Жаркое лето семьдесят второго

 
«Прощай, год-гробовщик, год кладбищенский, пожарный, неурожайный, репрессивный, хулиганский. Ты не потеряешься среди других ушедших, твой мертвый оскал не забыть…». Юрий Нагибин, «Дневник».

Страшным было то лето по всему СССР. Небывалая засуха пала на землю. Она покрылась глубокими шрамами трещин. Жара терзала и Западную Украину. Про дождь мы давно забыли. Мухи, оводы, слепни осатанели. Солдаты на постах стали падать в обмороки от солнечных ударов. Колодцы пересохли. Беда пришла на землю. И горький запах торфа горящих болот пропитал воздух.


- Старший сержант! Как вы позволили совершиться этому преступлению? Вы же помощник дежурного по кухне! - вопил замполит Митрохин. Между собой мы звали капитана Митрохой. Он брызгал слюной, задыхался, побагровел, того и гляди – кондратий хватит. На носу прыгали очки. Митроха был альбиносом, рожа круглая, глазки пуговками, ноздри двустволкой.


- Да какое преступление, товарищ капитан? - смог встрять я посреди этого начальственного ора.


- Он ещё смеет спрашивать? – зашелся капитан. – Сегодня день донора. Бойцы сдали кровь для святого дела – спасать жизни товарищей! А кухонный наряд, которым Вы командуете, похитил 15 антрекотов. 15! Это подрыв обороноспособности армии!


- Да как им было удержаться, - вскипел я, - если мы мяса в супах в глаза не видим, одни кости достаются. Вот парни и не выдержали. За всеми не уследишь.


- Вы еще и антисоветничаете! - взвился Митроха.


И побежал к комбату. Явился майор Пак и скомандовал:


 - Смирно! Объявляю пять суток ареста на гауптвахте. Если не исправитесь – дисбат будет вашей пропиской.


Комбат был из сахалинских корейцев, низкоросл, тучен, широк лицом, узок глазами, немногословен и свиреп. Он пришел в батальон недавно и пообещал нам всем устроить «новую жизнь».


- Есть пять суток! – бодро ответил я. И видно лихость эта майору очень не понравилась.


После Пака как ворона на выстрел в лесу появился комроты капитан Гришов. Этот ну просто ликовал. Даже ручки потирал. Давно он хотел меня посадить на гаубтвахту, а потом и в дисбат запротырить. Комроты приказал бегом явиться к старшине батальона, чтобы он написал записку об арестовании. Вот уж не думал, что капитан такой знаток устаревшей лексики. Он был мастаком на филологические кунштюки. Любимой пословицей была – «к делу нельзя относиться с холодцом».


Зато замполит наш был политический классический начётчик: явно с отличием окончил Львовское высшее военно-политическое ордена Красной Звезды училище. Каждое политзанятие начинал с пафосного - первым начальником политотдела нашего Прикарпатского военного округа был сам Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев!


И грозно сверкал очками, требуя, чтобы все без единой запинки называли название дивизии, в которую входил наш батальон связи. 24-я мотострелковая Самаро-Ульяновская, Бердичевская ордена Октябрьской Революции, трижды Краснознамённая, орденов Суворова и Богдана Хмельницкого Железная дивизия. Особенно трудно было рядовым, хлопцам, которым и сельскую восьмилетку с трудом удалось окончить. А безжалостный замполит заставлял их этот длиннющий список знать – чтоб от зубов отскакивало! Долдонил Митроха, что наша Железная дивизия покрыла себя неувядаемой славой в боях с белыми в гражданскую войну. Рубила белополяков, громила белофиннов, взломала неприступные ДОТы линии Маннергейма. И еще большей славой покрыла себя в годы Великой, Отечественной.


Капитан требовал, чтобы мы его речи конспектировали. Однажды увидел, что я не пишу и гаркнул:


- Старший сержант Терёшкин, почему не записываете?


- А у меня карандаша нет, - попытался выкрутиться я.


- Пить надо меньше, тогда и карандаш будет! – пригвоздил меня капитан.


Шел я в тот августовский день по плацу, повесив буйную антисоветскую головушку, которую даже сквозь пилотку палило солнцем. Губа наша была местом гиблым. Командовал ею старший прапор Незванко, лютый зверь. Военная карьера у него не задалась. Его друзья прапорщики на продуктовых складах служили. И шикарно  жили. Дома – полные чаши. Поэтому он отводил душу на губарях. Гонял их строевым, «кремлевским» шагом по двору губы целыми днями. На столбиках была натянута бечевка, и кто из арестантов не дотягивал носок сапога до нее, маршировал до полного изнеможения. Это называлось у личного состава – подлянки от незванки.


В этот батальон связи ПКП - передового командного пункта Прикарпатского военного округа я попал из учебки в Бердичеве. А в армию загремел, бросив Львовский политех. Ведь хотел же поступать на филфак ЛГУ, чтобы стать писателем. Потому что был типичным гуманитарием. С детства сказки сочинял. Но родители и родичи, переломив через колено, запёрли в политех. Сколько родители денег потратили на репетиторов. Мол, писатель будет лапу сосать, а инженер – сантехник всегда при куске хлеба с маслом. Ехал я в учебку, не питая никаких иллюзий о Советской армии. Потому что давно слушал «вражеские голоса», а уж после позора августа 1968 года, когда танки Варшавского договора проутюжили Чехословакию, понял, что за зверь Софья Власьевна. Имена Яна Палаха и Яна Зайица,   совершивших самосожжение на Вацлавской площади Праги, отпечатались у меня в душе. 27 человек тогда в знак протеста против подавления «Пражской весны» совершили самосожжение. Семь из них погибли. Я повторял вслед за Тилем Уленшпигелем «Пепел Клааса стучит в моё сердце»…


С первого же дня учебки лютые старшие сержанты по три шкуры с нас стали спускать. Мордовали как хотели. Подъем – отбой, отбой – подъем. За сорок пять секунд. Выглядело это для нас форменным издевательством. И что бы им стоило хоть раз объяснить - это спасет при пуске натовских ракет. Тогда мы успеем выбежать из казармы. Если кто – то из курсантов не успевал «отбиться» или прибежать вовремя в строй – весь взвод гоняли до упаду. Иной раз такого неумёху курсанты и лупцевали «втемную». Простенько – но со вкусом.


Обожали сержанты и команду: «Вспышка слева! Вспышка справа!». И старались выбрать место с лужами. Приходилось падать лицом вниз, прикрыв голову руками, широко раскинув ноги, чтобы не покалечило взрывной волной атомного взрыва. Едва мы успевали вытереть лица и стряхнуть грязь с шинелей, как следовала команда «Вспышка справа!».


На еду давали всего 15 минут. Потому что столовая на весь полк была одна. И на входе уже томились другие батальоны. После нескольких голодных дней мы догадались, приносить в столовую снежок в кармане. И других научили. Иначе огненную бурду из миски мы не успевали съесть. А тут следовала команда – «На выход строиться!». На второй день службы я увидел, как озверевшие новобранцы дрались за лишний черпак вонючей баланды, кусок хлеба как звери. И стал за столом разводящим – вызвался разливать содержимое бачков поровну. Иногда мне не оставалось почти ничего. Несколько раз приходилось бить особенно жадных черпаком по голове. На всю жизнь запомнил этот деревянный звук. 


Когда увидел в первый раз в бачке серо – зеленую жижу, которую именовали картошка – не поверил глазам. Побывав в кухонных нарядах, понял, почему она было такого цвета. Вся картошка была гнилой, а мыли её кое – как. О том, чтобы ножами почистить такое количество не могло быть и речи. Это гнилье загружали в картофелеочистительные агрегаты. Грязища на кухне была застаревшая, давняя. Подошвы сапог липли к кафельному полу. И поздней зимой в соседнем полку была страшная вспышка дизентерии. Говорили, что несколько человек отдали богу души. У всех дверей в казармах поставили противни с водой, щедро приправленной хлоркой. В них надо было мыть сапоги. И стояли бочки с такой же смесью– в неё надо было окунать руки.


Наши старшие сержанты, мастера по снятию шкур, были родом с Западной Украины. Этих ярых служак армейское начальство особенно ценило. Умеют личный состав дрючить. Старший сержант Щерба, командир нашего отделения, коренастый, здоровенный как медведь, с красным лицом, испещренным угрями, невзлюбил меня с первого же дня. Нюхом почуял книгочея - умника. И тиранил с особым удовольствием. Изобретательный был. Один наряд вне очереди на работу в кухонный наряд я получил за  курительную трубку и кисет. Её я сделал сам из сучка кизила, что рос в соседнем с нашим домом саду. Кисет сшила моя девушка Таня. Старший сержант только глянул и определил: цэ не курительны принадлежности. Особенно он возрадовался, когда нашел у меня за обложкой военного билета фотографию – три на четыре Ивана Бунина, вырезанную из «Литературки». Одно это ношение за обложкой военника чьей – то фотографии было нарушением устава. А уж когда Щерба стал допытываться – кто это, и услышал, - русский писатель, рубанул:


- Не советский! Значит - белогвардеец!


За Бунина – белогвардейца я убирал батальонный нужник, загаженный донельзя не одну ночь. Щерба умел находить поводы для очередного наряда вне очереди. Так что любовь к русской литературе окрепла у меня именно в сортире батальона. Любви к ней это у меня не отбило, а вот Щербу я возненавидел. От бесконечных недосыпов меня уже качало. Особенно тяжко было на полосе препятствий. Рано или поздно должна была наступить развязка. Она и наступила. В тот день кухонный наряд был из нашего батальона. И нам в обед отвалили в бачки каши погуще. И супа налили побольше. Вышли мы из столовой отяжелевшими, но в самом весёлом расположении духа. Много ли солдату для счастья нужно? Только закурили, как Щерба выстроил нас у турников и скомандовал:


- Подъем переворотом делай десять раз!


Весь взвод покорно, матерясь шепотом, стал команду выполнять. А я остался стоять. Старший сержант только этого и ждал. Построил взвод, велел мне выйти на четыре шага вперёд. И объяснить, почему я не выполнил команду начальника.


- Да потому, - ответил я, - что устав внутренней службы гласит: «После обеда в течение не менее тридцати минут не должны проводиться занятия или работы». Заворот кишок может произойти.


Тут уже Щерба лицом побагровел:


- Два наряда вне очереди на работу!


Я молчал.


Он сорвался на крик:


- Почему не отвечаете «есть»?


- Потому что два наряда может дать только командир взвода! – отчеканил я.


Неизвестно, что бы предпринял Щерба дальше, но тут, на моё счастье, подошел командир взвода. Он шел мимо и услышал, что происходит серьёзный конфликт. Нам, курсантам, повезло с лейтенантом Боровиком. Был он из семьи потомственных военных, родом из Ленинграда. Интеллигент, и тоже книгочей. Ладно скроенный, форма на нем всегда сидела безукоризненно. Узнал, что я хочу после армии поступать на филфак ЛГУ – одобрил.


- Что у вас тут происходит, - строго спросил Боровик. По моему лицу и по пылавшему лицу Щербы, он понял, что дело не шуточное. Выслушал нас обоих.


- Товарищ старший сержант, - сказал он. – Курсант прав, а Вы нет.

Я слышал, что даже за меньшую попытку отстоять свои права старшие сержанты вызывают курсантов в ленинскую комнату и там метелят. Поэтому  после отбоя не спал, готовился. Сначала попробую действовать словом. А уж если начнут драку – буду драться. Дневальный тронул меня за плечо:


- Иди в ленинскую. Зовут.


Старших сержантов было восемь. Парни крепкие. Поначалу они стали меня пугать – да в военное время за это расстреливали! Мои объяснения про устав, про то, что время у нас мирное им были до лампочки. И только они ко мне придвинулись, как я схватил табурет и заорал – убью! Хоть одного – да убью! Красная пелена застлала мои глаза.


И тут эти восемь бугаев – расступились, дали выйти. Даже не бросились на спину. Я понял почему они сдрейфили только когда на следующее утро нас подняли по тревоге и погнали на стрельбы. Тому же Щербе предстояло выдавать мне магазин автомата с десятью боевыми патронами. Я шел в строю, подбрасывал автомат плечом и весело Щербе подмигивал. И когда он мне протянул на огневом рубеже магазин – руки у него дрожали.


У меня был разряд по стрельбе из малокалиберной винтовки. Да ещё и охотился с восьми лет. Поэтому двумя выстрелами уложил две мишени – ростовую, и мишень «пулемет». Потом развернулся на плащ - палатке и наставил автомат Щербе в лоб.


Тихо сказал:

- Осталось еще восемь. Если ещё дернетесь – всех в карауле положу!
Впервые в жизни увидел, как бледнеет человек в минуту смертельной опасности. Бледность начинает заливать лицо со лба и ползет к подбородку.
Больше сержанты меня не трогали. И в ленкомнату не вызывали.


Сколько раз в учебке курсанты в курилках мечтали – вот получим лычки младших сержантов, начнем служить в линейных войсках – тогда заживем. В линейных все по - другому. Там служба настоящая, учения, даешь связь и это главное. И нет муштры. Сопливые мальчишки, верящие в сказки.


Перед выпуском у меня состоялся памятный разговор с командиром взвода лейтенантом Боровиком.


- Где хотите служить, отличник боевой и политической обстановки? – спросил он, улыбаясь покровительственно. И тут я сдуру ляпнул – в родном Львове.


- Во Львов не смогу, - ответил он, - а вот в полк связи в Старичах в моих силах.


Плац, выпуск, приказ. И вот уже электричка из Бердичева мчится ко Львову. Май 1971 – го, буйно цветут сады. Будто бело – розовые облака опустились на землю. Я торчал у окна, и слезы навернулись на глаза, когда увидел гору Высокого Замка с телебашней на ней. Потянулись знакомые улочки у вокзала. Брусчатка, цветы на подоконниках. Вон на той улице я прощался у брамы с милой девочкой Валей Унковской. И она меня поцеловала. По улицам шли свободные люди. В гражданском. Я опрометью выбежал из вокзала. И полетел как на крыльях к трамвайному кольцу. Куда броситься в первую очередь - домой, на родную улицу Котляревского? К родителям. Или на улицу Учительскую, к любимой Тане? Подошел как раз нужный мне трамвай. И тут мой полет был прерван. За спиной грянул властный голос:


- Товарищ младший сержант! Ко мне!


Я обернулся – военный патруль. Старшим – лейтенант - артиллерист, явно свежеиспеченный. Вчерашний курсант. Он дотошно проверял мои документы. Присматриваясь – принюхиваясь к каждой букве командировочного предписания. За ним торчали два долговязых рядовых краснопогонника. Внутренние войска. От таких борзых – не уйдешь.


- Вам в Старичи надлежит ехать, - сверлил меня следовательским взглядом летёха. - А это с автовокзала на Городецкой. Немедленно следуйте по назначению. Иначе – гауптвахта.


На автовокзале меня опять тормознул патруль. Опять проверяли документы до последней печати. Принюхивались – не успел ли поддать? Да сколько же вас тут? Просто город военных лиц. Автобус добежал до Старичей всего за сорок минут. О, как это близко. Буду служить на отлично, решил я, и получу, получу увольнительную. Как это недосягаемо я узнал уже через десять минут.


Явился в парадной форме, сияющий как новый гривенник. Даже ботинки бархоткой не забыл отдраить от пыли. Вид у комроты капитана Гришова был вполне мирный: пузцо, пухлые щечки, плешка. Такой добрый дядюшка.  Над дядюшкой висел портрет бровастого Генсека. Доложился я по полной форме: грудь колесом, глазами ел начальника, всё, чему учили в учебке, показал, протянул капитану конверт с личным делом. Стал он его изучать – и просиял.


- О, так Вы из Львова. У Вас ведь наверняка в городе и мама с папой, и девушка. Друзья – товарищи? Хотите их часто видеть?


И рассиялся самой доброй улыбкой. Мне бы сразу понять, откуда такая доброта. А я, лопух, купился. За грош.


- Так точно!


- Вот и будете мне раз в неделю докладывать, кто из сослуживцев какой анекдот рассказал, про кого, кто в самоволку ходил, - еще больше разулыбался он. Ловец человеческих душ.


Меня как обухом по голове хватили. Бросил ладонь к виску. И рубанул:


- Был бы не младшим сержантом, а младшим лейтенантом, за такое предложение челюсть сломал!


Капитан вскочил, и добрую улыбку как ветром сдуло. Он не закричал, нет, он говорил тихо.


- Да я тебя в дисбате сгною! Кругом! Шагом марш!


И с того дня я все время чувствовал его злой, недремлющий глаз. Он постоянно пытался меня хоть на чем – нибудь подловить. Не было такого паркового дня, чтобы он не заставлял выкладывать на земельке все положенное по штату запасное имущество радиостанции Р 125 МТ 01. А оно было немалым. И если обнаруживал пропажу какой – нибудь мелочи в виде запасной лампочки для фонарика, лютовал. Как будто они были вечными и не перегорали. И требовал найти такую же, «проявив солдатскую смекалку». Подразумевалось – спереть у соседей. Потом принимался меня прибивать к позорному столбу. Оказывается, из – за таких как я, и связь у нас в войсках плохо работает. И машины на марше то и дело ломаются.


Особенно доставал меня, когда я нёс службу на посту у гарнизонной водокачки. Была она за территорией части, ее отделял от колючки, которой был обнесен весь гарнизон, глубокий овраг. Почему – то патронов на этот пост отцы – командиры не выдавали. Мол, водокачка – не склад с боеприпасами, консервами - и так сойдет. Но я – то уже проучился два курса во львовском политехе, да еще в группе «водоснабжение и канализация». И книжки почитывал про шпионов и диверсантов - самые разные.  Знал, что умеючи можно травануть – заразить весь гарнизон. Слега пошуровав на водокачке. К тому же в батальон на политзанятия то и дело приезжали офицеры военной прокуратуры и, нагоняя жути, рассказывали, что в Прикарпатском военном округе зашевелилось боевики бандеровского подполья, нападают на постовых, зверски убивают, чтобы завладеть автоматами с боекомплектом.


Поэтому в первый раз, когда заступил на этот пост, страх то и дело сжимал лапой сердце. Все чудились чьи – то шаги в кустах. У водокачки, на посту горела единственная лампочка. Над входом. И стоял я под ней– один во всей Вселенной, видный всем врагам – бандеровцам. И вот в полночь, когда ручей робко булькал в овраге, да еще филин своими воплями трепал нервы, я услышал тихие шаги по тропинке, идущей в овраг. Ужас когтистой лапой шаркнул по спине.


- Стой, кто идет? – грозно заорал я. Шаги затихли, но через перемолчку - опять – ступ – ступ – ступ.


- Стой! Стрелять буду! – уже надрывно завопил я. И снова - услышал шаги. Тогда передернул затвор. Он оглушительно лязгнул. Да что толку, если магазин пустой? И только когда я уже обливался смертным потом от страха, готовился броситься в штыковую, в темноте зажегся фонарик, капитан Гришов осветил своё лицо.


- Проверяющий! – жирным, довольным голосом сказал он.  - Службу вижу, несете бдительно.


Этот гадский номер он практиковал каждую ночь, когда я заступал на этот пост. И ведь знал, что нарушает устав, прется на пост без разводящего и начальника караула. Скрытно. И не надоедало ему, пакостнику. И до того он мне истрепал нервы, что напала на меня лютая бессонница, и стал я засыпать на ходу. Да еще и чесаться стал, как завшивленный. И тогда я придумал, как отвадить этого гада. Не зря с восьми лет был охотником, и перечитал десятки книг о том, как ставить капканы, петли, кулёмки - давилки. Да еще слышал, как в пивной один дед рассказывал, другому, как еще в Первую Мировую под Перемышлем они растяжки гранатные делали.


Перед очередным появлением Гришова обмотал стволы двух дубков по обе стороны тропинки в самом крутом ее месте, на высоте сантиметров десяти кусками темных тряпок с помойки. А к ним привязал прочный капроновый шнурок, вываренный в заварке. Чтоб незаметней был. Тряпки нужны были для того, чтобы шнур не оставил следов на коре дубков, когда гад об него споткнется. В ту памятную ночь с вечера припустил дождь и ко времени моего заступления на пост, тропинка была скользкой как мыло. И когда я услышал, как ступает кто – то по тропке, крикнул дежурное:


- Стой! Кто идет!


Молчание. Шаги.


- Стой! Стрелять буду!


В этот момент растяжка сработала и тяжелое тело покатилось с тропинки в овраг. Капитан завизжал как резаный. Потому что запутался в непроходимых зарослях ежевики, а у нее кривые шипы по сантиметру, не меньше. Потом Гришов перешел на мат. Такого забористого я в жизни не слышал. Тут я позвонил, как повелевает устав гарнизонной и караульной службы по телефону и гаркнул:


- Нападение на пост!


Сколько минут надо было бежать дежурной смене караула к моему посту я хорошо знал. Скинул сапоги, босиком прокрался к растяжке. Из ежевики нёсся мат с воплями. Развязать шнур, снять тряпочки было делом секундным. Вернулся на пост, разбросал вещдоки по помойке, что красовалась возле водокачки под вывеской «Бросать мусор запрещено!». По краю оврага уже бухал сапогами караул, поднятый в ружье. Гришова не сразу вытащили из ежевики. Пришлось даже применять ножницы на штык - ножах. Полторы недели он не показывался в роте, залечивал царапины. Больше он ни разу на пост у водокачки не являлся. Никакого дознания не проводили, лишь Гришов бешено сверлил меня глазами, но доказать ничего не мог. Но ждал своего часа для мести.


Шагал я в тот злосчастный донорский день к нашей казарме, сапоги липли к асфальту. Самые черные предчувствия бродили в голове. Замполит запросто может комбату Паку наклепать, что я и сам эти антрекоты ел, да еще клеветал на командование – мяса в глаза не видим! Намек на то, что начсостав ворует. А у Пака и без моих антрекотов на душе все сахалинские кошки скребут. В нашем батальоне передового командного пункта, который должен был давать связь целым армиям, то и дело устраивали тревоги. Но каждый раз наши отцы – командиры об этом заботливо предупреждали. Водители по нескольку дней лежали под машинами. В ночь перед тревогой мы лежали под одеялами уже одетые, с автоматами, подсумками, штык - ножами, противогазами. И лишь в сапоги надо было вскочить. Поэтому батальон в положенные нормативом минуты стоял на плацу. А проверяющий ставил очередную галочку – боеготовы! Кого дурили, кого обманывали?


И лишь одна тревога была внезапной. Проверяющий приехал из Москвы. Батальон выехать из части не смог. Часть машин не завелась, часть личного состава была в самоволке. Но главная беда – не смогли найти комбата Пака. Он закатился к любовнице, а телефона у нее не было.  Так что комбат был полон самых дурных предчувствий и закатать меня мог за милую душу не только на пять суток. А прапор Незнанко мог еще добавить.


Комроты Гришов добавит свою ложку дёгтя. Этот Терёшкин не только антисоветчик. Он еще и на диверсии способен. Потому что не мог я с просто так в ежевику укатиться у водокачки, не мог!


Водитель мой Сашка Ростовцев стоял «на тумбочке». В армии именно так говорят. Пряжка ремня ниже пупа, подворотничок расстегнут. Зайдет кто из командиров - не миновать мне добавки к «антрекотным» суткам.


- Дневальный! Приведи себя в божеский вид, - не поленился я сделать замечание.


- Есть! – Ответил мой водила и сделал вид, что подтягивает ремень. Рассказал я ему, что схлопотал пять суток губы, и пойду к ней готовиться. И чтобы по пустякам не беспокоил.


В казарме было тихо и уютно, насколько может быть уютно в казарме. Громко долдонило радио про удои да очередную поездку бровастика к африканским братьям. Сдал я старшине ремень, военный билет, пилотку, рассказал о том, за что получил срок. Он изрек свою любимую пословицу:


- Если не повезет, то либо дристос – либо желтуха.


И принялся писать записку начальнику гауптвахты об арестовании старшего сержанта Терёшкина.


Сидел я, подшивал свежий воротничок, и пот капал с кончика носа на гимнастерку. Тяжко, ох тяжко мне придется на губе – маршировать под беспощадным солнцем, тянуть носок.


У входа в казарму завизжал тормозами какой – то автомобиль. По ступенькам забухали грузные шаги. Загудел чей – то бас.


- Старший сержант Терёшкин, - заполошно заорал дневальный. – На выход!


- Да пошел ты на хер, - отозвался я. – Говорил же тебе…


И тут от поста раздался командирский, львиный рык. Такого я за всю службу еще не слышал.


- Это кто тут солдата Советской армии на хер посылает?


Пулей я вылетел к тумбочке и у меня затряслись поджилки. Передо мной стоял незнакомый полковник, здоровенный, с багровым лицом, по которому змеился глубокий шрам от виска к углу рта. Я понял – это на войне его так. За его спиной стоял зам по тылу нашего батальона капитан Баборыко и вид у него был неважнецкий. В батальоне ушло на дембель много «дедов» водителей, а прибывшие с ускоренных курсов при военкоматах молодые, «черпаки», успели так ушатать машины, что на прошлых учениях треть их из парка выехать не смогла.


- Почему в таком виде? – загремел полковник еще громче. – Без ремня, пилотки!


- Готовлюсь к отбытию наказания на гарнизонной гауптвахте, - доложил я блеющим голосом. - Сроком пять суток.


- За что? – стал допытываться полковник. Я изложил.


- Комбата сюда, - бросил он. – Старшину.


Комбата Пака найти опять не удалось. В штабе не знали, куда он делся и где его найти. Наверное, в каком – то другом месте наводил «новую жизнь». Старшина вылетел из каптерки и трясся от страха сильнее, чем зам по тылу.


- Ну и порядок у вас в батальоне, - возмутился полковник. – Я из штаба округа. Полковник Еленев. Вокруг Москвы тяжелейшие лесные пожары. Слушать государственное задание. Немедленно выехать на радиостанции Р – 125 МТ 01 с экипажем в Мостиску, в инженерно – сапёрный батальон. Он сейчас грузится на эшелон. Задача – давать связь во время пожаров. Старшина – вернуть сданное имущество старшему сержанту.
Полковник Еленев потребовал от зампотылу сведений в каком состоянии машина и радиостанция. И ответы Боборыко ему явно не понравились. Тогда он отвел меня в сторону, наклонился и спросил тихо:


- Сынок, как на духу – радиостанции в рабочем состоянии? А машина? Учти – там не по асфальту придется ездить.


- Радиостанция рабочая, машина в норме - рубанул я.


Он поморщился.


- Если соврал, - покроешь батальон позором. Учти – там полная беда. – Где твой водитель?


- У тумбочки, - доложил я.


- А радист? - допытывался он.


- Нет у меня радиста. – признался я.


В эту минуту мимо нас пытался прошмыгнуть, втянув голову в плечи, щуплый солдатик Мишка Ежов.


- Вот тебе радист, - тыкнул в Ежова пальцем полковник. – И опять перешел на командный голос. – Водитель – бегом в парк, и чтобы машина стояла у подъезда как положено по боевому предписанию. Дежурному по парку я сейчас позвоню. Выполнять!


И через двадцать минут я в полном ошеломлении уже сидел в кабине нашего ГАЗ – 66 справа от водителя, на офицерском месте, и Сашка Ростовцев лихо рулил к КПП. Впереди ехал газик полковника. На КПП тут же подняли шлагбаум. И в этот момент в воротах показался замполит Митрохин. Я ему нагло козырнул. Глаза у него полезли на лоб. Видно решил, что я угнал радиостанцию и мчусь к польской границе. Чего еще ожидать от матёрого антисоветчика?


Газик подполковника свернул налево, на Львов, а наш ГАЗ – 66 направо – к Мостиска. Все во мне ликовало – вместо гауптвахты – свобода. Я по внутренней связи попросил Ежова, сидевшего в радийном отсеке, включить приемник Р 326, настроенный у меня на какую – то забугорную волну. И в динамике запели божественные Битлы. Я  понял – это и есть счастье. Вместо «кремлевского шага» на адовой жаре мчаться навстречу опасности под песни «Битлов».


Недолго длилась моя свобода. До Мостиска мы доехали быстро. И вот уже опять унылые зелёные ворота с красными звездами, пыльный плац, а за ним здание батальона, с ярко освещенными окнами, за которыми метались тени. В коридорах бегали не только солдаты, но и офицеры с прапорщиками. Они на разные лады орали – быстрей, живо, шевелись! В коридорах валялись вещмешки, скатки шинелей, противогазы, оружейки были открыты, оттуда шел лязг и бубнеж цифр, - это выдавали автоматы.


В товарняке, освещенном прожекторами, на платформах крепили какую – то страхолюдную технику. Самыми простыми были машины с длинными цистернами. Это – сообразил я, чтобы низовые пожары тушить. Какие – то танки, но вместо башен с орудиями кабины, а на морде под углом два бульдозерных отвала. А вот третьи были вообще ни на что не похожи. Такое страшенное нагромождение каких – то деталей и узлов наверху мощного корпуса с гусеницами. Прожектора слепили глаза. Хрипели что – то станционные репродукторы. А если бы свистели - чистый Уэллс. «Война миров». Нападение марсиан.


Загнали на платформу и нашу радиостанцию. Закрепили. Принайтовили тросами. Дело было уже на рассвете. И нам какой – то запаренный майор приказал лезть в теплушку. В нем солдат набили как сельдей в бочку. На трехэтажные нары загнали человек шестьдесят. Может и больше. А как еще Родину спасать? На нарах жиденько – для блезира, натрушена соломка. На полу рядом с нарами резиновая емкость с водой – куба на два, растянутая по углам веревками. На нарах места нам не нашлось. И нас, как прикомандированных, загнали под нары. Сидор под голову. Шинелку на доски. Локомотив дергает раз, дергает два. Лязг буферов. Поехали мы, родимые выполнять «государственное задание». Ночь кое – как перекантовались на полу. Бока болели с непривычки люто. На остановке выскочили, нарезали полыни и лопухов на откосе, постелили на них плащ – палатки. Жарища – адова, у приоткрытых дверей борьба за право глотнуть свежего воздуха.  На остановках железная крыша раскалялась под безжалостным солнцем. В резервуар для воды при хранении на складе засыпали в нутро какую – то химическую дрянь, чтоб не сгнил, а промыть его никто в этом аврале не успел. И пить ее было невозможно. С души воротило. На остановках приносили термосы с едой из полевой кухни. Каша со «шрапнелью», ненавидимой перловки. Тушёнка для блезира. Приходилось есть, сидя на полу, в такой тесноте, что хлебали через края мисок. То и дело эшелон загоняли на запасные пути. И мы лежали в высохшей траве, жадно накуриваясь. Над нами было блеклое от жары небо без единого облачка. В телятнике – то курили по очереди, у двери, не то любой топор можно было повесить. Хуже всего было дело с сортиром. В полу были прорублены две прямоугольные дыры. К ним выстраивались очереди. Уже через полдня вагон смердел как полковой нужник. Поэтому остановок ждали как манны небесной. Подвывая от безнадеги.


К вечеру первого дня резервуар с водой лопнул от резкого торможения состава, и мы под нарами попали в море разливное. Получилась баня в сортире. И мне пришла в голову шальная идея. Да что же мы тут задыхаемся, если совсем недалеко от «телятника» стоит на платформе наша родная радиостанция? В ней у водителя в кабине принайтовлена брезентовая койка. В первом отсеке, где стоит вся радийная аппаратура, есть коротенький, но диванчик, а уж в командно - штабном отсеке для отцов – командиров два полноразмерных дивана. Да еще и стол, где они должны карты расстилать, с курвиметром по ним елозить.


И как только наш товарняк остановился, и солдаты хлынули на волю, удобрять откос, мы шустро смылись в нашу радиостанцию и в ней прижухли. Вот состав тронулся, мы с облегчением перевели дух. Вот она – свобода! Мы лежали на шинелях, умостив в головах свои «сидоры» и нас обвевал ветер странствий. Но блаженство как это и бывает, длилось недолго. Часа через два мои бойцы спросили:


- А что же мы будем жрать, старшой сержант? Если побежим в теплушку, когда принесут обед, нас тут же сцапают! Да еще и люлей навешают. И опять будем давиться под нарами.


- Вот вы, когда мы грузились, заметили, что на четвертой платформе от нас стоит зилок, а у него в кузове груз, затянутый брезентом? – спросил я. Они замотали головами. – Освободите от барахла два сидора, - скомандовал я сурово. – Я видел, как в него грузили харчи.


Один «сидор» я повесил на грудь. Другой на спину. И стал пробираться к зилку. Откуда взялась ловкость, нахрап? Не знаю. Будто всю жизнь ворюгой по товарнякам с платформы на платформу сигал. Особенно трудно было пробираться вдоль саперных страшилищ, они на ходу крепенько шатались. Добрался до заветного зила. Повезло, что веревку впопыхах на брезенте затянули плохо. И мне удалось, поддев узел кончиком штык – ножа развязать первый. Дальше пошло проще. В кузове действительно оказались харчи. Банки тушёнки и сгущёнки. Все банки в тавоте, как положено. Нашлись и галеты. Обратный путь был куда как труднее. «Сидоры» я перед прыжком перекидывал.Один раз чуть не рухнул между платформами. Долго потом сидел, привалясь к колесу машины, курил трубку. И представлял, как кромсали бы меня колеса. Вот это была бы отбивная. Человечина с тушёнкой.


Бойцы, увидев меня, крикнули ура. Еле дождались, решили, что каюк пришел старшему сержанту. Оприходовали мы по банке тушёнки, принялись за сгущёнку. Хрустели галетами. И тут мой водитель Сашка Ростовцев, оживившись от такого сытного продпайка, стал мечтать – вот если бы еще к такому закусону, да еще и по сто грамм – был бы просто солдатский рай.


И тут мне в глаза бросился зелёный ящик с красным крестом на крышке у двери. Его погрузили в салон в последнюю минуту, и мы на него и внимания не обратили.


- А ведь это хозяйство медбратьев, - сообразил я. – Бинты - клизмы, йод, зеленка, шприцы – иголки. А когда уколы делают – чем кожу протирают?


- Спиртом! – выдохнули мои орлы.


Водитель наш – мастер на все руки, тут же добрался до кабины, извлек из своего бардачка гвоздь, напильник и плоскогубцы. И быстро смайстрячил из гвоздя элементарную отмычку. Влёгкую открыл простенький висячий замок. Вот это сноровка, восхитился я. И вспомнил, как мы пошли с Сашкой в первую после его прибытия в часть баню, и я заметил, что на ягодицах у него красуются ножевые шрамы. Но сделанные не тычком, а будто полоснули коротенько лезвием. Пописали, как говорили блатные в нашем львовском дворе.


Спросил Сашку:


- Это где ж тебя так? И почему в такое место?


- А это у нас в Белёво на танцплощадках мода такая – как раздерутся, да всерьёз, хватаются на ножи. И чтобы в тюрягу не идти, жопы полосуют – объяснил он. Тут я вспомнил, что у немецких буршей было принято во время дуэлей на шпагах не протыкать противника, а полосовать ему физиономию кончиком лезвия. И чем больше шрамов на роже, тем матёрее бурш.


Во экипаж подобрался – старший сержант по платформам рысью сигает, консервы тырит. А рядовой – в шрамах, как бурш и замки чуть не взглядом открывает. Один наш радист Ёжик ни в чем бандитском не замечен. Достали мы из заветного айболитовского сундука спирт в литровой бутыли, разбавлять было нечем. И мы с водилой выпили грамм по пятьдесят этого озверина. А Ёжик наотрез отказался. Я тут же вспомнил, что никакого алкоголя Ёжику было не нужно. Он пьянел минут на пятнадцать от горячего чаю с сахаром. В особенности натощак. Глаза начинали косить, нёс околесицу. Вот ведь как мудрено матушка природа распоряжается: один норовит самогонный аппарат из подручных материалов соорудить. А у некоторых от простого чёрного чая кайф приходит.


Нас следующее утро я проснулся на рассвете. Товарняк стоял. В окне радиостанции, забранной частой решеткой, слоился туман молочным киселем. И в этом тумане громко, чуть не револьверным выстрелом хлопал пастушеский кнут. Невдалеке возник старческий фальцет:


- Ваньша, зенки – то протри! Коровы вот - вот в пашеницу забредут…


И сердце опахнула радость – я в России. Только тут понял, как стосковался по русскому языку. В родном Львове вокруг звучал чудовищный суржик – с обилием шипящих, солянка из немецкого, венгерского, польского. Этот суржик даже восточные украинцы не сразу понимали.


Чем ближе мы подъезжали к Москве, тем гуще становилась дымная пелена, тем горше был запах горящего торфа. Запах беды.


Когда мы через несколько дней прибыли на место разгрузки, дым там был такой, что диск солнца едва сквозь него проглядывал. Тут только мы поняли, что беда вокруг лютая. У меня была надежда – ведь не один такой саперный батальон прибыл на тушение, у нас столько техники, что с бедой этой справиться можно. Мы же – армия!

Пока наш эшелон разгружали, один сапёр, тоже старший сержант, Мишка, рассказал мне, - машины, что с цистернами – это АРСы. Разливочные станции для дегазации и дезинфекции. Те, что похожи на танки – это БАТы, большие артиллерийские тягачи, модернизированные. Эти звери через любой лес просеку проломят, - хвастал сапёр. А самые здоровые – это БТМы. Быстроходные траншейные машины. Они мигом любой пожар окольцуют траншеями. Моща у машин такая, что любой подбитый танк с поля боя уволокут, - соловьём заливался старший сержант. Так что через неделю мы уже в родных казармах будем, - уверял он. А там и до дембеля рукой будет подать! Это тебе, связь, не точки – тире передавать, задавался герой – сапёр.


Пока нас везли от станции, успел я заметить, как у дороги то и дело виднелись уходящие в лес какие – то переплетения ржавых труб, они ныряли в дренажные канавы. Сколько их было, куда вели, кто строил, это же столько труда и стали вбухано было? И для чего?


Батальон наш встал лагерем у какого – то крохотного посёлочка. Пока до него добирались, пыль набилась в радиостанцию такая, что покрыла всю аппаратуру толстым слоем. Я потом целый день оттирал ее, боялся, что откажет. Сапёров везли на грузовиках и когда мы прибыли на место, вместо лиц у солдат были серые маски.


Столбы дыма над пожарами стояли столбами. К вечеру они осветились снизу зловещим красным. Лишь на следующий день подошла наша могучая техника. Дошла не вся, и комбат долго отбрехивался по нашей радиостанции в областной штаб по борьбе с пожарами, что все отставшие машины восстановят за день. Штабом командовал, как рассказывали всезнающие радисты в сети первый секретарь областного комитета КПСС Конотоп. А уже над ним стоял сам министр обороны маршал Гречко, который окопался в Шатуре.


- Да всё сделаем, в кратчайшие сроки, - кричал комбат в микрофон. Ясно стало, что брешет, брешет привычно, как делал всю свою службу.


И началась пахота. Каждое утро машины уходили к пожарам, туда же везли на грузовиках сапёров. И приезжали они лишь поздно вечером, жадно пили теплую воду из бачков. Быстренько хлебали из котелков варево и едва успевали дойти до коек в палатках, как засыпали вмёртвую. Некоторые начинали засыпать еще над котелками. Жарища стояла такая, что и есть – то толком не хотелось. Лишь бы пить. Градусник в командирском отсеке радиостанции днем показывал под сорок градусов. Даже ночью было не ниже плюс 24.


Связь была со штабом устойчивая, помех ноль, в сети почти все радисты толковые. Блокнот пух от радиограмм. Дежурили мы с Ёжиком по очереди, сидели в радийном отсеке в одних трусах. Солнце раскаляло крышу кузова немилосердно, да еще и оводы одолевали немилосердно. Блокнот был весь в каплях пота, капавших с носа. Страшно было представить, что творилось там – на лесных и болотных пожарах. Сапёры на мои расспросы только крыли отборным матом. Мой знакомый сапёр Миша на мой вопрос зло ответил:


- Да хули тебе, связь, рассказывать, все равно не поймешь. Пока сам в этой шкуре не побываешь.


А в перерывах между передачами радиограмм радисты передавали истории одна другой страшнее. Как провалилась в яму с горящим торфом машина с солдатами и выбрались из неё единицы. Что уже разбились две вертушки. Наткнулись в полете на мощные тепловые столбы над пожарами, а в этом дымище ведь ни хера летунам не видно. А этого рассказчика перебивал другой – да не наткнулись они в тепловой столб, а «провалились». Винтам мощности не хватило, кислород – то весь над пожарищем выгорел. Рассказывали, что сгорели полностью десятки деревень – никого из жителей не успели спасти. Пожары пришли ночью. Что в этих историях было правдой было не разобрать, но глядя на то, что творилось вокруг верилось легко. В аппаратном отсеке стоял мощный 326 военный приемник и по нему ТАСС врало как сивый мерин - возгорания возникли в результате неосторожного обращения туристов с огнём. Ага – ага, туристы разбушевались, да так, что сам маршал обороны войсками командует.


Пришел день, когда мне на своей шкуре пришлось испытать, каково это – тушить лесной пожар. Я сидел в сети, и принимал сводку, когда у радиостанции надсаживаясь заорал комбат Людинов:


- Все, кто еще в строю – в ружье! Сюда идет низовой пожар!


Я выскочил из радиостанции. Зилок уже стоял под парами. За себя я оставил Ёжика. А Сашка Ростовцев должен был неотлучно быть у машины. Ехали мы недолго, комбат стоял у кабины. Глаза у него были красными от дыма как у кролика. Я всё вертел головой, искал – где же могучие артиллерийские тягачи, где траншеекопальщики?
ЗИЛ остановился, комбат стал расставлять нас вдоль кромки леса, из которого шел густейший дым.


- Руби штыками еловые ветки, - скомандовал майор. – Ими захлестывать огонь. Растянись на двадцать пять метров. Держать голосовую связь. Вперёд!


И мы стали пробираться сквозь густой ельник к кромке огня, а по треску, все усиливающемуся, было понятно, что он рядом. Вот она – кромка. Я захлестывал огонь, а он вспыхивал снова. Настолько сухой была трава, нижние лапы ёлок. Маленькие сосёнки вспыхивали как свечи. Лапа, которой я захлестывал, тоже вспыхнула. Пока рубил новую, вспыхивали все новые и новые сосёнки с ёлочками. Соседей я в этом дыму не видел и не слышал. Да и как ты будешь кричать в этом раскалённом дыму?


Сколько я так махал еловой лапой – не помню. Очнулся – и первая мысль была – это я уже умер. Но тогда кто это хрипло матерится в ухо, кто тащит меня на закорках? Тут я снова потерял сознание. Сколько был не в себе, не помню, очнулся, когда мой спаситель вытащил меня на поляну, где воздух был уже не так забит дымом. Спаситель расцепил руки и стряхнул меня на траву. Я упал кулём. Он рядом. Сказал мне:


- Дыши!


И я стал жадно дышать, кашлять, плеваться. Солдат лежал рядом и его тоже выворачивало. Едва отдышался, спросил:


- Сам идти можешь?


Я кивнул головой и поднялся на подгибающиеся ноги. Он закинул мою правую руку себе на плечи, и мы побрели дальше. На следующей поляне увидели картину, которая врезалась в память на всю жизнь. Вокруг расстеленного брезента сидело человек двадцать мужиков и баб. Выпивали, закусывали. Чему – то смеялись. Невдалеке лежали мотопилы, лопаты. А я, хотя и был полуживой, не утерпел:
- Что же вы гады делаете? Там солдаты пластаются, пожар тушат. А вы тут жрете, пьете!


- А мы из соседней области, - ответила самая бойкая видать бабёнка. – До нас не догорит!


И я подумал – вот она, Русь. И в этом вся ее суть.


Оказалось, что мой спаситель Володька был из нашего саперного батальона. Когда он понял, что низовой пожар уже не удержать, бросился бежать. И в густейшем дыму наступил на чьи – то ноги. Цапнул – сапоги. Вот и вынес.


Вот сколько лет прошло, а я каждые 23 февраля пью за здоровье своего спасителя Владимира. А вот фамилии его я, увы, не запомнил.


От нашего медбрата я узнал, что потерял сознание потому, что при тушении чересчур ретиво махал веткой и надышался дымом до самого упора. Вот меня и вырубило так мгновенно.


Прошло всего несколько дней, как я услышал в наушниках:


- 43 – ий, 43 – ий! Как слышишь? Нормально? Тогда слушай приказ из штаба. Низовой пожар подбирается к деревне Максимиха. Немедленно выезжайте туда, пока технику подтянут, оцените обстановку, доложите. Конец связи.


И наш ГАЗ – 66 с номерным знаком 43 запрыгал по ухабам лесной дороги. Я вспоминал как доехать, по объяснением моего друга с позывным «восьмой», он сидел в сети ближе к командирам. Ехать надо было километров десять. Когда наша машина вылетела на околицу Максимихи, я понял, что дело худо. Лес был рядом, и почти вплотную к избам подступали молодые елочки с сухой травой под ними. Что же местные мужики даже не опахали свою деревню? Ведь сушь с апреля стоит, а сейчас август! Быстро я доложил в сеть, что обстановка очень хреновая, дойдет сюда пожар – полыхнут избы синим пламенем. Чтобы батальон поспешал.


- Экипаж, в лопаты! - заорал я. Большие саперные лопаты я у сапёров заранее выпросил, наученный горьким опытом тушения низового пожара.


И мы стали окапывать эту чертову Максимиху. А из леса все гуще шел дым и дышало жаром. Я прекрасно понимал, что втроем нам деревню не окопать. Но сидеть и смотреть как всё ближе подбирается низовой пожар было вышел сил. И вот копаю я, а землица сухая, в ней корневища елок пружинят. Рядом Сашка пыхтит. Даже тщедушный Ёжик корневища рубит лопатой, хекает как мясник. А краем глаза вижу – в ближайшей к нам избе, выбежавшей к лесу ближе остальных, из окон летят подушки, какие – то одёжки. И баба иерихонской трубой голосит:


- Вася, спасай добро! Спасаай!


А возле колодца, у которого лают с подвывом, крутятся на поводках две лайки, стоит мужик в годах, в какой – то форме цвета хаки. Рядом с ним три ружья прислонены к срубу колодца. Курит толстенную самокрутку и отвечает:


- Да не ори ты так, Марья. Все равно всё сгорит – кидай, не кидай. Огонь рядом.


Из окна вылетает перина, половики. Жёнка продолжает метать добро. А Вася продолжает курить. Лайки тревожно гавкают все надрывнее.


Мы продолжали долбить землю. И когда силы наши кончились, в лесу стал слышен рев мотора. Это шел большой артиллерийский тягач. За ним шли два ЗИЛа, из которых горохом посыпались сапёры. БАТ взревел и пошел опахивать деревню. Мы с экипажем рухнули на край нашей мелкой канавки и жадно закурили. Низовой пожар подошел к пропаханной полосе и остановился.


К вечеру комбат оставил в Максимихе нашу радиостанцию, наказав смотреть в оба, чтобы не прозевать очередной пожар, который может снова подкрасться. И может перенести через полосу горящие ветки.


Мы стали жевать перловку из сухпайка. Тушёнки там было не видать. И тут к нам подошел Василий.


- Что сынки, упёхались? А в баньку не хотите, да и поужинать по - людски? Я на баньку с трудом водицы да наскреб – ведь как не уважить спасителей наших?


Тут я разглядел Василия получше. Лет ему было под 60, широк в груди и плечах, такого и трактором не свернёшь. Лицо бурое от загара, усы как у Чапая, но у комдива они были чёрные, а эти на солнце выгорели. Под стать им были цветом и брови. Ручища у Василия была мозолистая, а глаза голубые. Солдатская гимнастерка перепоясана командирским широким кожаным ремнем от долгой службы потрескавшимся. Чувствовалось, что армейскую лямку тянул долгонько.


В бане мы не были уже две недели, воду в лагерь привозили в обрез, лишь бы рожу сполоснуть. Поэтому при слове баня мы чуть из штанов от радости не выскочили. Решили, что на дежурстве останется Ёжик, а мы с Сашкой пойдём в первый пар.


Огород от окаянной засухи выгорел как брови Василия. Банька была по - чёрному. А я в городе родился, в ванной колонка стояла. В бане один раз только и был. А там пар из трубы пускали, мокрый такой, мужиков в парилке как сельдей в бочке. Не понравилось мне все это сильно. А тут – всё иное, потолки бархатно – черные, бревна на стенках тоже. Можжевеловые веники уже замочены, истекали запахом хвои. Каменка натоплена так, что ноздри горели. Василий щедро плеснул на камни, они ахнула, а мы с Сашкой как подрезанные присели на пол. Хозяин, кряхтя залез на полок:


- Сынки, попарьте старшину запаса как следовает, - попросил он.


Волосы у меня на башке от пара трещали. Такой он был сухой. Сашка, вяло ударив старшину веником два раза, бросился вон. А мне пришлось отдуваться. Парил я недолго. Старшина только входил во вкус. Кряхтел и поворачивался со спины на живот. Тут уже я бросился в сени, открыв дверь чуть не лбом. Но неутомимый Василий продолжал париться, ухал как филин, фырчал. И раз даже рявкнул по - медвежьи.


Вывалился он из парной багровый, жадно выхлебал ковш кваса. Сели мы на лавке у теплого бока баньки, закурили. И старшина сказал:


- Слабый вы народ, горожане. Асфальтом травленные, пылью заводской порченные. Эх, сынки, сынки. Куражу в вас нету. А мне уже 60, всю войну отломал, немцев резал как поросят. Егерем всю жизнь работаю, под медведем бывал. И силищей меня боженька не обидел…


И поглядел на нас с Сашкой жалеючи. А мы рядом с Василием действительно были – дрищи дрищами. Я сменил Ёжика. Но он через минут двадцать вернулся чуть живой:


Стал жаловаться:


- Этот Василий кого угодно перепарит. Двужильный какой – то! Зверюга! Иди, старшой сержант, зовёт он тебя. А пожрать он нам дал – вот в корзине и сало, и хлеб, и грибки солёные. Прошлогодние, но хороши.


В сети все было спокойно и я с легкой совестью пошел в баньку. Василий сидел на лавке уже одетый и весело на меня посмотрел:


- Слушай, старшой сержант, просьба у меня есть к тебе громадная. Выручи фронтовика – не откажи. Припёрло меня - спасу нет. Тут по соседству живет смачная такая вдовушка. У меня на неё давно глаз горит, да дочка её под ногами путается. Валей кличут. Деваха ученая, во Владимире на училку учится. Всё стишки читает. Блока какого – то.


- Да чем же я помогу? - удивился я. – У меня с училками всегда заруба была.


- А ты отвлеки её, мол, пойдемте посмотрим, как звёзды падают, луна улыбку строит, - стал советовать старшина. – Ты ведь городской, небось стихи любишь, Пушкин там, Лермонтов. Валька эта до стихов, рассказов сама не своя. По гроб жизни буду тебе обязан. Не откажи. Я и план уже придумал ловкий. Сначала мы пойдем ко мне ужинать, Марья уже на стол собрала. Она у меня баба сердобольная, жалостливая. А тут ты – герой, спасатель, жизнью рисковал. А сразу после второго тоста, я тебя попрошу технику мне показать, мол я до армейской техники сам не свой. И мы с тобой пойдём по важнеющему делу. Лады?


- Хорошо, - согласился я. – Только вы мне потом про охотничьи секреты расскажите, а то я охочусь с восьми лет, да на утку только ходил. И на зайца.


- Так ведь охотник охотнику всегда поможет, - подытожил старшина.


Жена Василия Татьяна была под стать ему – пышная, в теле. Но если старшина был мужик хоть куда, и выглядел намного моложе своих лет, то жёнка его уже миновала расцвет своего недолгого бабьего века. На столе ужин нас ждал – я только взглянул, слюнки потекли. Мелкая от жары картошка, душистым постным маслом политая, укропцем посыпанная, паром истекала. Рыжики соленые в миске красовались. Сало с прожилками слезой взялось. Пол – литра запотевшая. После первой, я стал расписывать, как пластался на тушении низового пожара, про то, как вынес меня однополчанин Володька, спас от смерти. Татьяна пустила слезу. И после второй рюмки Василий мне подмигнул – мол, пора. И увлек меня – покажи мне, сынок, свою машинерию. Татьяна лишь рукой махнула, идите, служивые, что с вас возьмешь.


Вдовушка жила на другом конце деревушки. Эх, хороша же она была. Губа у Василия была не дура. Анне - смуглой, полногрудой, с глазами, чёрными как маслины, вряд ли было больше сорока  пяти. Смоляные волосы вились кольцами. В глазах прыгали бесенята. Под стать ей была и дочка. Валя пошла в мать - с такими же красивыми чёрными глазами, и вороными кудрями. По девичьи стройнее. Старшина быстро извлек из кожаного ягдташа бутылку вина «Фетяска», шоколадные конфеты, печенье. И залился соловьем – я не ожидал от него таких песен. Тут были и восхваление доблестным солдатам, спасшим деревню от пожара, и тонкие комплименты Анне и Вале. Как же он нахваливал хозяйку, ее ладное хозяйство. И корова – то у нее лучшая в Максимихе, самая удоистая. И огород пышный – ни у кого такого нет. Что тыквы, что кабачки, что огурцы с помидорами. Я любовался старшиной. И учился тому, как он умело умасливал он Аню. А потом стал нахваливать меня – мол, старший сержант не только герой, каких поискать, он еще и стихи читать мастер.


- Ой, - всплеснула руками Валя. – Прочитайте свое любимое, пожалуйста…


Я про себя чертыхнулся, напрягся и стараясь не ударить в грязь лицом, начал:


- О доблестях, о подвигах, о славе


Я забывал на горестной земле,


Когда твоё лицо в простой оправе


Передо мной сияло на столе…


Прочитал Блока, не сбившись. И вспомнил руководительницу драмкружка Римму Александровну. Она нас – школяров учила читать стихи, думая над каждым словом. Читал и представлял себе белую ночь в неведомом мне Петербурге, фотографию красавицы в овальной рамочке, поэта с бледным, утонченным лицом.


На Валю мои способности декламатора произвели сильное впечатление. И она согласилась пойти погулять, полюбоваться луной и звёздами. И даже позволила взять её под руку. Звёзды были видны лишь слегка, вдали облака дыма зловещим багряным светом подсвечивали пожары. Мы заговорили о любимых книгах, она хвалила Толстого, с особым восторгом говорила об Анне Карениной. Я восторгался рассказами Бунина, напирая на те, в которых было много чувственности. Вале нравился Блок, а у меня в сидоре был томик Марины Цветаевой. Валечка жаловалась на серость девах со своего второго курса.


- У нас там просто женский монастырь. – жаловалась она. – Ну хоть бы какого – завалящего мальчонку приняли. – Устраивают танцевальные вечера, а мы там под стеночками стоим. А парни если зайдут, так на них девахи чуть не с разбегу вешаются. Я рассказывал про свою постылую учёбу во львовском политехе. Где тянул ненавистную лямку в группе «водоснабжения и канализация». Куда меня, переломив через колено, запихнули родители. И откуда я со второго курса ушел сам, решив, что буду поступать на филфак ЛГУ в Ленинграде.


Когда мы вернулись в сад, я увидел в окно домика, что бравый старшина уже сидит рядом с Анной, обняв её и шепча что – то на ушко. Стало ясно, что Валю нужно отвлекать и дальше. А дальше было только ближе – в сарай, который я приметил еще на подходе к дому. От него густо пахло хорошо просохшим сеном. И когда мы с Валей оказались на лавочке у сенного сарая, я обнял ее и поцеловал в губы. Она вдруг ответила жадно. И потекли сладостные минуты слиянности губ и сердец.


Когда мы залезли на сенник, я уже и не помню. На сене была постелена Валина постель. Мы прильнули друг к другу. Но я к тому времени чувствовал, что силы мои тают с каждой секундой. Сказался день полный тяжкой, лихорадочной работой с рытьем канавы, и душившим нас дымом от подходившего пожара. Да еще банька с жутким паром, который поддавал неугомонный старшина. А несколько стопок водки нагнали сонную муть. Меня стало стремительно уносить в омут сна.


- Витя, Витя, - стала будить меня Валюша, - ты храпишь как трактор.


В голосе её была обида несказанная. Я понял, что совершил непростительную глупость. Нанёс обиду глубочайшую. Столько было сказано о любви, о «Тёмных аллеях» и «Натали». И собрав все силы возлюбил мою Валечку. Это было до обидного коротко. И снова меня умчал сонный поток.


- Витя, Витюша, - стала будить меня Валя. – Там мама так кричит, так кричит…
Я вынырнул из сонной одури. В доме сладко, с мукой стонала Анна.


- Глупенькая ты, Валя, - стал я успокаивать её, - маме просто очень хорошо. Спи, милая.


Она фыркнула и отвернулась ко мне спиной. А я снова бесстыже уснул. Валя еще дважды меня будила. Домик истекал сладкой бабьей мукой. А мне ничего не удавалось. Хоть плачь. Черти бы побрали этого трехжильного фронтовика.
Из обморочного сна меня выдернула чья – то рука, тянувшая за ногу. Я в испуге вскинул голову. В зыбком свете раннего утра в проеме двери была видна усатая рожа старшины. По губам его гуляла улыбка сытого кота.


- Слезай, старшой сержант, - прошептал он. – Трубы зовут.


Он повел меня в свой сад. Сели мы с ним под яблоню, со скрученными от жары листьями. И Василий Иванович извлек из широченных галифе «маленькую», аккуратно чиркнул ногтём по наклейке, из другого кармана вынул кривой огурец. И мы выпили эту тёплую водку, закусив горьким как хина огурцом.


- Василий, как на духу - с чего ты в таких годах такой жадный до баб? – рубанул я с ходу. Наболело.


- А это всё война проклятая, - ответил Василий, и вынул из кармана вторую чекушку. И вновь черкнул ногтём по наклейке.

- Помянем тех, кто там остался.


И стал сворачивать козью ножку, рассыпая махорку. Пальцы его подрагивали.


- Призвали меня в том июне 41- го, - начал он свой рассказ, жадно затягиваясь махрой. – А я с мальцов охотничал, батька же егерем тут был. Он меня всему и научил. И капканы ставить, и стрелять. Лаек отец держал. Батя и волков умел вабить. Бобров капканами ловил. И даже сохатых на реву подманывал. Так что я ружьем и ножом владел, шкуры снимал в момент. А как выстроили нас, призывников, на плацу, военком как рявкнет – спортсмены, охотники – четыре шага вперёд. Мне свезло, попал в разведку. Сначала в батальонную, а потом и в полковую. Я фартовый был, силушкой бог не обидел. Слух как у волчары. Фрицев за версту чуял. Он них всегда пахло мылом и одеколоном. И фартовый же я был. Из таких передряг выходил, сейчас вспоминаю – и самому не верится. Да ты ли это, Василий в крови купался, огнём крещён, в госпиталях не подох?


- И сколько же ты немцев положил, - спросил я. И тут же пожалел.


- Запомни, старшой на всю жизнь, - тихо, зло сказал старшина. – Никогда о таком солдат, прошедших через передок, не спрашивай. Когда ты в траншее, и по тебе сначала Юнкерсы отбомбятся, да так, что кишки выворачивает наизнанку, земля ходуном ходит. А потом минометы начнут минами закидывать, в землю живого закапывать, ты и сам не знаешь, на каком ты свете. А чуть они стихнут фрицы в атаку попрут. И стреляешь ты из винтореза, а они, суки, не падают. А если и падают – откуда тебе знать, ты положил или сосед? Или Максимка скосил. Таких я и не считал. А вот тех, кого лично на тот свет отправил – тех помню. Те у меня сосчитаны. Ползешь ты группой за языком. А он нужен – кровь из носу. Комполка кулачищем по столу стучит – добудьте! Языка не возьмете – к стенке поставлю. А ему холку намылили из штаба дивизии – языка, языка давайте. Да не простого солдатика – что он тебе скажет? Офицера давайте, офицера, мать перемать. А мы уже на передке не один день глаза мозолили – где у фрицев посты, где секреты, блиндажи? И главное – где штабной, штабной где? И когда ползли группой, то уже знали точно, где этот блиндаж. Снимали часовых, они пикнуть не успевали. Забирались в блиндаж и тут надо было определить точно – кого брать надо. Вытащишь какого – ни будь бугая, спеленаешь его, тащишь на себе через нейтралку, собой прикрываешь, если фрицы тревогу поднимут, а на допросе окажется, что это какой – то занюханный штабс – ефрейтор.  И вставляют всей группе клизму на полную. А это значит – опять в поиск, опять через нейтралку. К смерти на свиданку. А у гансов на ней уже и шпринген мины натыканы, и на колючке в три ряда банки консервные блямкают и гильзы развешаны. Самое муторное дело было – втихую зарезать всех, кроме того, кого выбрали в языки. А знаешь, как бить надо – так, чтобы вражина не застонал, не замычал? Зажимаешь ему сопатку и нос ладонью и бьешь финкой точно в сердце. А напарник ему на ноги наваливается, чтобы не брыкался. И вот так всех по очереди – сколько есть. Да ведь, когда ударишь, держишь его, а он умирает - под тобой. Иной сразу, а были такие, что никак не хотели. Значит – ударил неверно. И вот таких – крестничков, насобиралось у меня целых семнадцать. И поначалу было мне всё равно – их сюда никто не звал, сами пришли кровью землю залили...  Войну я закончил под Берлином. Как же мне хотелось рейхстаг с боем брать. Ан не довелось. Уже после Победы увидел. Расписался. Оставили меня служить в Германии, на сверхсрочную. А куда было деваться? Что я умел? Стрелять, резать, на горбу языка тащить? И служба была подходящей, в комендантской роте. Но стали меня мучить ночные кошмары. Как только усну, приходят эти семнадцать, у всех морды тряпками завешены. Стоят – молчат. И стал я пить. Да так люто, что хоть в тюрягу сажай. Чувствую – край. Хоть стреляйся. Не могу больше. Пошел к лекарю полковому. Выслушал он меня. Толковый такой попался. Сказал – ни водка, ни снотворное тебе, старшина, не помогут. Есть только один выход. Ты семнадцать на тот свет своими руками отправил. Давай теперь – возвращай. Я на него глаза выкатил. А он и говорит – вдов, баб безмужних тут море, выбирай любую, они за банку тушенки лягут. Ну я его и послушался. В Германии четыре года, пока в запас не отправили, старался. И как домой вернулся – тоже. С Марьей моей трех сынов подняли…Хочешь верь – хочешь - не верь, но перестали мертвяки ко мне приходить.


Распрощались мы со старшиной Василием, договорились завтра встретиться. Обещал он мне об охоте на волков, на лосей рассказать, вабить серых и сохатых научить. Но когда я возвращался к радиостанции, в утренних сумерках от машины уже бежал водила Сашка Ростовцев. Орал:


- Старшой, нас в батальон вызывают!


И опять потекли нудные дежурства в нагретой как духовка радиостанции. Сводки становились всё тревожнее. Сапёры возвращались с тушения – никакие. Ложками в котелках поскребут. И в сон – как в обморок. Большие артиллерийские тягачи к тому времени, да и вся остальная техника сломалась. Запчасти везли долго. И приходилось налегать на лопаты. Как – то раз и я вызвался на рытье канав. Стыдно было сидеть в радиостанции. Окапывали болото, в котором шел низовой пожар. Корни ёлок и сосен рубили топорами. Что это были за топоры… Без слез взглянуть нельзя. У топоров лезвие толщиной чуть не в миллиметр толщиной. Топорища неуклюжие, топоры с них соскакивают, сразу видно – на плохо сушеную древесину сажали, вот она и усохла. Таким замахнешься – может соседу в голову прилететь. Канавы нужно копать глубокие, метра по два, не меньше. А слой торфа там - глубже. Дымом с болот по низу стелет, он в канаву сползает, душит. Кашель тебя бьёт. Бросать сухой торф из канавы штыковой лопатой высоко надо. Часть на тебя летит. Да еще гадюки одолевали, они из болот ползли. Одна шлепнулась мне на спину, и я сам не помню, как, стряхнув её, чёртом выскочил из траншеи.


А в тот памятный день в батальон бензин привезли. Сашка Ростовцев топливный бак заправил под завязку, аж из горловины потекло. И как раз в это время Ёжик из радийного отсека выскочил – наушники мне суёт, а у самого глаза по полтиннику.


- Сорок третий, - услышал я. – Из штаба пожаротушения передают – срочно, аллюр три креста выехать в деревню Чистово. К ней прорывается пожар. Выйти в эфир, навести на деревню вертушки. Эвакуация будет по воздуху. Конец связи.


Я бросился к комбату, он быстро выдернул из планшета карту. К этой крохотной деревне вела единственная дорога. И шла она через поле, на краю которого и стоял наш лагерь. Утыкалась в лесной массив.


- Старшой, что делать будем, - заблажил Сашка - из бака течёт. У меня крышка плохо держит. Сгорим ведь!


- Снимай штаны, - заорал я. И стал скидывать свои. Искать запаску было некогда.
Штаны мы намочили водой, замотали ими горловину, стянули верёвкой. Ёжик включил радиостанцию на динамик в кабине. И по ней продолжало звучать – сорок третий…деревня Чистово …навести вертушки…


Так мы и вскочили в кабину – в гимнастёрках и трусах. Сашка дал сходу газу, и мы быстро полевой дорогой подлетели к лесу. А там на обочине дороги уже огромным факелом пылала ель. За ней дороги не было видно за дымом. Это шёл низовой пожар.
- Старшой, - сипло сказал Сашка, - я дальше не поеду. Ведь смерть впереди.
- Вперёд, - заорал я, - выполняй приказ!


- Не поеду, - тихо сказал он.


И тут я сорвался, выхватил из ножен штык – нож и приставил ему к горлу.
- Приказ! Гад! Исполнять! Там люди сгорят!


Он понял, что я осатанел и поехал вперед. И только мы проехали пылавшую ель, как она рухнула. Назад ходу не было.


- Я дороги не вижу, не вижу дороги, - опять заблажил Сашка. Я выскочил из машины
и пошел вперёд, щупая дорогу ногами. Когда дым немного чуть рассеивался, заскакивал в машину. Вот так мы и пробирались в деревню. На ухабах лесной дороги, не видимых в дыму, трясло так, что лишь шлем от танковой радиостанции спасал забубенную мою голову. А Ростовцев в одной лишь пилотке несколько раз бился так, что жалобно вскрикивал.


Лес в Чистово, как и в Максимихе подступал к самым домам. Возле домов бегали - голосили бабы. Какой – то дед бил в рельсу, надрывая нервы.


Я стал вызывать вертолёт. Пилот отозвался:


- Сорок третий! Тебя слышу хорошо. Давай отсчёт. Давай отсчёт.


Я стал орать в микрофон – десять, девять, восемь, семь…


Рев движка приближался.


- Десять, девять, восемь, - считал я. Грохот винта нарастал. Люди стали собираться на единственной площадке, куда могла сесть вертушка. Матери держали детей за руки, те орали от испуга. Один старик нес икону перед собой.


- Десять, девять, восемь, - давал я отсчет. Вертолет стал уходить на круг. И в наушниках прозвучало:


- Сорок третий, я тебя хорошо слышу. Но не вижу. Мне так не сесть. Давай отсчёт, давай отсчет.


- Десять, девять, восемь, семь – кричал я пересохшим горлом. Ревел движок. Но самого вертолёта в густом дыму видно не было.


Пять или шесть раз заходила на посадку вертушка. И опять уходила на новый разворот.

Сколько длилась эта мука, не знаю.


- Сорок третий, - прозвучало в наушниках. – У меня кончается горючка. Ухожу на заправку.


Гул мотора стал удаляться. В толпе еще выше взметнулся женский плач.


А в лесу всё громче трещал валежником низовой пожар. Он был всё ближе и ближе.
Сашка протянул мне трясущимися руками флягу.


- Выпьем, старшой! Напоследок…


Я выпил добрую половину и вернул флягу Саше. Обернулся – увидел, что кто – то из стариков догадался начать спускать детей в колодец. В голове мелькнула дурацкая мысль, что на флоте было принято в такие смертные минуты надевать чистое исподнее. Да где же его возьмешь?


И тут в эту страшную минуту на краю слуха зазвучал в горящем лесу мощный мотор. Неужто механики смогли оживить БАТ? Да, это он. Он. Спаситель. Он уже ревел, был все ближе, и вот он, родимый, уже вынырнул из дыма, развернулся и пошел опахивать деревню. Второй раз нас и деревню спасали сапёры. Родненькие. Я почувствовал, что плачу.


Уже в лагере сапёров мы с Сашкой обнаружили, что на одном из ухабов отлетела крышка, которая закрывала генератор. Он помещался в специальном отсеке кузова нашего ГАЗ – 66. В движении и на остановках его можно было запускать, чтобы не тратить заряд аккумуляторов для связи.  Не беда, решил я, в родном батальоне разберемся, главное, что сами не сгорели вместе с машиной. Не знал я тогда, какой бедой потом мне обернется эта железяка.


Опять начались муторные дежурства, приём радиограмм. Жарища ещё усилилась. Хотя август шел к концу. Но долгожданных дождей по – прежнему не было. Забыл про нас боженька, и Илья – громовержец тоже…В радиограммах было только одно – пожары во всех областях вокруг Москвы усиливаются. Нам доставили запчасти для машин. На усиление прибыли курсанты пехотного  училища. В лагере батальонные техники, работая даже по - ночам, смогли подлатать большие артиллерийские тягачи. И они прокладывали просеки, чтобы сдержать подступавшие пожары. Я ходил смотреть на то, как работают водители тягачей. Адова работа. Приходилось сносить и лес. Хотя БАТы были рассчитаны на прокладку просек только в кустарниках, мелколесье. Сколько раз видел в военных хрониках как «Тридцать четверки» как спички ломают сосны в атаке. Но в БАТах были не башни, а жестяные кабины. И на моих глазах водитель еле успел выскочить, когда, подрезанная ножами сосна ухнула как раз на неё.


В тот страшный день, 24 августа, я заметил, что духота стала совсем нестерпимой. И похолодел, когда в наушниках прозвучало: «Я – восьмой. Воздух! Воздух! Воздух! Сегодня в 12 часов начнется сильный ветер со скоростью 18 километров в час. Начнутся верховые пожары. 43 – ий передай это сообщение комбату. Срочно выводить людей и технику из леса».


«Воздух» значило – сообщение особой важности. Я выскочил из радийного отсека, успел гаркнуть:


- Ёжик, замени!


И помчался по просеке, проложенной тягачом. Сапоги по щиколотку вязли в торфяной пыли. Несколько раз я падал, запнувшись о вывернутые корни. По лицу текла жижа из пота и торфа. Сердце стучало уже в горле. ело. Бежать пришлось долгонько – километра четыре. Комбат у артиллерийского тягача старался перекричать движок, через слово матерясь. Я подбежал, не сразу от задышки смог передать слова радиограммы. Майор Людинов помертвел лицом.


- Отставить панику, старший сержант! Утереть рожу! Вон стоит взвод курсантов пехотного училища. Примите командование. Растянитесь по просеке в пятидесяти метрах друг от друга. Верховой пожар начнет переносить ветки через просеку. Тушить! Стоять насмерть!


И дохнул на меня таким перегаром, что я понял – он пьян взвездень. Нервы сдали.


Выстроил я взвод из тридцати курсантов. Обошел, вглядываясь в лица. Молодые пацаны, совсем зелёные. И думал – кто ты такой, комбат, чтобы командовать нам – стоять насмерть! Ты их, что ли, рожал, нянчил? И как мы с лопатами – то удержим верховой?


Скомандовал:


- Слушать мою команду! В 12 часов дня сюда придет верховой пожар. Понесутся ветки через просеку. Будут падать и на неё. Тушить их, захлапывать. Но как только дам команду – бежать влево, что есть мочи к лагерю. Лопат не бросать!


Я видел по лицам – пацанам страшно. Они прибыли лишь вчера. И еще не успели хлебнуть того, что успели хлебнуть мы. У меня и самого поджилки тряслись. Низовой пожар я уже видел. А вот верховой - не доводилось. До двенадцати часов оставалось всего тридцать минут. Я понимал, что взбитая траками тягачей торфяная пыль, как только подойдет верховой пожар, тоже вспыхнет. И как мы тогда по ней будем бежать? И не перехватит ли просеку такой огонь у нас впереди? Ведь только по ней мы сможем бежать, а по лесу, где мох, валежник, нам от верхового не уйти…
Ровно в полдень зашумел в верхушках сосен и елей ветер. Вдалеке возник гул и свист. Нарастал сильнейший треск. Налетели густые клубы черного дыма. И над головами у нас полетели через просеку горящие ветки. Поначалу их было немного. Но когда мы гасили их, вокруг вспыхивали и начинали бежать по сухому подросту языки пламени. Но вот вдали уже заревело. Как турбина летящего самолета.
И я заорал во всю мощь легких:


- Бежать влево!


Подождал, пока мимо не пробежит последний, тридцатый. И помчался за ним. И молился богу, чтоб никто не сломал, не вывихнул ногу. Слева и справа уже горело в лесу. Справа, откуда шел верховой, уже поспешал и низовой пожар. Но самый страшный – верховой был ещё на подходе. Я видел спину только последнего курсанта. Все, что было впереди затянуло дымом. И тут мы забежали на уже загоревшийся на просеке торф. Откуда только взялись силы – помчались прыжками. Подошвы раскалились. Лишь бы не отвалились. Хорошо, что огненный язык скоро кончился. Потом был еще один. Еще. А мы всё бежали и бежали. Опомнились только в лагере. Попадали на землю. Нам несли в ведрах воду сапёры. Обливали. Я, шатаясь, поднялся. Стал пересчитывать курсантов. Ух. Все. Все выбрались, родимые!
Удалось выбраться и сапёрам вместе с комполка. Они уходили вправо, в другую сторону. Вывели и БАТ. Молились, видно, наши маменьки за нас…


Мне всё хотелось посмотреть в глаза комбату. «Стоять насмерть…» Лежали бы сейчас обгоревшие кости на просеке. И стоял сгоревший тягач. Но майор из штабной палатки несколько дней не показывался.


Через несколько дней нас обрадовали донельзя. Повезут в баню. На нас уже хэбешки солью взялись, коробом стояли. Чесались все мы как макаки. Поэтому в баню поехали с песнями. По дороге мечтали – эх, после баньки бы пивка. Холодненького. В бане какого – то леспромхоза мужики нас поторапливали – быстрее мойтесь, воду берегите, за вами очередь, служивые. Вывалились мы на банный двор как заново на свет рожденные. Ещё бы бельишко постирать, да где там, к бане подвозили на зилках таких же чумазых, как мы солдат. Домой мы ехали с ещё более удалыми песнями, да с присвистами. Много ли солдату для счастья надо? А когда повара нам в котелки навалили гречки щедро сдобренной тушёнкой, мы и вовсе сомлели от довольства. Такой праздник живота и тела! Сашка Ростовцев, срубавший кашу в один присест, сбегал за добавкой. Пришел довольнёхонький:


- Эх, какая жизнь пошла, какой праздник!


А радист наш Ёжик уже засыпал над котелком, и мы его с трудом растолкали. Я завёл генератор, чтобы принять сводку, он бодро затарахтел. Оглядел небо. Вдалеке в небо поднимался столб низового пожара. Да ладно, решил я, до утра до нас не доползёт. И не такие видали. Натянул наушники, принял сводку.


- Доложи обстановку, сорок третий, - потребовал «восьмой». – Тут сосед говорил – вас в баню возили? Свезло вам, чертям чумазым.


- Свезло, - подтвердил я. - Теперь мы белые да чистые яко ангелочки. Весь лагерь храпит так, что палатки пузырями вздуваются. Только вот пожарчик тут в невдалеке от нас бродит, так что, если я ночью заверещу как порося, значит, до нас добрался.


Сказал, шутник хренов, и тут же пожалел. «Восьмой» уже передавал эту информацию по начальству. И – понеслось. Из штаба пришел приказ:


- Поднять тревогу, выдвигаться к пожару. Локализовать кромку!


Проклиная себя, побежал я в штабную палатку. Майор не сразу смог проснуться, офицеры тоже были в бане, в ее «чистой» половине. И наверняка после бани разговелись. Поэтому он спросонья обложил матом и меня, и начальство, и пожары. И через полчаса я уже ехал с сапёрами в машине к пожару. Я бы мог уйти к себе в радиостанцию на дежурство. Но совесть не позволила. Ну кто меня тянул за язык? Только помылись, от пуза нажрались и уснули. И вот – на тебе! Страшно представить, что бы сделали со мной сапёры, если бы узнали, что это я виноват.
Горело в болоте, горело уже не один день. Но тут потянул низовой ветерок и пламя ожило. Самое поганое было в том, что в торфе огонь шел скрытно, и пожирал корни здоровенных сосен и елей. Мох выглядел как обычно. А ступи на такой, нога ухнет по колено. Сосны и ели стояли у кромки болота, и казалось, что низовой пожар им не страшен. Ну кору опалит. И всё. Но как только наша цепочка солдат приблизилась к кромке, сначала одна ель, а за ней другая упали. Вдалеке ухнуло ещё одно. Сапёры еле успевали отскакивать, когда деревья ахали оземь. Что мы могли сделать со своими лопатами? Если вспыхивали небольшие ёлки, их захлапывали лапами елей. Но огонь продолжал неумолимо надвигаться. От дыма саднило горло, горели ладони, стертые до кровавых мозолей. И кончались, кончались силы. Несколько человек рядом со мной уже отошли метров на 15 от кромки и упали без сил в мох. Были и те, кто ещё продолжал подбегать к кромке, гасить пламя. Готовые броситься опрометью, услышав, как падает очередная ель… Не знаю, сколько длилась эта дымная, муторная мука. Очнулся я, когда в лесу стало сереть. И опять не мог понять – на каком я свете? С трудом открыл глаза, засыпанные пеплом. С ещё большим трудом поднялся, шатаясь на ноги. Невдалеке лежали сапёры. Они спали, покрытые серым пеплом. Как мёртвые. И лица, покрытые пеплом, были масками. Невдалеке всё так же горел низовой пожар. Ветер утих. Я стал будить побратимов, оттаскивать от кромки. Поддерживая друг друга, шатаясь, мы побрели к машинам на лесной дороге.


С той страшной ночи я слёг. Бил озноб, потом начинало лихорадить. Мучили мысли – как бы я смог жить дальше, если бы кого – нибудь из товарищей задавило елью? Как бы он отдавал Богу душу, пропоротый сучьями?  И у меня по всему телу сначала вскочили чирьи. Потом вспухла левая подмышка и стала гореть огнём. В ней выросла безобразная, красная опухоль. Рукой было не шевельнуть. Вдобавок загноилась левая ладонь. Температура была такая, что я уже не мог встать. Медбрат сказал:


- Температура сорок. Фурункулёз. Сучье вымя подмышкой. Мне лечить нечем. Нужно срочно везти в больницу. В Собинку.


И я оказался на диване в штабном отсеке нашей радиостанции. Машина переваливалась на ухабах. На соседнем диване лежал какой – то солдат. Стонал. Мотал стриженой головой. Как нас с ним вели к больнице, не помню. Очнулся уже в приёмном покое, когда дежурный врач осматривал меня, фыркая от возмущения.
- Запущенные больные, - подвел он итог. – Так и быть, приму. Только дай мне слово, старший сержант, что вы с рядовым и пальцем не притронетесь к девицам, которые лежат тут на отделении.


- Даю, даю слово, - хрипнул я, стараясь не упасть. Да я бы чем угодно поклялся,
только бы поскорее начали лечить!


Нам дали помыться и воды было вдоволь. Вместо продымленной, вонючей хэбешки выдали больничные пижамы. В большой, на восемь коек палате, куда нас положили с Ахметом, был лишь один пациент. Старик лежал в дальнем углу у окна. И даже головы не повернул, когда нас привели под белы руки. Он лежал, задрав седую бороду в потолок и шевелил бескровными губами. Первым делом нам вкатили уколы. Потом поставили капельницы.


Всю первую ночь я бредил, снова захлестывал еловой веткой пылающие сосенки, и снова тащил меня по лесу Володька. У кромки огня лежали как манекены тела, покрытые пеплом. И падали горящие сосны…


На следующее утро мы с Ахметом, молодым татарином из Казани, который тоже прихватил от грязищи и работы у огня фурункулёз, уже могли разговаривать. И потихоньку вставать. Юсуп вышел в коридор, ему приспичило в гальюн. От уток мы гордо отказались. И как только вышел, тут же заскочил назад. Дверь захлопнул так, будто там был сам шайтан.


- Товарища старшая сержанта, - залепетал он, - там такой, такая – и запоказывал руками что – то невообразимое.


- Ну чего ты, рядовой так испугался, - пожаров не боялся, а тут затрясся как овечий хвост! – урезонил его я. И открыл дверь сам. То, что я увидел, тоже заставило с треском закрыть дверь. Напротив нашей палаты стоял большой вокзальный диван, на котором сидели рядком девахи в рубашках. Подолы они задрали до пупков. А ноги раздвинули.


У меня было ощущение, что меня ударили по глазам. А за дверью зазвучал злорадный хохот:


- Выходи, герои птушки выбирать! Небось – не обидим…


Куда же мы это с Ахметкой попали, лихорадочно думал я. На двери отделения значилось мудрёное слово – дерматовенерология. В свои двадцать лет, я уже не был девственником, осталась у меня во Львове Таня, и любили мы друг друга страстно. И видел, видел я этот волшебный бугор Венеры и сердце от восторга и благоговения при этом ухало как колокол. Но вот чтобы так – среди бела дня, в больничном коридоре - напоказ… Так вот о чём предупреждал дежурный доктор.


- А ну брысь отсюда, шалавы, не то дождетесь клизмы для охлаждения! - прозвучал сердитый окрик в коридоре. Наверное, та пожилая медсестра, что нас в палату привела наводила порядок. Я с опаской выглянул в коридор. Шалавы ретировались. С тех пор мы с Ахметом выходили в сортир вдвоем.


- А вот и шерочка с машерочкой, - вопили девицы, завидев нас. – Слабы в коленках, герои!


Особенно старалась одна оторва. Волосы рыжие, глаза зелёные.


О том, что бывает триппер и сифилис я знал с детства. Старшие пацаны в нашем дворе были тёртые калачи. А у меня самого в девятом классе на члене выскочила болячка, которую я, начитавшись листовок, которые сбрасывал на славный город Львов вертолёт, принял за твёрдый шанкр. И в очереди к врачу в кожно – венерическом диспансере я таких красавцев повидал, что мороз по коже бегал. А болячка оказалась безобидной, просто после купания в грязнейшем бассейне под названием «Медик» не поменял мокрые плавки на сухие. И вылечил её доктор мазью за три дня. Но вид больных, в особенности одного – без носа в памяти засели занозой. Этот сифилитик мне потом не раз снился в кошмарах.


Эскулапы принялись за нас сразу же. Моё «сучье вымя», как зовут его в народе – гидраденит, называли его врачи, прооперировали. Вскрыли и нарыв на левой ладони. Извлекли оттуда грифель. И я вспомнил, что это в учебке связи шел по коридору, держал между пальцами карандаш грифелем к ладони, и один курсант, из урок, ударил по карандашу носком сапога. Мы до этого с ним дрались после отбоя. И я ему хорошо навалял. А тут внимания не обратил на его выходку. А грифель - то сломался и остался в ладони. И от лихорадочной работы лопатой дал нарыв. Мои фурункулы каждый день мазала ихтиолкой молоденькая медсестра, ловко работая пинцетом с тампоном. Я стоял перед ней гол как сокол, весь в черных, вонючих пятнах. От нас с Ахметом воняло на всю палату. Левую руку мне повесили на перевязь, правая ладонь была забинтована. И умываться приходилось хитро – ополосну кончики пальцев водой и глаза протираю. Как кот.


А по городу Собинка меж тем сарафанное радио сообщило, что в кожном отделении лежат два обожженных на пожарах солдата. И пошли к нам в палату женщины. Узнать про сыночков. Не попали ли они вот в такую же беду. И несли нам с Ахметом и яичек вареных, и сальца с курятиной. Бывало и водочку приносили. Всем мамашкам я бодро врал, что тушить пожары бросили только сапёров, а у нас техника – ой – ой какая мощная. И ничего с их сыновьями не случится, отслужат – возмужают, вернутся домой орлами.


И этот переход – от удушливого дыма, гари, забивающих дыхание, смертельного риска, работы на износ к больничному безделью был таков, что мы ощущали себя как в раю. Чистое белье. Отъелись, отоспались. Да ещё и доппаёк от солдатских мамаш. И меня, окаянного, потянуло на грех. По коридору днем и ночью слонялись восемь девиц в одних рубашонках. Халаты им не выдали, чтобы не сбежали. А рубашонки эти были такой восьмой стирки, что на солнце сквозили.


Как – то рано поутру вышел я на умывания один, с детства жаворонок, стал как кот пальцами глаза промывать. Вдруг дверь в умывальник открылась, шпингалеты в больницах не положены, штаны мои рывком кто – то сдернул и ухватил сноровистой рукой за уд. А он тут же, дурак эдакий, воспрял.


Я попытался обернуться – да где там. Брыкнуть ногой я не мог, воспитание не позволяло.


Только и смог, что выдавить:


- Пусти, зараза!


- А ты на помощь позови, - ехидно ответила мне мучительница, продолжая своё дело. – Ты же у нас герой!


С трудом я вырвался из цепких лап. Обернулся. Это была рыжая оторва. Я уже знал, что ее зовут Наташа. И что было делать – идти жаловаться медсестре? Стыдно. И в то же время, чувствовал, что мне эта девица нравится. И глаза бесстыжие. И волосы. И руки тоже. Телесный, беспощадный голод терзал мою бедную плоть.


В один из долгих, тоскливых больничных вечеров мы вспоминали с Ахметом своих девушек. Он рассказывал, какая красавица его Айгуль, какая скромная, глаза на него подымет – краснеет. А эти фахиша – шайтанки. Тут Ахмет переходил от злости на татарский, и я только головой кивал – мол, понимаю тебя, понимаю. Я рассказывал ему о моей Тане, как она рыдала, провожая меня в армию. Бежала за колонной призывников и рыдала. Этими воспоминаниями я пытался отгородить себя от я от той могучей силы, которая влекла меня к Наталье. А она то и дело заглядывала в палату, зазывала меня в коридор. Зыркала своими бедовыми глазищами так, что меня в жар бросало.


В один из тягомотных больничных дней мы с Ахметом сидели у окна, за которым стояли тополя с пожухшими листьями. Они от легкого ветерка шуршали как бумажные. Мы подсчитывали дни – когда уже на выписку. И меня, как всегда, повело на проклятые вопросы. Как же так произошло, что такие болотистые, богатые торфом места додумались осушать? Вон сколько широких, мелиоративных канал мы видели, когда тушили пожары? Доосушались - всё вокруг полыхает. Это кто же додумался до такой глупости?


И тут вдруг ожил наш сосед, который до этого никогда в наши разговоры не встревал.


- Ты, гаденыш, не смей, своим поганым языком нашего вождя Иосифа Виссарионовича трогать! Это он, чтобы развить промышленность, решение принял. Осушать торфяники вокруг Москвы. Эх, ушел Хозяин. Ушел. За такие слова тебе бы десятку дать. Без права переписки.


Я похолодел. Как вдруг под окном грянул гвалт, женские визги, мат. Мы выглянули – это дрались, причем зверски, девицы. Их было больше десяти. Сосчитать точно было невозможно. Они хватали друг друга за волосы, валились на землю, катались. А невдалеке стоял белобрысый, низкорослый пацан, фасонисто курил беломор, и поглядывал на схватку. Чуб спадал ему на лоб, он его картинно отбрасывал ладонью. И я догадался, что сражение шло именно из – за него. Из – за такого вот коротышки – такие страсти? Что же за город такой Собинка, что тут происходит с девицами, что их так исковеркало?


Решил обратиться к Марь Иванне, старшей медсестре, уж она – то, пожившая, да много лет проработавшая в отделении дерматовенерологии сможет объяснить.


- А чему ты, старший сержант удивляешься? Да у нас здесь бабье царство, - сказала она печально. – До революции Собинская мануфактура вовсю работала. А там кто в первую очередь нужны были? Бабы. Потом мануфактуру назвали «Коммунистический авангард». И расширили. Тут и до войны - то парней и мужиков мало было, а потом всех на нее, проклятую, загребли, а обратно горсть вернулась, да и те перекалеченные. А уж после войны открыли новую ткацкую фабрику. А потом и швейную. Вокруг нее новый микрорайон даже вырос. Вот и едут девахи из деревень искать лучшей доли сюда. Работу получат, заработки – только не ленись, хорошие. А там и квартиру дадут. А годы – то текут, как песок сквозь пальцы. И где тут мужиков взять? Хоть какого – нибудь, хоть завалященького. Да я и сама безмужняя, - горько сказала она.


Так вот почему так бесстыже вели себя девицы. Шла беспощадная битва полов. И тут уже все средства были хороши. Мы договорились с Ахметом, что будем дежурить по ночам. По очереди. Не то будет нам беда горькая, и как нам будет вернуться к Айгуль и Тане?


Той ночью мне приснился один из тех стыдных снов, о которых утром вспоминаешь и опять млеешь. Будто лежу я, а на мне обнаженная девушка, и грудь ее прижимается к моей груди. И волосы щекочут лицо. И губы жарки. Что – то в мозгу сработало – опасность! Я проснулся – на мне действительно была голая деваха. Я сбросил ее рывком с себя, она ойкнула, ударившись об пол. Моя койка стояла прямо у двери, я бросился к выключателю. На полу сидела голая Наташка, зло сверкая своими зелеными глазищами. А Ахметка спал на посту. Вот так мы с моим сопалатником и лечились – по ночам дежурили, днём, получив капельницы и уколы, отсыпались.


В самом конце августа ночью загрохотал гром, молния раз за разом раздирала небо и хлынул долгожданный дождь. Я высунулся из окна – уже ведь забыл, какое же это счастье, когда на лицо хлещет вода. Ахмет что – то кричал по – татарски, подставлял руки ковшиком, умывал лицо. Я тоже вспомнил Бога. Долго же он нас томил.


Дожди шли всю неделю, даже дым прибило к земле. Она так иссохла, что долго на ней даже луж не было. Дожди – это было благо, может они и пожары утихомирят, лесная подстилка не будет так быстро загораться? И хоть какой – то передых будет всем, кто уже столько дней задыхаясь от дыма, тушит эти чёртовы пожары?


Я решил, что нужно поговорить со старшей медсестрой, узнать, за что тут держат этих восемь осатаневших девиц. Марь Иванна, грузная, с прокуренным голосом, сказала мне:


- Этого я тебе, солдат не скажу. Не имею права. Но ты ведь доктору слово дал – и пальцем не касаться. Вот и держи его. А если уж так припекает, то ты лучше к Аллочке, младшей медсестре сходи домой, я тебе и форму выдам. Она девочка чистая, культурная. Я с ней переговорю. Девахе уже 25.

Я вышел из её кабинета в полном ошеломлении. Как же тут всё было просто. Аллочка была очень симпатичная шатенка, и умная. Всё при ней. Но как я пойду к ней, если она каждый день меня ихтиолкой мажет голого? Нет, это невозможно. Попали мы в передрягу с Ахметом – эти девки нас скоро изнасилуют. Ворвутся гурьбой в палату – и что бить их кулаками? Орать, звать на помощь? Где же выход? Как же узнать, за что тут держат этих оторв? Может, попробовать выведать у Наташки? К тому времени я уже знал, что на нашем третьем этаже есть металлическая лестница на чердак и замка на люке не было. Даже матрас там имелся. Значит, больные в этом отделении дерматовенерологии зря времени не теряли. Договорился с Наташкой – после отбоя уйдём на чердак и там всё будет. Всё. Она с готовностью согласилась. Как только мы залезли в этот храм любви, она скинула с себя рубашку и легла на матрас. Я стоял и смотрел на неё. Что я мог видеть в этой темноте. Но перед глазами стояли ее груди, когда она сидела на полу в ту ночь. А когда оскорбленная пошла она к двери, как же узка была ее талия, и колыхались возмущённо ягодицы.


- Наташа, - хрипло спросил я. – Скажи – почему вы тут? Не мучай меня и себя. Скажи – и я буду твой.


- Гад ты! - вскрикнула она. – Я же тебя люблю! Ничего тебе не скажу. А меня тут держат понапрасну. Мамой могу поклясться!


Я молча, с бьющимся в горле сердце, отступил от матраса. Она зарыдала и стала спускаться по лестнице.


На следующий день под дверью палаты появился запечатанный почтовый конверт. «Виктору» значилось на нём. На листочке, вырванном из школьной тетради, был стих. Написан с ошибками. Рифмы нелепые. Подпись – «твоя Наташа». Сердце моё пронзила грусть и печаль. Как же девочке – даже здесь, в венерологии, хотелось любви… И я действительно – гад.


На следующий день меня приехали навестить Сашка Белов и Ёжик. Сашка отрастил усы. Ну просто уездный сердцеед. Ёжик ничуть не изменился. Всё тот же ёжик волос, маленькие, добрые глазки. Мы с Ахметом с радостью поделились с ними гостинцами, которые натащили нам сердобольные мамашки. Оказалось, что дожди прибили пламя, пожары перестали так быстро распространяться. И полк передислоцировался к Собинке. Потому они и приехали, рядом было. А то, что они рассказывали, было и вовсе ошеломлением.


- Старшой сержант, вот Ёжик не даст соврать – каждый вечер из города к нам колонной, чуть не на ать – два идут девахи, - рассказывал Сашка Белов. - И еще на подходе кричат – мальчики, мы играться идём! Выбирайте любую.


- А офицеры куда смотрят? – ошалело спросил я.


- А офицеры все в Собинке живут, нашли себе краль. За них прапорщики отдуваются. А ты, старшой сержант, тут в больнице прохлаждаешься! – укорил меня Сашка.


Утром следующего дня я пошёл к заведующему отделением. Он сидел над бумагами. Доброе, усталое лицо сорокалетнего интеллигента. Папки загромождали стол.


- Говорите, с чем пришли, - снял он очки с натруженных глаз.


- Доктор, - взмолился я, - выпишите нас с Ахметом. – Сил наших больше нет. Девицы совсем осатанели. Домогаются. И днём, и ночью. Боимся – не устоим. Нам на пожарах не так страшно было!


- Я чего – то подобного ожидал, - признался завотделением. - От этих оторв всего можно ожидать. Выпишу я вас, так и быть. Фельдшер у вас есть,  ампулы с лекарствами, таблетки с собой дам. Он курс продолжит. И у меня меньше голова будет болеть. Швы вам после операции вам сняли, правая ладонь уже поджила. Фурункулёз проходит. Но никаких больше геройств. С лопатой и топором тем более.


- Доктор, раз мы выписываемся, - обнаглел я, - может быть скажете, что девчонки тут делают.
- Теперь могу сказать. – ответил он, помолчав. – В одной из двух комнат, где они живут в общежитии, переночевал венбольной. Сам он после этого скрылся, найти его милиция не может. А девицы молчат – хоть их пытай, с какой из них он переспал. Круговая порука. Нравы в этой общаге суровые. Вот мы и держим их тут две недели, анализы делаем, не вылезет ли бледная спирохета. Так что молодцы, солдаты, слово сдержали. В полк я позвоню, чтоб вас забрали.


И уже через час к больнице подкатила моя родная радиостанция и Сашка Ростовцев три раза бибикнул. Мы с Ахметкой  выбежали на крыльцо, я оглянулся. В окне торчала зареванная Наташа. А больница наша была на  проспекте имени вождя революции.


Опять я сидел в кабине нашего надёжного ГАЗ – 66, опять была свобода. И никаких капельниц, вонючей ихтиолки и уколов. Сашка Ростовцев восторженно кричал о своих любовных подвигах.


- Каждый вечер у меняя новая бабель, - разливался он, Дон Жуан чёртов. – И одна другой забористей. Они тут все словно с цепи сорвались! Э, да вон они к нашему лагерю как раз маршируют. Подбросим, старшой? И он нагло подмигнул – мол, не робей, болезный, выбирай на свой вкус.


Он тормознул, девиц догнало облако пыли от машины.


- Такси подано! – зазывал он. – Налетай, занимай козырные места.


Я забыл, что в штабном салоне сидел Ахмет. Как только он увидел гурьбу девиц, выскочил на дорогу. И закричал:


- Я лучше пешком побегу!


В штабной отсек я залез последним. Ошеломление было и от того, как бойко девчонки полезли в кунг, и какие они все были хорошенькие, принаряженные. Сашка – надо отдать ему должное, говорил – битте, битте, подавал дамам руку и шаркал пыльным кирзачём. Ёжик сидел в аппаратном отсеке, и я попросил его дать нам в кабину музыку побойчее. И мы помчались под какой – то тяжелый рок, и визг девчонок на ухабах. Значит, вот так всё просто, думал я потрясенно? Разглядывал девиц и вдруг меня как обожгло – одна из них смотрела на меня глазами Тани. Далёкой Тани. Тот же разрез карих, ласковых глаз, те же губы. Или это у меня уже галлюцинации?


- Как вас зовут, сударыня? – крикнул я ей.


- Таня, - ответила она.


Сердце ухнуло, участь моя была решена. Собинские девчонки бойко сбегали по лесенке из кунга, охорашивались. Уже подтянулись сапёры, начались смешки, тут же знакомились, и сразу же уходили в лесок. А за поворотом уже голосили частушки подходящая ватага новых желающих любви. Впереди шла ядреная девица ростом под метр девяносто, с медными кудряшками и тяжелыми шарами грудей под ситцевым платьишком. Тут из штабной палатки выскочил прапорщик. Тощий, злющий, белобрысый. И страшный как смертный грех.


- Назад! Назад! – надрывался он. - Тут воинская часть. Не позволю .лядства! Стрелять буду!


И лапал рукой пустую кобуру «Макарова».


Девахи остановились, смущенные таким приёмом. Но предводительница не сплоховала;


- Иди сюда, милёнок, - заворковала она грудным контральто. Сграбастала прапорщика и понесла в лесок. Он, прижатый к роскошным грудям, даже пискнуть не мог. Больше мы старшину в тот вечер не видели.


А у нас с Таней начался роман. Робкий. Она была так похожа на мою Танюшу из Львова, что я и не смел действовать решительно. А всё читал ей стихи, рассказывал о том, как красивы узкие улочки Львова, и осенью падают на брусчатку каштаны и прыгают по ней, катясь под горку. Она жаловалась на то, как изматывает монотонная работа у ткацкого станка. Общага с вечными сплетнями постыла. А дома, в её деревушке, всё та же скукота, танцы в клубе, где горсть пацанов, да и от тех разит самогоном. И они сразу же норовят залезть под юбку.


- А ты, Витюша, не такой, - говорила она. И мы начинали целоваться. Но заветного порога перейти не решались. Были близки к нему, балансировали на самом краю.


К этому августу 72 – го отношения наши отношения с Таней из моего родного Львова зашли в тупик. И по моей вине. Мне все хотелось такой любви - чтоб испепеляла душу. Дурак, начитался глупых романов. А она была создана для семьи, рожать детей. Любовь её была тихая. Она ждала, что я предложу ей руку и сердце. А я собирался в Ленинград. И, конечно, хотел его завоевать. К этому времени я настолько уверовал в свой талант писателя, хотя написал всего лишь один, да и то слабенький рассказ, что, обещал командиру своего взвода лейтенанту Скрипнику:


- Вы ещё услышите моё имя!


До женитьбы ли мне было?


На третье наше свидание с моей собинской ундиной стало ясно, что она решилась. Я ждал её у машины, с жалким букетом из жухлого тысячелистника и полыни, подал ей руку, она зашла в радийный отсек, легла на коротенький диванчик в радийном отсеке, я выключил свет. В темноте раздался соблазнительный шорох. Но тут на дороге сначала вдалеке, потом ближе раздался выстрел, за ним другой. Орала милицейская сирена. Возле лагеря остановился газик комбата, он выскочил из него с рёвом:


- Батальон в ружьё!


Из милицейского бобика выскакивали милиционеры и бежали к нему, потрясая пистолетами. Но тут из палаток и кустов стали выскакивать сапёры. Окружили комполка, не дали ментам скрутить его. С каждой минутой сапёров становилось всё больше. И некоторые уже были с лопатами. Никто не понимал, что произошло, но одно было понятно – командира не отдавать. Из кустов и палаток появились и сапёрные подруги. Милиционеры пообещали вернуться и уехали. Общий вывод девиц и сапёров был такой – вот гады, такую ночь испортили!


Таню я проводил до общаги, договорились встретиться на следующий вечер. Вернулся я в лагерь под утро. У дороги уже стоял караульный с автоматом. Чтоб милиция знала – тут армейская часть.


Поутру только и разговоров было о том, как отбивали своего командира. И кто на что был готов. Все офицеры уже приехали из Собинки и заседали в штабной палатке. Лица у них были смурные. Ясно стало, что так просто это ЧП не кончится.

Солдатское радио донесло, что комбат позарился на какую – то даму, а она была любовницей какого – то местного начальника. Вот он и решил попугать нашего майора милицией. Но не того напал.


Напрасно я стоял на дороге в тот вечер, поджидая Таню. Она не пришла и больше мы никогда не увиделись. Наверняка в Собинке ходили самые зловещие слухи.


Уже на следующий день комбат нас выстроил на центральной площади Собинки. На трибуне стояли отцы города, гремел оркестр. Отцы читали по бумажкам трафаретные слова о доблестной Советской Армии, которая спасла, встала грудью навстречу огню. Некоторым сапёрам и мне тоже вручили грамоты. Нас ждали для посадки машины.

Понятно, что хозяева города решили скандал не раздувать, а поскорее нас спровадить. И – концы в воду.


Немало собинцев собралось на проводы своих защитников. Многие девчонки горько плакали. Среди них я заметил и Наташу из дерматовенерологии. И когда мы садились по машинам, она успела меня обнять и шепнуть на ухо, всхлипывая:


- А у меня ничего не было. И ни в чём я не была виноватая.


Обратная дорога была скучна. Удрать в радиостанцию нам не удалось. Ехали мы в тесноте, в телятнике. Хорошо хоть жара спала.


Дорога из сапёрного полка тоже была не радостной. И хотя в динамиках вновь, спасибо тебе Ёжик, пели Битлы, нашел- таки на приёмнике моё любимое, на душе скребли кошки. Покоя не давала потерянная при спасении деревушки крышка генератора. Но неужели Гришов не поймёт, что потеряли мы её не по ротозейству, а в условиях боевых?


Как же – размечтался. Да для капитана Гришова эта крышка стала манной небесной. Настала сладкая минута мести ненавистному сержанту, который ему – капитану, осмелился сказать:


- Был бы не младшим сержантом, а младшим лейтенантом, за такое предложение челюсть сломал!


Гришов мне отвесил по полной:


- Пока не найдете, не поставите на место новую крышку генератора, о демобилизации забудьте! Я вас за утерю армейского имущества в дисбат отправлю. И не тычьте мне в нос вашей грамотой!


В полку связи таких радиостанций как наша не было. В нашем батальоне была, но не стану же я красть у своего сослуживца эту проклятую крышку? Слесари из мастерской заломили за новую крышку такую цену в поллитровках, что мне на своё жалованье старшего сержанта было не собрать и за полгода. Обратиться к маме? Невозможно? К друзьям по школе? Но все уже разлетелись из Львова. И потянулся вязкий кошмар – где найти, у кого попросить помощи? Прошел уже сентябрь, в дождях пришел октябрь. А за ним и слякотный ноябрь. Всех дедов - сержантов уже отпустили на дембель, и они прошли мимо батальона, выстроившегося на плацу. В парадных мундирах. Под «Прощание славянки». За сержантами по плацу промаршировали и водители. А меня Гришов на дембель не отпускал. И когда уходил домой самый последний водитель, неряха и растяпа, я не выдержал, перепрыгнул через забор, догнал его по дороге к Старичам, и мы с ним блистательно напились в шинке. Когда я возвращался в часть, нарвался на Гришова. Стукнули, конечно, и он меня подстерегал у казармы. Кто- то не смог отказаться от выгодного предложения. Дали мне 15 суток. Хотя не имели права. Я уже был демобилизован – уволен в запас. Но это я обнаружил позже по штампу в своём военном билете.


В одиночной камере была параша, металлический табурет, ножки которого намертво заделаны в бетон. Выступ в стене – стол. Металлические нары, прикрепленные к стене напротив. В 22.00 разводящий их опускал, в 6.00 закреплял. Мне не полагалась шинель и шапка. И тут Гришов постарался. Батарея – ледяная. Оконная рама открыта, с наружной стороны подперта палкой. Дотянуться до нее я не мог. Решетка мешала. Стены в «шубе» - колючем, грубо набросанным цементном раствором, чтобы не оставляли надписей. И не мог губарь покемарить, сидя на табурете, прислонившись к стенке. Особый, отработанный тюремный стиль. Через неделю у меня начали ныть почки. И по ночам я почти не отходил от параши. Стоял конец ноября, уже перепадал снежок.


Когда прошло десять суток моей отсидки, мама, позвонила в батальон, и спросила, почему старший сержант Терешкин не является домой. Она работала в штабе ПВО Прикарпатского военного округа. Мне говорила – бухгалтером. На самом деле вела учет вооружения и боеприпасов. И вот звонит маманя, а у тумбочки с телефоном как раз дневальным стоял водитель мой Саня. И он бойко отрапортовал:


- Старший сержант Терешкин убыл в командировку. Сроком на пятнадцать суток!


Мама не поняла, спросила у полковника, соседа по комнате, что это может быть за командировка.


- Клава, - сказал полковник, - да посадили его на гауптвахту! Поезжай, выручай.


Хожу это я по камере, обхватил себя руками, как Карбышев, вдруг гремит ключ в двери. За разводящим – маманя стоит. И плачет.


- Пойдем, сынок, - говорит. И сидор протягивает мой.


Помню, как солдаты моего взвода любили петь, свою, задушевную:
- В казарми ничка холодная, лягаю спаты на полу. Не прийде матинка, не скаже, вставай сыночек, постелю…
Пришла!


Через неделю я стоял у окна поезда, который шел в Ленинград через Подзамче и видел, как таял в тумане Высокий Замок с телевышкой.


Рецензии