Несчастья не предупреждают нас заранее
А. Пушкин
Оказавшись в Париже, в небольшой гостинице, мы впервые услышали о начале какой-то опасной эпидемии. Это было самое начало. Вернувшись в Брюссель, мы оказались в жестком карантине и провели дома сорок пять дней. Еду приносили социальные службы — никаких изысков, лишь самое необходимое.
Ну а я решила не расстраиваться и поддерживать хорошее настроение: каждый день одевалась в яркие цвета, не забывала и о косметике. Вспоминала свою жизнь в СССР, где одеваться было принято, когда приходили гости или нужно было «выйти в свет». Даже Куприн когда-то удивлялся этой черте своих соотечественников: всё напоказ — ничего для себя. А я давно пришла к выводу, что всё это мы делаем прежде всего для самих себя. Так что продолжала держать форму.
Хорошо помню, как впервые после полуторамесячного перерыва вышла на улицу. Меня немного покачивало, да и походка была не совсем стабильной — и всё это не по причине возраста, хотя мне уже было далеко за семьдесят. Скорее всего, я просто отвыкла ходить на относительно большие расстояния.
После снятия карантина мы должны были ходить в масках. Метро было открыто, а границы закрыты. Поэтому в мой очередной день рождения мы впервые не смогли поехать в Париж.
О прививках нас никто не заставлял думать — дело было добровольным. Из Коммуны пришло приглашение, но мы решили не торопиться. В то время я вообще относилась к прививкам настороженно: мой лечащий врач был гомеопатом и когда-то дал мне почитать книгу швейцарского врача Жана Эльмигера о вреде вакцинации. Да и известный брюссельский гомеопат Эдуард Ван ден Богарт рассказывал о тяжелом случае в своей семье. У каждого свой опыт. Но, конечно, то, что для одного человека становится трагедией, для другого может оказаться спасением.
Мой старший брат тогда жил в Москве. Он писал нам и волновался, хотя сам к прививке отнесся рационально. Был он человеком крепким — весь в маму. Сначала сделал одну прививку, потом, как сам писал, вторую — «для лучшего эффекта». Собирался через три недели проверить антитела.
Он вообще был человеком деятельным, и постоянно меняющиеся московские распоряжения его раздражали. То разрешали проезд в метро, то вводили новые ограничения — настоящие «семь пятниц на неделе». Но сам он не паниковал. Скорее, наоборот: относился ко всему с оптимизмом, хотя за нас беспокоился.
Мы с мужем тогда прививаться не собирались. Вакцина была совсем особенной, не похожей на те, что мы получали в детстве — от оспы, столбняка, туберкулёза и других болезней.
Позже, уже осенью 2022 года, мы сами переболели Ковидом. У меня была пневмония, хотя ни один ПЦР этого не показал. Антител почти не обнаружили. Я не сразу поняла слова лечащего врача: «Вы — скала». Пожилые люди тогда часто умирали именно от воспаления лёгких.
Врач объяснил мне, что существует несколько видов иммунитета — приобретённый, наследственный, клеточный. Возможно, именно этим объясняется то, что я вообще редко болею вирусами и гриппом. Ещё раньше, приехав в Бельгию, я по рекомендации врача сделала довольно дорогой анализ крови, который отправляли за границу. Тогда выяснилось, что у меня сильный врождённый иммунный ответ.
Более того, я привыкла относиться к своему организму без паники. Наверное, это тоже наследство от мамы и от моего московского врача-гомеопата Лилии Викторовны Володиной.
Лилия Викторовна была человеком удивительной душевной силы. Позже я с изумлением прочитала о ней у писателя Николая Воронова, который называл её великой целительницей. Данные когда-то, ещё в СССР её советы помогли мне сохранить здоровье. А главным её достоинством было умение успокоить человека и приучить слушать собственное тело.
Она говорила: «Идите к врачу лишь тогда, когда что-то болит». Сегодня это может показаться слишком категоричным, но в её словах было доверие к ресурсам собственного организма. Она вообще учила спокойствию, самостоятельности и умению слушать себя.
Когда мне было тридцать семь, она однажды спросила, сколько лет моей маме. Маме было уже за семьдесят. «Здоровье дочери идёт от матери», — сказала она. Она видела человека целиком — его корни, природу, наследственный потенциал, а не только сиюминутные симптомы.
Наверное, поэтому и во время пандемии я старалась не впускать в себя страх. Мне всегда казалось, что человек должен продолжать жить, пока может: интересоваться, читать, слушать музыку, окружать себя красотой. Даже в изоляции я старалась сохранять эту привычку.
А мой брат тем временем всё чаще писал мне.
И постепенно разговоры о Ковиде перешли у нас к совсем другой теме — к демократии.
Он почему-то начал много об этом читать, ссылаться на разных авторов, рассуждать о демократии и автократии. Я отвечала ему, что не понимаю его интереса к теоретическим рассуждениям.
«Главное — жить в стране с прописанными законами, — писала я ему, — и не только прописанными, но и соблюдаемыми. А все эти манифесты, модная критика Европы, Достоевский, славянофилы — всё это какое-то перетряхивание старого тряпья в пыльных сундуках истории. Какой-то комплекс неполноценности, провинциализм. Мало ли что сказал двести лет назад тот или иной человек о демократии. Я в ней живу, и она мне подходит. Я не политолог и не теоретик, поэтому все эти теории меня мало интересуют».
Он ссылался, в частности, на Клауса Шваба и его книгу «COVID-19: Великая перезагрузка», написанную сразу после начала пандемии. Шваб говорил о том, что вирус ускорил процессы, которые и без того уже шли в мире: цифровизацию, удалённую работу, автоматизацию, онлайн-торговлю. Он считал пандемию своеобразным окном возможностей для перестройки мировой экономики и общества.
Но в России книга быстро стала восприниматься совсем иначе. Её начали связывать с теориями о «цифровом концлагере», чипировании, сокращении населения и тайном мировом правительстве. Позднее, после разрыва отношений Всемирного экономического форума с Россией, эта критика окончательно превратилась в часть геополитического противостояния.
Брат был удивлён, что Шваб так открыто излагает свои взгляды. И почему-то именно здесь снова возвращался к демократии. Он как видно не понимал, что это и есть демократия - когда человек беспрепятственно высказывает собственное мнение.
Одновременно с этим в нашей семье шёл другой разговор — моя дочь рассказывала мне о своих беседах с отцом. Он жил в Нью-Йорке, и в самом начале пандемии ситуация там была чудовищной. Он рассказывал ей о переполненных больницах, временных моргах, о бесконечных смертях.
Дочь же жила в Германии и радовалась, что там ситуация постепенно улучшается. Она говорила о немцах как об ответственных людях.
Они обсуждали даже историю с медицинскими масками, когда в разгар пандемии американская сторона перехватила предназначенный Германии груз. Для дочери это было возмутительно. А её отец-американец ответил совершенно спокойно: «Правильно сделали. Каждый за себя. Свободный рынок. У кого есть деньги, тот и покупает».
Вот тут мне особенно интересно было наблюдать за этим разговором. Моя дочь, живущая в Европе, и её отец, американец, смотрели на одно и то же событие совершенно по-разному.
А я в это время переписывалась с братом о демократии.
Получалось, что пандемия неожиданно заставила всех нас говорить не столько о вирусе, сколько о том, что каждый понимает под свободой, ответственностью и государством.
Брат продолжал читать и обсуждать происходящее, а в России тем временем набирали силу самые разные версии происходящего. Даже телевизионные передачи превращали пандемию в почти мистическую историю. Помню выпуск «Бесогон ТВ», где речь шла о «числе зверя», чипировании и якобы тайных планах мировых элит. Всё это уже мало напоминало разговор о вирусе.
Иногда мне хотелось ответить на это словами Александра Волкова из «Волшебника Изумрудного города», когда Гингема варит своё зелье и насылает на мир бурю:
«Круши, рви, ломай!»
Она была уверена, что знает, кто должен быть уничтожен, а кто — спасён. В этом было что-то очень знакомое.
Я же предпочитала просто смотреть, слушать и делать собственные выводы.
Единственный человек, который почти не страдал от изоляции, — это я. Я привыкла жить в некотором уединении, создала вокруг себя красоту, много читала, заинтересовалась поэзией и философией. Жоэль удивлялся моей интеллектуальной мобильности. Я старалась не думать о плохом и продолжать жить так, будто впереди ещё много времени.
«Люди интеллектуальные живут дольше», — писала я тогда. — «За многое спасибо маме, её воспитанию и тому, что мы жили в атмосфере любви к искусству и всему прекрасному и вечному. Так будем жить с ощущением Вечности в душе».
Тогда я ещё не знала, что через несколько лет моего брата не станет.
Он умер, не дожив нескольких месяцев до девяноста трёх лет, — не в Москве, а в Америке, где жил его сын.
Мне кажется, он поехал туда прежде всего ради сына. Тот, будучи американским гражданином, не мог приехать в Москву, чтобы заниматься квартирой и оформлять всё необходимое. И это сделал за него отец. Брат пожертвовал привычным образом жизни, который так любил: ещё недавно — новая выставка, новое мероприятие, новые планы. Ничто не предвещало близкого конца.
Есть такое простое поверье: человек живёт до тех пор, пока жизнь ему не в тягость, пока она его радует.
Неважно, в чём эта радость. Один утром посмотрит в окно — на знакомый двор, покрытый снегом, или на тот же двор в лучах весеннего солнца — и ему становится хорошо. На душе тихо, спокойно.
Пока человек не бросил этот вид из окна, этот дом, эту квартиру, пока ему интересно, что будет завтра, — всё в порядке.
А потом в какой-то момент всё заканчивается.
Человек не вечен. Даже без пандемий, катастроф и войн.
7 сентября, 2026 год, Брюссель
Свидетельство о публикации №226090701255