Облако из провинции
Харченко Вячеслав
Роман литературной журналистики
Эту книгу я пишу только своей маме, потому что ей очень нравятся книги о поэтах.
Оглавление
Предисловие 2
Игорь Меламед 2
Федор Сваровский 6
Дмитрий Воденников. 9
Дмитрий Мельников 12
Николай Звягинцев 14
Алексей Тиматков 17
Ольга Ермолаева 19
Ольга Рычкова 21
Валерий Лобанов 23
Планы
Валерий Лобанов
Бунимович
Калашников
Миронов
Гандельсман
Глеб Шульпяков
Капович
Анашевич
Михаил Лаптев,
Ивкин,
Чемоданов,
Кузнецова
Андрей Дмитриев
Янышев
Ненашев
Правиков
Григорий Медведев
Дана Сидерос
Игорь Сид
Ольга Родионова
Яшка Казанова
Светлана Хромова
Марьяшина
Гумеза
Нацентов
Мира Бессонова
Предисловие
Игорь Меламед
Странно, что об Игоре Меламеде я узнал только пять лет назад, потому что по большому счету Меламед настоящий сетевой автор, в том понимании, которое я вкладываю в это понятие, например, в книге «У горы Волошина». Узнал я о нем от Саши Барбуха, хотя, например, в круг Меламеда входили Елена Генерозова и Дарья Еремеева, которых я довольно хорошо знаю. Меня может простить только то, что Меламед очень часто печатался под масками. Вон сколько клонов или п-научному гетеронимов:
Сёма Штапский, Артур Дручинский, Иосиф Фурц-Беленький, Игорь Чериба, Абрам Трембач-Дехтярь, Антон Мисурин, Ирина Перетц, и все они сетевые родственники и литераторы со сложными семейными отношениями, ведущие непримиримую борьбу с графоманами и литературными тунеядцами и бездарностями.
По количеству клонов могут сравниться только Саша Анашкин и Юра Ракита, хотя, конечно, масштаб дарования не идет ни в какое сравнение. Я не удивлюсь, что даже Максим Амелин, который описал их в своей книге, обнаружил не всех.
Выдуманный мир, который для настоящего поэта реальнее реальности. Добро пожаловать в сеть нулевых, которая теперь практически утратила свою анонимность, и появление второго Меламеда невозможно.
А еще он от лица своих клонов печатался в Новом мире. Просто фантастика. Русский Фернандо Пессоа. Это чем-то мне напоминает Леонида Делицына и его литературную сетевую премию Тенета. Он мог выдумать жюри, включить в жюри выдуманных литераторов и самостоятельно отвечать на письма реальных участников от лица выдуманного жюри. Благородные безумцы нулевых, которые только и могут творить великую русскую литературу. Кажется серьезный Вавилон именно из-за этого и поссорился с Делицыным. Существует такое устойчивое мнение, что все сетевое пропадает, потому что меняются протоколы, языки программирования и совместимость нового и старого программного обеспечения. Поэт должен печататься на бумаге, но если поэт выдающийся, как Меламед, то филолог и без бумаги придет в сеть и все досконально изучит. Трагедия и судьба Меламеда известны (он был прикован к постели), стихи сейчас все напечатаны. Не поленитесь, поищите. Клоны я тоже привел, поэтому я не буду приводить его стихов. Я его не знал, а за меня всю работу сделали выдающиеся филологи современности.
Хотя нет. Один приведу.
БЕССОННИЦА
1.
Такую ночь, как враг, себе назначь.
Как враг, назначь, прими, как ангел падший,
где снег летит, опережая плач,
летит, как звук, от музыки отставший.
И тьма вокруг. И снег летит на вздох,
ни слухом не опознанный, ни взглядом.
В такую ночь бессилен даже Бог,
как путник, ослепленный снегопадом.
И Бог – уже никто. Он – темнота
за окнами. Он кроною ночною
ко мне в окно глядит. Он – немота.
Он задохнулся снегом за стеною.
В такую ночь кровати, двери, шкаф
подобны исполинским истуканам:
вот-вот и оживут они, припав
к оставленным, недопитым стаканам…
2.
Я помню: так же ветер завывал
в такую ж ночь – ни звезд, ни Божьих знаков.
Я собственное имя забывал
во сне – и называл себя Иаков.
И снилось мне, что это – сон навек
и никогда не будет пробужденья.
Всю ночь я колыхался, как ковчег,
на волнах отчужденья и забвенья.
И было пробуждение. И явь,
казалось, в окнах светом брезжит утло.
Но как преодолеешь море вплавь? –
То был лишь сон, в котором снилось утро.
Там, в этом сне, я тихо умирал.
И сам себе я снился пятилетним.
И снег летел безмолвно, наповал,
и падал с неба лебедем балетным.
Меня куда-то с хлопьями несло.
Умершие со мной играли дети.
И календарь не помнил про число.
И ночь не вспоминала о рассвете.
Я умирал на гребне января,
и холод, наступивший наконец-то,
все окна в доме настежь отворя,
увел меня в пожизненное детство…
3.
И я тогда не умер. Я живу.
Но, тем же снегом к стеклам прилипая,
все та же вьюга, только наяву,
крушит окно, как всадница слепая.
И снег летит в былые январи.
И в комнате безжизненно и пусто.
И двери открывает изнутри
ночной сквозняк, и вслед за ним искусство
уходит прочь из комнаты моей
на снег, на смерть – сродни пустому звуку.
И все никак не может до дверей
ко мне Господь пробиться в эту вьюгу.
Но, Господи, услышь хотя бы плач!
Узнай, о ком я плачу хоть, о ком я…
Уже не хлопья в окна бьют, как мяч,
а черные кладбищенские комья.
…Не о тебе ль я плачу, не твою
ищу ли руку, жалуясь и каясь?
И в темноте то на руку свою,
то на свою молитву натыкаюсь…
Не дай тебе беспомощный Господь
в такую ночь проснуться – о, не дай же!…
Он сам уже – одна больная плоть.
Он лишь на шаг продвинулся – не дальше…
4.
Кто ж эту ночь на боль короновал? –
пусть мой вопрос никем уже не слышим! –
Кто выдумал нелепый карнавал,
где в маске снега страх течет по крышам?
То страх мой потерять тебя впотьмах,
и страх еще покуда не имущих,
и страх уже утративших, и страх
еще своих утрат не сознающих,
и страшный страх лишенных сна навек,
кто сам – непоправимая утрата...
Так вот что означает этот снег,
точнее, то, что в маске снегопада.
И снег летит неведомо куда.
И длится страх мой, в грех перерастая.
И длится шаг Господень без следа.
И длится ночь, безбожная, пустая.
И мы с тобой навеки длимся врозь,
невыплаканной тьмою отчуждаясь.
И снег летит, как поезд под откос,
своим ночным крушеньем наслаждаясь…
1983
У гетеронима Меламеда - Антона Мисурина - есть стих, по своей значимости и боли сравнимый с известным стихом Бродского, но так как я считаю, что я живу в период глубочайшей трагедии единого великого этноса, то приводить его здесь не буду. Хотя он и выложен на стихах.ру.
Федор Сваровский
В 2008 году на Волошинском фестивале читал свои рассказы Саша Соколов, поэтому его выступление заслонило другое необычайное событие, масштаб которого можно понять только через 18 лет. Данил Файзов и Юрий Цветков привезли из Москвы свой поэтический проект «Полюса», в рамках которого выступал Федор Сваровский. Сваровский на тот момент мне был известен удивительным циклом «Все хотят быть роботами», который и сейчас можно найти на сайте сообщества «Вавилон». Из космического мусора американской фантастики категории В2 ему удалось написать текст, который никогда ни до ни после никем не был создан в русской поэзии. Возможно, если бы Циолковский писал стихи (надо проверить, может и писал, но лень, хвала моей неряшливости), то он писал бы именно так и именно об этом:
СМЕРТЬ ДЕСАНТНИКА
Джексон
опытный капитан
заблудился
кругом – Титан
смотрит в видеоуловитель:
вдали
в мёрзлом песке
умирает десантник
один
среди метановых луж
видно – уже ничей
жизнь его истекает
как после дождя
стекает
вода в ручей
видимо, после бомбардировки
скорее всего, контуж
енный
кто такой
неизвестно
вокруг
только ангелы
так много
что мешают друг другу
на первый взгляд
им даже тесно
и роятся
роятся
наверх
восходя
Этот стих потом вошел в книгу «Все хотят быть роботами», 2004 г. Там же, например, и «Монголия»:
2.
трава поднимается сквозь асфальт
на площади Тяньаньмэнь
до горизонта – цветы
по опустевшим улицам бродят электрические слоны
их всадники – роботы
все больны
энергии больше нет
для подзарядки нужна кислота
но нет кислоты
идёт
пятый год
от начала войны
(отрывок)
Во всей этой, казалось бы, простой и даже немного потешной игре неожиданно выскакивает какой-то русский космизм с его безудержным поиском места человека во Вселенной и осмыслением взаимосвязи космических и земных сил, а то и Небесных.
Это клише, которое я навесил на Сваровского до 2008 года, сыграло со мной злую шутку, потому что когда я услышал его вживую, то был поражен его необычайным разнообразием. Те поэтические ноты, который он брал, мало кому доступны.
Еще раз я видел Сваровского в Москве, но намного позднее. Я был на вечере Николая Звягинцева (а может это и была сборная солянка, но я шел именно на Звягинцева), который проходил в салоне «Дача на Покровке», и вот уже после его окончания, или посередине (Бог его помнит) кто-то сказал, что едет Федор Сваровский, но ждали его очень долго, и я не понимал, почему его ждут так долго, если он уже приехал к подъезду, и только спустившись на улицу я увидел, что Сваровскому было очень тяжело подняться на второй этаж из-за болезни, которая его уже мучила в тот момент.
Когда Сваровский переехал в Черногорию, то совершал какие-то удивительные по своей человеческой доброте и искренности поступки. Один раз он раздавал щенков через социальную сеть по всему миру, которых нашел на помойке в Черногории. Самое смешное он их раздал, а один щенок даже оказался в итоге в России в Москве у Саши Барбуха. Щенок вырос в огромного черного пса и до сих пор жив и прекрасно себя чувствует. Его привозят на лето в Крым в Перевальное.
Потом Сваровский раздавал котят, которых тоже где-то нашел. Так как я кошатник, то на этот раз о котенке уже переписывался с Федором я. Решить надо было многое, ведь котенок должен был ехать заграницу, в суровую северную Россию: паспорт, прививки, рейсы, билеты, поверенные и курьеры. Мы договорились обо всем, я убедил жену, что нам нужен второй кот, но в последний момент все сорвалось, даже не помню почему. Помню, что на утро мы слали друг другу очень грустные смайлики.
Про книги Федора Сваровского. «Мы всё поправили» (стихи 2022–2024 годов) как-то ко мне не попала, а вот «Бортовой журнал ФС 2006–2026» (издательство «Культурная инициатива», 2026 — избранное) надо бы обязательно купить. Ну и «Все хотят быть роботами» у меня где-то была, но, видимо, осталась в Москве, в Крым в Алушту я ее не привозил.
Стихи Федора удостоены премий: Малая премия «Московский счёт» (2007) — за дебютную книгу «Все хотят быть роботами», Шорт-лист премии Андрея Белого (2007 — за «Все хотят быть роботами», 2009 — за «Путешественников во времени»), Лауреат международного фестиваля «Поэзия без границ» (Рига, 2019
Стихи печатались в журналах «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов», «Зинзивер» и др.
Дмитрий Воденников.
А я ещё империю любил
(она б любить меня не стала),
но вот когда она пропала —
не по моей вине пропала —
я никого не полюбил.
Это цитата из стиха Воденникова из книги "Как надо жить, чтоб стать любимым". 2001 год. До этого у него вышли "Репейник", буквально страниц 30, в 1995 году и "Holiday" в 1999 году.
Мне очень сложно объяснить, что я нашел в этих строках. Они бродят у меня из одной моей книги прозы в другую. Старшее поколение никогда не любило империю, оно никогда не понимало зарницу, пионерские лагеря, которые так любили мы, и хорошо помнило о репрессиях, которые мы не помнили.
Если Мандельштама они читали в списках ночью под одеялом с фонариком, то мы в интернете. Их кумир был Солженицын, которого мы не понимали и считали тяжеловесным, а наш кумир был Лимонов, которого не понимали они и считали порнографом (история их уровняла). Поэтому мы любили империю, а почему империя не любила нас тоже понятно. Она прекрасна чувствовала, что мы уже другие и примем самое активное участие в ее разрушении. А младшее поколение просто не знает и не помнит, что такое империя.
Когда в 1995 г. и 1999 г. вышли книги Воденникова, то они просто взорвали поэтическое сообщество. Я хорошо помню, как поэт Леша Рафиев панк и, мягко говоря, маргинал с рабочих окраин Москвы, бегал по моей пятидесятиметровой квартире в Люблино в Москве и восторженно сыпал цитатами из них. Я хорошо помню свое истерическое восторженное состояние, когда Глеб Шульпяков, редактор отдела поэзии журнала Новая Юность, в 1999 году вынес на набережную Москва-реки мне номер, где мои стихи были напечатаны рядом со стихами Воденникова.
Для того, чтобы провести незабываемую ночь с 18-летней студенткой из РГГУ в 2000 году достаточно было ей прочитать по памяти три-четыре стиха Воденникова из этих книг.
Я хорошо помню, как в 2003 году я читал в Коктебеле стихи Гумилева и Иванова семнадцатилетней художнице из Николаева и в конце каждого стиха она удивлялась: "Не хуже, чем у Воденникова".
Это была фантастическая слава, сравнимая со славой Северянина в нулевые годы Серебряного века.
Я даже не буду писать, какие премии получил Воденников, потому что он получил главную премию: он стал частью русской культуры, а его стихи ушли в народ. Никто не помнит имени Воденникова, только фамилию. Это и есть признание.
Надолго Воденников стал идолом.
Проблема Воденникова в том, что, став идолом моего поколения, он стал идолом и в стихах.
А время изменилось. За тридцать лет время чудовищно изменилось, изменился читатель, изменился мир, изменилось общество, Вселенная и человечество, только не изменились стихи Воденникова. Хорошо это или плохо я не знаю. Да и никто не знает. Мне 55, а не 18, возможно те, кому сейчас 18, также восторженно читают стихи Воденникова питерским дрожащим бледным барышням на Мойке под лунный свет и дребезжание трамвайчика.
Но ужас даже не в этом. В году 2012 в Булгаковский салон пришли почитать стихи поэты из студии Воденникова - он ее вел, и все они были маленькими воденниковыми, а зачем нам 100 воденниковых. Воденников также как и Бродский, или Северянин, или Хармс - это тупик. Большой тупик для эпигонов и версификаторов.
И хотя потом была собака Чуня, истории от том, что он ходит только пешком вплоть до 20 км в день, радио, телевидение, газеты, колонки, заграница и пр. и пр. (все, что и должно быть у большого русского поэта) для меня Воденников остался навсегда юным прозрачным мальчиком конца девяностых и начала нулевых, проникшим в мое подсознание всего двумя строками, с которыми я живу всю свою сознательную жизнь:
А я еще империю любил
(она б любить меня не стала),
но вот когда она пропала —
не по моей вине пропала —
я никого не полюбил.
Я ничего еще не отдавал:
ни голову, ни родину, ни руку —
ну может быть какой–то смерти мелкой
[а может быть какой–то смерти крупной],
я выпустил из рук горящей белкой
[я выронил ее купюрой круглой], —
но я по–крупному — не отдавал.
Так пахнет ливнем летняя земля,
я не пойму, чего боялся я:
ну я умру, ну вы умрете,
ну отвернетесь от меня —
какая разница.
Ведь как подумаешь, как непрерывна жизнь:
не перервать ее, не отложить —
а все равно ж — придется дальше жить.
Но если это так (а это точно так),
из этого всего:
из этой жизни мелкой
[а может быть, из этой жизни крупной],
из языка, запачканного ложью,
ну и, конечно, из меня, меня —
я постараюсь сделать все, что можно,
но большего не требуй от меня.
Или вот еще:
Ах, жадный, жаркий грех, как лев меня терзает.
О! матушка! как моль, мою он скушал шубку,
а нынче вот что, кулинар, удумал:
он мой живот лепной, как пирожок изюмом,
безумьем медленным и сладким набивает
и утрамбовывает пальцем не на шутку.
О матушка! где матушка моя?
И еще, и еще, и еще...
Дмитрий Мельников
Дмитрий Мельников поэт глубоко религиозный, но эта та религия, от которой бросает то в жар, то в холод, потому что без первородного изъяна писать невозможно: не с чем бороться. Святые тихие поколения не нужны литературе. Хотя Мельников, как никто другой, может быть чувствителен и кроток.
Она поёт про доброго жука
в индустриальном городе Магог,
и Гарина прозрачная рука
касается её холодных щёк
Иногда сентиментальность у него доходит до абсурда, обнажая если не душевные страдания, то хотя бы душевную боль. Этот гул боли порождает слово, которое иногда пугает своей откровенностью, но требует вмешательства высших сил.
Я скорее огонь, чем воздух, скорее морок,
чем доступный смысл, я скорее холод и ворог,
чем тепло и защита, я скорее сомненье, чем вера
в то, что божественна даль, я твоя печаль без примера.
Твоя печаль.
В этой настойчивости нет бесстыдства, как не может быть бесстыдной природа. Нельзя требовать от Мельникова видеть то, что можно нафантазировать. Он четок и прямолинеен. И этой глубоко метафорической четкости всегда есть объяснение.
И я сплю, и в моём изголовье сидят двуглавые грифы,
и я знаю, что только из крови рождаются мифы,
и я знаю, что только из крови растут серафимы,
даже Рим без мёртвых героев не стал бы Римом
Но сон ли это. Хотя если веришь, то нельзя не верить Мельникову. Эта вера сравни целеустремлённости, отчего расползается реальность, и автор становится вестником трагедии, ибо если твоя вера предполагает цель в бессмертии, то она бессмысленна, так как вера предполагает бессмертие души, а не тела.
Глядя вниз и вперёд, на седые гряды жилья,
на собачьи глаза домов посреди зимы,
я почти готов к переходу смертного “я”
в бессмертное “мы”
Вера в бессмертие столь обыденна у Мельникова, что может привести к потере смысла, а любая потеря смысла для поэта сроди потери жизни, так как жизнь поэта и есть стих. Не писать он не может, если не пишет, то пишет молча, и если ускользает стих, он все равно пишет потому что он поэт.
Теперь, в своём трёхкомнатном шале,
вплывая в чёрный космос без оглядки,
ты не услышишь, как стучит реле
моей необесточенной сетчатки.
Слово нужно не только читателю, но проблема в том, что слово ли это понимает только читатель или даже подготовленный филолог. Поэт - ребенок судьбы, он не умеет врать и терпеть, а если умеет, то это уже не ребенок, а если не ребенок, то вера расстворяется как по утру туман с гор, потому что ребенок не знает смерти, если ему сказали, что он не умрет.
Напиши мне потом, как живому, письмо,
но про счастье пиши, не про горе.
Напиши мне о том, что ты видишь в окно
бесконечное синее море,
что по морю по синему лодка плывет
серебристым уловом богата,
что над ним распростерся космический флот —
снежно-белая русская вата.
Я ломал это время руками, как сталь,
Целовал его в чёрные губы.
Напиши про любовь, не пиши про печаль,
Напиши, что я взял Мариуполь.
Напиши: «Я тебя никому не отдам,
Милый мой, мы увидимся вскоре».
Я не умер, я сплю, и к моим сапогам
Подступает Азовское море.
Дмитрий Мельников автор пяти книг стихов. Удостоен премий журналов "Москва" и "Плавучий мост".
Печатался в журналах Знамя, Москва, Арион и др.
Иногда начинаешь думать: "Зачем, почему", - а потом кто-то очень важный и авторитетный для тебя говорит: "Не возгордись". И ты читаешь страницу за страницей. Медленно читаешь. Я бы не хотел быть знаком с Губановым или с Мякишевым (хотя немного знал) или с Лимоновым, да даже с тишайшим Вениамином Блаженным, тем более с Есениным, но я знаком с их стихами, и это все оправдывает и объясняет. Не все, но многое. Свет должен быть на расстоянии. И закурить.
Николай Звягинцев
Со стихами Николая Звягинцева я знаком довольно давно, с середины нулевых, хотя еще в начале девяностых была известна крымско-московская группа «Полуостров», в которую входили такие поэты как Андрей Поляков (писал уже о нем), Игорь Сид, Михаил Лаптев (требуют отдельного разговора) и собственно Николай Звягинцев.
Видел я его один раз в Москве, в культовом месте «Дача на Покровке», он был участником поэтического вечера, который вели Данил Файзов и Юрий Цветков.
Стихи Звягинцева меня в тот день до того поразили, что я даже испугался подойти к нему. Есть такое состояние слушателя поэзии, когда до того не хочется исказить чувственное впечатление от стихов, что приходится находится от их создателя на некотором расстоянии, боясь расплескать и потерять это самое первое впечатление.
Звягинцев поэт метафорической недосказанности, когда за вполне реальными образами скрывается нечто большее . То что ожидаемо, но в то же время приводит к новому впечатлению.
В окно, когда небо бывает близко,
Когда поднимаешь его до дна,
Смотрит высокая баскетболистка —
Луна.
Там, где Звягинцев остается приверженцем подсознательных аллюзий, которые и выстраиваются во вполне осязаемую кинематографическую картину, там и возникает запредельный поэтический образ, от которого как небольшие волны по бирюзовой глади моря разлетаются во все стороны стрелы поэтического прозрения, идущие из глубины смысла. И вот уже Луна становится баскетболисткой, а небесные хорды превращаются в небесные пределы над горой Арарат.
С той стороны Арарата,
Не видной из Еревана,
Лето слепое с краю,
Мягкое дно дивана.
Все небесные хорды,
Друзья трамвайного круга
Ходят с высоким горлом,
Держат правую руку
Там же где Звягинцев неожиданно становится рационален, то почему-то поэтическое высказывание скукоживается и остается впечатление неполноты прочтения, но даже это неполное высказывание если и не пугает от обилия свободы, то все равно оставляет впечатление разговора о том, что скрыто, о том, что неясно и должно быть вынуто наружу, как белый кролик из черной шляпы искусного фокусника. Но это не технические фокусы, от которых так болит голова, это не чечетка филологического нагромождения, а ясная простота, от нее веет чистым и горным воздухом.
Что ты наделал с последней минутой,
Жёлтый подсолнух на линии гнутой
Просто затем, чтоб замкнуть пустоту.
Небо изменится, я полагаю.
Что ты сказала — свобода пугает?
Это известно любому коту.
И в этом ощущении вдруг возникает поэтическое высказывание, которое способно предсказать будущее, а хороший поэт всегда предсказывает будущее. В отличие от тяжелой прозы, которая лет через двадцать, как правило уходит в небытие, стихи могут прорезать смысл не только столетий, но и тысячелетий, оставаясь тем, что может описать эпоху, оставить запах эпохи, и Звягинцев умеет работать с запахом эпохи, как бы предчувствуя, что же от нее останется потом, останется в будующем.
Деревья будут темнолистными,
Мой одноклассник – лейтенантом.
И звуки, с сумерками слитые,
Дрожа воздушными былинками,
Пройдут, как в цирке, по канату.
Эти послания Звягинцева, как письма из прошлого, когда память становится единственным спасением от оскала мира, когда голос человека, волосок на подушке, шелест темнолицых листьев более точно передают прошлые события, чем статьи архивных газет библиотек, чем забытые письма. Разглядывая пустяки, Звягинцев остается сам настоящим архивариусом былого и это дает ему право называться поэтом, потому что хороший поэт обожествляет деталь почти так же как и Создатель, не объясняя читателю, зачем ему нужно то или иное творение.
Вспомню голос, читая письма,
Расплывается лишь лицо –
То ли образ иконописный,
То ли чертово колесо.
Эпос Звягинцева – это желание остаться возле событий, но не входить в них. Очертить круг того, что должно быть и что должно на самом деле иметь смысл и значение, а не все то, что мы привыкли воспринимать как значимое и важное. Это то обобщение, от которого остается желание если не уйти вглубь себя от колких ударов действительности, то хотя бы задуматься, для чего эта действительность существует и кто ее создал.
Бельевые лоскуты
Ветер треплет по дворам,
Как ромашек лепестки,
Телефонов номера.
Снова осень по лесам.
Запрокинутые вверх,
Клены гасят паруса
Холодеющих ветвей.
Я вдыхаю, как дымы,
Там, где дождь прошел крылом,
Наступление зимы
И далекое тепло.
Обрывки кадров черно-белого кино. Вот сейчас механик войдёт в будку, выбросит в сторону окурок, запустит аппарат, и старая трескучая кинопленка, то и дело обрываясь на самом интересном месте, отобразит на белой простыне синема картины давно ушедшего мира, который в сущности и должен оставаться в кадрах кинохроники или же в строках
Алексей Тиматков
Стихи Алексея Тиматкова всегда производили на меня странное впечатление: несмотря на свою устремленность к неведомому, он всегда позволял себе панибратски похлопывать по плечу это неведомое. Это не был вызов, свойственный юношескому максимализму и юношескому же отрицанию, а некоторая постановка своего голоса в равное или даже покровительственное отношение к тому, что мы считаем более высшим, к тому, что и создало этот мир во всех его черточках и проявлениях. Это не метафизические поиски первоначальной природы реальности, а скорее желание поставить себя (не себя, лирического героя, поэта) на равных с Творцом.
Помоги ему, товарищъ Господь,
Всемогущая твоя голова
Вроде и молитва, вроде и просьба (а в отличие от героев Булгакова мы должны и даже обязаны просить), а в конце слова стоит твердый знак. Некая издевка? Вот это-та двоякость и вызывает фривольность, но именно в этом фривольном отношении к неведомому и непознаваемому, разлитому в бесконечности и безвременьи и возникает настоящая поэзия. Косноязычие как единственная форма обращения, потому что тот, к кому обращается лирический герой Тиматкова говорит с ним на неведомом и непонятном языке.
И теперь моё косноязычье
Так близко к молчанью твоему
Даже более того, раз разговор ведется на непонятном языке, то и воспринимается он скорее как молчание, а не взаимопроникающие общение. Эта отверженность от тайного зачастую приводит к тому, что несмотря на медитативность и некую философичность и даже библейность языка Тиматкова, всегда останется впечатление, что создатель отстранён из поэзии Тиматкова, но именно эта отстранённость и даёт слово. Тут же возникает вопрос истока этой поэзии. Все ли мы люди пишущие вообще понимает в чем исток поэзии, и не берем ли мы слишком много на себя, утверждая, что поэт общается с чем необъяснимо высоким.
летало белое пятно
горела чёрная резина
господь всю ночь глядел в окно
из лимузина
И что такое тогда наша душа? Тут даже не вопрос в ее существовании, тут скорее вопрос, что, собственно, она из себя представляет? Это тонкое эфирное божественное тело, которое человек просто не ощущает и не видит из-за ограниченности своих чувств, или же душа все-таки вполне земное проявление и ее можно даже пощупать и увидеть.
В пустой квартире в пепле по колено
Ты бродишь, неприкаянно дыша,
И косная, тяжёлая душа
Катается по телу, как полено
Но не стоит думать, что читатель стихов обвиняет лирического героя за такое необычное отношение к миру. В конце концов мы оценивает не мировоззрение, а поэзию, а она растет «из всякого сора». Может все эти значимые для многих вопросы и есть тот сор, из которых растет поэзия Тиматкова и не нам, грешным существам, обвинять в этом поэта. Поэзия живет, где хочет и может. Был бы дар.
Как жарит солнце на закате!
А день ушел на пустяки.
Кто обвинит меня в растрате?
Комарики да мотыльки
Такое необычное отношение сродни путешествию в царстве мертвых, и Аид Тиматков переносит на землю, но видимо это тот взгляд, когда мы просто не различаем (точнее не разделяем) жизнь и смерть. Лирический герой Тиматкова живёт по законам земного живого мира, но ощущает себя в мире загробном, переплывающем реку, разделяющую царство живых и мертвых с оболом Харона на языке.
Пускай набычиваем жилы
И жаркой брызгаем слюной,
Но кто поверит, что мы живы, —
Лишь полумертвый да больной.
И хотя шепот его героев вполне себе библейский, но матрешка смыслов скорее не раскрывает смыслы, а их схлопывает, отчего нависает гнетущая и холодная тишина, которая скорее вызывает страх и отчаяние, чем веру в лучший исход. Но еще раз повторяю, поэзия живет везде и дышит, как может, как слышит и видит.
С Алексеем Тиматковым я знаком по Литературному институт. Когда я там учился он был проректором по хозяйственной работе. Это год 1999-2001. Мы не раз выпивали в подвале Литературного института, где Алексей под гитару исполнял песни на свои стихи. Мне знакомы его подборки стихов в журнале «Алконостъ» и книга 2004 года «Воздушный шар», вышедшая в издательстве «Воймега». Ближе к году 2014 мы еще раз с ним пересеклись, когда я отдавал своего кота Феника на передержку ему и Кате Соболевой.
Алексей уже давно живет заграницей. Всегда любопытно наблюдать за его перемещениями из страны в страну и читать о его впечатлениях от этих перемещений. Пишет ли он сейчас стихи, я не знаю, а впрочем, это и не важно, он и так довольно громко о себе заявил а начале нулевых
Ольга Ермолаева
Многие поэты, которых напечатала в журнале Знамя Ольга Ермолаева, даже не понимают насколько она большой поэт. По вязкости языка она не вписалась в прозрачный соцреализм, прошла мимо стадионов шестидесятых, а верлибрическому раздолью и шутейному модернизму с постмодернизмом 90-х она чужда. К счастью, став редактором, она так и не уничтожила в себе поэта.
Самое интересное, что звукопись ее стихов (а это звукопись) не убивает смысл, хотя, вы скажете, зачем поэзии смысл, это же не проза? Но упоминание ялтинских бус ведет нас к Ялтинской набережной, а потом к даме с собачкой и Гурову, а там и дом-музей Чехова и собор, и яхты, и коаблики и ход кефали. Шаг за шагом. Смысл за смыслом. Образ за образом.
Я думаю, что, разумеется, я не дождусь,
когда небеса, как в сто первом псалме, обветшают, как риза,
но запах точенных из дерева ялтинских бус
душистей и смирны, и ладана, и кипариса
Или вот г-г-г-г, а потом з-з-з и все это вроде бы должно умереть, но звук созвучен строке, и поэтому порождает новый мир, а точнее убеждает в том, что в этом мире так и должно быть, хотя разговор ведется о прозрении будущего, но, видимо, это так просто не дается, даже если об этом просить. Не нам это решать.
Говори, говори, грибоедовский злой Тегеран,
злополучный Багдад, — о, как будто огрели кнутом!..
Возле яслей, где ныне Младенец лежит, осиян,
преклоне;нно спрошу: что же, Господи, будет потом,
Но в то же время в стихах Ермолаевой есть странная особенность. Будто поэт живет в мире реальном, но как-то недоверчиво смотрит на действительность словно не понимает, зачем ему собственно нужен мир. Я бы не сказал, что это непринятие. Это скорее вопросы. Вопросы, зачем вопросы, если ответы в том, что тебе дано писать стихи.
Сто раз убита и унижена —
всё лепечу: «Да ничего!»
Как жизнь бессовестно обужена
во имя не поймешь чего!
Эта необъяснимая неуверенность, которая свойственна любому творческому человеку. Если ты во всем уверен, то ты памятник, а памятник не может писать стихов, он вообще ничего не может, к его ногам кладут гвоздики. А гвоздика - это цветок войны.
Всю ночь (в казарме сонной — запах пота,
снов золотые протоплазмы, блямбы)
на проводах мотается у входа
решетчатый стакан висячей лампы.
А я ведь знаю, что это за лампа. Мое детство было в бараке, и я тоже помню эти блики и светотени отключенного света. Там стакан, именно стакан. Мама стоит у керогаза, а папа слушает Маяк. В Петропавловске-Камчатском полночь. Младший брат спит. Коляска? Что-то другое, не помню.
И втягивали бабочек и мошек
потоки воздуха, разъятые составом,
и редко-редко на речной излуке
мелькал огонь рыбацкого костра...
В пять утра ты идешь по траве, лучше надеть сандали и снять носки, потому что и так роса, комары, зато еще нет оводов, которые появятся в полдень, в жару, а дойдя в темноте до реки Биры, ты закинешь пару закидушек и будешь наблюдать, как глаз оранжевого светила выползает из-за горизонта и вода становится лазоревой.
Ольга Ермолаева. Автор семи книг стихов. Публиковалась в журналах Новый мир, Звезда, Дети Ра и др.
Ольга Рычкова
Сегодня стол стоять устал
В позиции «Замри!»
Он на четыре лапы встал
И подошел к двери.
Абсурдизм сложен, а ирония может не читаться, потому что абсурдизм национален, а ирония требует умственного осознания социального устройства конкретного общества. На курсах изучения иностранного языка (например, русского как иностранного) существуют целые научные практики, которые объясняют студентами, почему с точки зрения русского человека это смешно, а это не смешно. Видимо, примерно так же мы, прочтя текст на английском, можем многого просто не заметить и не понять, не погруженные в контекст общества и эпохи.
Поэтому писать абсурдные стихи – это всегда некий вызов, хотя и кажется, что их писать и легко. Сопоставляй несопоставимое и отвергай неотвергаемое и потешайся над тем, что табуировано.
Является ли целью абсурда смех? А Бог его знает. Очень часто абсурд вызывает ужас, а бывает, что абсурд вызывает смех.
У реки пасется стадо.
Тишина, покой и мир.
За дворцовою оградой
Ходит бравый кирасир.
Взглядом он косит налево,
Да не всуе, не вотще:
Он смущает королеву
В горностаевом плаще.
То же самое и с иронией. Не зря же все издательства, занимающиеся массовой литературой, настоятельно просят авторов не использовать иронию в текстах. Где бы сейчас были Зощенко, Аверченко, Тэффи, Хармс, Джером К. Джером, если бы издательства двадцатого века запрещали им иронизировать над маленьким и беззащитным человечком, хотя так ли беззащитен маленький человек, если для его нормального, спокойного и сытого состояния издательства требуют отменить иронию и убить автора?
Я бездарна, я ленива.
Как медуза до прилива,
Засыпаю на ходу,
Изрекаю ерунду.
Поэтому не спеши сонный читатель делать выводы. Если ты не рыдаешь над стихом и не закатываешься громким гомерическим смехом, это не значит, что автор бездарен и ленив, и пишет ерунду. Вполне возможно, что для понимания необходимо сделать некоторое усилие, делать которое нас отучили средства массовой коммуникации двадцать первого века.
И если человек шутит, то, возможно, что он просто шутит и надо осознать, что он не просто замечательный поэт, но и замечательный редактор.
Скоро растает и этот туман,
Ну а пока что всерьёз — не до игр! —
Я редактирую новый роман
С главным героем по имени Игорь.
Ольга Рычкова автор книг «Каждый охотник» 1997 г., «Логика вещей» 2010 г.,
Лауреат премии журнала «Юность» (1997); премии имени В. П. Астафьева (2004); Горьковской литературной премии (2011). Печаталась в журналах «Знамя», «День и ночь», «Арион» и др.
В 2016 году у нее также вышла книга «Деревья вырастают в корабли» в издательстве журнала «Юность» — это фотопоэтический сборник, где стихи соседствуют с фотографиями ушедшего от нас поэта Александра Анашкина, в том числе снятыми с высоты птичьего полёта с его небоевого дрона, потому что в 2016 году дроны могли позволить себе быть не боевыми, а добрыми и человечными и нести мир.
Сквозная тема сборника — небо, воздух, облака и любовь!
Валерий Лобанов
Я не пью таблетки на ночь,
Я не вою на луну.
…Владислав Фелицианыч
Усмехается:
— Ну-ну…
* * *
Все поэты неправы,
и - физкульт им привет!
Никакой переправы
на ту сторону нет.
Правый, левый ли берег -
перебраться не смог
мореплаватель Беринг,
стихоплаватель Блок.
Холодком перламутра
освежило меня
это хмурое утро
восходящего дня.
День ложится на плечи,
надо груз превозмочь.
Начинается вечер,
ожидается ночь.
От хорошего пойла
не болит голова.
Стадо движется в стойло.
Догорают слова.
Тарахтит тарантелла.
Громко щёлкает кнут.
...Вот и жизнь пролетела
за пятнадцать минут.
январь, 20, 2026
Свидетельство о публикации №226090701189