Окно из Парижа

Глава первая.
 
Николя унаследовал квартиру от родителей в тот самый год, когда парижское лето решило окончательно отказаться от всякой умеренности. Впрочем, о жаре чуть позже; сперва — о квартире.
Квартира была старая, темноватая, с высокими потолками и запахом, в котором мешались пыль, воск для паркета и та особая нежилая сырость, что заводится в помещениях, где долго никто не открывал окна. Родители Николя, люди тихие и малоразговорчивые, оставили после себя мебель красного дерева, коллекцию курительных трубок, ни разу, кажется, не раскуренных, и — что было для Николя куда важнее — библиотеку, в которой Достоевский стоял в трёх разных изданиях, а «Бесы» — почему-то в четырёх, будто кто-то в семье регулярно терял книгу и покупал заново.
Николя же был славистом — не просто человеком, любящим русскую литературу, а профессиональным её толкователем, защитившим диссертацию под названием, которое он сам в шутку называл «слишком серьёзным для одной жизни»: что-то о слезинке ребёнка как метафизической категории у позднего Достоевского. Книга на основе диссертации готовилась к печати. Коллеги называли Николя «нашим маленьким Бахтиным», сам он от этого сравнения вежливо отказывался, втайне находя его вполне справедливым.
Ремонт затеялся сам собой, как затеваются все ремонты: сначала хотели просто перекрасить стены, потом обнаружилась проводка сороковых годов, потом — трещина за шкафом, а там уже и звать бригаду. Бригаду — двух поляков, Марека и Яна, — Николя нашёл через соседа. Работали они споро, переговаривались друг с другом по-польски, но, обращаясь к Николя, неизменно переходили на русский — сносный, хотя и с сильным акцентом, — что Николя списывал на общее славянское родство языков и не находил в этом ничего примечательного, хотя, если бы задумался хоть на секунду, должен был бы удивиться: французского они, кажется, не знали вовсе, а на каком языке в таком случае объяснялись с домовладельцем — так и осталось загадкой, которую никто не стал разгадывать.
Пока рабочие занимали большую часть квартиры, Николя переселился в свою прежнюю детскую комнату — теперь кабинет, — где стеллажи с русскими книгами стояли вдоль всех четырёх стен, а узкая кровать была втиснута между письменным столом и окном, наглухо, впрочем, задёрнутым тяжёлой шторой ещё с прошлого века.
Жара в этот год в Париже была делом почти оскорбительным — город, привыкший к сдержанному, воспитанному лету, изнывал так, будто его вывезли без разрешения куда-то южнее. Вечерами асфальт не остывал, и духота заползала в квартиры вместе с сумерками, никого не спрашивая.
В этот вечер, когда рабочие, отбив со стены штукатурку и дранку и обнаружив под ними давно заложенное окно, о котором сам Николя понятия не имел, ушли домой, оставив в комнате свежий пролом, пахнущий извёсткой и чем-то ещё — быть может, просто временем, — Николя долго не мог уснуть. Луна была полная, беспардонно яркая, и светила прямо в щель между шторами, будто нарочно выбирала именно эту квартиру для какой-то своей, лунной, надобности.

Глава вторая.

Часа в два ночи, окончательно убедившись, что сон сегодня — предприятие безнадёжное, Николя встал, зажёг маленькую лампу над столом и некоторое время постоял, глядя на корешки книг, будто надеясь, что один из великих классиков подскажет ему рецепт от бессонницы. Классики молчали. Тогда Николя решил прибегнуть к средству более прозаическому и пошёл на кухню.
В холодильнике нашлась одна-единственная бутылка пива — последняя, забытая ещё с прошлой недели, — и Николя, взяв её в руки, ощутил почти детскую радость человека, обнаружившего в кармане старой куртки забытую купюру. Бутылка была холодной ровно настолько, насколько это вообще возможно в квартире, где кондиционер сломался ещё в июне, а руки мастера так до сих пор и не дошли. Николя приложил бутылку ко лбу — стало чуть легче, — затем, повинуясь порыву, который постеснялся бы объяснить кому-либо постороннему, покатал холодное стекло по груди, вдоль рёбер, будто исполнял некий личный, никому не предназначенный ритуал охлаждения. Лишь после этого он открыл бутылку и сделал первый глоток.
С пивом в руке он вернулся в жилые комнаты — и тут взгляд его наконец упал на пролом в стене, который днём казался просто досадной подробностью ремонта, а сейчас, в лунном свете, выглядел иначе: тёмным, чуть манящим прямоугольником, из-за деревянных ставень которого, кажется, тянуло свежестью.
«Сквозняк», — подумал Николя с той спокойной практичностью, за которой удобно прятать любопытство, когда оно кажется недостойным взрослого человека. Духота в комнате стояла такая, что мысль о сквозняке — откуда бы он ни взялся, хоть из другого измерения — показалась заманчивой сама по себе.
Ставни поддавались с трудом: разбухшее от старости дерево, ржавый шпингалет, — Николя пришлось повозиться, поставив бутылку на подоконник и упираясь плечом. Наконец что-то поддалось, ставни распахнулись — и в комнату действительно хлынул воздух: прохладный, сильный, пахнущий совсем не так, как полагалось бы пахнуть парижской ночи в августе — скорее рекой, мокрым камнем и чем-то ещё, отдалённо похожим на металл.
За окном, вопреки всякой логике, оказалась не ожидаемый вид на улицу, а плоская гудронная крыша, освещённая той же беспардонной луной. Николя высунулся, огляделся — крыша шла достаточно широко, чтобы по ней можно было пройтись, — и, не найдя в себе сил сопротивляться странной, почти мальчишеской тяге, перебрался через подоконник наружу, прихватив с собой недопитую бутылку.
Ходить по крыше оказалось приятно: гудрон ещё хранил дневное тепло, но воздух был свеж, и духота квартиры отсюда казалась дурным сном, из которого он наконец выбрался. Николя прошёлся туда-сюда, допил пиво, поставил пустую бутылку у трубы — и с сожалением обнаружил, что заряда бодрости в организме прибавилось, а пива больше нет.
Тут-то он и заметил пожарную лестницу, спускавшуюся вдоль стены соседнего дома, а внизу, в переулке, — освещённую витрину, за которой угадывались стеллажи с бутылками. Магазин, как ни странно, работал: в такой час это показалось Николя лишь слегка необычным — не более необычным, впрочем, чем сама идея гулять по крыше в майке и шортах в два часа ночи.
«Один раз», — сказал себе Николя тоном человека, привыкшего оправдывать перед самим собой мелкие безрассудства ссылкой на их однократность, и начал спускаться по лестнице.

Глава третья.

Пожарная лестница оказалась старой, но крепкой— Николя спускался осторожно, держась обеими руками за холодные, чуть шершавые от ржавчины перекладины, и на середине пути поймал себя на мысли, что впервые за долгое время чувствует себя не филологом, не автором книги о слезинке ребёнка, а просто человеком в шортах, спускающимся куда-то вниз по случайной надобности — и мысль эта показалась ему на удивление приятной.
Переулок внизу был пуст и как-то по-ночному нейтрален — ни один прохожий не встретился Николя, пока он шёл к освещённой витрине, — и лишь оказавшись у самой двери, он вдруг отметил, что вывеска над магазином не была ему знакома, хотя весь этот квартал он, как ему казалось, знал наизусть с детства. Впрочем, отметил — и тут же забыл: за дверью призывно горел свет, а за прилавком стоял продавец, невысокий индиец средних лет, в опрятной синей рубашке, читавший какую-то газету.
— Добрый вечер, — сказал Николя по-французски, — мне бы пива.
Индиец поднял голову, посмотрел на него внимательно, будто оценивая, и ответил:
— Пиво — вон там, у стены. Берите, сколько нужно.
Ответил он по-русски. Причём по-русски вполне уверенно, хоть и с гортанным, совершенно самостоятельным акцентом, — и по тому, как естественно это прозвучало, Николя не сразу сообразил, что именно его удивило. Он повторил вопрос — на этот раз медленнее, стараясь, чтобы французские слова прозвучали максимально отчётливо, — но индиец лишь развёл руками и покачал головой:
— Не понимаю. По-русски говорите, пожалуйста, если можете, — а нет, так руками покажите.
Николя, слегка растерявшись — не столько от самого факта, сколько от полного отсутствия у себя внутреннего протеста против этого факта, — молча указал на холодильник у стены, взял связку из шести бутылок и понёс к кассе.
— Триста шестьдесят, — сказал индиец, взглянув на кассовый аппарат.
Николя полез в карман шортов — и с некоторым облегчением обнаружил там купюру в сто евро, случайно, видимо, завалявшуюся там ещё с ужина в ресторане неделю назад. Он протянул её продавцу с той спокойной уверенностью человека, для которого сто евро — сумма, разумеющаяся к размену в любом уважающем себя магазине мира.
Индиец повертел купюру в руках, посмотрел на просвет, будто проверяя подлинность, и с сожалением вернул её обратно.
— Сдачи нет, — сказал он. — Ночью такую сумму не разменяю — касса маленькая. У вас помельче нет?
Николя показал пустые карманы — свидетельство того, что вся его наличность этим вечером свелась к одной-единственной сторублёвой... то есть, поправил он себя, стоевровой бумажке.
— Карту? — спросил он с надеждой, кивнув на терминал, стоявший рядом с кассой без особого, впрочем, воодушевления.
— Не работает третий день, — вздохнул индиец таким тоном, каким люди во всём мире испокон веков жалуются на несовершенство техники. — Вы вот что — сходите в чайную, тут рядом, за углом. Там разменяют, у них с этим просто.
Николя, ещё не вполне понимая, что за чайная может обнаружиться в квартале, который он считал изученным до последнего камня, поблагодарил, оставил бутылки на прилавке и вышел на улицу — искать чайную и заодно, признаться, гадая, не приснился ли ему весь этот разговор целиком.

Глава четвёртая.
 
За углом действительно обнаружилась вывеска — свежая, будто только вчера повешенная, с надписью «ЧАЙНАЯ» крупными буквами и чем-то мелким по-русски ниже, чего Николя в темноте не разобрал. Он мог бы поклясться, что ни разу в жизни не видел здесь никакой чайной — впрочем, мысль эта, едва возникнув, снова растворилась где-то на периферии сознания, не найдя в себе сил задержаться и потребовать объяснений.
Внутри было людно — неожиданно людно для такого часа, — накурено, хотя вывеска у входа сообщала о полном запрете курения, и накрыто плотным гулом голосов. Николя двинулся между столиками к стойке в глубине зала, разменивать сотню, и по пути невольно улавливал обрывки разговоров.
За столиком слева двое молодых людей яростно, но без всякой злобы спорили о смысле жизни. За соседним столом двое мужчин постарше, судя по батарее пустых стопок между ними, обсуждали существование Бога с той особой убеждённостью, которая прямо пропорциональна количеству выпитого и обратно пропорциональна способности сформулировать хотя бы один непротиворечивый аргумент. Николя, проходя мимо, поймал одну фразу — «да он же чисто конкретно жертва, а не злодей, ты вообще сюжет-то по понятиям разбирал?» — и споткнулся о неё внутренне, как спотыкаются о невидимую ступеньку. «По понятиям» повисло где-то между «согласно моральному кодексу» и чем-то, пожалуй, куда более специфическим — уточнять он не стал, решив, что для одной ночи с него довольно и без диалектных изысканий.
Чуть дальше, у самой стены, сидел в одиночестве человек лет пятидесяти в потёртом пиджаке, из тех пиджаков, что носят не по бедности даже, а по какой-то уже устоявшейся привычке к небрежности собственной судьбой. Перед ним стоял гранёный стакан, наполовину пустой, и говорил он — впрочем, не столько говорил, сколько исповедовался — соседу по столу, скучающему официанту, а на деле, кажется, всей чайной сразу, никого конкретно не выбирая слушателем:
— …а я вам скажу, милостивый государь, — говорил он, слегка раскачиваясь, — бедность не порок, это истина, это ещё туда-сюда. А вот нищета, нищета — порок! В бедности вы ещё сохраняете благородство чувств прирождённых, а в нищете — никогда никто. За нищету не палкой даже гонят, а метлой выметают из компании человеческой, чтобы обиднее было… И дочь моя, дочь моя единственная, пошла  на панель, потому что мы иначе не могли, не могли, поймите!.. И я, я сам, своими руками у неё эти последние пятьдесят рубликов взял, на похмелье, а она мне их дала, не сказавши ни слова, потому что она… она ангел, а я — свинья…
Николя замедлил шаг, чувствуя, как по спине бежит холодок, вовсе не связанный с ночной прохладой, — но останавливаться не стал: очередь у стойки уже поредела, и он, слегка ошеломлённый, подошёл к буфетчице, полной женщине в переднике, и попросил разменять сто евро.
Буфетчица, услышав сумму, лишь коротко повела бровью и, не задавая никаких вопросов — ни о происхождении евро, ни о причинах, по которым посетитель явился в майке и шортах в такой час, — молча отсчитала ему пачку  купюр. Николя стоял у стойки, пересчитывая деньги, вернее просто складывая аккуратнее, так как не знал курса, скорее по привычке, чем чтобы проверить, — и именно в этот момент, обернувшись в поисках свободного места, чтобы перевести дух, услышал голоса за ближайшим столиком.
Двое сидели друг напротив друга: один — высокий, бледный, с прямыми тёмными волосами и глазами, в которых читалось не столько волнение, сколько давняя, застарелая, слишком хорошо продуманная горечь. Другой — моложе, светлее лицом, в чём-то тёмном, простом, почти монашеском, — слушал, не перебивая, с тем особенным вниманием, которое умеют слушать только очень добрые или очень одинокие люди.
Николя, уже не отдавая себе отчёта в том, насколько неприлично он себя ведёт, тихо опустился на свободный стул у соседнего, пустого столика — так, чтобы слышать, но не быть замеченным, — и превратился в слух.
— …ты пойми, я не Бога не принимаю, ты пойми это, я мира, Богом созданного, мира-то этого не принимаю и не могу согласиться принять, — говорил бледный, и голос его звучал ровно, без надрыва, что было страшнее всякого крика. — Я ведь только про одно: если бы даже Бог и был, и если бы он действительно создал землю, то, как нам совершенно известно, создал бы он её по Эвклидовой геометрии, а ум человеческий с понятием лишь о трёх измерениях пространства…
— Зачем ты меня всё это говоришь, — тихо сказал второй, — ведь ты сам себе всё уже ответил.
— А затем, что мне нужно, чтобы кто-то другой это выслушал, — ответил бледный, — вот, например, ты… Ты, положим, любишь детей? Я знаю, что любишь. Так вот, представь себе, что ты сам строишь здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить людей, дать им наконец мир и покой, но для этого необходимо и неминуемо предстоит замучить всего лишь одно только крохотное созданьице, вот того самого ребёночка, бившего себя кулачонком в грудь, и на неотомщённых слёзках его основать это здание — согласился ли бы ты быть архитектором на этих условиях?
Николя почувствовал, что у него холодеют пальцы. Это была не отсылка, не аллюзия, не студенческая цитата на семинаре — это была его собственная докторская диссертация, дословно, вплоть до интонации, с которой он сам, стоя перед комиссией три года назад, произносил эти же слова, доказывая, что вся метафизика Достоевского держится на этой единственной, невыносимой слезинке.
— Нет, не согласился бы, — тихо ответил светлый.
— И вот я об этом же, — продолжил бледный, чуть подавшись вперёд, — у меня и легенда есть, хочешь, расскажу? Про Великого инквизитора.
Собеседник молча кивнул, и бледный, обхватив стакан обеими руками, начал — медленно, с той расстановкой, с какой рассказывают историю, слышанную множество раз, но каждый раз пугающую заново:
— Дело у меня происходит в шестнадцатом столетии, в Испании, в Севилье, в самое страшное время инквизиции, когда во славу Божию по всей стране ежедневно горели костры… И вот, в это самое время, является Он — тихо, незаметно, но, странно, все Его узнают… И вот к Нему подходит старик, кардинал, великий инквизитор, и говорит Ему на ухо, тихо: «Ты? Ты?»… и, не получив ответа, прибавляет тотчас же: «Не отвечай, молчи. Да и что бы Ты мог сказать? Я слишком хорошо знаю, что бы Ты сказал… Завтра я сожгу Тебя. Dixi».
Николя, сам того не замечая, зажал рот ладонью. Это было не то чтобы дежавю — это было хуже: узнавание текста, знакомого ему настолько близко, что он мог бы, кажется, продолжить с любого места, — но произносимого сейчас, здесь, живыми — как ему казалось — людьми, за грязным столиком провинциальной чайной, будто сама «Легенда о великом инквизиторе» решила однажды вечером сойти со страницы и заказать себе чаю.
— …потому что нет ничего мучительнее для человека, — говорил бледный, — как свобода, но нет и ничего невыносимее, чем эту самую свободу нести… Мы взяли грех его на себя, и за то он полюбит нас, как детей, за то, что мы дозволили им грешить…
Голос его чуть дрогнул на последних словах — впервые за весь монолог, — и Николя, вцепившись пальцами в край чужого стола, поймал себя на совершенно неуместной, но абсолютно искренней мысли: если это розыгрыш, то розыгрыш гениальный; а если нет — тогда происходящее решительно не укладывается ни в одну из известных ему теорий литературы, и с этим нужно будет что-то делать, причём срочно.

Глава пятая.

Из чайной Николя вышел тем нетвёрдым шагом, каким выходят из кинозала после фильма, оказавшегося куда тяжелее, чем обещала афиша, — не столько задаваясь вопросом, что же именно он сейчас видел, сколько попросту убирая этот вопрос куда-то на периферию сознания, туда же, где давно уже покоились сомнения насчёт говорящего по-русски индийца и ночного размена денег. Ночь есть ночь, полнолуние есть полнолуние, а некоторые вещи попросту не нуждаются в объяснении, если человек твёрдо намерен вернуться домой и лечь спать.
В магазине индиец поднял голову от газеты, и Николя, не считая и не разбирая, просто протянул ему через прилавок весь ворох мятых купюр, полученных в чайной, — жест человека, для которого арифметика в два часа ночи есть занятие излишнее и почти неприличное. Индиец удивления не выказал, аккуратно отсчитал из этой мятой пачки нужную сумму, остальное вернул, кивнул на прощание с той же спокойной доброжелательностью, что и в первый раз, — и Николя, забрав пакет с бутылками, вышел на улицу.
Он огляделся, выбирая дорогу, — и здесь-то, собственно, и начиналось главное затруднение: пожарной лестницы там, где она, по его расчётам, должна была находиться, не оказалось. Николя не встревожился — скорее рассердился на себя, как рассердился бы человек, минуту назад уверенно свернувший не в тот коридор в собственной квартире. Он прошёл квартал в одну сторону, не узнал ничего, вернулся, свернул в другую — и точно так же не узнал ничего и там, если не считать смутного, необязательного узнавания, какое иногда возникает во сне: вроде бы этот дом уже видел, а вроде бы и нет, вроде бы должен быть здесь балкон — а его нет, зато есть эркер, которого, кажется, тоже не было.
Он не спрашивал себя, где находится Париж, а где не Париж, — вопрос этот попросту не приходил ему в голову с той настойчивостью, что требовала бы ответа. Всё происходящее укладывалось у него в сознании в один общий регистр — регистр той полуяви, что бывает после трёх бессонных часов, полбутылки коньяка накануне и целой чайной ложки лунного света прямо в лицо: примерно так, вспомнилось ему мельком, чувствовали себя, должно быть, персонажи одного бунюэлевского фильма, которые весь вечер силятся сесть за стол и пообедать, но обед всё отодвигается, превращаясь то в театральную сцену, то в чей-то сон, — и никто из них, что характерно, не выказывает по этому поводу настоящей паники, один только вежливый, слегка утомлённый недоуменный политес. Примерно в таком же регистре пребывал сейчас и сам Николя: улица странная — что ж, бывает; чайная незнакомая — что ж, Париж город большой, мог и не заметить прежде.
Он шёл, разглядывая фасады уже не в поисках доказательств, что находится не там, где привык, а, напротив, в поисках подтверждения, что находится именно там, где должен быть, — и подтверждение это в конце концов нашлось: на пятом или шестом квартале блужданий Николя увидел дом, чей подъезд, приоткрытая тяжёлая дверь, знакомый скол на нижней ступеньке крыльца показались ему настолько убедительно своими, что все прежние сомнения он отбросил разом и с облегчением, близким к настоящему счастью.
Довершил дело запах: едва он переступил порог, в нос ударил тот самый, отчётливо узнаваемый запах свежей извёстки и краски — запах ремонта, идущего в его собственной квартире вот уже вторую неделю, — и этот запах подействовал сильнее любого рассуждения. Николя выдохнул с облегчением, почти улыбнулся собственной давешней растерянности и, крепче перехватив пакет с бутылками, стал подниматься по лестнице, уже вполне уверенный, что через пролёт-другой окажется у собственной двери.
Именно тогда, на середине первого пролёта, он услышал сверху звуки, заставившие его замереть на месте: настойчивый, требовательный стук в дверь.

Глава шестая.
 
Стук наверху был резким, требовательным — стучали не костяшками, а всей ладонью, — и вслед за ним раздался звук, который Николя, сам того не ожидая, узнал сразу и безошибочно: дребезжание ручки, которую дёргают снова и снова, безрезультатно, потому что дверь заперта изнутри.
— Да что ж такое, — произнёс мужской голос глухо,— она же сама назначила, сама сказала — вечером заходите, буду дома…
— Может, спит уже, — отозвался второй, помоложе.
— Или прикидывается, — сказал первый с той особой, узнаваемой интонацией человека, который уже не первый раз сталкивается с подобным поведением и давно перестал этому удивляться, — она вообще с причудами старуха. То откроет сразу, то полчаса выжидает, будто проверяет, стоишь ты за дверью или ушёл уже.
Николя, стоявший этажами ниже, замер на ступеньке, не решаясь ни подняться, ни спуститься. Он был уверен, что попал наконец в свой подъезд — тот же скол на нижней ступеньке, та же тяжёлая дверь, — и уверенность эта окрепла ещё на пороге, стоило ему учуять запах свежей извёстки и краски, показавшийся ему точной копией запаха, которым второй день пропитана его собственная квартира. Мысль о том, что где-то в этом же самом доме вполне может идти ремонт у совершенно посторонних людей, Николя в голову не пришла: слишком уж кстати, слишком уж удачно совпал этот запах с его надеждой, а от надежды, как известно, обоняние делается особенно доверчивым.
— А давай я вниз спущусь, дворника кликну, — сказал тот, что помоложе, — у него ключ должен быть, на всякий случай, мало ли…
— Иди, — согласился первый, — а я тут постою, покараулю, вдруг откроет.
Шаги — быстрые, спускающиеся, — раздались совсем рядом, и Николя, повинуясь порывом, шагнул в сторону, к приоткрытой двери на площадке — двери в квартиру, где, судя по всему, тоже шёл ремонт: в прихожей, освещённой уличным светом из окна, были свалены строительные козлы, мешки со шпаклёвкой, стремянка, прислонённая к стене, — и притаился в дальней комнате, за углом, среди того же самого, обманчиво знакомого запаха извёстки и пыли.
Тот, что помоложе, простучал вниз мимо, не заметив его. Наверху ещё некоторое время слышались одинокие шаги — оставшийся расхаживал по площадке, — а затем, спустя минуту-другую, они тоже стихли: видно, и он решил, что ждать под запертой дверью бессмысленно, или страшно, и стал спускаться следом.
Николя перевёл дух, но покинуть своё укрытие не успел — снизу лестница вновь донесла звук шагов, на этот раз лёгких и стремительных, а следом — щелчок замка где-то наверху. Дверь квартиры, в которую стучали, тихо приоткрылась, и из неё, озираясь, выскользнул третий человек — молодой, худой, в старом пальто не по сезону, с лицом настолько бледным и настолько сосредоточенно-отрешённым, что Николя, даже не видя его толком в темноте лестничной клетки, понял: этот человек всё это время был там, внутри, за дверью, пока те двое колотили в неё снаружи, — и теперь, оставшись наконец один, торопится покинуть квартиру.
Молодой человек начал спускаться, бесшумно, почти скользя вдоль перил, — и вдруг замер: снизу, из парадной, донеслись голоса, шаги нескольких человек сразу, поднимающихся наверх, — судя по обрывкам разговора, это возвращались давешние гости вместе с дворником. Молодой человек метнулся обратно — не наверх, куда возвращаться было уже нельзя, а в первую попавшуюся приоткрытую дверь на площадке, ту самую, где, укрывшись в дальней комнате, стоял Николя, — и, не заметив его в темноте, прижался к внутренней стороне входной двери, замерев за ней неподвижно, как тень.
Николя, вжавшись в угол своей комнаты, слышал теперь собственное сердце отчётливее, чем шаги на лестнице. Голоса и шаги поднимавшихся людей приблизились, поравнялись с площадкой, задержались было на мгновение у двери — Николя показалось, что кто-то из них потянул носом воздух, будто учуяв в квартире с ремонтом чужое присутствие, — но затем прошли мимо и стали подниматься выше.
Едва шаги стихли на верхнем пролёте, молодой человек за дверью отлепился от неё, беззвучно потянул ручку на себя, выскользнул на площадку и стремительно, в несколько прыжков, сбежал вниз — только гулкое эхо его шагов ещё некоторое время доносилось снизу, из парадной, а потом стихло и оно.
Николя остался один. Он стоял в пыльной полутьме чужой квартиры, вслушиваясь в тишину, наступившую наверху, и с ужасом осознавал, что тишина эта — тишина ожидания: поднявшиеся люди сейчас там, у двери старухи(теперь Николя был наверно убежден, что именно старухи), и то, что они вот-вот обнаружат за этой дверью, Николя, лучше многих в этом городе знавший, чем оканчивается подобная сцена, представлял себе с пугающей, дословной ясностью. Оставаться в доме, где с минуты на минуту раздастся крик, ему стало решительно невыносимо.
Он выждал ещё немного — ровно столько, сколько требовалось, чтобы удостовериться, что на лестнице пусто, — и, стараясь ступать как можно тише, выскользнул из чужой квартиры, миновал безмолвную площадку и почти бегом бросился вниз, на улицу, прочь от этого дома, который оказался вовсе не его домом, а лишь на редкость убедительной, на редкость страшной подделкой под него.

Глава седьмая.

Оказавшись на улице, Николя не пошёл — почти побежал, не разбирая толком дороги, лишь бы дальше от того дома, из которого он только что вырвался. Пакет с бутылками бился о ногу на каждом шагу, глухо позвякивая, но останавливаться, чтобы переложить его поудобнее, Николя не стал: сейчас это казалось ему совершенно неважной подробностью на фоне куда более насущного вопроса — как, ради всего святого, найти дорогу обратно.
Улицы, по которым он метался, поворачивая то направо, то налево, повинуясь скорее панике, чем логике, никак не желали складываться в узнаваемую карту. Один переулок сменялся другим, похожим на первый ровно настолько, чтобы вселить ложную надежду, и ровно настолько от него отличным, чтобы через двадцать шагов эту надежду разрушить. Дважды Николя натыкался на глухие дворы-колодцы, из которых приходилось возвращаться тем же путём; один раз, свернув за угол, едва не столкнулся с человеком в оранжевом жилете, который невозмутимо мёл асфальт метлой в четыре часа утра и на бегущего мимо иностранца в шортах даже не поднял головы, — деталь, которая при других обстоятельствах наверняка показалась бы Николя достойной отдельного комментария, но сейчас проскочила мимо сознания, не задержавшись.
Он остановился перевести дух у арки, вжавшись спиной в холодную кирпичную стену, и только тут заметил, что вода  образовавшаяся на пакете, стекает по ноге, оставляя на асфальте тёмное пятно. Николя закрыл глаза, велел себе не паниковать, а рассуждать — как рассуждал бы человек науки, а не персонаж дурного сна, — и стал вспоминать: пожарная лестница шла вдоль стены дома, соседствующего с ночным магазином; магазин был на углу; от магазина он несколько раз сворачивал направо.
Держась за эту нехитрую, но хоть какую-то нить, он двинулся в обратном направлении, и минут через десять — они показались ему часом — впереди наконец забрезжила знакомая освещённая витрина: магазин, за прилавком которого индиец, кажется, так и не сдвинулся с места с их последней встречи, разве что теперь читал уже другую страницу газеты.
Пожарная лестница обнаружилась там же, где он её оставил, — просто в панике Николя, выбегая, повернул не в ту сторону. Он взлетел по железным перекладинам почти не касаясь их, не заботясь больше ни о шуме, ни об осторожности, выбрался на крышу и, тяжело дыша, побежал по гудрону к тому самому пролому в стене, из которого несколько часов назад так беспечно вышел прогуляться.
Пролом был там же, где он его оставил, — тёмный проём без рамы, без стекла, обрамлённый свежими сколами штукатурки и обнажившейся дранкой, — и Николя, не раздумывая, перевалился через подоконник внутрь, оказавшись в той самой комнате, где днём работали Марек и Ян: голые стены, составленная штабелем мебель под чехлами, запах извёстки. Он прошёл через неё почти бегом, добрался до двери, ведущей в собственный кабинет-спальню, где благополучно провёл всю прошедшую неделю ремонта в стороне от всякой строительной суеты, и только затворив за собой эту дверь — обычную, деревянную, просто дверь, но родную — почувствовал наконец, что оказался в безопасности.
Он постоял немного посреди своей комнаты, слушая собственное частое дыхание в тишине, — и только теперь, немного успокоившись, позволил себе вспомнить всё по порядку: индийца, чайную, Мармеладова в потёртом пиджаке, двух собеседников за соседним столиком, стук в дверь, тень, метнувшуюся мимо него в темноте. Каждая деталь в отдельности казалась почти объяснимой — усталость, жара, полнолуние, — но вместе они складывались в нечто, чему Николя, при всей своей профессиональной привычке находить объяснение любому тексту, решительно не находил подходящего комментария.
Он подошёл к маленькому шкафчику у стены, где — он знал это точно — стояла начатая ещё родителями бутылка коньяка, налил себе полный, до краёв, бокал, не заботясь о приличиях дегустации, и выпил залпом, как пьют не для вкуса, а для того, чтобы что-то внутри наконец отпустило.
Отпустило не сразу, но отпустило. Комната поплыла, тепло разлилось от груди к вискам, и Николя, не раздеваясь, не выключив даже лампу над столом, рухнул на кровать и почти сразу же провалился в тяжёлый, без сновидений — или, по крайней мере, без тех сновидений, что он смог бы после вспомнить, — сон.

Глава восьмая.

Проснулся Николя не от будильника и не от солнца, а от голосов — приглушённых, деловитых, доносившихся из соседней комнаты сквозь неплотно прикрытую дверь. Он лежал некоторое время неподвижно, глядя в потолок, ощущая ту особую, вязкую тяжесть в голове, которая приходит наутро после ночи, богатой событиями, но бедной сном, и пытался понять, который час. Судя по свету, пробивавшемуся сквозь неплотную штору, было далеко за полдень.
Он сел на кровати, помассировал виски, обнаружил на себе вчерашние — точнее, уже сегодняшние — шорты и майку, в которых так и заснул, и с тяжёлым вздохом человека, знающего, что впереди ждёт день, требующий куда больше усилий, чем ему сейчас хотелось бы отдавать, поднялся и вышел из своей комнаты в ту, соседнюю, где шёл ремонт.
Марек и Ян работали споро, как и всегда, — один затирал шпателем свежую штукатурку в углу комнаты, другой сметал с пола мусор в совок. Никакого пролома в стене больше не было: на его месте темнел свежий, ещё сыроватый прямоугольник кирпичной кладки, схваченный раствором и уже частично выровненный под общий уровень стены, — так что, если бы не чуть более светлый, чем остальная стена, тон свежей штукатурки, можно было бы подумать, что никакого окна тут отродясь не бывало.
— А, проснулись, — сказал Ян, не отрываясь от работы, — мы уж думали, до вечера проспите. Мы тут заложили — этот проём всё равно ни на что не годился.
— Заложили, — эхом повторил Николя, стоя посреди комнаты и глядя на свежую кладку с тем странным чувством, какое, вероятно, испытывает человек, застающий похороны собственного сна, — не успев проститься с покойным как следует.
— Ну а как иначе, — пожал плечами Марек, выпрямляясь и отряхивая руки. — Вы гляньте сами: окно ведь тут в самом углу было, вплотную к соседней стене. Свет с него всё равно никакой пользы — упирается прямо в угол, да там ещё и шкаф всегда, судя по следу на полу, стоял, вплотную к этому месту. Кто ж так окна ставит — в угол, за шкафом? Ни солнца, ни вида, одно название. Мы когда обои сняли и увидели — так и решили: раз оно столько лет заложено простояло и никто по нему не тосковал, значит, и не нужно было никому. Заложим — оно и правильнее будет, и стена ровнее.
Николя слушал это в высшей степени рассудительное, лишённое всякой метафизики объяснение и чувствовал, как внутри у него, помимо воли, разливается облегчение — тихое, стыдливое, в котором он не признался бы даже самому себе вслух: облегчение человека, которому только что без лишних объяснений закрыли дверь, которую он сам не решился бы закрыть.
Он подошёл ближе, провёл пальцем по ещё влажной штукатурке — прохладной, вполне обыкновенной на ощупь, — и вгляделся в угол, где секции стены сходились под прямым углом, туда, где ещё вчера был проём, а за ним, помнилось ему, — ветер, крыша, чужой город. Теперь там была просто оштукатуренная стена, ничем не отличающаяся от прочих стен старой парижской квартиры.
— А как вы думаете, — спросил он, стараясь, чтобы голос прозвучал как можно небрежнее, — зачем вообще было делать окно в таком месте? В углу, за шкафом?
Ян на мгновение задумался, потом махнул рукой:
— Да мало ли. Дом старый, сколько раз перестраивался — переносили перегородки, комнаты делили. Может, когда-то тут вообще другая планировка была, и окно на своём месте стояло, а потом стену передвинули — вот оно и оказалось в углу, ни к селу ни к городу. Довольно частая история в таких домах.
«Довольно частая история», — повторил про себя Николя и, неожиданно для самого себя, кивнул с почти искренним согласием: объяснение было ровно того сорта, что не отвечало ни на один из вопросов, роившихся у него в голове со вчерашней ночи, но зато обладало неоспоримым достоинством — оно было скучным, обыденным и совершенно неопасным для здравого рассудка.
Он прошёл на кухню, сварил себе кофе крепче обычного, сел за стол — и долго сидел так, глядя в чашку, вспоминая, одну за другой, подробности минувшей ночи: Мармеладова в потёртом пиджаке, легенду о Великом инквизиторе, произнесённую голосом, до странности похожим на его собственный внутренний голос во время защиты диссертации, тень на лестнице, стук в запертую дверь. Всё это, при свете дня, за чашкой кофе, в квартире, пахнущей свежей штукатуркой, выглядело настолько нелепо, настолько отчётливо принадлежало миру снов и переутомления, что Николя счёл за благо не искать этому дальнейших объяснений — по крайней мере, сегодня.
Он подумал было о докторской книге — не переписать ли главу о слезинке ребёнка, добавив к ней подстрочное примечание о собственном ночном опыте, — но тут же отверг эту мысль как решительно неакадемическую и, пожалуй, слегка компрометирующую. Вместо этого он достал телефон и, поколебавшись секунду, набрал сообщение старому университетскому другу, преподававшему на кафедре сравнительного литературоведения: «Слушай, у меня к тебе странный вопрос про сюжетные архетипы и коллективное бессознательное. Давай на этой неделе где-нибудь посидим — расскажу, не поверишь».
Отправив сообщение, он поймал себя на мысли, что в отпуск, пожалуй, стоит съездить не в Россию — по крайней мере, не в этом году, — а куда-нибудь понадёжнее и попроще, скажем, на юг Франции, туда, где из всех потусторонних явлений максимум, что грозит путешественнику, — это чрезмерно настойчивое солнце и чересчур раннее закрытие бутиков на обед.
За окном кухни — самым обыкновенным, никогда никуда не выходившим, кроме как во двор, — был обычный парижский полдень, душный, но твёрдо, безоговорочно реальный, и Николя, допив кофе, подумал, что для одного лета впечатлений с него, пожалуй, вполне довольно.
Конец


Рецензии