завершил свою лекцию следующими патетичными словами: «Пусть же современные художники сознательно куют свои создания в виде ключей тайн, в виде мистических ключей, растворяющих человечеству двери из его «голубой тюрьмы» к вечной свободе». Воля к свободе – одна из характерных черт личности Брюсова, воспевшего в стихах храм свободы:
Свои торжественные своды
Из-за ограды вековой
Вздымал к простору Храм Свободы,
Затерянный в тайге глухой.
Сюда, предчувствием томимы,
К угрюмо запертым дверям,
Сходились часто пилигримы
Возжечь усердно фимиам.
И, плача у заветной двери,
Не смея прикоснуться к ней,
Вновь уходили, – той же вере
Учить, как тайне, сыновей.
И с гулом рухнули затворы,
И дрогнула стена кругом,
И вот уже горят, как взоры,
Все окна храма торжеством.
Так что ж, с испугом и укором,
Паломники иных времен
Глядят, как зарево над бором
Весь заливает небосклон.
Если в Петербурге поэты и писатели, мыслители и музыканты Серебряного века собирались на «пятницах» у Случевского, а впоследствии на «средах» у Вячеслава Иванова, то московские символисты – на «средах» у Брюсова, боровшегося за «новое искусство». В знаменательный для русского символизм 1904 год при издательстве «Скорпион» стал выходить ежемесячный лучший символический журнал эпохи – «Весы», единовластным редактором которого стал Валерия Брюсов, объединивший вокруг себя всех значительных писателей, критиков, художников и музыкантов, сочувствующих «нового искусству» – Бальмонта и Балтрушайтиса, Белого и Блока, Волошина и Вячеслава Иванова, Мережковского Зинаиду Гиппиус, Минского и Сологуба, Розанов, Ремизова и Кузмина. Как вспоминал Владислав Ходасевич: «В девятисотых годах Брюсов был лидером модернистов. Как поэта, многие ставили его ниже Бальмонта, Сологуба, Блока. Но Бальмонт, Сологуб, Блок были гораздо менее литераторами, чем Брюсов. К тому же, никого из них не заботил так остро вопрос о занимаемом месте в литературе. Брюсову же хотелось создать «движение» и стать во главе его. Поэтому создание «фаланги» и предводительство ею, тяжесть борьбы с противниками, организационная и тактическая работа – все это ложилось преимущественно на Брюсова. Он основал «Скорпион» и «Весы» и самодержавно в них правил; он вел полемику, заключал союзы, объявлял войны, соединял и разъединял, мирил и ссорил». Значительное место в «Весах» занимали эссе, статьи, заметки и отзывы, посвященные величайшим поэтам и мыслителям человечества – Шиллеру и Байрону, Гете и Гейне, Пушкину и Лермонтову, Гоголю и Тютчеву, а главной целью – было распространение «нового искусства», чтобы символизм охватил все области культуры и творчества. По словам Андрея Белого, на Брюсове лежало «бремя ответственности за целое движение, могучей волной охватывающее Россию. Он один его организовал. Тот безумец, призывающий к радости песен, радости плясок, оказывается чуть ли не подвижником, чуть ли не аскетом... Брюсов надел на безумье свой сюртук, сотканный из сроков и чисел. Безумие, наглухо застегнутое в сюртук, - вот что такое Брюсов». По воспоминаниям Георгия Чулкова, «Брюсов был не только поэт; он был делец, администратор, стратег. Он деловито хозяйничал в «Весах», ловко распределял темы, ведя войну направо и налево, не брезгуя даже сомнительными сотрудниками, если у них было бойкое перо и готовность изругать всякого по властному указанию его». Константин Мочульский определил 1904 год в истории русской поэзии и литературы как расцвет славы Брюсова. Борис Садовской вспоминал, что «Брюсов умел очаровывать и привлекать сердца. Не я один находился в те дни под непобедимым обаянием умственной его силы. Многие поэты кружка «Весов» сознавались, что в присутствии мэтра они теряются и как бы сразу глупеют. Один поэт-демонолог уверял даже, что дело тут не обходится без чертовщины, что Брюсов владеет дьявольской силой, подчиняющей ему людей». В своих мемуарах Владислав Ходасевич указывал на то, что Брюсов был не только рационалистом по складу ума и экспериментатором в области стихосложения, но и любил окружать себя таинственностью, чтобы покорять души. Суеверный страх перед «черным магом» Брюсовым испытывал Андрей Белый, который порой бунтовался и проклинал «великого мага», но не мог освободиться от его власти. По свидетельству Константина Мочульского, столкновение двух поэтических линий – «магической» Брюсова и «мистической» Белого – превратилось в жизненную трагедию, главной героиней и жертвой которой явилась Нина Ивановна Петровская – странная, восторженная и болезненная женщина, познакомившаяся с поэтами: «В 1904 году начался мучительный «роман трех», в котором эротика, мистика и оккультизм слились в каком-то чудовищном сплаве. Соперники исступленно боролись за душу Нины, уже пораженную смертельным недугом. «Маг» и «мистик» вышли из этого страшного эксперимента невредимыми: Нина погибла». В своем дневнике Валерия Брюсов назовет 1904 год – годом бури и водоворота в своей жизни: «Никогда не переживал я таких страстей, таких мучительств, таких радостей. Большая часть переживаний воплощена в стихах моей книги «Венок». Кое-что вошло в роман «Огненный Ангел». Временами я вполне искренно готов был бросить все прежние пути моей жизни и перейти на новые, начать всю жизнь сызнова. Литературно я почти не существовал за этот год, если разуметь литературу в Верленовском смысле... Почти со всеми порвал сношения, в том числе с Бальмонтом и Мережковским. Нигде не появлялся. Связь оставалась только с Белым, но скорее связь двух врагов. Я его вызвал на дуэль, но дело устроилось: он извинился. Весну 1905 года я провел в Финляндии, на берегу Саймы. С осени началось как бы выздоровление. Я вновь обрел себя». Это – время глубокого духовного кризиса и душевных мук в жизни Брюсова, стоявшего на краю гибели, но все преодолевшего холодным умом и железной силой воли, а пережитая жизненная драма легла основу романа «Огненный Ангел». Роман «Огненный Ангел» – лучшее прозаическое произведение Валерия Брюсова, мастерски владевшего приемом стилизации и обладавшего острым чувством истории. Образы «Огненного Ангела» возникли в сознании Брюсова во время заграничного путешествия в 1897 году, когда поэт Кельн и Ахен ослепили его величием средневековых храмов. Сюжет романа Огненный Ангел» разворачивается на историческом фоне немецких земель XVI века – времени жизни Мартина Лютера, Агриппы Неттесгеймского и Эразма Роттердамского, религиозных войн, народных восстаний и разгула инквизиции, а в центре его сюжета – история ведьмы Ренаты. Обладая энциклопедическими знаниями, Брюсов сумел достоверно изобразить историческую эпоху, но в образах главных героев изображены реальные люди: в образе ведьмы Рената выведена Нина Петровская, в образе чернокнижника Рупрехта – сам Брюсов, а в образе графа Генриха фон Оттергейма – Андрей Белый. На протяжении шести лет Валерия Брюсов и Андрей Белый сотрудничали в «Весах», но отношения их были напряженными – после несостоявшейся дуэли соперники примирились лишь внешне и формально, продолжая вести «поэтическую дуэль». «Великий маг» Брюсов пугал своего врага «темным ликом» оккультиста, посвящал ему угрожающие стихи: «Вскрикнешь ты от жгучей боли, вдруг повергнутый во мглу». Записку с этими строками Брюсов символически сложил стрелой и отослал Белому, а тот дерзко ответил своему противнику: «Моя броня горит пожаром! Копье мне – молнья, солнце – щит!». К жизненной драме, разыгравшейся в ходе «романа трех», сопрягались и литературные разногласия – мистически настроенному Андрею Белому казалось, что мэтр символизма Брюсов предает заветы «нового искусства», издевается над мистическими грезами и насаждает новый «парнасизм». Все пережитое Брюсовым в 1904 году нашло отражение не только на страницах романа «Огненный Ангел», но и в стихах сборника «Венок»:
Вновь тот же кубок с влагой черной,
Вновь кубок с влагой огневой!
Любовь, противник необорный,
Я узнаю твой кубок черный
И меч, взнесенный надо мной.
О, дай припасть устами к краю
Бокала смертного вина!
Я бросил щит, я уступаю, —
Лишь дай, припав устами к краю,
Огонь отравы пить до дна!
Я знаю, меч меня не минет,
И кубок твой беру, спеша.
Скорей! скорей! пусть пламя хлынет,
И крик восторга в небо кинет
Моя сожженная душа!
При всей книжности своей поэзии, Валерия Брюсов никогда не был оторванным от жизни кабинетным мыслителем – он живо отзывался на веяния времени и исторические события. Когда началась война с Японией, то Брюсов в порыве патриотических чувств писал Перцову 19 марта 1904 года: «Пусть вся Япония обратится в мертвую Элладу, в руины лучшего и великого прошлого, а я за варваров, я за гуннов, я за русских! Россия должна владычествовать на Дальнем Востоке!». На время поэта охватил горячий порыв патриотических чувств, доходящих до экзальтации, но вскоре военные неудачи Российской империи охладили его пыл и горячий патриот и русский националист Брюсов превращается в революционно настроенного поэта, заявляющего – «мне по душе революционное действие». Под влиянием военных неудач Российской империи и разразившейся революции 1905 года Брюсов начинает обличать в стихах самодержавие и писать о том, что на весах истории «качнулись роковые чаши». Душу поэта начинают охватывать шпенглеровские настроения – он весь в предчувствии заката старого мира. С уст Брюсова срывают грозные пророчества о «грядущих гуннах», которые идут сокрушить обветшавшую цивилизацию, а дело мудрецов и поэтов – быть хранителями «тайны и веры» в катакомбный период истории мировой культуры. В разгар революционных событий 1905 году в свет выходит сборник стихов Брюсова «Венок» – вершина творчества поэта, слова и образы которого – скульптурны, словно высечены из блестящего мрамора. Не случайно Мочульский скажет, что Брюсов – «скульптор художественной речи; образы его пластичны, как древние барельефы. Перед нами проходят «кумиры»: Деметра, Орфей и Эвридика, Медея, Тезей и Ариадна, Ахиллес у алтаря, Орфей и аргонавты, Клеопатра и Антоний. Последнее стихотворение по своему словесному совершенству может соперничать с лучшими созданиями французских парнасцев. Брюсов стоит на уровне классической поэзии Эредиа, Леконта де Лилля и Теофила Готье. Торжественной латинской медью звучат его строфы». Для того, чтобы убедиться в правоте этих восторженных слов и в высоком художественном совершенстве зрелой поэзии Валерия Брюсова, достигшей расцвета и зазвучавшей в полную силу – достаточно прочесть его стихотворение «Бальдеру Локи»:
Светлый Бальдер! мне навстречу
Ты, как солнце, взносишь лик.
Чем лучам твоим отвечу?
Опаленный, я поник.
Я взбегу к снегам, на кручи:
Ты смеешься с высоты!
Я взнесусь багряной тучей;
Как звезда сияешь ты!
Припаду на тайном ложе
К алой ласковости губ:
Ты метнешь стрелу, – и что же!
Я, дрожа, сжимаю труп.
Но мне явлен Нертой мудрой
Призрак будущих времен.
На тебя, о златокудрый,
Лук волшебный наведен.
В час веселья, в ясном поле,
Я слепцу вручу стрелу, —
Вскрикнешь ты от жгучей боли,
Вдруг повергнутый во мглу!
И когда за темной Гелой
Ты сойдешь к зловещим снам, -
Я предам, со смехом, тело
Всем распятьям! всем цепям!
Пусть в пещере яд змеиный
Жжет лицо мне, – я в бреду
Буду петь с моей Сигиной:
Бальдер! Бальдер! ты в аду!
Не вотще вещали норны
Мне таинственный обет.
В пытках вспомнит дух упорный:
Нет! не вечен в мире свет!
День настанет: огнебоги
Сломят мощь небесных сил,
Рухнут Одина чертоги,
Рухнет древний Игдразил.
Выше радуги священной
Встанет зарево огня, -
Но последний царь вселенной,
Сумрак! сумрак! – за меня.
В сборнике «Венок» Валерий Брюсов выступает не только как новатор, но и как преемник классической русской поэзии – Пушкина и Лермонтова, Тютчева и Фета, Жуковского и Баратынского; он выражает в стихах свои историософские прозрения и свою философию культуры, пророчествует, что «век загорится» и слышит грохот войны и громы революции «над далью темных дней», приветствует в железных и раскаленных строфах «грядущих гуннов» и проникается пафосом разрушения:
Где вы, грядущие гунны,
Что тучей нависли над миром!
Слышу ваш топот чугунный
По еще не открытым Памирам.
На нас ордой опьянелой
Рухните с темных становий —
Оживить одряхлевшее тело
Волной пылающей крови.
Поставьте, невольники воли,
Шалаши у дворцов, как бывало,
Всколосите веселое поле
На месте тронного зала.
Сложите книги кострами,
Пляшите в их радостном свете,
Творите мерзость во храме, -
Вы во всем неповинны, как дети!
А мы, мудрецы и поэты,
Хранители тайны и веры,
Унесем зажженные светы
В катакомбы, в пустыни, в пещеры.
И что, под бурей летучей,
Под этой грозой разрушений,
Сохранит играющий Случай
Из наших заветных творений?
Бесследно все сгибнет, быть может,
Что ведомо было одним нам,
Но вас, кто меня уничтожит,
Встречаю приветственным гимном.
Как верно писал Константин Мочульский: «Конец, разрушенье, гибель, уничтожение – подлинный пафос Брюсова. Он был «культурнейшим из русских писателей», убежденнейшим певцом цивилизации, гуманистом в самом широком смысле этого слова, но в сумеречных глубинах его духа таился исконный русский нигилизм. Он любил порядок, меру и строй, но инстинктивно влекся к хаосу; в Брюсове-европейце сидел древний гунн». Сознание Брюсов охвачено апокалиптическим видением современного Вавилона, потрясающего поэта своим грозным величием и являющимся символом «всемирной тюрьмы», где «толпа возвышает свой голос мятежный среди крови, пожара и дыма». С пророческой зоркостью Брюсов прозревает в своих апокалиптических стихах, что XX век будет веком страшных войн и революционных потрясений. Самое сильное впечатление оказали на современников мрачные картины и напряжено-стремительные строки апокалиптического стихотворения Брюсова «Конь блед» с его драматическим напряжением и скрежещущими звуковыми диссонансами, тяжеловесным стихом и страшной силой, навеянного как чтением Апокалипсиса, так и горькими раздумьями поэта о грядущей исторической судьбе человечества:
I
Улица была – как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались омнибусы, кебы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
Вывески, вертясь, сверкали переменным оком,
С неба, с страшной высоты тридцатых этажей;
В гордый гимн сливались с рокотом колес и скоком
Выкрики газетчиков и щелканье бичей.
Лили свет безжалостный прикованные луны,
Луны, сотворенные владыками естеств.
В этом свете, в этом гуле – души были юны,
Души опьяневших, пьяных городом существ.
II
И внезапно – в эту бурю, в этот адский шепот,
В этот воплотившийся в земные формы бред,
Ворвался, вонзился чуждый, несозвучный топот,
Заглушая гулы, говор, грохоты карет.
Показался с поворота всадник огнеликий,
Конь летел стремительно и стал с огнем в глазах.
В воздухе еще дрожали – отголоски, крики,
Но мгновенье было – трепет, взоры были – страх!
Был у всадника в руках развитый длинный свиток,
Огненные буквы возвещали имя: Смерть...
Полосами яркими, как пряжей пышных ниток,
В высоте над улицей вдруг разгорелась твердь.
III
И в великом ужасе, скрывая лица, – люди
То бессмысленно взывали: «Горе! с нами Бог!»,
То, упав на мостовую, бились в общей груде...
Звери морды прятали, в смятеньи, между ног.
Только женщина, пришедшая сюда для сбыта
Красоты своей, – в восторге бросилась к коню,
Плача целовала лошадиные копыта,
Руки простирала к огневеющему дню.
Да еще безумный, убежавший из больницы,
Выскочил, растерзанный, пронзительно крича:
«Люди! Вы ль не узнаете божией десницы!
Сгибнет четверть вас – от мора, глада и меча!»
IV
Но восторг и ужас длились – краткое мгновенье.
Через миг в толпе смятенной не стоял никто:
Набежало с улиц смежных новое движенье,
Было все обычным светом ярко залито.
И никто не мог ответить, в буре многошумной,
Было ль то виденье свыше или сон пустой.
Только женщина из зал веселья да безумный
Все стремили руки за исчезнувшей мечтой.
Но и их решительно людские волны смыли,
Как слова ненужные из позабытых строк.
Мчались омнибусы, кебы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.
В сборник «Венок» центральное место занимают стихи Валерия Брюсова, посвященные Нине Петровской – «жрице луны», чуждой нашему миру и подвластной таинственным внушениям. В отличие от Константина Мочульского, я не вижу, чтобы в стихах Брюсова чувственность одухотворялась, а страсть озарялась отблеском «небесного света». Думая куда глубже любовную лирику Брюсова понял Владислав Ходасевич, отмечавший, что в брюсовских стихах о любви есть глубокий трагизм, но это – трагизм не онтологического, а психологического характера: «не любя и не чтя людей, он ни разу не полюбил ни одной из тех, с кем случалось ему «припадать на ложе». Женщины брюсовских стихов похожи одна на другую, как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличил, не узнал. Возможно, что он действительно чтил любовь. Но любовниц своих он не замечал… «Жрица любви» – излюбленное слово Брюсова. Но ведь лицо у жрицы закрыто, человеческого лица у нее и нет. Одну жрицу можно заменить другой – «обряд» останется тот же». Любовные стихи Брюсова в «Венке» пронзительные и горькие, проникнутые гнетущим чувством обреченности и каким-то сумрачным величием роковой трагедии, но в них нет ни отблеска небесного света. Стихи его изысканны и завораживают как луна, сияющая на ночном небе, но они холодны как мрамор старых могильных плит, ведь в стихах его смерть торжествует над любовью:
Ты в гробнице распростерта в миртовом венце.
Я целую лунный отблеск на твоем лице.
Сквозь решетчатые окна виден круг луны.
В ясном небе, как над нами, тайна тишины.
За тобой, у изголовья, венчик влажных роз,
На твоих глазах, как жемчуг, капли прежних слез.
Лунный луч, лаская розы, жемчуг серебрит,
Лунный свет обходит кругом мрамор старых плит.
Что ты видишь, что ты помнишь в непробудном сне?
Тени темные все ниже клонятся ко мне.
Я пришел к тебе в гробницу через черный сад,
У дверей меня лемуры злобно сторожат.
Знаю, знаю, мне недолго быть вдвоем с тобой!
Лунный свет свершает мерно путь свой круговой.
Ты – недвижна, ты – прекрасна в миртовом венце.
Я целую свет небесный на твоем лице!
Книга «Венок» – это вершина поэтического творчества Валерия Брюсова, а лучшие стихи сборника и всей брюсовской лирики размещены в двух разделах – «Вечеровые песни» и «На Сайме». «Вечеровые песни» – шедевр лирики Брюсова, его стихи «Поблек предзакатный румянец…», «Воздух становится синим…» и «Помню вечер, помню лето…» конгениальны лучшим стихам Тютчева и Метерлинка, проникнуты тихой и грустной музыкой, необыкновенно живописны – взять хотя бы картину дня, догорающего в «трауре вечерних туч», более того – стихи его невероятно мелодичны и завораживают лирической нежностью чарующих строф:
Вечер мирный, безмятежный
Кротко нам взглянул в глаза,
С грустью тайной, с грустью нежной...
И в душе под тихим ветром
Накренились паруса.
Дар случайный, дар мгновенный,
Тишина, продлись! продлись!
Над равниной вечно пенной,
Над прибоем, над буруном,
Звезды первые зажглись.
О, плывите! о, плывите!
Тихо зыблемые сны!
Словно змеи, словно нити,
Вьются, путаются, рвутся
В зыби волн огни луны.
Не уйти нам, не уйти нам
Из серебряной черты!
Мы – горим в кольце змеином,
Мы – два призрака в сияньи,
Мы – две тени, две мечты!
В разделе «На Сайме» Валерий Брюсов продолжает линию поэзии Владимира Соловьева и описывает как на берегу финского озера, «искавший безумий и просивший тревог», упоен «синей безбрежностью», смиряющей буйность его душа и приносящей ему мир и покой. Если стихотворение «Желтым шелком…», описывающее озеро в лучах заходящего солнца, – превосходный образец словесной живописи Брюсова, то стихотворение «Воздух живительный, воздух смолистый…» покоряет душу своей музыкальностью:
Воздух живительный, воздух смолистый
Я узнаю.
Свет не слепит, упоительный, чистый,
Словно в раю.
Узкой тропинкой к гранитам прибрежным
Вышел, стою.
Нежу простором, суровым и нежным,
Душу мою.
Сосны недвижны на острове, словно
В дивном краю.
Тихие волны лепечут любовно
Сказку свою.
Вот где дозволило Божье пристрастье
Мир бытию!
Веет такое же ясное счастье
Только в раю.
Книга «Венок» ознаменовала освобождение Валерия Брюсова от декадентства – учась у Пушкина и Тютчева, Баратынского и Фета и «поставив ремесло подножием искусству», он поднялся к вершинам мастерства и стал выше литературных направлений – в том числе выше символизма. В сборнике «Венок» поэтическое слово Брюсова чеканно, его образы и сцены – живописны, его лирические строфы – отточены и мелодичны. С течением времени среди русских символистов нарастал раскол – в то время как Вячеслав Иванов пришел к мысли, что искусство должно служить религиозным целям, а Андрей Белый отстаивал идею теургии, Валерий Брюсов выступал за то, чтобы символизм был свободным искусством. В бурных спорах с Брюсовым, Вячеслав Иванов упрекал его «реализм в символизме» и «позитивизм в идеализме». Разочаровавшись в Брюсове как в поэте и теоретике символизма, Александр Блок перестал предавать его стихам и мыслям большое значение. По слову Андрея Белого, «Блок первый Брюсова понял: он лишь – математик, он – счетчик, номенклатурист, и никакого серьезного мага в нем нет». Андрей Белый обратил внимание на то, что фигура Брюсова становилась все более прозаичной и академичной, а его поэзия – все более тяготела к поэзии парнасского типа, изменив заветам «нового искусства». Константин Мочульский считал, что «опасения Белого были вполне оправданны: Брюсов открыто отрекался от символизма… В сущности, Брюсов символистом никогда не был, но до 1904 года он по тактическим соображениям должен был притворяться символистом». Обратив внимание на раскол в декадентском движении и борьбу «мистиков» – Андрея Белого, Вячеслава Иванова и Сергея Соловьева, проповедовавших «обновленный символизм» и «мифотворчество, с «кларистами» – Кузминым и Маковским, защищающими ясность мысли, слога и образов, и опираясь на письмо Брюсова к Перцову, в котором было сказано – «я всей душой с «кларнетами», Мочульский утверждал, что «последняя фраза удивительно характерна для Брюсова. Он был всеми признанным мэтром декадентства, когда декаденты были в моде, потом стал «великим магом», вождем символистов в эпоху господства этой школы, теперь он «всей душой с кларнетами». Я думаю, что в своих суждениях о Валерии Брюсова Мочульский глубоко заблуждается, ведь Брюсов был приверженцем «символизма» как литературно течения, а не мистического направления в искусстве, о чем он писал, полемизируя с Вячеславом Ивановым и Александром Блоком и откликнувшись на их эстетические мысли и теургические чаяния. В своих рассуждениях Мочульский упустил, что Брюсов отрекся лишь от мистических идей и теургических притязаний «обновленного символизма», тяготеющего к религиозному миросозерцанию, оставшись на позициях классического символизма и критически восприняв возникновение таких новых литературных течений, как акмеизм и футуризм. Всей душой на стороне кларистов Брюсов оказался в силу того, что с одной стороны он не мог принять туманный мистицизм Андрея Белого и Александра Блока, равно как и мифотворческих идей Вячеслава Иванова, а с другой – он преклонялся перед Пушкиным и вслед за Кузминым выступал за «прекрасную ясность» в искусстве, критически относясь к поэзии Константина Бальмонта, где слово распыляется в музыкальных созвучиях и утрачивает ясность смысла и четкость очертаний. По складу своего ума Брюсов – рационалист и позитивист, он – властен и черств, горд и серьезен, а символизм был для него лишь изобразительным методом – поэтическим приемом, вводящим в художественное творчество язык намеков и полутонов. Если «младшие» поэты-символисты были мистиками и верили в то, что искусство преобразит жизнь и мечтали о теургии, то Брюсов признавался, что ему «до тошноты отвратительно всасывание художественным творчеством мистического духа». В письме к Георгию Чулкову от 19 января 1907 года «мэтр символизма» решительно заявлял, что период бури и натиска «нового искусства» подходит к концу и наступает эпоха нового академизма: «Есть периоды в искусстве, когда старые преграды разрушены и новые пути проложены. Не о завоевании еще новых стран надо думать тогда, а о том, чтобы прочно обосноваться в занятой земле, сделать ее в такой же мере своим достоянием, как давние владения души. Это периоды, когда творят Софоклы, Рафаэли, Расины, Гете, Пушкины. И это все – не люди, повторяющие уже сказанное, но завершители. «Декадентство», и «символизм», и «новая поэзия», все эти школы умерли, но то живое, что было в этих школах, теперь это и должно дать свой росток... Периоды, о которых я говорю, это периоды, когда основываются академии и утверждаются их правила. Но истинные создатели все-таки они, «академики», а не деятели «Sturm und Drang». Сознаю, насколько увлекательнее роль вечного завоевателя, вечного «кочевника красоты» («Разве есть предел мечтателям»), но, подчиняясь мигу истории, говорю, как легендарный римский легионер: Sta, miles, hic optime manebimus». Во дни расцвета своего таланта, увенчанный лаврами славы, Валерий Брюсов предстает не как романтик и новатор в области стихосложения, а как маститый академик. Как метко подметил Петр Пильский, «в жизни Брюсов победил огромной силой своего огромного себялюбия, какой-то жестокой настойчивостью, упрямой неуклонностью прямого пути, стремлением, пропорциональным достижению, размеренностью и взвешенностью… Когда-то непринятый нигде, никак и никем не приюченный, одинокий, т. е. изолированный автор нагремевшего стихотворения – в одну строчку – («О, закрой свои бледные ноги!») – Брюсов становится литературным редактором академической «Русской мысли». Когда в 1909 году разразился кризис русского символизма и журнал «Весы» прекратил свое существование, то Брюсов начинает печатать свои произведения в «Русской мысли» С 1910 года начинается «кабинетный период» в его жизни – уйдя от шумной публицистической полемики и выступлений в защиту «нового искусства», Брюсов погружается в мир книг – перечитывает французских поэтов от Вольтера до Верхарна, изучает английских мастеров слова – Шекспира, Байрона, Перси Шелли и Оскара Уайльда, занимается древнеримской историей и латинскими стихами Вергилия, восхищается гекзаметрами и изучает грамматику различных языков. Все более отходя от декадентов и своих юношеских увлечений Метерлинком и Верленом, Рембо и Ницше, Брюсов обращается к русской классике – зачитывается романами Толстого и Достоевского, проникается стихами Пушкина, Баратынского и Тютчева. Как точно подметил Ветринский, в лице Брюсова русское символическое течение «сдало свои позиции»: «Будущее явно принадлежит какому-то еще не найденному синтезу между реализмом и идеализмом... Прозрачная глубина Пушкина, видимо, уводит Брюсова от той мистической мути, под которой скрывается иногда безнадежно глубокий омут, а иногда – плоская мель». Открыто заявляя о конце «нового искусства» и начале «неоклассического искусства», Брюсов призывал вживаться в художественный стиль и поэтический язык Пушкина и Лермонтова, Тютчева и Фета, но при этом брюсовский неоклассицизм неуклонно превращался в холодный академизм:
Ты должен быть гордым, как знамя;
Ты должен быть острым, как меч;
Как Данту, подземное пламя
Должно тебе щеки обжечь.
Всего будь холодный свидетель,
На все устремляя свой взор.
Да будет твоя добродетель –
Готовность взойти на костер.
Быть может, все в жизни лишь средство
Для ярко-певучих стихов,
И ты с беспечального детства
Ищи сочетания слов.
В минуты любовных объятий
К бесстрастью себя приневоль,
И в час беспощадных распятий
Прославь исступленную боль.
В снах утра и в бездне вечерней
Лови, что шепнет тебе Рок,
И помни: от века из терний
Поэта заветный венок.
Стихотворение «Поэту», вошедшее в сборник «Все напевы», вышедший в свет в 1909 году, во всей силу и полноте выражает творческого кредо Валерия Брюсова. В свое время Николай Гумилев писал о том, что для Брюсова поэты духовно ведут свой род от Орфея и Гомера, а Данте – образцовый поэт, прошедший все круги преисподней, чистилища и Рая. По воззрению Брюсова, поэт должен быть гордым, как знамя – с достоинством нести свое призвания; слова его должны быть остры как меч – пронзать сердца насквозь. Как великий Данте поэт призван пройти через испытание огнем и на все обращать свой взор, но при этом быть «холодным свидетелем» всего, что происходит в мире. Мысль о том, что поэт должен быть бесстрастным и холодным свидетелем жизни явно навеяна чтением Бенедикта Спинозы и древних стоиков. Не случайно Юлий Айхенвальд писал: «Валерий Брюсов и не плачет, как он и не смеется; «не плакать, не смеяться, а понимать» требовал Спиноза…». Когда-то Ф.М. Достоевский сказал Дмитрию Мережковскому, что для того, чтобы писать стихи нужно много пережить и выстрадать – каждая строка должна быть проникнута сильным чувством и глубокой мыслью. Эту мысль разделял и Валерий Брюсов – в духе философии Фридриха Ницше он полагал, что испытания закаляют характер и силу воли, а вслед за Достоевским был убежден, что «от века из терний поэта заветный венок». Все великие поэты – от Орфея и Данте до поэтов наших дней и грядущих веков – обречены быть мучениками, их венец – венец терновый, еще более раскрывающий величие и силу их свободного творческого духа. Для Валерия Брюсова все в жизни лишь средство для «ярко-певучих стихов». Сборник стихов «Все напевы» – это книга стихотворного мастерства, в которой поэт изощряет и совершенствует художественные приемы, усложняет рифмы и разнообразит ритмы. Во «Всех напевах» утончаются и разрабатываются темы и сюжеты, намеченные в сборнике стихов «Венок», отсюда – уже знакомые разделы «Вечеровые песни», «Мгновения», «Эротика», «Правда вечная кумиров» и «Современность». «Все напевы» – это книга не столько новых исканий и поэтических открытий, сколько книга опытов по совершенствованию формы стиха и завершение прошлых тем и сюжетов. В области искусства стихосложения Брюсов достигает виртуозности в самых различных жанрах – в элегиях и буколиках, посланиях и одах, эпических стихах и октавах, рондо и триолетах, дифирамбах и романтических поэмах. Обращая внимание на неспособность Брюсова всецело отдаться порыву вдохновения, язвительный и острый на язык Айхенвальд саркастично откликнулся на сборник «Все напевы» словами «ни одного напева». Это ядовитое высказывание Айхенвальда – глубоко несправедливо, ведь в книге «Все напевы» Брюсов искусно использует внутренние рифмы, звуковые повторы, ассонансы и аллитерацию, а музыкальность его стиха достигает необыкновенной высоты в «Осеннем прощании эльфа» и «Орах»:
Устремив друг к другу взоры,
В пляске двигаясь вперед,
Вы ведете – оры! оры! –
Свой священный хоровод.
В ночь глухую – слух, склоненный
К безответной бездне снов,
Слышит топот потаенный
Ваших маленьких шагов.
Солнце встанет, снова канет
В неизбежность новый день.
Ваша пляска не устанет
Обгонять и свет и тень.
Мы, дыша мечтой блаженной,
Сном работы, ядом книг,
В душной кузнице вселенной
Все куем за мигом миг.
И, скользя тропой столетий
Мимо жизни, мимо нас,
Ловко ловите вы в сети
Каждый выкованный час.
Стойте! стойте! на мгновенье
Дайте бездну оглянуть!
– Плавны легкие движенья
Дев, свершающих свой путь!
В них безвольность, в них беспечность,
Взор их благостен и тих!
Что ж? они ль пропляшут вечность,
Иль она – поглотит их?
В сборнике «Все напевы» Валерий Брюсов достиг невероятного пластического и музыкального мастерства. Его перу подвластна как мелодичность романтической лирики Жуковского и точность слов Баратынского, так и классическая риторика «высокого стиля», звучащая «латинской медью» в оде «Хвала человеку». В своей рецензии на книгу стихов Брюсова, Сергей Соловьев проницательно писал: «Сборник «Все напевы» окончательно показывает, что стих Брюсова, как и субстанция его творчества, при несомненной близости к Жуковскому и Баратынскому почти противоположны Пушкину. Если Брюсов пользуется пушкинскими приемами, то чувствуется напряженность, отсутствие искренности. У Пушкина – славянская свирель, безбрежность, самозабвенная музыка. У Брюсова – римская медь и судорога современного города». Эта исконная противоположность двух дарований – Пушкина и Брюсова – становится очевидной и неоспоримой, стоит только обратить внимание на неудачную попытку Брюсова завершить пушкинские «Египетские ночи». Критически откликнувшись на попытку Брюсова завершить пушкинские «Египетские ночи», Жирмунский в своем труде «Валерий Брюсов и наследие Пушкина» писал: «Поэма Брюсова – сочинение типично романтическое. Русские символисты всегда оставались чуждыми пушкинской традиции и классическому стилю». В 1912 году вышел сборник Брюсова «Зеркало теней» с его циклом «Неизъянимы наслажденья», стихами Пушкина и Тютчева, откликами на лирические стихи Лермонтова, Фета и Бальмонта, одой родному языку, стихотворением в память о Иване Коневском и одним из самых сильных своих произведений – «Демон самоубийства». О «Зеркале теней» вдохновенно и восторженно писал Николай Гумилев: «Несмотря на то, что Валерий Брюсов был одним из первых русских символистов, он сохранил во всей полноте свое значение и до наших дней, по-своему, но глубоко отзываясь на все, что волновало общество последние десятилетия… Полное обладание техникой делает из него мэтра русского стиха. Его можно не любить, но читать и даже изучать его должно. В «Зеркале теней» не найти метода катастрофичности, когда поэт вкладывает в одно стихотворенье всю силу своего горения, все окончательное своих прозрений. Его прелесть в зрелости мысли, точности выражений и уверенности, с какой поэт подходит к своим образам. Может быть, это нечто есть основание новой, идущей на смену символизма школы; ведь говорил же Андрей Белый, что Брюсов передает свои заветы через головы современников. «Зеркало теней» ярче, чем другие книги, отражает это новое и, следовательно, принадлежащее завтрашнему дню, слово». Надо сказать, что даже язвительный Юлий Айхенвальд, крайне критически относившийся к поэзии Брюсова, признавал, что «есть у него ряд стихотворений, проникнутых сжатостью и силой, - надписи к старинным гравюрам; есть красивые картины моря и гор, и величественных зданий, петербургского обелиска и памятников; есть и задумчивый портрет женщины с большими «бездомными» зрачками, - все отблески не столько личной, не столько своей, сколько общей, накопившейся в литературе, объективной талантливости. Элегия осеннего парка и лилий, которые, «закрыв в сыром тумане кадильницы ночных благоуханий, сгибают выгибы упругого стебля»; и Одиссей хитроумный, который и ум свой, и жизнь свою готов отдать за то, чтобы «вернуть событий колесо» и еще раз услышать гибельные и сладкие песни сирен; и альпийские ледники, где еще живы «замыслы Создателя, непогрешимого ваятеля непостигаемых громад»; и февраль успокаивающий, когда «тихо пришли в равновесие зыбкого сердца весы»; и ожидание весны, когда «тучка тонкая привесится к золотому рогу месяца»; и эта «простенькая песня» про жизнь, которая вся прошла «в тени прозрачной светлого платана»; и думы о собственной жизни – «опять весна, но сорок пятая»: все это и еще другое – победа Брюсова над принципом: poetae nascuntur… Это преимущественно надо сказать о тех его страницах, где на минуту, на одну минуту, поднимает он забрало литературы со своего лица и мы видим его действительный облик, и слышим его лирические откровения». Превосходно лирическое стихотворение Брюсова «Моей стране» с его певучими строками и задушевными нотами:
В моей стране – покой осенний,
Дни отлетевших журавлей,
И, словно строгий счет мгновений,
Проходят облака над ней.
Безмолвно поле, лес безгласен,
Один ручей, как прежде, скор.
Но странно ясен и прекрасен
Омытый холодом простор.
Здесь, где весна, как дева, пела
Над свежей зеленью лугов,
Где после рожь цвела и зрела
В святом предчувствии серпов, -
Где ночью жгучие зарницы
Порой влюбленных стерегли,
Где в августе склоняли жницы
Свой стан усталый до земли, —
Теперь торжественность пустыни,
Да ветер, бьющий по кустам,
А неба свод, глубоко синий, -
Как купол, увенчавший храм!
Свершила ты свои обеты,
Моя страна! и замкнут круг!
Цветы опали, песни спеты,
И собран хлеб, и скошен луг.
Дыши же радостным покоем
Над миром дорогих могил,
Как прежде ты дышала зноем,
Избытком страсти, буйством сил!
Насыться миром и свободой,
Как раньше делом и борьбой, -
И зимний сон, как всей природой,
Пусть долго властвует тобой!
С лицом и ясным и суровым
Удары снежных вихрей встреть,
Чтоб иль воскреснуть с майским зовом,
Иль в неге сладкой умереть!
В самый разгар первой мировой войны – в 1916 году – вышел новый сборник стихов Валерия Брюсова под названием «Семь цветов радуги». В понимании Брюсова как прекрасны все семь цветов радуги, так прекрасны все земные переживания – «не только счастье, но и печаль, не только восторг, но и боль. Останемся и пребудем верными любовниками земли, ее красоты, ее неисчерпаемой жизненности, всего, что нам может дать земная жизнь – в любви, в познаньи, в мечте». Сборник «Семь цветов радуги» – это опыт эстетической витадицеи (оправдания жизни) в стихах. Желая прочувствовать и передать в стихах всю полноту жизни, Брюсов искал изысканные рифмы и создал стихи редкой формы, подражал старофранцузским балладам и пытался возродить приемы поэтов александрийской эпохи. При всем своем стремлении выразить радость земного бытия в гимнах и дифирамбах и достичь необычайной экспрессии слова в стихах сборника «Семь цветов радуги» ощущается мучительное напряжение, нет пушкинской легкозвучности и искреннего упоения жизнью. Как точно подметил Константин Мочульский, «со сборника «Семь цветов радуги» начинается поэтический декаданс Брюсова… Восторженные восклицания, патетические взывания, обращения, повторения – все средства эмоционального воздействия усилены до предела, голос становится криком, - но холодные стихи не загораются». В роковые минуты истории Брюсов стремился продолжить поэтическую линию Тютчева – быть поэтом-провидцем и поэтом-мыслителем, размышляющим над судьбами мира и поднимающим историософский вопрос о призвании России. Ощущая себя зрителем «высоки зрелищ», поэт рассматривал войну сквозь призму грез – как «огненную купель», из которой выйдет новый преображенный мир. Чувствуя себя народным поэтом и «певцом в стане русских воинов», уже при жизни воздвигая в стихах себе величественный памятник и откликаясь на события своей эпохи – от смерти Скрябина до разразившейся первой мировой войны, Брюсов восхваляет заветную мечту, окидывает свою жизнь мысленным взором в «Балладе воспоминаний» и описывает свой путь к высотам мастерства:
Путь к высотам, где музы пляшут хором,
Открыт не всем: он скрыт во тьме лесов.
Эллада, в свой последний день, с укором
Тайник сокрыла от других веков.
Умей искать; умей упорным взором
Глядеть во тьму; расслышь чуть слышный зов!
Алмазы звезд горят над темным бором,
Льет ключ бессонный струи жемчугов.
Пройди сквозь мрак, соблазны все минуя,
Единую бессмертную взыскуя,
Рабом склоняйся пред своей мечтой,
И, вдруг сожжен незримым поцелуем,
Нежданной радостью, без слов, волнуем,
Увидишь ты дорогу пред собой.
Накануне русской революции 1917 года Валерий Брюсов выпустил в свет брошюру «Как прекратить войну?», в которой требовал «войны до победного конца». Но после новых поражений русских войск поэт глубоко разочаровался войной, его политическая позиция резко изменилась, о чем свидетельствует знаменитое и полное драматизма стихотворение «Тридцатый месяц», напечатанное в газете Максима Горького «Новая жизнь»:
Тридцатый месяц в нашем мире
Война взметает алый прах,
И кони черные валькирий
Бессменно мчатся в облаках!
Тридцатый месяц Смерть и Голод,
Бродя, стучат у всех дверей:
Клеймят, кто стар, клеймят, кто молод,
Детей в объятьях матерей
Тридцатый месяц бог Европы
Свободный Труд – порабощен:
Oн poeт для войны окопы,
Для смерти льет снаряды он!
Призывы светлые забыты
Первоначальных дней борьбы:
В лесах грызутся троглодиты
Под барабан и зов трубы!
Достались в жертву суесловью
Мечты порабощенных стран:
Тот опьянен бездонной кровью,
Тот золотом безмерным пьян...
Борьба за право стала бойней;
Унижен, Идеал поник...
И все нелепей, все нестройней
Крик о победе, дикий крик!
А Некто темный, Некто властный,
Событий нити ухватив,
С улыбкой дьявольски-бесстрастной
Длит обескрыленный порыв.
O Горе! Будет! будет! будет!
Мы Хаос развязали. Кто ж
Решеньем роковым рассудит
Весь этот ужас, эту ложь?
Пора отвергнуть призрак мнимый,
Понять, что подменили цель...
O, счастье, - под напев любимый,
Родную зыблить колыбель!
Революционные события 1917 года раскололи русских поэтов-символистов на два лагеря – Дмитрий Мережковский, Зинаида, Константин Бальмонт и Вячеслав Иванов негативно восприняли революционную смуту, в то время как такие поэта как Александр Блок, Андрей Белый и Валерий Брюсов приняли революцию и признали советскую власть. В исследовательской литературе обычно пишется о том, что Брюсов восторженно принял революцию 1917 года. В действительности же революционная буря на краткое время испугала поэта, но затем «холодный свидетель» истории принял свершившийся революционный переворот как возможность построения нового мира. По свидетельству Ивана Савина, «большевистский мятеж, ненадолго испугавший Брюсова, скоро приобрел в нем придворного одописца. Брюсов стал первым сменовеховцем, первым интеллигентом с крупным именем, перебежавшим в коммунистический стан, еще в 1920 году он вступил в компартию». Для того кто знаком со стихами Брюсова и знает его темперамент и устремления в его принятии революции 1917 года не было ничего неожиданного, ведь в свое время поэт пророчески приветствовал «грядущих гуннов». Обращаясь к «товарищам интеллигентам», перепуганным размахом и драматизмом революционных событий, он обвинял их в том, что их приверженность освободительным идеям – не более чем маска, что для них «мечта была мила как дальность». Когда же настало время социальной грозы и бури, то потрясенные интеллигенты пришли в ужас и не спешили окунуться «в вихрь событий». Как пояснял Сергей Городецкий, ««новизна, новая грань мировой истории, верхарновский мятеж – вот что привлекло его в революции... И этот миг перебросил его из прежде в теперь. В этот миг он разорвал с эпигонами старой интеллигенции и стал одним из зачинателей новой. «Кем же в столетья войдем? Голосами чьими докатится красный псалом?» – спрашивает он, уже зная, что в будущее он входит не декадентским эстетом, а одним из мастерских певцов революции, закрепившим свой голос в поколениях». Несмотря на то, что Брюсов вступил в члены коммунистической партии и называл себя «советским человеком», коммунисты относились к нему с предубеждением, а Бухарин и Луначарский критиковали его стиха за декадентство и нотки «буржуазной идеологии». Михаил Осоргин вспоминал, что «Брюсов не только силился «принять революцию», но и пытался не отставать от поэтической молодежи: «идти вперед». Удавалось это ему плохо, а молодежь признавать его своим не хотела. Его выступление в «Стойле Пегаса» было настоящим унижением. Небрежно анонсированный с эстрады, он читал плохо, и неинтересно под презрительные улыбки имажинистов и под разговоры привычно-равнодушной публики. Когда после жидких аплодисментов он удалился в угол к своему столику, отдельному от кучки хозяев «Стойла», мне стало искренно его жаль: все-таки крупный поэт, сыгравший в свое время значительную роль, бывший кумиром и учителем». В советской России Брюсов чувствовал себя чужим и ненужным, а советские литературные критики заявляли, что «Брюсов является типичным декадентом-архаистом, поэтом упадочной буржуазии. Таким он остается и сейчас... Для нашего времени брюсовское творчество – сплошная, не знающая исключений, реакция». Для справедливости нужно сказать, что хоть трудящиеся массы и не понимали «сложных стихов» Брюсова, а советские литературные критики считали его неисправимым декадентом, но подлинные знатоки поэзии его литературные труды. Во время пятидесятилетнего юбилея Брюсова в 1923 году в Российской академии художественных наук под председательством Луначарского состоялось торжественное соединенное заседание, на котором были произнесены торжественные речи в честь поэта. Назвав Брюсова «классиком символизма», поэтом железной воли и великих страстей, П.Н. Сакулин отметил, что стихи его пластичны, выразительны и скульптурны, он – художник зрения, а не слуха, он интеллектуал и рационалист, любящий меру, число и чертеж. Крупные заслуги Брюсова как пушкиниста отметил М.А. Цявловский. Леонид Гроссман раскрыл связь Брюсова с французскими символистами, а С.В. Шервинский указал на центральную роль Древнего Рима в творчестве Брюсова. В своем ответном слове Брюсов утверждал, что с юных лет он был реалистом и позитивистом по мировоззрению, посвятил всю свою жизнь литературе и верит, что был полезен России. Последние годы жизни Валерия Брюсова были полны напряженной и кипучей литературной деятельности – он читал курсы по истории античной литературы и по истории новейшей русской литературы, а в мощных стихах заявлял, что единое счастье для него – работа:
Единое счастье – работа,
В полях, за станком, за столом, -
Работа до жаркого пота,
Работа без лишнего счета, -
Часы за упорным трудом!
Иди неуклонно за плугом,
Рассчитывай взмахи косы,
Клонись к лошадиным подпругам,
Доколь не заблещут над лугом
Алмазы вечерней росы!
На фабрике в шуме стозвонном
Машин, и колес, и ремней
Заполни с лицом непреклонным
Свой день, в череду миллионном,
Рабочих, преемственных дней!
Иль – согнут над белой страницей, -
Что сердце диктует, пиши;
Пусть небо зажжется денницей, -
Всю ночь выводи вереницей
Заветные мысли души!
Посеянный хлеб разойдется
По миру; с гудящих станков
Поток животворный польется;
Печатная мысль отзовется
Во глуби бессчетных умов.
Работай! Незримо, чудесно
Работа, как сев, прорастет:
Что станет с плодами, – безвестно,
Но благостно, влагой небесной,
Труд всякий падет на народ!
Великая радость – работа,
В полях, за станком, за столом!
Работай до жаркого пота,
Работай без лишнего счета, -
Все счастье земли – за трудом!
Сотрудничая с советской властью, Брюсов поступил на службу в качестве заведующего Московской книжной палатой, а затем быстро стал одним из самым активных работников Наркомпроса, организовал литературный отдел (Лито) и создал литературную студию. Встречая поэта в Лито и набросав его характеристику, И. Эренбург с хлесткой иронией писал: «Брюсов похож на просвещенного купца, на варвара, насаждающего культуру. В нем – Петр Великий и захолустный комиссар совхоза... Я не забуду его, уже седого, но по-прежнему сухого и неуступчивого в канцелярии Лито. На стенах висели сложные схемы организации российской поэзии – квадраты, исходящие из кругов и передающие свои токи мелким пирамидам. Стучали машинки, множа «исходящие» списки, отчеты, сметы и наконец-то систематизированные стихи. Брюсов – энциклопедист; он работает над стихами регулярно в определенные часы и может писать все: сонеты, терцины, баллады, триолеты, секстимы, лэ; он изобретатель стихотворной машины». По гораздо более взвешенному суждению Константина Мочульского, «Эренбург не менее жесток к Брюсову, чем Айхенвальд. Оба метко подмечают в поэте любовь к системе и регламентации – и эту черту преувеличивают до карикатуры. Сухость и педантизм Брюсова не мешали ему быть подлинным поэтом. За первое трехлетие своей «советской» деятельности Брюсов возвращается к своей любимой теме – пушкиноведению». При всей своей любви к Пушкину, в своей лекции о пушкинской поэзии Брюсов заявил, что у Пушкина не было созвучий, соответствующих русскому языку, которые нашел Маяковский. На это брюсовское высказывание Зинаида Гиппиус откликнулась горькими и колкими словами: «Я боюсь, что страстное чутье Брюсова на склоне лет начинает ему изменять». В то же время нужно признать, что заявление Зинаиды Гиппиус о том, что после революции 1917 года «Брюсов умер как поэт» – не соответствует действительности, ведь он стал основателем науки о русском стихе и неустанно продолжал трудиться на техникой стихосложения, о чем свидетельствуют его последние сборники стихов «Последние мечты» (1920), «В такие дни» (1921), «Миг» (1922), «Дали» (1922) и «Меа» (1924). Для того, чтобы убедиться, что Брюсов до конца своих дней был поэтом достаточно прочесть его торжественное и жизнеутверждающее стихотворение «Пока есть небо…»:
Пока есть небо, будь доволен!
Пока есть море, счастлив будь!
Пока простор полей раздолен,
Мир славить песней не забудь!
Пока есть горы, те, что к небу
Возносят пик над пеньем струй,
Восторга высшего не требуй
И радость жизни торжествуй!
В лазури облака белеют
Иль туча темная плывет;
И зыби то челнок лелеют,
То клонят мощный пакетбот;
И небеса по серым скатам
То золотом зари горят,
То блещут пурпурным закатом
И лед вершинный багрянят;
Под ветром зыблемые нивы
Бессчетных отсветов полны,
И знают дивные отливы
Снега под отблеском луны.
Везде – торжественно и чудно,
Везде – сиянья красоты,
Весной стоцветно-изумрудной,
Зимой – в раздольях пустоты;
Как в поле, в городе мятежном
Все те же краски без числа
Струятся с высоты, что нежным
Лучом ласкает купола;
А вечером еще чудесней
Даль улиц, в блеске фонарей,
Все – зовы грез, все – зовы к песне:
Лишь видеть и мечтать – умей.
Когда перечитываешь стихотворение «Пока есть небо…», то ни как не можешь согласиться с мнением Константина Мочульского о том, что стихи Брюсова в сборнике «Последние мечты» «потеряли свою «динамическую» энергию, написаны вяло и усталой рукой…». В стихах сборника «Последние мечты» Валерий Брюсов остается верен самому себе – неукротимая сила воли и пафос труда – «работы до жаркого пота», устремленность бесстрастного взора в «смысл тысячелетий» и в туманную даль грядущего. Обозревая пройденный жизненный путь и признаваясь, что пора осмыслить промелькнувшую жизнь певец «всех радостей бытия» впервые признается «горечь тайную собрал я в чашу бытия!». Эти слова дали повод Мочульскому говорить о надтреснутых звуках брюсовской лиры. В стихах Брюсова звучат скорбные ноты – тень горечи и грусти легла на его поэзию – поэзию заката, но сквозь боль души поэт приветствует жизнь, а не впадает в отчаяние и меланхолию. В сборнике «В такие дни» поэт торжественно и патетично прославляет революцию 1917 года и заявляет, что тысячелетняя Россия, остановившая грозные орды Батыя, спасшая Европу от монгольского завоевания и обретшая величие во дни Петра I, бесстрашно идет по своему великому историческому пути:
В стозарном зареве пожара,
Под ярый вопль вражды всемирной,
В дыму неукрощенных бурь, -
Твой облик реет властной чарой:
Венец рубинный и сапфирный
Превыше туч пронзил лазурь.
Россия! в злые дни Батыя,
Кто, кто монгольскому потопу
Возвел плотину, как не ты?
Чья, в напряженной воле, выя,
За плату рабств, спасла Европу
От Чингис-хановой пяты?
Но из глухих глубин позора,
Из тьмы бессменных унижений,
Вдруг, ярким выкриком костра, -
Не ты ль, с палящей сталью взора,
Взнеслась к державности велений
В дни революции Петра?
И вновь, в час мировой расплаты,
Дыша сквозь пушечные дула,
Огня твоя хлебнула грудь, —
Всех впереди, страна вожатый,
Над мраком факел ты взметнула,
Народам озаряя путь.
Что ж нам пред этой страшной силой?
Где ты, кто смеет прекословить?
Где ты, кто может ведать страх?
Нам – лишь вершить, что ты решила,
Нам – быть с тобой, нам – славословить
Твое величие в веках!
Над встревоженным миром восходит золотая заря времен – новая историческая эпоха. В воображении Брюсова возникает образ алого всадника, мчавшегося по миру – образ мировой революции. Воспевая «достижения революции» и посвящая гимн «серпу и молоту», поэт призывает к героизму всех тех, кто «посетил сей мир в его минуты роковые». Современникам эпохальных и трагических событий нужно быть «мрамором и медью ратной», быть твердым как гранит и обладать железной волей. Возвещая о том, что прошлое сгорело «в огненной купели», Брюсов прославляет светлое будущее: «Прошлого – нет! День встающий – зовет!». При всей восторженности тона стихи Брюсова в сборнике «В такие дни» – это не столько поэзия, сколько риторика и блеск литературного красноречия. В сборнике стихов «Миг» Брюсов обращается к былым временем и изумляется терцинам Данте, славит Гомера и Пифагора, слагает «красный псалом» октябрю 1917 год, провозглашая, что «есть месяцы, отмеченные роком в календарях столетий». В сборнике «Дали» Валерий Брюсов не только восхваляет красное знамя пролетариата, но и призывает поэтов стоять на высоте современного научного знания. Мечтая о создании «научной поэзии» рационалист Брюсов под влиянием идей имажинистов и футуристов, видоизменяет свой поэтический стиль до неузнаваемости – взять хотя бы его стихотворение «Мы и те», словно написанное не человеком, а машиной, или стихотворение «Принцип относительности», где само время – «канатный плясун». Последний сборник стихов Брюсова вышел в 1924 году – в год смерти поэта – и назывался «Меа» (Спеши»). В последних стихах своих он восхваляет явившегося из «бурь октябрьских» вождя народов Ленина и исповедует веру в «надежд земных осуществленье», разрабатывает «научную поэзию» и высказывает мысль, что «каждый атом – вселенная, где сто планет», соперничает с Маяковским и проявляет несокрушимую волю к жизни, излагает вариацию на тему «Медного всадника» и призывает людей обрести не планетарное, а вселенское сознание – осознать себя жителями не одной планеты Земля – колыбели человечества, но всей вселенной. На этой высокой ноте жизнь Валерия Брюсова и его творчество обрываются – 9 октября 1924 года поэт скончался, а тело его торжественно похоронили на кладбище Новодевичьего монастыря. Так завершился жизненный путь поэта – подвиг мысли и труда длинной в жизнь. Широкой народной любви поэзия Валерия Брюсова никогда не имела, но его загадочная личность и богатое литературное наследие, его поэтические опыты и героический пафос труда, жажда познания и железная воля – будут привлекать к себе всех знатоков и ценителей поэтического искусства – всех тех, кто оценит его труды и поймет исповедальные строки поэта:
Я сознаю, что постепенно
Душа истаивает. Мгла
Ложится в ней. Но, неизменно,
Мечта свободная – светла!
Бывало, жизнь мутили страсти,
Как черный вихрь морскую гладь;
Я, у враждебных чувств во власти,
То жаждал мстить, то мог рыдать.
Но, как орел в горах Кавказа,
За кругом круг, уходит ввысь,
Чтоб скрыться от людского глаза, -
Желанья выше вознеслись!
Я больше дольних смут не вижу,
Ничьих восторгов не делю;
Я никого не ненавижу
И – страшно мыслить – не люблю!
Но, с высоты полета, бездны
Открыты мне – былых веков:
Судьбы мне внятен ход железный
И вопль умолкших голосов.
Прошедшее, как дно морское,
Узором стелется вдали;
Там баснословных дней герои
Идут, как строем корабли.
Вникая в смысл тысячелетий,
В заветы презренных наук,
Я словно слышу, в горнем свете,
Планетных сфер певучий звук;
И, прежнему призванью верен,
Тот звук переливаю в стих,
Чтоб он, отчетлив и размерен,
Пел правду новых снов моих!
Свидетельство о публикации №226083001046