Гротвинский эксперимент. Глава 3

ГЛАВА 3
Соколовская и Угольков не знали местного «диалекта» — особого физического языка, в котором гласные отсутствовали, а согласные заменялись кодовыми цифрами, — и напряжённо вглядывались в строки на доске, пытаясь уловить хоть какой-то смысл. Сидевший рядом пожилой физик — Игорь Петрович Лебединский, старший научный сотрудник с вечной привычкой поправлять сползавшие на кончик носа очки в роговой оправе, — принялся шёпотом растолковывать им «каракули» Синеокова. От него несло табаком «Беломорканал» и мятными леденцами, которые он рассасывал, когда волновался. Пиджак на нём был расстёгнут, из верхнего кармана торчал затёртый карандаш.
Соколовская сидела, чуть откинувшись на спинку стула — деревянного, с потрескавшейся коричневой обивкой из кожзаменителя. Сквозь тонкую ткань её блузки — голубой, с мелким цветочным узором, — угадывались тонкие лямки лифчика. Она машинально подбирала под себя ногу, и туфля-лодочка на каблуке слегка покачивалась на носке. Золотистые волосы, собранные в нетугой хвост, были перехвачены простой резинкой, но даже так в них угадывалась та небрежная ухоженность, которая в провинциальном городке науки неизбежно привлекала внимание.
Спустя некоторое время Соколовская тихо произнесла:
— Спасибо, нам уже всё ясно.
Словоохотливый Лебединский тут же умолк, моргнул раза три поверх очков и потянулся к своей рюмке — видимо, решив, что разъяснительная работа заслуживает вознаграждения. Лушин, искусно изображавший полное равнодушие к формулам, зевнул и неожиданно предложил:
— А давайте-ка выпьем! Всё-таки у нас застолье, а не симпозиум!
С этими словами он быстро разлил водку по рюмкам. Лил он из бутылки «Столичная» с простенькой этикеткой, которую принесли с собой, — но рука его не дрожала, и уровень в каждой рюмке получался одинаковым, будто отмеренный по линейке. Спиртное, по его опыту, неизменно развязывало языки — а ему очень хотелось сделать гостей откровеннее.
Сам Лушин выглядел безупречно: тёмный костюм — не импортный, но хорошо подогнанный, — белая рубашка с чуть заметной голубоватой полоской, галстук тёмно-синий, с мелким узором, завязанный аккуратным узлом. Коротко стриженные волосы зачёсаны назад, у висков тронуты сединой, что придавало ему ту солидность, которую невозможно сыграть. Когда он улыбался, на щеках появлялись неглубокие ямочки. Его привычка — трогать серебряную запонку на левом рукаве, когда он размышлял, — проявилась и сейчас: пальцы правой руки потянулись к левому рукаву, нашли запонку и слегка повернули её.
— А за что выпьем? — рассеянно спросила Соколовская, беря рюмку. Взгляд её томных, блестящих глаз, в которых мелькали самые разные чувства, по-прежнему следил за одетым в мятый костюм Синеоковым, и нельзя было понять, что занимало её сильнее — сам молодой учёный, его небрежный вид, явно контрастирующий с высоким положением, которое он занимал в местном обществе, или тучи идей, круживших вокруг него.
«Неряшливый, — подумала она, — но в этой неряшливости есть что-то… настоящее. Не показное, как у тех, кто пытается выглядеть учёным, а живое. Как будто ему в самом деле всё равно, как он выглядит, — ему важно то, что он пишет».
— Мне сегодня сорок лет исполнилось! — с обаятельной улыбкой произнёс Лушин. — Вот за моё здоровье и выпьем!
Присутствующие уже не в первый раз поднимали тост за «сорокалетие» Лушина, потому отреагировали вяло, короткими, почти дежурными поздравлениями. Кто-то пробормотал «многая лета», кто-то просто кивнул и потянулся к рюмке. Один из гостей — немолодой инженер по гелиевым  системам, в гавайской рубашке, которую он явно считал признаком «западного стиля», — даже не поднял головы от тарелки, где громоздилась горка квашеной капусты.
Лишь Соколовская на мгновение бросила на «именинника» кокетливый взгляд — из-под полуопущенных век, с едва заметной полуулыбкой. Она тряхнула головой, чтобы её длинные волосы «сыграли» на свету с золотистым отливом, и двусмысленно улыбнулась, прежде чем спокойно опрокинуть рюмку с «огненной водой». Водка обожгла горло, и она чуть зажмурилась, но тут же потянулась к вилке и наколола маринованный огурчик — маленький, пупырчатый, из домашней закупорки, пахнущий укропом и гвоздикой.
Синеоков закончил писать, вернулся за стол. Движения его были порывистыми — он не шёл, а словно летел к стулу. Принял из рук жены — шикарно выглядевшей женщины лет тридцати пяти, в платье тёмно-бордового цвета, с золотой цепочкой на шее и ухоженными руками, ногти которых были покрыты бледно-розовым лаком, — наполненную рюмку. Жена, не скрываясь, бросала на Соколовскую уничижительные взгляды: они скользили по фигуре молодой женщины, по её блузке, по волосам, по той лёгкости, с которой она держалась, — и в каждом таком взгляде читалось: «Я знаю, что ты думаешь. И я тебе не позволю». Синеоков выпил залпом и тоже закусил маринованным огурчиком, от которого по подбородку потекла капелька рассола. Он не заметил. Жена заметила — и молча протянула ему салфетку.
— Я думала, вы тут занимаетесь релятивистской теорией гравитации под руководством академика Логинова, — растерянно произнесла Соколовская, всё ещё вглядываясь в строчки на доске и чувствуя начавшееся опьянение — лёгкое, тёплое, когда мысли становятся чуть гибче, а слова — чуть смелее. — А вы, выходит, копаете под шефа и занимаетесь собственными разработками! Это же идея, как обнаружить микроскопические чёрные дыры, если они вдруг возникнут? Разве нет?
— Не только обнаружить, — задумчиво ответил Синеоков, любуясь исчирканной доской, словно это карта сокровищ, и уделяя ей больше внимания, чем Соколовской, что той не нравилось. Он наконец повернулся к ней, и в его светло-серых глазах мелькнул огонёк, который бывает у людей, говорящих о своём, кровном. — Но и попытаться заглянуть через них в другие измерения. Кто знает, что мы там увидим? Или кто оттуда на нас посмотрит… Быть может, первичный космический разум — то самое начало, что инициировало Большой взрыв? То, откуда всё пришло и куда всё уйдёт?
Последние слова он произнёс тише, почти доверительно, и Соколовская вдруг почувствовала, как по спине пробежал холодок — не от страха, а от ощущения, что за этой, казалось бы, абстрактной фразой стоит нечто, о чём Синеоков знает больше, чем говорит.
— Ерунда всё это! — рассмеялся щегольски одетый Воронин, теребя аккуратную чёрную бородку, вьющуюся на краях. Воронин был из породы людей, которым идёт всё: широкоплечий, с правильными чертами лица и тёмными, чуть вьющимися волосами, зачёсанными назад. Одет он был в джемпер песочного цвета — импортный, с невнятным, но явно «западным» ярлычком, — поверх которого наброшен лёгкий пиджак. На ногах — замшевые ботинки, которые в Гротвино были редкостью. Он горячился:
— Чёрные дыры, страпельки, антиматерия… Бред и фикция! Будущее — в сверхмощных лазерах! Один мой лазер, если удастся довести его до ума, способен в будущем заменить весь БГК, который мы строим!
Он поднялся, подошёл к доске и быстро набросал несколько строк — вероятно, ключевые формулы из концепции работы ЛПЯН. Писал он быстрее Синеокова, меловые штрихи ложились увереннее и жёстче, но в его записи была и спешка — словно он боялся, что его перебьют.
— Да кому он нужен, твой лазер? — хмыкнул Синеоков, оглушительно чихнув от меловой пыли, которую он пытался стряхнуть с пальцев, размазав её, впрочем, по брюкам — и без того не слишком свежим. Он потянулся за носовым платком из кармана свитера и высморкался с тем бесцеремонным звуком, который бывает только у людей, давно переставших стесняться. — Будущее человечества — в космосе, а не на Земле! Нам нужна принципиально новая физика, открытие законов, о которых мы сейчас не имеем представления. Но прежде всего нужно понять, что такое время. И что такое вечность? Существуют ли измерения, где события происходят не последовательно, а все сразу, одномоментно? По сравнению с этой задачей твой ЛПЯН — всего лишь прикладная игрушка.
— Чушь! — горячо возразил красавчик Воронин, и его бородка смешно зашевелилась от напора слов. — Мы не способны постичь иные измерения или другое время, потому что это вне пределов человеческого разума! Это всё равно что пытаться объяснить младенцу всего несколько недель от роду, что такое буквы, и надеяться, что он тут же начнёт читать и писать. А мой лазер прост и понятен. Из него можно сделать космический двигатель и разогнаться до скорости света! Вот увидите: когда пучок из У-777 впервые дойдёт до входа в БГК, я включу свою установку и ударю лучом по мишени одновременно с ним! И когда будут расшифровывать рентгенограмму, все поймут, за чьей разработкой будущее!
Воронин выпрямился, скрестив руки на груди — поза победителя, но в уголке его рта дрогнула тень раздражения: он знал, что его аргументы — крепкие, но не красивые, а в этом городе красивый аргумент ценили не меньше, чем правильный.
— Но почему бы вам не интегрировать ТОКОМАК, разрабатываемый Синеоковым, в общую схему? — неожиданно вмешалась Соколовская, чуть наклонив голову и будто взвешивая каждое слово на невидимых весах научного сомнения. — У Дмитрия действительно изящная концепция постпрограммного использования пучка — она позволяет задействовать остаточную энергию потока после завершения основного цикла. Однако расчётная мощность У-777 объективно недостаточна для получения статистически значимого результата. А вот в связке с вашим ЛПЯН можно добиться необходимой амплитуды воздействия — и тогда гипотеза получит не просто теоретическое обоснование, а реальную экспериментальную верификацию.
Она говорила ровным, чуть низковатым голосом, и в нём не было ни наигранности, ни желания произвести впечатление. Но именно эта ровность и производила впечатление — тем сильнее, что от молодой женщины в окружении маститых учёных ждали бы либо молчания, либо робкой оговорки. Соколовская не робела.
«Что я делаю? — подумала она. — Первый день в городе, первый вечер в компании — и я уже лезу между двумя петухами, которые только что не подрались. Но если не сказать сейчас — потом будет поздно. Им нужен кто-то третий».
В зале на мгновение стало тише: спор, до того ведшийся в привычных категориях «гениально — неудачно», вдруг обрёл чёткие технические очертания. Кто-то из старших научных сотрудников едва заметно приподнял бровь, оценивая смелость формулировок молодой специалистки. Лебединский остановил рюмку на полпути ко рту и уставился на Соколовскую поверх очков, словно только что её увидел. Даже Воронин, обычно не склонный замечать реплики «молодых», задержал взгляд на Соколовской — поражённый не столько её словами, сколько той уверенностью, с которой она их произносила: будто она не предлагала, а уже видел перед собой графики и кривые, подтверждающие её правоту.
Синеоков же, напротив, слегка нахмурился — не столько от несогласия, сколько от того, что его идею, которую он так долго вынашивал и привык считать «своей», вдруг кто-то хладнокровно и точно сформулировал публично. Он потянулся к пуговице воротника свитера — привычка, проявлявшаяся, когда ему было не по себе, — и чуть дёрнул её. Жена, сидевшая рядом, положила ладонь ему на колено — коротко, крепко, как кладут руку на рычаг, чтобы он не сдвинулся. Синеоков хотел было возразить, но сдержался: в словах Соколовской не было ни насмешки, ни желания принизить его труд — только холодный, почти безжалостный анализ, который в научной среде порой ценится выше комплиментов.
Лушин, наблюдавший за этой короткой, но насыщенной сценой, едва заметно кивнул про себя. В этой реплике, в этой способности мгновенно схватывать суть и перекидывать мостики между чужими подходами, и крылся тот самый «острый ум», о котором писали в характеристиках Соколовской. И пусть её манера держаться порой казалась излишне вызывающей, здесь, в этом зале, среди людей, для которых точность определения являлась мерилом уважения, она неожиданно попала в общую струю.
В комнате повисла густая, почти осязаемая тишина. Два давних соперника замерли, старательно не глядя друг на друга. В их напряжённом молчании угадывалось нечто куда более сложное, чем простое раздражение: оба не раз втайне прикидывали, как могли бы сложиться их исследования при объединении усилий, но гордыня — этот незримый, но тяжёлый барьер — упорно не позволяла ни одному из них сделать первый шаг.
Лушин, чутко уловив эту неловкую паузу, повисшую в воздухе тяжёлым статическим зарядом, решил разрядить обстановку. Он неторопливо поднял рюмку, чуть прищурился — словно примеряясь к собственным словам, — и произнёс с нарочитой простотой, за которой пряталась тонкая расчётливость:
— За дружбу и любовь!
Гости негромко отозвались, чокнулись, выпили. После этого ещё с полчаса болтали о пустяках — о погоде, городских сплетнях, о том, как стремительно и неумолимо дорожают продукты, — надеясь, что эти бытовые мелочи развеют напряжённость вечера.
Затем Соколовская поднялась, расправив складки платья лёгким, почти небрежным движением.
— Прошу прощения, — она смущённо улыбнулась, и в этой улыбке мелькнуло что-то неуверенное, непривычное на фоне её обычной собранности, — но нам пора. Нужно ещё успеть заселиться в общежитие. Мы, как говорится, с корабля на бал — только с поезда да сразу на праздник.
Угольков тут же вскочил следом, неловко толкнув стул; тот скрипнул, и этот резкий звук странно подчеркнул внезапную суету, сменившую недавнюю неподвижность. Юноша покраснел, торопливо поправил воротник, будто надеялся, что эта мелкая забота скроет его растерянность.
Воронин и Синеоков наконец переглянулись — коротко, почти исподволь, словно проверяя, не заметил ли кто эту едва уловимую синхронность. И в этом мимолётном взгляде проскользнуло нечто новое: не столько согласие, сколько молчаливое признание того, что вечер принёс им не только напряжение, но и знак их будущего объединения — пусть пока зыбкого, едва намеченного, но всё же возможного.
Александр, бормоча извинения и чуть ли не кланяясь каждому стулу на пути, направился к углу, где громоздилась груда чемоданов — потёртая, разномастная, будто собранная из разных эпох: тут и старый фибровый чемодан с потускневшей латунной фурнитурой, и пара жёстких кофров, и даже небольшой деревянный ящик, перетянутый ремнями.
— Так это ваши вещи? — удивился Синеоков, приподняв бровь и окинув взглядом эту импровизированную баррикаду. — А я-то думал, официантки пытаются так интерьер обустроить. Чемоданы, надо признать, неплохо вписываются в антураж — почти авангардная инсталляция.
— Нет, вы ошиблись, — улыбнулась Соколовская, и в её улыбке скользнула лёгкая ирония, не злая, но отчётливо очерчивающая границу между шуткой и реальностью. — Как видите, у этих вещей есть вполне конкретные хозяева.
Угольков подошёл к одному из чемоданов — видимо, своему, — бодро схватил за ручку и резко поднял. Но не удержал: мышцы после обильного застолья не справились с весом, и чемодан с глухим, почти обиженным стуком рухнул на пол. Вид у юноши стал одновременно растерянным и до смешного трогательным — будто он сам не мог поверить, что такая простая вещь взяла над ним верх. За столом дружно рассмеялись, но смех вышел не насмешливым, а тёплым, почти отеческим: в нём не слышалось злорадства.
Соколовская накинула плащ — тёмный, с тяжёлой подкладкой, явно не предназначенный для здешнего климата, — и, продолжая улыбаться, повернулась к Лушину:
— А далеко отсюда до общежития физиков? Может, такси поймать?
— Такси в нашем городке искать — только время терять, — спокойно ответил Лушин, чуть качнув головой. — Проще пешком дойти. Тут всего одна автобусная остановка, да и та по расписанию, которое никто не соблюдает.
— Но как же мы всё это донесём? — Соколовская беспомощно посмотрела на груду багажа, потом — на Уголькова, будто в его взгляде надеялась найти хоть каплю уверенности.
— Сам помочь не могу — я сегодня вроде как именинник, — Лушин чуть усмехнулся, легко коснувшись пальцами края рюмки, словно подтверждая своё «право на бездействие». — Но кто-нибудь точно подсобит.
Он едва заметно кивнул в сторону Синеокова — так, что жест этот уловили только те, кто привык считывать полутона: сам Дмитрий, Воронин да, возможно, ещё пара человек, знавших Лушина не первый год.
Дмитрий понял намёк. Несмотря на недовольный взгляд жены — в нём читалось и раздражение, и затаённая усталость от бесконечных «чужих дел», которые вечно ложились на плечи мужа, — он поднялся, расправил плечи и направился к чемоданам.
— Да я помогу, — сказал он чуть резче, чем хотел, будто оправдываясь не перед Соколовской, а перед самим собой. — Дел-то на десять минут. Дольше говорить будем!
За ним, словно по инерции, поднялся и Воронин, аккуратно отлепив от себя слегка захмелевшую жену — полную, безвольную женщину, за весь вечер не позволившую себе сказать ничего «лишнего». Та недовольно хмыкнула, отвернулась и принялась теребить край скатерти — мелкое, нервное движение, выдававшее её раздражение. Не обращая на неё внимания, Воронин взял из рук Синеокова один из чемоданов и направился к выходу, на ходу накидывая куртку. Синеоков последовал за ним.
Оба выглядели странно: плечи чуть напряжены, шаги торопливые, но не хаотичные, будто они сами не до конца понимали, зачем идут. Неужели и правда захотели продолжить прерванный разговор об эксперименте — без лишних ушей, без чужих взглядов, там, на тёмной улице, где слова не будут отскакивать от стен, а лягут прямо в воздух, смешиваясь с холодом и запахом осенней сырости? Или же в этом порыве было что-то другое — не научный азарт, а простое, почти забытое чувство мужской солидарности: помочь тем, кто только приехал, встать на ноги, не дать споткнуться в самом начале пути?


Рецензии