Мандельштам. Стихи о неизвестном солдате. 2023

Странные люди металлурги.
Мимо шкафов с буккроссингом в библиотеке Белорусского металлургического завода никогда не прохожу мимо, хотя некуда уже книжки тащить, всё забито дома. Но как пройти мимо средневековых томов БВЛ и прочих сокровищ.

В последний раз взяла "Эру милосердия" братьев Вайнеров и двухтомник Мандельштама с предисловием Аверинцева.

Вайнеров быстро проглотила, сюжет знаком по знаменитой экранизации Говорухина с Жегловым-Высоцким. Только у Вайнеров погибла Варя Синичкина, и Шарапов один собирается забрать подкидыша в финале.

И вот взяла Мандельштама в руки. Голова кружится, доктор Комаровский говорит, что это бывает от проблем с вестибулярным аппаратом и "песка" в среднем ухе, дескать, нужно правильно повертеть головой и всё наладится, но мне не помогает. Пришлось в поликлинику обратиться, а там дело известное: терапевт посылает к неврологу, невролог к окулисту, и так всё дальше.

Умаялась, по дороге домой легла под старыми кустами боярышника на бульваре на теплую сухую траву и нашла в чёрном плотном томе "Стихи о неизвестном солдате" из последней воронежской тетради.

1

Этот воздух пусть будет свидетелем -
Дальнобойное сердце его -
И в землянках всеядный и деятельный - Океан без окна, вещество.

До чего эти звёзды изветливы:
Всё им нужно глядеть - для чего? -
В осужденье судьи и свидетеля,
В океан без окна вещество.

Помнит дождь, неприветливый сеятель,
Безымянная манна его,
Как лесистые крестики метили
Океан или клин боевой.

Будут люди холодные, хилые
Убивать, голодать, холодать,
И в своей знаменитой могиле
Неизвестный положен солдат.

Научи меня, ласточка хилая,
Разучившаяся летать,
Как мне с этой воздушной могилою
Без руля и крыла совладать,

И за Лермонтова Михаила
Я отдам тебе строгий отчёт,
Как сутулого учит могила
И воздушная яма влечёт.

2

Шевелящимися виноградинами
Угрожают нам эти миры,
И висят городами украденными,
Золотыми обмолвками, ябедами -
Ядовитого холода ягодами -
Растяжимых созвездий шатры -
Золотые созвездий миры.

3

Сквозь эфир десятичноозначенный
Свет размолотых в луч скоростей
Начинает число опрозраченный.
Светлой болью и молью нулей.

А за полем полей поле новое
Треугольным летит журавлем -
Весть летит светлопыльной дорогою -
И от битвы вчерашней светло.

Весть летит светопыльной дорогою -
Я не Лейпциг, не Ватерлоо,
Я не битва народов. Я - новое, -
От меня будет свету светло.

В глубине черномраморной устрицы
Аустерлица погас огонек -
Средиземная ласточка щурится,
Вязнет чумный Египта песок.

4

Аравийское месиво, крошево,
Свет размолотых в луч скоростей -
И своими косыми подошвами
Луч стоит на сетчатке моей.
Миллионы убитых задёшево
Протоптали траву в пустоте,
Доброй ночи, всего им хорошего
От лица земляных крепостей.
Неподкупное небо окопное,
Небо крупных оконных смертей,
За тобой - от тебя - целокупное -
Я губами несусь в темноте.
За воронки, за насыпи, осыпи
По которым он медлил и мглил,
Развороченный - пасмурный, оспенный
И приниженный гений могил.

5

Хорошо умирает пехота,
И поёт хорошо хор ночной
Над улыбкой приплюснутой швейка,
И над птичьим копьем Дон-Кихота,
И над рыцарской птичьей плюсной.
И дружит с человеком калека:
Им обоим найдётся работа.
И стучит по околицам века
Костылей деревянных семейка -
Эй, товарищество - шар земной!

6

Для того ль должен череп развиться
Во весь лоб — от виска до виска, —
Чтоб его дорогие глазницы
Не могли не вливаться в войска.
Развивается череп от жизни
Во весь лоб — от виска до виска, —
Чистотой своих швов он дразнит себя,
Понимающим куполом яснится,
Мыслью пенится, сам себе снится —
Чаша чаше, отчизна — отчизне, —
Звёздным рубчиком шитый чепец,
Чепчик счастья — Шекспира отец.

7

Ясность ясеневая и зоркость яворовая
Чуть-чуть красная мчится в свой дом,
Словно обмороками затоваривая
Оба неба с их тусклым огнем.
Нам союзно лишь то, что избыточно,
Впереди — не провал, а промер,
И бороться за воздух прожиточный —
Это слава другим не в пример.

И сознанье своё затоваривая
Полуобморочным бытиём,
Я ль без выбора пью это варево,
Свою голову ем под огнём?

Для того ль заготовлена тара
Обаянья в пространстве пустом,
Чтобы белые звезды обратно
Чуть-чуть красные мчались в свой дом?

Слышишь, мачеха звездного табора —
Ночь, что будет сейчас и потом?

 8

Наливаются кровью аорты,
И звучит по рядам шепотком:
Я рождён в девяносто четвёртом,
Я рождён в девяносто втором…
И, в кулак зажимая истёртый
Год рожденья с гурьбой и гуртом,
Я шепчу обескровленным ртом:
Я рождён в ночь с второго на третье
Января в девяносто одном.
Ненадёжном году, и столетья
Окружают меня огнём.

Сколько труда, сколько безчисленных редакций за горящими на ночном небе строками:

Миллионы убитых задешево
Протоптали тропу в пустоте.

 
Расшифровать метафоры Мандельштама дословно - невозможно, кажется, он мыслил не образами, а звуковыми сгустками смысла. Но попробовать можно. Это стихотворение - его поэтическое завещание, написанное за три года до гибели.

Главная метафора: «Океан без окна, вещество». Это сама материя войны, тотальная и безличная, мир, где «звезды изветливы» (лживы, болтливы), их свидетельство ничего не меняет.

«Знаменитая могила» - Неизвестного солдата.

«Ласточка хилая» - душа поэта.  Мандельштам раздавлен цензурой, ссылками, он не может творить свободно.
 
«Воздушная могила» — это небо, куда уходят души, но и его собственная судьба: он приговорен к жизни в воздушном пространстве сталинской эпохи.

«За Лермонтова Михаила» - Мандельштам ставит себя в ряд русских поэтов, убитых пулей. Он как бы говорит: «Я отвечу за всю русскую поэзию, которая погибает на этой войне». Сутулый учится у могилы как смиряться перед роком.

Космический ужас (строфа 2 и 3)

«Шевелящимися виноградинами» - звезды. Мандельштам превращает  небо в гроздья ядовитого винограда («ядовитого холода ягоды»).

«Эфир десятичноозначенный» - физика XX, атомного века, где свет размолот в «луч скоростей» (фотоны, кванты). Смерть становится математической константой: «моль нулей» - бесконечность братских могил.

«Я не Лейпциг, не Ватерлоо». Поэт отделяет себя от истории, говорит от лица времени, где битва идет не за территории, а за саму возможность жизни, «за воздух прожиточный».

«Аравийское месиво, крошево» и «косые подошвы» -  пронзительная метафора. «Своими косыми подошвами
Луч стоит на сетчатке моей». Ты видишь смерть, превращение людей в месиво и крошево, но не можешь ее избежать.

«Свет размолотых в луч скоростей» — трассеры, пули, которые летят со скоростью света.

«Череп» и «Чепчик счастья — Шекспира отец» (Строфа 6)

Это антропология поэта.

Череп для него — чаша (как чаша Грааля), которая вмещает в себя мир. «Чистотой своих швов он дразнит себя» — черепные швы похожи на звездные карты.

«Чепчик счастья» — это череп новорожденного, который ещё не знает ужасов.

«Шекспира отец» — намёк на череп Йорика из «Гамлета» и на идею, что великая культура рождается из осознания смерти.

Итоговый слом времени - строфа 8.

Самые страшные строки — про год рождения.

«Я рождён в девяносто четвёртом», «в девяносто втором» — это перекличка погибших солдат разных призывов.

«Я рождён в ночь с второго на третье  Января в девяносто одном» — Мандельштам называет свой настоящий день рождения. «Ненадёжном году» — 1891-й был годом голода в России. И этот голодный, ненадежный год  окружен огнём столетий.

Поэт как будто говорит:  этот страшный век - расплата за тот голодный год, с которого всё началось.

«Миллионы убитых задешево
протоптали тропу в пустоте» - сердце стихотворения. Мандельштам меняет слово «притоптали» (в первой редакции) на «протоптали» - проложили дорогу для живых.

Поэт знает, что:

· его первый арест уже был,
· второй — неизбежен,
· его имя вычеркнуто из литературы,
· его друзей расстреливают,
· война, о которой он пишет, — ещё не началась, но она уже здесь, в этом воздухе.

Он не оставляет надежды для себя. Он оставляет свидетельство.

Мандельштам не знал масштаба грядущей Второй мировой. Но он чувствовал: человек перестаёт быть единицей и становится «веществом», «крошевом», «числом, размолотым в луч».

И он не даёт утешения. "Луч стоит на сетчатке моей" — ты видишь это, ты не можешь отвернуться, ты стал сетчаткой, на которую проецируется этот ужас.

И в этом - странная, трагическая свобода. Не надежда на спасение, а способность выдерживать взгляд.

У Мандельштама нет имён. Никаких. Ни одного.

Он пишет:

Я рождён в девяносто четвёртом,
Я рождён в девяносто втором...

И даже когда называет свой собственный год рождения — «в ночь с второго на третье января в девяносто одном» , то делает это не для того, чтобы назвать себя, а чтобы раствориться в этом ряду, стать одним из многих, стать безымянным.

Поэтому стихотворение называется  «Стихи о неизвестном солдате».

Не «о солдатах». Не «о павших». А об одном, чьё имя стёрто. И этот один - все,  и поэт тоже.

Это страшнее, чем поименное поминовение. Помянник -  акт любви. Называешь имя, и человек воскресает в памяти.

У Мандельштама нет имён, их стёрли. Не только из документов - из людской памяти. Они превратились в «вещество», в «крошево», в «моль нулей».

И он сам - тоже без имени. Осип Эмильевич - уже не имя, а клеймо. Он пишет «я ль без выбора пью это варево»  в этом безымянном ряду.

И когда добавляет: «И, в кулак зажимая истёртый год рожденья», - это жест отчаяния. Держать в кулаке не имя, не лицо, не память - а цифру.

Тогда что же он перечисляет, как поминальный синодик?

Не имена, а годы. Как свечи, как зарубки. Как единственное, что нельзя отнять, - факт появления на свет.

И в этом - его сопротивление. Он не может назвать имён погибших (их нет, убили и вычеркнули имя). Но он может назвать даты, и этого достаточно, чтобы сказать: они существовали.

"Были и те, чей единственный след – это свет
над мерзлотою, над тундрой, где мощи хранятся;
на деревянных табличках ни даты, ни имени нет -
будут теперь номера вписаны в святцы.

Так и ушли, и ушли, не оставив имян,
как, вероятно, молитва уходит на небо:
авторства нет, но отслужена светлая треба,
автора нет, но и лагерь, и край осиян.

Хлеб отдавали тому, кто нуждался сильней,
утихомирив овчарок кроткою речью,
и отмолив нашу жизнь, восскорбели о ней
ночью полярной, оцепленной, нечеловечьей.

Напишет позже другой поэт, Елена Пудовкина.

У Мандельштама только годы, - но Бог помнит не по документам, а по самому факту бытия. Даже если имя стёрто, даже если солдат неизвестен, даже если поэт не смеет назвать никого по имени - бытие остаётся.

И Мандельштам, перечисляя годы,  говорит: «Я не знаю, как вас звали, но я помню, что вы, что мы - были. И я здесь, чтобы это засвидетельствовать».

Убитые неизвестные солдаты у Мандельштама, убивавшие других, и безымянные лагерники Пудовкиной - это два пересекающихся, но не тождественных множества.

У Мандельштама «миллионы убитых задёшево» - это поле боя, война. Здесь убивают и умирают. «Хорошо умирает пехота» - и эта пехота сама идёт убивать. Смерть здесь - это действие, в котором человек и жертва, и орудие. «Развороченный - пасмурный, оспенный  и приниженный гений могил»  - поле, где братские могилы смешаны с воронками от взрывов.

У Пудовкиной «безымянные лагерники» - не поле боя.  Здесь одни люди планомерно уничтожают других людей «ночью полярной, оцепленной, нечеловечьей». Здесь умирают невинно.

Пересечение в безымянности и в том, что Бог помнит всех.

Солдаты Мандельштама исчезают в крошеве, в свете размолотых в луч скоростей. Они становятся материей войны. Лагерники Пудовкиной исчезают в свете над мерзлотой, в молитве. Они становятся светом.

Это два лица одного века, но они не сливаются. Одно - убийство в бою, другое - убийство без боя. Одно - «гений могил», другое - «край осиян».

Для одного поэта мир похож на океан без окна, но это не отменяет того, что каждый, кто там прошёл, был Именем.

Ведь что такое «забыто Богом»? Это значит - исчезнуть насовсем, превратиться в ноль, в «моль нулей».

Мандельштам говорит про «осужденье судьи и свидетеля», но всё равно твердит эти годы рождения, даты. Он их перечисляет, как поминальный синодик.

А все имена помнит Бог. Вечная память только у Него. И это превращает безымянность из проклятия в тайну, это относится и к тем, кто убивал, и к тем, кто был убит. К солдатам и к лагерникам. Ко всем, кто прошёл через этот век. Бог помнит всех не потому, что они были правы или неправы, а потому что они были.

Читаю, бормочу стихотворение вслух.

Тишка сидит рядом и слушает.  Можно ещё долго вникать, но моя бедная голова устала, кружится сильнее прежнего. Хорошо хоть  сентябрь на дворе, солнышко, голубое ясное небо, подсохшие за лето древесные ветви дают проразрачную пятнистую тень на лёгкую желтизну страницы и поросшей травой земли. А не жуткая безпроглядная ноябрьская стылая ночь.

Осень только началась.


Рецензии