Цена Бессмертия!

Цена бессмертия.
I.
Я пишу так, как умею. Бог дал мне кисть, а не язык». - Он так и сказал. И в этих словах была вся его жизнь, весь его богатый  такое родной внутренний мир, который мы ощущаем и сегодня. В нашем мире есть художники которых прославляет жизнь. И есть художники, которых сначала хоронит жизнь, и уже потом поднимает история.
Он принадлежал ко в вторым.
Грузия такая красивая и гордая знала его босым мальчишкой, трактирным работником, молчаливым маляром вывесок. Мир же узнал его тогда, когда его самого уже не было в живых.
Судьба редко бывает щедрой к тем кого избирает для бессмертия. Она не осыпает их золотом, не окружает почестями. Напротив, словно испытывает человека на прочность, отнимая одно за другим все, кроме дара. И лишь убедившись, что дар пережил и голод и одиночество, и забвение и абсолютное равнодушие окружающих, и даже отсутствие элементарного доброго слова, и дает его потомкам. Но все это будет уже после. Все началось и закончилось здесь в Кахетии и именно здесь он стал легендой.
Что мы сегодня знаем о Нико Пиросмани? Знаем, что он создавал картины, которые теперь хранятся в музеях и вызывают восхищение людей, никогда не видевших старого Тифлиса. Знаем его пиры и застолья, грузинских князей и простых крестьян, купцов и ремесленников, женщин с кувшинами, рыбаков, оленей, баранов, жирафов и бесчисленных животных, которых он писал с какой-то особенной, почти детской любовью. Знаем, что он писал на клеёнке, жести и других самых простых материалах, потому что дорогого холста у него чаще всего не было. Знаем, что он делал вывески для лавок и духанов, расписывал стены, писал по заказу портреты и сцены, а порой отдавал свою работу за еду, вино или ночлег. Знаем, что он не учился в академии, не принадлежал к художественным школам и не имел рядом с собой ни учителя, ни богатого покровителя. Он просто однажды взял кисть и начал говорить с миром своим собственным языком.
И в самом деле, не появись в своё время Нико Пиросмани, быть может, и история этого замечательного края была бы сегодня совсем иной. Мы бы знали её по книгам, старым фотографиям, воспоминаниям путешественников и сухим строкам исторических хроник, но многое из того, чем дышала Грузия на рубеже XIX и XX веков, навсегда осталось бы лишь в памяти людей, а потом исчезло вместе с ними.
Он, сам того, вероятно, не понимая, сохранил для нас целый мир. Он оставил на своих картинах не только пиры и застолья, не только князей, купцов, крестьян и ремесленников, не только оленей, баранов, рыбаков и удивительных зверей, которых, возможно, никогда не видел в живую. Он сохранил сам дух старой Грузии — её простых людей, её застольную щедрость, её достоинство, её печаль и весёлый шум тифлисских улиц. В его картинах остался тот Тифлис, где рядом уживались духанщик и князь, торговец и бедняк, армянин и грузин, перс и русский, где из открытых дверей духанов доносились голоса, смех, музыка и запах вина, а за поворотом узкой улицы уже начиналась совсем другая жизнь. Именно поэтому сегодня, глядя на его картины, мы видим не просто живопись — мы словно заглядываем в окно времени.
Пиросмани не писал историю по заказу историков. Он не думал о том, что однажды его картины станут свидетельствами ушедшей эпохи и что люди через сто лет будут пытаться по ним понять, каким был Тифлис его молодости. Он просто писал то, что видел вокруг себя и что любил по-своему, без громких слов и без желания кому-либо что-либо доказать. И в этом, пожалуй, заключается его главное чудо: человек, которого при жизни часто воспринимали всего лишь как бедного странствующего художника, оказался одним из тех редких людей, которым удалось сохранить для будущего целую страну — не её границы и политические события, а её душу.
И потому, когда сегодня мы смотрим на его наследие, нам хочется говорить не только о художнике. Нам хочется вспомнить человека, который ходил по улицам старого Тифлиса, заходил в духаны, разговаривал с простыми людьми, смеялся, грустил, любил, надеялся и снова брал в руки кисть. А вместе с ним оживает и тот удивительный мир, которому суждено было исчезнуть, но который Нико, сам того не ведая, оставил нам навсегда.

Начало пожалуй с горя.
В мае 1918 года, в подвале одного из домов на Молоканской улице, умирали два человека. Над ними жил Тифлис. Он просыпался по утрам, открывал лавки, гремел колёсами по мостовым, ругался на рынках, смеялся в духанах, торговался из-за каждой копейки и спешил по своим делам, как будто жизнь города была вечной и ничто на свете не могло её остановить. А под землёй было тихо. Там не было ни солнца, ни ветра. Только сырой каменный пол, холодные стены и слабый свет, едва пробивавшийся из маленького окна под самым потолком. На старом тюфяке лежал Нико. Он уже почти не шевелился. Дыхание его становилось всё тише, а лицо сделалось таким худым, что казалось, будто за последние дни из него ушло всё земное, оставив только глаза. Но глаза его ещё жили. И смотрели. Рядом, прислонившись спиной к стене, сидел другой человек. Старый. Измождённый. Тоже больной. Тоже почти дошедший до той черты, за которой человек перестаёт принадлежать этому миру. Он смотрел на Нико и понимал, что смерть почему-то выбрала их обоих. Только к одному она пришла раньше. Повар медленно поднял свою тяжелую голову. Когда-то он был крепким человеком. Когда-то его руки были сильными, голос — громким, а в кухне дома Калантаровых он мог одной рукой поднять тяжёлый котёл, а другой отругать мальчишку, который опять полез в кладовую раньше времени. Тогда рядом с ним был Нико. Совсем молодой, тихий, неловкий. С большими внимательными глазами. Мальчик, который больше любил смотреть, чем говорить.Теперь от того мальчика остался человек, лежавший перед ним в полутьме. Повар долго смотрел на него.И вдруг тихо сказал:
— Ты ведь всегда таким был, Нико... Даже когда был совсем мальчишкой, всё время куда-то смотрел. Мы думали, что ты просто задумался. А ты, оказывается, всю жизнь что-то видел такое, чего остальные рядом с тобой не замечали.
Нико едва заметно пошевелил рукой.
Повар наклонился ближе.— Я долго не понимал тебя, — продолжил он. — Думал, что ты странный. Потом думал, что ты просто несчастный человек. А теперь понимаю: несчастными были мы. Мы ходили по этому городу, толкались друг с другом, спорили из-за денег, из-за домов, из-за куска хлеба, из-за того, кому принадлежит место за столом... А ты всё это время пытался нарисовать нам то, что мы сами разучились видеть. Он замолчал. Снаружи донёсся далёкий шум колёс. Повар прислушался. Потом снова посмотрел на него.
— Ты знаешь, что самое страшное?
Ответа не было.
— Я всю жизнь кормил людей. Накладывал им мясо, хлеб, суп, ставил перед ними вино. И думал, что человеку этого достаточно. А теперь понимаю, что человеку иногда нужен не хлеб. Ему нужно, чтобы кто-нибудь просто сел рядом. Он провёл ладонью по лицу.
— Я когда-то принял тебя в доме Калантаровых, потому что мне стало жалко мальчишку. А потом ты стал мне почти сыном. Я только никогда тебе этого не говорил. Дурак был. Он усмехнулся сквозь усталость.
— Наверное, мужчины вообще слишком поздно говорят друг другу такие вещи.Повар снова посмотрел на Нико
.— Помнишь, как ты рисовал свои вывески? Все смеялись. Говорили: «Что это за картины? Кто станет на них смотреть?» А ты молчал и продолжал рисовать. Потом появились эти Зданевичи, этот француз... стали ходить за тобой, будто нашли золото. А я всё думал: ну что они в нём нашли?
Он тяжело вздохнул.— Теперь знаю.
Повар наклонился совсем близко.— Они нашли то, чего я должен был увидеть ещё тогда.
Нико открыл глаза.
Повар замер. На мгновение их взгляды встретились.
И старик улыбнулся.— Вот и хорошо... Значит, слышишь.
Он осторожно взял Нико за руку.— Ты только не бойся, Нико. Я здесь. Я никуда не уйду раньше тебя. Но сам прекрасно понимал, что говорит неправду. Его собственное дыхание уже становилось тяжёлым.Он закрыл глаза, перевёл дух и после долгого молчания произнёс:
— Знаешь, я всё думаю о том доме, который ты хотел построить для художников. Большой деревянный дом посреди Тифлиса. Стол. Самовар. Чтобы все сидели вместе и говорили об искусстве...
На лице его появилась слабая улыбка.— Ты всю жизнь хотел построить дом для других, а сам так и не нашёл места, где тебе было бы спокойно.
Он посмотрел на стены подвала.— Вот какая насмешка...
Повар замолчал. Потом крепче сжал его холодную руку.— Но я хочу тебе сказать одну вещь, пока ещё могу. Голос его дрогнул.— Ты не прожил жизнь зря, Нико. Не смей так думать, если смерть заставит тебя в этом усомниться. Ты не заработал богатства, не построил дома, не оставил после себя детей, не нажил ничего такого, чем люди обычно хвастаются перед смертью. Но ты оставил людям свои глаза. Ты научил их смотреть.
Нико смотрел на него.
Повар говорил всё тише:— И когда-нибудь они поймут, что ты всю жизнь делал для них то, чего они сами не умели сделать. Ты брал простого человека, бедного человека, одинокого человека... и говорил миру: «Посмотрите. Он тоже достоин того, чтобы его увидели».Он тяжело дышал.— Вот за это я тебя и люблю, Нико. Последние слова он произнёс совсем тихо:— Прости меня, что я понял это так поздно.
В подвале снова стало тихо. Только где-то наверху продолжал жить Тифлис. А двое стариков лежали рядом, словно судьба специально свела их здесь ещё раз — спустя столько лет после того дня, когда один из них впервые увидел другого мальчишкой на кухне Калантаровых. Повар закрыл глаза. Но руку Нико не отпустил. И Нико, почти уже не чувствуя собственного тела, всё ещё чувствовал это пожатие. Последнее человеческое тепло. То самое, которое он искал всю жизнь. И, может быть, именно поэтому смерть не казалась ему в ту минуту такой страшной.Потому что впервые за много лет он снова был не один.
Нико на мгновение закрыл глаза и вспомнил отца. Как недавно все это было.

В богатом доме Калантаровых в Шулавери отец пробыл недолго, он вернулся в Мирзаани, но Нико потом всю жизнь вспоминал его так, словно тот человек прожил рядом с ним многие годы. Звали его Аслан. Он был человеком невысоким, крепко сложенным, с широкими ладонями, навсегда потемневшими от работы, и густыми усами, которые делали его лицо суровее, чем оно было на самом деле. Волосы у него уже начинали серебриться на висках, а в глубоко посаженных глазах жило то спокойствие, которое появляется у людей, слишком рано узнавших цену жизни. Говорил он негромко, редко повышал голос и никогда не любил пустых разговоров. Сын вспоминал что отец относился к своему делу с той старой добросовестностью, когда человек не спрашивает, заметят ли его старания. Если нужно было починить ворота — он чинил их так, чтобы они прослужили ещё десять лет. Если требовалось перенести тяжёлый сундук — молча брал его на плечо. Если в доме случалась какая-нибудь беда, он не суетился и не давал советов без просьбы. Просто оставался рядом. И именно это однажды заметил Нико. Мальчик часто держался особняком. Он мог подолгу сидеть во дворе, смотреть на прохожих, на лошадей, на вечернее небо над Тифлисом и словно искать в каждом лице какую-то тайну. Другие взрослые иногда говорили ему, что он слишком задумчив, что мальчику следует быть веселее. Аслан никогда этого не говорил.
 Однажды вечером Нико сидел на низкой каменной ступеньке и рисовал палочкой на пыльной земле. Он вывел дом, рядом дерево, человека с лошадью и маленькое солнце в углу. Аслан подошёл, остановился и некоторое время молча смотрел на рисунок.
— Это кто?
— Не знаю, — раздался короткий ответ.
— А зачем нарисовал?
Мальчик пожал плечами.— Потому что так вижу.
Аслан присел рядом. Его тяжёлые руки легли на колени.— Тогда не стыдись того, что видишь.
Нико поднял на него глаза.— А если другие смеются?
Аслан усмехнулся.— Люди часто смеются над тем, чего не понимают. Это ещё не значит, что ты должен видеть их глазами.
Нико ничего не ответил. Но эту фразу запомнил. Аслан вообще редко говорил много. Зато если говорил, то так, что слова оставались внутри. Он мог увидеть, как сын стоит у ворот и провожает взглядом чужую семью, уходящую по улице, и ничего не спрашивать. Просто однажды вечером поставил перед ним кусок хлеба и сказал:
— Знаешь, сын, человек не всегда получает в жизни то, чего хочет. Иногда ему достаётся совсем другое. Но это не значит, что ему нечем быть счастливым.
— А чем?
Аслан посмотрел на него спокойно.— Тем, что он способен любить.
Нико тогда ещё не понял этих слов. Потом поймёт. Годы спустя, когда в его жизни появятся люди, которых он будет любить без надежды на взаимность, когда ему придётся расставаться, терять и снова оставаться одному, он будет вспоминать именно этот вечер.
Аслан Пиросмани был человеком старого Тифлиса — суровым снаружи и удивительно мягким внутри. Он не любил жаловаться, не терпел хвастовства и считал, что достоинство человека определяется не его одеждой и не богатством, а тем, как он ведёт себя тогда, когда никто его не видит. К cыну он относился без жалости, но и без жестокости. Жесткость была - а вот жестокости не было. Именно поэтому он любил его.
Аслан никогда не напоминал мальчику, что тот сирота. Не пытался заменить ему отца и не называл его сыном. Он просто относился к нему как к человеку — маленькому, ещё ничего не знающему о жизни, но уже имеющему право на уважение. Иногда вечером они сидели во дворе почти рядом, но молчали. Где-то далеко кричали торговцы, звенели колокольчики упряжек, пахло виноградом, дымом и тёплым камнем. Тифлис жил своей шумной, вечной жизнью.Аслан мог вдруг спросить:
— О чём думаешь?
Он отвечал:— О будущем.—
И какое оно?— Не знаю.
Аслан тихо смеялся.— Хорошо. Значит, всё ещё впереди.
Наверное, именно поэтому он остался вего  памяти  не как работник Калантаровых, не как знакомый взрослый и даже не как отец другого человека.Он остался человеком, который однажды посмотрел на одинокого мальчика и увидел в нём не сироту, а человека.
Потом в его жизни наступил самый страшный день, он пришел внезапно, когда его никто не ждал. Да и кто будет ждать такие дни. День когда все стало тихо. В тот день Нико впервые понял, что дом может быть пустым, даже если в нём стоят все вещи. Стол был на месте. Скамья у стены — тоже. В углу стоял знакомый кувшин, возле печи лежали дрова, а на полке всё ещё оставалась чашка, из которой совсем недавно пил отец. Ничего не исчезло. Исчезли только люди. мальчик сидел на краю деревянной скамьи и смотрел на дверь.Он ждал. Ему казалось, что сейчас она откроется. Отец войдёт с улицы, стряхнёт с плеч пыль, посмотрит на него и спросит, почему мальчик сидит один. Он даже приготовил ответ. Но дверь не открывалась.За окном темнело. Сначала исчезли из комнаты солнечные полосы. Потом потемнели стены. Потом стало трудно различать лицо на старой иконе. Он не двигался. Он боялся уйти. Ему почему-то казалось, что если он встанет и выйдет из комнаты, то отец может вернуться и не найдёт его. Поэтому он продолжал ждать. Так он просидел почти до ночи.
Когда стало совсем темно, Нико тихо позвал:— Папа Никто не ответил. Он подождал. Потом позвал ещё раз. Громче:— Папа!
Тишина.Мальчик опустил голову. В ту ночь он впервые понял одну страшную для ребёнка вещь: если человек ушёл навсегда, его нельзя позвать обратно. Он ещё не умел говорить слово «сирота». Не понимал его. Для него это было просто состояние, которому не было названия. Он знал только, что теперь некому было поправить ему одежду. Некому было спросить, ел ли он. Некому было сказать, чтобы он не ходил один далеко от дома. Некому было вечером прикрыть дверь.
Ночью Он лёг, но долго не мог уснуть. Он слушал дом. Дом тоже словно слушал его. Где-то потрескивало дерево. На улице лаяла собака. Ветер шевелил ветви. Иногда ему казалось, что за дверью кто-то прошёл. Нико приподнимал голову. Ждал.
Но шаги удалялись.И снова наступала тишина. Он натянул одеяло до самого подбородка. Совсем по-детски прошептал:— Я здесь.Словно хотел дать кому-то знать, что он ещё жив.Но ответить было некому.        Прошло несколько дней. Потом ещё. Люди приходили, что-то говорили, переговаривались между собой, жалели мальчика. Взрослые умеют жалеть детей странным образом. Они гладят их по голове, вздыхают и говорят:— Бедный мальчик...А потом уходят. И ребёнок снова остаётся один. Нико постепенно перестал ждать. Он больше не бежал к двери, когда слышал шаги. Не поднимал головы на каждый звук. Он научился молчать. Очень рано. и может быть, именно тогда в нём родилась та особенная тишина, которую потом многие примут за странность. Он мог часами сидеть у дороги и смотреть, как проходят люди. Он смотрел на лица. На руки. На одежду. На то, как человек идёт, как останавливается, как разговаривает. Он словно пытался понять одну вещь: почему одни люди уходят, а другие остаются? и почему иногда человек может стоять рядом — и всё равно быть от тебя бесконечно далеко?
Однажды вечером он увидел, как мать какого-то мальчика поправила ему воротник. Совсем простое движение. Она что-то сказала сыну, и тот рассмеялся. Нико остановился. Он смотрел на них до тех пор, пока они не скрылись за поворотом. А потом долго стоял один. В его лице не было зависти. Только какая-то тихая, недетская печаль. Ему хотелось одного — чтобы кто-нибудь когда-нибудь тоже поправил ему воротник. Чтобы кто-нибудь сказал:«Не бойся, Нико. Я рядом». Но никто не сказал.Позже в его жизни появятся люди.Будут Калантаровы. Будет их дом. Будет повар. Будут друзья. Будут женщины, которых он полюбит.Будут Зданевичи, которые однажды станут искать его по всему Тифлису. Будут художники, которые назовут его мастером. Будут люди, которые придут к нему слишком поздно. Но та первая пустота уже никуда не исчезнет. Она останется с ним на всю жизнь, и может быть, поэтому  маьчик так легко будет замечать одиноких. Бедного кинто у стены. Старика возле духана.Человека, который сидит один за столом. Животное, оставшееся без хозяина. Женщину, которая смотрит вслед уходящему человеку. Он будет рисовать их не потому, что они красивы. А потому, что узнавал в них себя. Когда-нибудь он станет великим художником. Только сам об этом никогда не узнает. А где-то далеко впереди, на краю другой жизни, в сыром подвале Молоканской улицы, рядом с ним снова окажется человек, который возьмёт его за руку. И тогда Нико, быть может, вспомнит тот далёкий вечер.Тот дом.Тёмную комнату. Закрытую дверь. И мальчика, который впервые в жизни позвал:— Папа,  А в ответ услышал только тишину.И именно с этой тишины, наверное, началась вся его жизнь.
II.
Эта жизнь не останавливаясь шла дальше. Менялись дома, улицы, лица, уходили одни люди и появлялись другие. Но за шумным Тифлисом, за его пёстрыми базарами, тесными переулками и вечной суетой жила Кахетия — земля, которая никуда не спешила.
Пока ы Петербурге министры и чиновники спорили о будущем империи, в европейских столицах рождались новые идеи  и новые умы, она продолжала жить по законам виноградной лозы. Весной земля земля принимала семя, летом терпела палящее солнце, а осенью возвращала человеку все, что тот заслужил своим трудом.
На русском престоле уже второй год сидел император Александр ІІ. Все называли по его разному. Одни называли освободителем, другие неисправимым мечтателем. Чиновный люд как всегда имел сове отличное от народа мнение.
- Говорят Государь добр,-заметил один чиновничек, поправляя воротничок мундира.
- Доброта государя, любезный, вещь замечательная, -усмехнулся второй, -только империями правят не одной добротой.
- И то ваша правда. Был у нас один такой тишайший. Только кроме него никому тихо не было, достанется и нашему брату.
- И снова вы правы любезный.
А тем временем в самом сердце Грузии звучало имя молодого Ильи Чавчавадзе. Пока он не был национальный герой, а лишь человек зело острого ума, и еще более острого пера. Чавчавадзе умел спорить так спокойно, что собеседник признавал свое поражение очень быстро.
- Опять Чавчавадзе что-то пишет,- проворчал хозяин трактира ставя на стол кувшин с вином.
- И пусть пишет,-ответил старый виноградарь,-пока один пашет землю, другой должен пахать человеческие головы.
- Красиво сказал дед.
- Не я придумал, жизнь подсказала.
- Думаешь от его слов что-нибудь изменится?
Старик отпил вино, помолчал и улыбнулся.
- Сынок, виноград тоже не в тот день становится вином когда срезают его гроздья, хорошему делу тоже нужно выстоиться. Не торопись сынок, даже молодое вино не любит спешки.
В этих словах была вся Кахетия, которая не умела жить наполовину. Если радоваться - то так чтобы песни слышали соседние деревни. Если скорбеть - то всем селом. Если работать - то до кровавых мозолей на ладонях. Таков уж был этот край, где человека ценили не за громкое имя, а за то что оставалось после него.
Старый князь мог гордиться древностью своего рода, но кахетинец скорее всего спросил бы его не о знатности предков, а о винограде. Здесь хороший хозяин пользовался большим уважением, чем плохой аристократ.
Здесь могли сказать так:
- Видел вчера князя?- спросил молодой пастух.
- Видел.
- И каков?
- Лошадь у него хорошая.
- А сам князь?
- А человека сынок, не по лошади судят.
Молодой пастух ухмыльнулся.
- Значит плох?
- Не знаю. Я  с ним вина не пил.
Такова была Кахетия. Здесь человеку сначала наливали чашу вина, а уже потом решали стоит ли ему доверять. Про молодого князя говорили: «Умен не по годам», другие ворчали «книгами народ не накормишь». Но даже кто спорил с ним, понимали, этот человек любит землю не меньше тех, кто пашет ее от рассвета до заката. Кахетия редко рождала людей равнодушных. Она либо заставляла человека всем сердцем любить свою землю, либо навсегда отпускала его искать счастья в других краях.

Шел 1872 год. Солнце полило нещадно. Старик Гиви сидел под развесистым тутовым деревом и неторопливо водил оселки по длиному виноградорскому ножу. Искры не летели, хороший нож не любит суеты. Он то и дело прищуривался, проводил большим пальцем по лезвию и довольно кивал самому себе.
- Он опять там? -спросил подошедший сосед кивнул в сторону холма.
- Опять.   
- Что делает?
- Смотрит.
- На что?
Старик пожал плечами.
- Хотел бы я знать.
На вершине холма сидел худенький мальчишка лет десяти. Перед ним не было ни овец, ни книг, ни игрушек. Он молча смотрел как утреннее солнце медленно ползет по виноградникам, золотя листья и белые стены деревенских домов.
- Чей он?
- Пиросманишвили.
- Сирота?
Гиви тяжело вздохнул.
Судьба никогда не спрашивает, согласен ли он.
Они еще немного помолчали.
- Думаешь будет толк?
Старик прищурился глядя на холм.
- Не знаю, но человек, который умеет так долго смотреть на мир, однажды обязательно увидит в нем то, что не замечают остальные.
Дай то Бог чтобы и в его жизни встречались те, кто заметит это.

III.
В жизни Нико были люди, которые проходили рядом с ним, оставляя после себя воспоминание, и были люди, после которых сама его судьба поворачивала в другую сторону. Ефросине Калантарова принадлежала именно к таким людям. Она не была похожа на женщин, которые стараются обратить на себя внимание. В её характере не было ни показной ласковости, ни той сентиментальности, ни лицемерия, которым иногда прикрывают настоящее равнодушие. Она была женщиной хозяйственной, разумной и спокойной, привыкшей держать в порядке дом и не позволявшей жизненным неприятностям превращать его в место постоянных жалоб. У неё был тот редкий характер, при котором человек может сказать несколько самых простых слов, а другой запомнит их на всю жизнь. Ещё до того, как он оказался в доме Калантаровых, судьба уже однажды свела Ефросине с его матерью. Его мама невысокая но красивая и очень добрая Текле Токликишвили тогда была тяжело больна. Она понимала то, чего ещё не мог понять её сын. Время её уходило. Нико был ещё ребёнком и, как всякий ребёнок, верил, что мать будет с ним всегда. Он мог сидеть рядом, смотреть на её лицо, слушать дыхание и не подозревать, что взрослые вокруг уже говорят между собой тем особенным тихим голосом, которым говорят люди, когда знают страшную правду.
В один из последних дней мать попросила Ефросине подойти ближе. Нико находился неподалёку. Он не слышал всего разговора, но видел лицо матери и видел, как Ефросине внимательно слушала её.
— Я прошу тебя об одном, — сказала мать. — Если меня не станет, не оставляй его одного.Ефросине некоторое время молчала.Она посмотрела на мальчика.Он стоял у окна и совершенно не понимал, почему взрослые сегодня смотрят на него иначе.
— Я позабочусь о нём, — сказала Ефросине. Мать спокойно закрыла глаза, и только после этого позволила себе немного расслабиться. Она получила не обещание, произнесённое ради приличия. Ефросине сказала это потому, что уже приняла решение. Тогда он ещё не знал, что несколько простых слов изменили всю его жизнь.    
Его мама покинула этот мир ранним тихим утром и после ее ухода он оказался в доме Калантаровых. Для него этот дом сначала  был чужим. Он не знал привычек его обитателей, не знал, где можно сидеть, куда можно заходить, когда можно говорить. Он вообще стал очень молчаливым ребёнком. Слишком многое исчезло из его жизни за короткое время, и он словно решил, что безопаснее всего никого больше не тревожить своим существованием.
Ефросине видела это. Она не пыталась заставить его немедленно стать весёлым. Она не говорила ему: «Забудь прошлое». Она понимала, что ребёнку нельзя приказать перестать скучать по матери. Поэтому делала другое. Она оставляла для него место за столом. Следила, чтобы он был накормлен. Спрашивала, тепло ли ему.    Если он долго сидел один, могла просто пройти мимо, положить ему руку на плечо и продолжить свои дела. И постепенно мальчик привыкал к её присутствию. Это было очень важное привыкание, и самое человеческое. Он понял, что в мире снова появился взрослый человек, который знает, где он находится. Если он задерживался, его могли искать. Если он заболевал, о нём заботились. Если он приходил голодным, ему давали есть.Если он молчал, его не заставляли говорить. Именно из таких мелочей и складывается детское ощущение безопасности. А потом Ефросине заметила одну странность. Нико мог часами смотреть на краски. Его интересовали не только сами краски, но и то, что происходило вокруг него. Он мог долго смотреть на небо, на зелёный склон, на человека, проходившего по дороге, на лошадь, на корову, на старую стену, освещённую вечерним солнцем. Он словно всё время что-то собирал глазами.Ефросине не была художницей и не могла объяснить, что именно происходит в душе мальчика. Но она видела главное: он смотрит на мир иначе, чем другие дети. И она не стала мешать этому. Возможно, это было одним из самых важных её решений. Если бы она попыталась сделать из него обычного послушного мальчика, если бы заставляла его заниматься только тем, что считалось полезным, если бы высмеивала его странные рисунки, его жизнь могла бы сложиться совершенно иначе. Но Ефросине позволила ему смотреть. А потом — рисовать. Она дала ему то, чего ему было необходимо больше всего: время и место, в котором он мог оставаться самим собой, таким какой он есть.
Нико вырос. Жизнь постепенно вывела его из дома Калантаровых. Он начал странствовать по Тифлису, работать, писать вывески, расписывать стены духанов, знакомиться с кинто, торговцами, хозяевами трактиров, музыкантами и бесчисленными людьми, которые появлялись и исчезали в его судьбе.Он становился всё более самостоятельным, но дом Калантаровых навсегда остался где-то в глубине его памяти.Потому что именно там он впервые после страшного детства узнал, что человек может не быть один. И когда спустя много лет он станет странником, которому почти нигде не принадлежит ни кровать, ни комната, ни даже завтрашний день, это детское знание останется с ним. Он будет искать дом всю жизнь. Иногда в людях. Иногда в духанах. Иногда в любви. А чаще всего — на своих картинах. И потому, когда он писал людей, сидящих за столом, он словно снова возвращался туда, где когда-то Ефросине поставила перед ним тарелку и сказала, что он может есть спокойно.Когда он писал животных, в его взгляде оставалась та же мягкость, с которой когда-то смотрели на него.Когда он писал женщин среди цветов, в его картинах появлялось то тепло, которое ребёнок запоминает не словами, а сердцем.Ефросине не научила его живописи.Она сделала нечто, возможно, гораздо более важное.Она сохранила в нём способность доверять человеку. И когда он много лет спустя стал тем самым молчаливым художником, которого одни принимали за странного, другие за нищего, а третьи просто не замечали, где-то глубоко внутри него продолжал жить тот мальчик, которого однажды привели в дом на краю горы.И там, среди чужих людей, его встретила женщина, которой его мать перед смертью сказала:— Позаботься о моём сыне. Ефросине согласилась. И своё слово сдержала. Наверное, поэтому, вспоминая свою жизнь, Он мог забыть множество имён, улиц и случайных встреч. Но дом Калантаровых он забыть не мог. Потому что именно там для него началась вторая жизнь. Первая закончилась вместе с детством. А вторая началась с простой человеческой доброты.
IV.
Тяжелые дубовые ворота открылись не сразу. Сначала за ними сердито залаяла собака. Потом кто-то долго возился с засовом, словно не любил спешить. Наконец калитка приоткрылась. На пороге стоял невысокий пожилой армянин. Седая борода была аккуратно подстрижена, поверх темной рубахи -старенький но чистый архалук. Он молча посмотрел на худенького мальчика с узелком в руках.
- Ты Нико?
- Да.
- Проходи.
Во дворе было тихо, и по домашнему просто. Под навесом сохли связки лука и красного перца. Возле стены стояли бочки для вина. На веревках покачивалось только что выстиранное белье. Бабушка сидела на низенькой скамейке и перебирала фасоль время от времени ссыпая хорошие зерна в медную чашку. Молодая женщина вынимала из тандыра горячие лепешки, их запах смешивался с запахом свежего винограда, который дозревал на лозе, оплетавшей двор. Тут же из сарая вышел мальчишка лет десяти с охапкой дров и жгучими черными глазами осмотрел его, ничего не сказав, понес дрова дальше. Жизнь шла здесь своим  чередом. Никто не суетился вокруг гостя, никто не задавал лишних вопросов. Только хозяин заметив что мальчик все еще стоит у калитки спокойно сказал.
- Не стой, устал наверное, пойдём, сначала поешь.
Это было своеобразное кредо семьи Калантаровых. Кто бы ты ни был, тебя сначала накормят а уже потом спросят кто ты и откуда.
В дом он вошёл тихо, почти боком, словно боялся занять в дверях лишнее место.   
Дом был большой. После деревенской избы ему сначала казалось что здесь одних дверей куда больше чем у них дома было окон. Куда не повернись -дверь. За одной кто-то говорил, за другой смеялись, за третьей хлопотали.
Нико- сказали ему, -будешь помогать на кухне.
Нико кивнул головой.
На кухне его встретил повар. Человек для которого весь мир делился на две части. Тех кто понимал толк в еде и всех остальных. Грузный повар посмотрел сверху вниз.
- Воду носить умеешь?
- Умею.
- Дрова?
- Умею.
- А самовар?
- Не знаю.
Повар усмехнулся.
-Значит скоро узнаешь.
Так он стал кухонным человеком. Утром вода, потом дрова, потом самовар. Самовар оказался существом капризным. Его постоянно надо кормить дровами. Следить за огнем, не давать ему остывать и не подпускать слишком близко детей. Мальчик сразу понял,-если самовар начинал шипеть -это не беда, а если начинал шипеть повар -лучше исчезнуть. 
- Нико!
- Я здесь.
- Где вода?
- Сейчас принесу.
- А сейчас это когда?
Нико задумался и выдал - скоро.
- Удивительный мальчик,- ворчал повар, -уже знает главное слово всех лентяев.
В тот же день вечером он исчез, нет не сбежал, но в доме его не было. Его увлекла одна страсть которая не могла удержать на месте. Нико любил Тифлис. Тифлис начинался там где кончались ровные улицы. Дальше этот странный в хорошем смысле город, словно передумывал быть городом. Дома лепились друг к другу, дворы уходили под гору. Деревянные балконы нависали над переулками, а за последними крышами начинался камень. Над всем этим стоял Сололакский хребет. Летом его склоны казались выжженными солнцем. Камень нагревался так что к нему неприятно было прикоснуться ладонью. Между серыми глыбами цеплялась редкая трава, серая пыл лежала в трещинах, а кое где упрямо пробивался кустарник. Отсюда Тифлис был совсем иным. Где то внизу город казался тесным , а отсюда - огромным. Нико любил это место, потому -что это тоже был его дом. В доме Калантаровых у него всегда находилась работа. Подать, принести, убрать, сбегать на рынок, помочь на кухне. Он был юношей при доме и не привык задавать лишних вопросов. Но когда работа кончалась. Он исчезал.
Иногда его искали  во дворе
Нико!
Молчание
Нико!
А он сидел где-нибудь на камне и смотрел. На крышу Нариколы. На гору Давида. На далекую Куру, которая внизу блистала между домами, на человека с корзиной.
Он стоял перед скалой, держа в пальцах кусочек угля. Перед ними был человек, которого он только что нарисовал, и мальчик никак не мог решить, похож он на настоящего или нет.
Вроде бы похож - вот голова, вот плечи, вот только руки получились
Слишком длинными, но если их стереть, станет еще хуже. Неожиданно он нахмурился  и вдруг  подумал, что наверное человек вообще никогда не получается таким каким его видишь.
- Вот идет по дороге человек и ты смотришь на него, а через минуту уже не помнишь лица зато помнишь как он прихрамывал, как теплый ветер  шевелил его рубаху, как солнце легло на его спину. А потом и это забудется. Почему так? Все почему-то забывается. Люди уходят, голоса их становятся тише, дома и города меняются деревья вырастают, старые стены рушатся и только камень остается лежать на своем месте, будто ему все равно, сколько прошло времени камни живут временными отрезками не как мы люди. Может быть оттого  и хотелось ему рисовать на камне. Чтобы хоть что-нибудь не исчезло.
- Вот этого человека, -подумал он, его надо оставить здесь -на этой cерой стене, черным углем, пока дождь не смоет,а солнце не вытравит до последний линии. Но пока он здесь, Нико знает что видел его. Если завтра придет рисунка уже не будет, он все ровно будет помнить, каким он был. Может быть этого достаточно. Может быть вообще рисунок нужен не для того, чтобы его видели другие.               
Может быть он нужен для того, чтобы ему самому не потерять то, что он однажды увидел. Он посмотрел на город раскинувшийся внизу и вдруг подумал: что может быть он научится делать это лучше, не просто черными линиями на камне, а так чтобы человек на рисунке смотрел на тебя и ты сразу понимал что он чувствует. Чтобы лошадь была настоящей, чтобы гора казалась такой огромной,   какой он видит ее сейчас. Чтобы солнце лежало на крышах так, будто лежит сегодня. Он не знал зачем ему все это нужно. Просто знал что если уйдет сейчас и оставит рисунок, то будет все время оглядываться назад.
      
      Дом Калантаровых стоял высоко, почти на самом краю горы. Оттуда Тифлис казался совсем другим. Внизу, далеко под окнами, тянулись крыши домов, извивались улицы, блестела вода, а за городом уходили к горизонту зелёные склоны. В ясный день всё это было залито таким светом, что мальчику иногда казалось: Господь нарочно разлил краски по земле, а потом забыл убрать кисти. Нико сидел один.Он почти не двигался. Перед ним был раскрытый мир. Он смотрел на небо. Потом на землю. Потом на воду. На деревья. На людей, которые казались отсюда маленькими, почти игрушечными. Он смотрел так долго, что взрослому человеку могло показаться: мальчик просто задумался. Но он не думал. Он смотрел .Он ещё не умел назвать то, что происходило с ним внутри, только чувствовал, что в мире слишком много всего, что нельзя забывать. Зелень была не одной зеленью. Небо — не одним небом. Вода менялась каждую минуту. Лица людей становились другими, когда на них падал солнечный свет. Даже тень под деревом имела свой цвет. Нико смотрел на всё это молча, будто Грузия сама впервые показывала ему свои сокровища.
Если бы в тот Тифлис конца XIX века можно было войти сегодня, первым делом, наверное, поразило бы не какое-нибудь отдельное здание, а сам воздух города.
Он был густым от запахов и голосов. Здесь пахло лошадьми, мокрым камнем, горячим хлебом, углями из духанов, вином, табаком, кожей и серой от бань. С реки Куры тянуло прохладой, с гор — сухим каменным жаром, а из бесчисленных двориков доносились то смех, то ругань, то звон посуды, то глухая мелодия пандури.
Тифлис не был городом одного народа и одного голоса. На его улицах встречались грузины, армяне, русские, персы, татары, немцы, евреи, греки. В одном конце улицы можно было услышать грузинскую речь, через несколько домов — армянскую, а в лавке торговца уже звучала русская. Именно эта удивительная смесь и составляла неповторимое лицо старого Тифлиса.
В самом сердце города лежала Кала — древнейшая его часть. Здесь улицы были узкими, кривыми, словно их прокладывали не люди, а сама гора. Дома теснились друг к другу, деревянные балконы нависали над переулками, лестницы неожиданно уходили вверх, а за одной дверью мог скрываться целый мир — двор, виноградная лоза, маленькая мастерская, кухня и несколько семей. Историческая Кала сохраняла средневековую планировку с Верхней и Нижней Калой.
И где-то здесь, среди этих бесконечных переулков, особенно легко представить Нико.
Он мог идти, прижав к боку свою картину, и никто не обращал на него особого внимания. Для Тифлиса он был одним из многих странных людей, которых город привык видеть каждый день.
От Калы дорога выводила к Мейдану — площади Вахтанга Горгасали. Это было настоящее сердце старого города. Здесь торговали, спорили, заключали сделки, встречались знакомые, стояли носильщики и извозчики. На площади можно было увидеть купца в дорогом халате, оборванного мальчишку, монаха, ремесленника и человека, только что приехавшего в Тифлис из далёкой деревни. Мейдан был одним из важнейших общественных центров города.
А совсем рядом начинался Абанотубани — квартал серных бань.
Из низких зданий поднимался пар. Вода била из горячих источников, люди приходили сюда мыться, отдыхать, разговаривать и заключать свои маленькие городские сделки. Вечером над кварталом стоял особый запах серы, горячей воды и человеческого жилья.
Выше, словно каменный сторож над всем этим шумом, возвышалась Нарикала.
С её склонов Тифлис раскрывался сразу весь: Кура, мосты, крыши, купола, минарет, дворики, дым из труб, горы и бесконечное море домов. Фотографии XIX века прекрасно передают этот вид: Нарикала нависала над плотной застройкой старого города, где деревянные балконы буквально касались друг друга.
А напротив, на скале над Курой, стоял Метехи.
К нему вели улицы, наполненные людским гулом. Под скалой шумела река, а над ней проходил Метехский мост. Отсюда старый Тифлис казался почти театральной декорацией: скалы, вода, крепость, церкви, дома, мосты и горы.
На другом берегу лежал Авлабари — один из самых колоритных районов города. Здесь особенно заметно было армянское присутствие, а сам район сохранял плотную, почти деревенскую застройку.
Но Тифлис не заканчивался старым городом.
Ниже по Куре находилась Харпухи, а дальше — Ортачала, знаменитая своими садами, увеселительными заведениями и местами отдыха. Это был уже другой Тифлис — просторнее, зеленее, с водой, садами и загородным настроением.
А если пойти от старого города в другую сторону, начинался совсем иной мир — Сололаки.
Здесь Тифлис становился богаче и наряднее. Прямые улицы, большие каменные дома, парадные подъезды, резные балконы, европейские фасады. В конце XIX века Сололаки особенно быстро развивался как престижный квартал, возникший на месте бывших царских садов.
Рядом поднималась Мтацминда — район на склонах горы. Дальше — Вера, которая постепенно превращалась в самостоятельный городской квартал.
А на левом берегу раскинулись Кукия и Чугурети. Там жили ремесленники, торговцы, рабочие, переселенцы. В Кукии и районе Чугурети ещё с первой половины XIX века селились немецкие колонисты.
Была ещё Александердорфская немецкая колония, были Дидубе, Нахаловка, железнодорожные кварталы. Железная дорога Тифлис—Поти, открытая в 1870-х годах, изменила жизнь этих окраин и связала Тифлис с другими городами Кавказа и портом Поти.
И вот здесь особенно интересно представить Пиросмани.
Потому что Нико жил не в парадном Тифлисе.
Его Тифлис был другим.
Это были духаны, дворы, трактиры, вывески, базары, бедные комнаты, Молоканская улица, Кука, Авлабари, Кала, Мейдан, Кура, бесконечные переулки и те места, где человек мог сегодня иметь деньги, а завтра не иметь ни копейки.
Именно поэтому, когда мы смотрим на картины Пиросмани, иногда кажется, что он писал не людей, а сам Тифлис.

Тифлис конца XIX века нельзя было просто увидеть — его нужно было услышать.
Он начинался ещё до рассвета, когда над Курой лежал холодный туман, а первые извозчики уже гремели колёсами по булыжнику. Из духанов тянуло дымом и горячим хлебом, где-то лаяла собака, где-то ругались торговцы, а над крышами старого города медленно поднимался первый солнечный свет.
Потом просыпался Мейдан.
На площади становилось тесно. Купцы раскладывали товар, мальчишки носились между арбами, ослы упрямо не хотели идти туда, куда их вели, а из открытых дверей духанов уже доносились голоса. Один смеялся, другой спорил о политике, третий клялся, что его вино лучше любого кахетинского вина на свете.
— Не верь ему! — кричал кто-нибудь из соседнего духана. — Он вчера это же самое говорил про своё мясо!
И вся улица смеялась.
Над городом стояла Нарикала. Казалось, она знала о Тифлисе всё: кто родился, кто умер, кто разбогател, кто разорился, кто женился, а кто всю жизнь ходил один.
У Метехи Кура билась о камни. Вода несла в себе отражения домов, мостов и неба, а на другом берегу Авлабари карабкался вверх по склону. Там, в тесных дворах, кипела своя жизнь. Дети играли у ворот, женщины переговаривались с балконов, ремесленники стучали молотками, а из какого-нибудь окна вдруг вырывалась армянская песня.
Стоило пройти несколько улиц — и город менялся.
В Сололаки уже не было той тесноты. Там стояли большие дома с красивыми фасадами, высокими окнами и резными балконами. Здесь жили люди, которым не приходилось думать о том, где сегодня переночевать и чем заплатить за ужин.
А потом снова начинались переулки.
Кала.
Харпухи.
Авлабари.
Кукия.
Чугурети.
Мтацминда.
Вера.
Каждый район имел свой голос, свой запах, своих людей.
И Тифлис, словно огромный котёл, смешивал их всех.
Здесь русский чиновник мог сидеть рядом с грузинским князем, армянский купец — спорить с персидским торговцем, немецкий ремесленник — покупать хлеб у грузинского крестьянина, а какой-нибудь оборванный художник мог всю ночь просидеть в углу духана, наблюдая за ними всеми.
Для других это был просто Тифлис.
Для него — бесконечная выставка.
Он видел то, мимо чего остальные проходили каждый день.
В старике, сидевшем у стены, он замечал одиночество. В двух всадниках — целую историю. В быке — силу земли. В олене — тревогу. В женщине с цветами — любовь, которую невозможно объяснить словами.
А вечером, когда солнце садилось за Мтацминду и над Курой начинали сгущаться сумерки, Тифлис становился ещё прекраснее.
Зажигались первые огни.
Из духанов доносилась музыка.
На Мейдане продолжали спорить.
На Метехском мосту задерживались прохожие.
Над Абанотубани клубился пар.
Нарикала темнела на фоне неба.
Он не принадлежал ни богатому Сололаки, ни нарядным улицам нового города.
Он принадлежал всему Тифлису сразу. А Тифлис принадлежал ему.


Повар подошёл сзади почти бесшумно. Он некоторое время постоял, глядя на мальчика. Потом осторожно положил ему руки на плечи и, чуть наклонившись, обнял его. Нико не испугался. Только повернул голову.
— Что ты здесь сидишь один? — тихо спросил повар.
Мальчик снова посмотрел вдаль.— Смотрю.
— Это я вижу. А что ты там нашёл?
Нико немного подумал.— Не знаю.
Повар улыбнулся.— Хорошо. Значит, нашёл что-то важное. То, чему ещё названия не придумали.
Он сел рядом. Некоторое время оба молчали.
Потом повар сказал:— Знаешь сынок, ты теперь живёшь в доме, где тебе будут давать хлеб, тёплую постель и одежду. Если тебе чего-нибудь понадобится, не бойся сказать. Но я хочу, чтобы ты запомнил одну вещь. Человеку для жизни этого мало.
Нико посмотрел на него.— А чего ещё нужно?
Повар задумался.— Нужно, чтобы ты не разучился видеть.
Мальчик нахмурился.— Я вижу.
— Сейчас видишь. Ты ещё маленький. А потом вырастешь, начнёшь работать, станешь уставать, люди будут торопить тебя, будут говорить, что у тебя нет времени смотреть на небо, потому что надо зарабатывать деньги, выполнять работу, думать о завтрашнем дне. И вот тогда тебе покажется, что смотреть — это пустяки. 
Он положил ладонь ему на голову.— Не верь им.
Мальчик слушал внимательно.— Человек, который перестал замечать красоту, начинает жить как будто с закрытыми глазами. Он ест, спит, работает, ругается, считает деньги, стареет... А потом однажды спрашивает себя: «И куда же я потратил всю свою жизнь?» А жизнь уже не отвечает.
Он тихо спросил:— А как не забыть?
Повар посмотрел на дальние горы.— Смотри. Он указал рукой на долину.— Вот это небо ты сегодня видишь одним. Завтра оно будет другим. Послезавтра третьим. Не думай, что уже всё видел. Мир каждый день показывает человеку что-нибудь новое. Только человек почему-то всё время смотрит на старое.
Нико молчал.
Повар продолжил:— И ещё запомни: никогда не смейся над человеком за то, что он беден, плохо одет или не умеет говорить красиво. Ты не знаешь, что у него внутри. Может оказаться, что в душе у него целая гора золота, а у тебя самого — одна медная копейка. Он помолчал.— И не суди человека по тому, где он сидит. Сегодня он сидит на земле, а завтра может оказаться выше тебя. Судьба любит переставлять людей местами.
Нико посмотрел на него.— А если человек злой?
— Тогда пожалей его.
— Почему?
— Потому что злому человеку тяжелее всех. Он сам себя изнутри съедает
Только жалеть надо не так, чтобы он тебя обидел, а так, чтобы ты сам не стал похож на него.
Повар поправил мальчику воротник.— И ещё.
— Что?
— Не бойся быть добрым.
Мальчик задумался.— А если за доброту тебя обманут?
Повар тихо усмехнулся.— Обманут. Ещё как обманут. И не один раз. Ты, может быть, даже возненавидишь за это весь свет. Он посмотрел на Нико очень серьёзно.— Только не становись злым из-за чужой злости. Иначе получится, что плохой человек украл у тебя ещё и твоё сердце.
Нико долго смотрел перед собой. Потом спросил:— А если я всё равно буду один?
Повар не ответил сразу.Он снова обнял мальчика.— Иногда человек бывает один даже среди тысячи людей. А иногда рядом с ним сидит всего один человек — и ему уже не страшно.
Он помолчал.— Ты запомни ещё вот что: если когда-нибудь увидишь человека, которому совсем некуда идти, не спрашивай сначала, почему он оказался на улице. Сначала спроси, голоден ли он.
Нико кивнул.— А потом уже разбирайтесь, кто прав.
Повар улыбнулся.— Вот видишь. Ты уже учишься.
— Чему?
— Жизни.
— А ты всё знаешь о жизни?
Повар рассмеялся.— Господи, нет. Если бы я всё знал, я бы давно был богатым человеком и сидел бы сейчас не здесь. Нико впервые за всё время улыбнулся. Повар посмотрел на него и тоже улыбнулся.— Но кое-что я всё-таки понял.
— Что?
Повар некоторое время молчал.— Что человеку нужны три вещи. Чтобы было кому его накормить. Чтобы было кого любить. И чтобы осталось что-нибудь такое, ради чего утром хочется открыть глаза.
Нико посмотрел на землю, потом на небо.— А что это может быть?Повар пожал плечами.— У каждого своё.Он посмотрел на руки мальчика.— Может быть, тебе однажды понадобится кисть.
Мальчик ничего не ответил.
Повар ещё крепче обнял его.— Только не спеши,  Жизнь длинная. Ты ещё увидишь столько красок, сколько сейчас даже представить не можешь. Он поднялся. Сделал несколько шагов к дому. Потом обернулся.— И если однажды тебе станет очень тяжело, приходи ко мне. Даже если ты будешь взрослым, даже если станешь старше меня. Приходи. Человеку иногда нужно не решение его беды, а просто кто-нибудь, кто посидит рядом.
Нико смотрел ему вслед. Повар вошёл в дом. Мальчик снова остался один .Он поднял глаза к небу. Теперь он смотрел на него уже немного иначе. Он ещё не знал, что через много лет будет жить почти без дома.Что будет ночевать где придётся.Что люди будут смеяться над его картинами, а потом другие люди станут искать их по всему Тифлису. Что он познает любовь, которой не сможет овладеть.Что его предадут. Что его забудут.Что его снова найдут. И что однажды, умирая в сыром подвале, он вспомнит не деньги, которых у него не было, и не славу, которой он почти не дождался. Он вспомнит руки повара на своих плечах. И слова:«Не бойся быть добрым,мужчина. И никогда не переставай видеть».И, может быть, именно этим двум словам — видеть и быть добрым — он и посвятит всю свою оставшуюся жизнь.

День следующий выдался тяжёлый. С утра на кухне кипела работа: в большом котле варилось мясо, на плите шипело масло, повар то и дело отдавал распоряжения, а Нико бегал от стола к очагу, приносил воду, чистил овощи, таскал дрова и старался никому не мешать.
Он был ещё совсем молод и хотел быть полезным.
В тот день на кухне особенно торопились. В доме ждали гостей, и повар нервничал больше обычного. Нико, как всегда, молча выполнял поручения. Ему сказали принести из кладовой тяжёлую деревянную полку с посудой, и он полез на небольшой табурет, чтобы достать её сверху.
И именно тогда всё произошло.
Старая полка, давно державшаяся на одном только честном слове, неожиданно сорвалась со стены.
Нико услышал сухой треск, поднял голову и увидел, как на него вместе с посудой и тяжёлой деревянной доской обрушивается всё содержимое.
Он даже не успел испугаться.
Только почему-то в последний момент ему показалось, что кто-то очень тихо сказал:
— Отойди.
Нико машинально сделал шаг назад.
В следующую секунду полка с грохотом рухнула туда, где только что стоял мальчик.
Разлетелись тарелки, загремели горшки, посыпались деревянные обломки. Повар выбежал из соседней комнаты и застыл на месте.
— Нико!
Мальчик стоял у стены совершенно невредимый.
Повар подбежал к нему, схватил за плечи, ощупал голову, руки, грудь.
— Ты цел?
Нико кивнул.
— Цел.
— Как ты успел отойти?
Нико посмотрел на рухнувшую полку.
— Не знаю.
— Кто тебя предупредил?
Мальчик задумался.
Он хотел ответить, но не смог.
Ему почему-то было неловко говорить о том тихом голосе. Он даже сам не был уверен, что действительно его слышал.
— Наверное, показалось.
Повар перекрестился.
— Не показалось.
Нико посмотрел на него.
— Почему?
Повар ничего не ответил. Только ещё раз перекрестился и крепко прижал мальчика к себе.
— Иди отсюда. Сегодня на кухне тебе больше делать нечего.
Нико ушёл, но перед дверью остановился и обернулся.
На стене, прямо над местом, где только что стоял он, висела небольшая икона Богородицы.
Мальчик посмотрел на неё и почему-то задержал взгляд.
Лик был тихий, печальный и удивительно добрый.
Нико ничего не сказал.
Он просто пошёл дальше.

Однажды повар, не объясняя причин, вдруг подозвал Нико к себе и, вытирая руки о белый передник, строго сказал:— Иди со мной. Только смотри, не отставай.
Он ничего не спросил. Он уже привык к тому, что взрослые люди редко объясняют мальчику свои намерения. Они покинули дом, повар шел быстро, уверенно, иногда оглядывался через плечо, а он семенил следом, стараясь не потерять его в пестром, шумном Тифлисе. Они свернули с привычной улицы, прошли мимо лавок, где торговцы наперебой расхваливали свой товар, миновали сапожника, у которого прямо на пороге сидел старик с длинной седой бородой, и наконец остановились возле небольшого духана.  Оттуда доносился такой гул, будто внутри собралась половина города. Пахло киндзмараули, жареным мясом, луком, свежим хлебом и табаком. Из распахнутой двери вырывался теплый, густой воздух, смешанный с голосами посетителей. Кто-то громко спорил о лошадях, кто-то доказывал соседу, что знает цену всякому человеку на свете, а из глубины помещения вдруг раздавался хриплый смех.
Повар остановился у двери и крикнул:— Георгий!
В ответ из духана раздался голос:— Если это опять за долгом, то меня здесь нет!
Повар рассмеялся.— Выходи, негодяй. Я к тебе не за долгом.
Из полумрака появился хозяин духана. Это был человек лет сорока с добрыми, насмешливыми глазами, густыми черными усами и таким лицом, на котором, казалось, улыбка поселилась еще в детстве и с тех пор никак не желала уходить. На нем была чистая рубаха, поверх которой висел темный жилет, а в руке он держал медный кувшин.
Увидев Нико, Георгий остановился.— А это кто у тебя?
— Мальчик из дома Калантаровых.
Георгий внимательно посмотрел на Нико.— А имя у мальчика есть?
Он тихо ответил:— Нико.
— Нико... Хорошее имя. А глаза почему такие серьезные?
Мальчик пожал плечами.— ношу такие с рождения, запасных не имею.
Георгий повернулся к повару и покачал головой.— Ты посмотри на него! Такой маленький, а уже смотрит на мир так, будто мир ему задолжал три рубля и не собирается отдавать.
Повар засмеялся. Нико тоже едва заметно улыбнулся.
Георгий тут же это заметил.— Вот! Значит, умеет улыбаться. А я уж подумал, что ты привел мне будущего прокурора. Он хлопнул его по плечу и пригласил внутрь.— Заходи, художник.
Нико удивленно посмотрел на него.— Я не художник.
— Это ты сейчас так думаешь. А я старше тебя, мне виднее.
Повар переглянулся с Георгием, словно они оба знали какую-то тайну, о которой он пока не догадывался. В глубине духана было несколько деревянных столов. За одним сидели трое грузчиков, за другим пожилой купец спорил с молодым человеком о том, какая лошадь лучше — кахетинская или карабахская. В углу стоял огромный глиняный кувшин с вином, а над дверью висела старая вывеска, написанная неровными буквами. Георгий заметил, что Нико смотрит на нее.
— Нравится?
— Буквы кривые.
На секунду в духане стало тихо. Повар прикрыл рот рукой, чтобы не рассмеяться.Георгий медленно поднял голову и посмотрел на вывеску. Потом снова на Нико.— Кривые?
— Да.
— А кто тебе сказал?
— Никто.
— Тогда почему решил?
Нико посмотрел на вывеску еще раз.
— Потому что они падают.
Георгий расхохотался так громко, что сидевшие за столами обернулись.— Слышали?! — закричал он
— Мои буквы падают!
Один из посетителей поднял голову:— Георгий, твои буквы уже третий год падают, а ты только сегодня заметил!
Духан снова взорвался смехом.
Георгий вытер глаза ладонью.— Вот теперь я понимаю, зачем ты его привел.
Повар спросил:— И зачем же?
Георгий посмотрел на него, потом на свою вывеску и совершенно серьезно сказал:— Чтобы этот мальчик однажды научил меня писать так, чтобы мои буквы не падали.
Нико впервые рассмеялся по-настоящему, и Георгий, заметив эту улыбку, вдруг стал серьезнее.— Запомни, парень, — сказал он, наливая ему воды, — человек должен уметь смеяться. Даже когда жизнь ему этого не разрешает.
Мальчик посмотрел на него внимательно.— А если жизнь совсем плохая?
Георгий поставил кружку на стол и задумался.— Тогда надо смеяться еще громче. Потому что если ты первый рассмеялся над своей бедой, ей уже нечем тебя пугать.
Повар покачал головой:— Опять ты мальчику свои глупости рассказываешь.— А ты что ему рассказываешь? Как правильно чистить картошку? Пусть знает жизнь.
И тут Георгий, словно вспомнив что-то важное, наклонился к нему.— А хочешь, я тебе расскажу, как однажды меня чуть не посадили в тюрьму за осла?
Нико удивился:— За осла?
— Именно. Но знаешь самое обидное — осел был совершенно ни при чем.
За столами снова оживились. Все знали Георгия и знали, что если он начинает рассказывать историю, работа в духане на некоторое время прекращается.
Георгий уселся напротив Нико, сложил руки на животе и начал:— Был у меня когда-то один сосед, человек очень богатый и очень жадный. Он считал, что если человек съел два хинкали, то третий уже украл у него лично. Однажды купил он осла. Осел был умный, но характер имел тяжелый. Сосед его кормил плохо, зато каждый день требовал, чтобы тот работал много. утром сосед приходит ко мне и говорит: «Георгий, твой осел украл у меня виноград».
Я ему говорю: «У меня нет осла».
А он отвечает: «Значит, украл твой невидимый осел».
— И что ты ему сказал? — не удержался Нико.
Георгий хитро улыбнулся.— Я сказал: «Если осел невидимый, то и виноград, который он съел, тоже должен быть невидимым».
За столом кто-то ударил ладонью по столу.
Георгий продолжил:— Сосед рассердился и говорит: «Я сам видел, как осел ел мой виноград!» Тогда я спрашиваю: «А ты уверен, что это был осел?»
Он говорит:
«Конечно!» А я ему:
«Тогда почему ты не видел его вчера, когда он съел твои персики?»— И что он сказал?
— Ничего.
Потому что персики он сам съел.
Духан взорвался хохотом. Даже повар согнулся от смеха, а Нико смеялся так, что у него выступили слезы.
Георгий посмотрел на него с удовольствием.— Вот видишь. В Тифлисе человек может прожить всю жизнь и так и не понять, кто съел виноград. Но если у него есть чувство юмора, он хотя бы не пропадет.
Нико еще долго смеялся, а потом вдруг замолчал и снова посмотрел на старую вывеску.Ему показалось, что буквы действительно немного падают набок, будто им тоже весело и они едва держатся на доске. Он тогда еще не знал, что этот шумный духан, его веселый хозяин Георгий и запах горячего хлеба, вина и жареного мяса станут для него частью того большого, пестрого мира Тифлиса, который постепенно будет учить его смотреть на людей внимательнее, чем на книги, а на жизнь — глубже, чем на любую картину. А Георгий уже тогда почему-то был уверен: этот молчаливый мальчик однажды удивит весь город. И не только весь город -весь мир.
V.
Пятнадцать лет пролетели словно один долгий, тихий сон, в котором были и светлые дни, и бесконечные вечера, и перемены, незаметные для того, кто жил ими каждый день. За эти годы Нико стал почти родным человеком в замечательной семье Калантаровых. В этом доме его приняли не как чужого, дали ему кров, хлеб и человеческое тепло, которого так рано лишила его судьба. Здесь он вырос, научился понимать людей, полюбил Тифлис и его шумные улицы, его духаны, старые дворы, виноградные лозы, пыльные дороги и тот особенный солнечный свет, который ложился на стены домов так, будто сам город был написан красками. Однако среди всего этого тепла в его душе жила одна тайна, о которой он никогда не говорил вслух. Он очень сильно любил Вирджинию. Любил не так, как любят в юности, когда сердце требует ответа и человек не представляет себе жизни без взаимности. Его любовь была иной — тихой, почти беззащитной и потому особенно глубокой. Она не требовала ничего и всё-таки надеялась. В ней была печаль человека, который понимает, что счастье может находиться совсем рядом, за соседней дверью, за одним взглядом, за улыбкой, но протянуть к нему руку ему почему-то не дано. Вирджиния была для него не просто красивой девушкой, с которой прошли самые дорогие годы его жизни. Она стала частью его внутреннего мира, тем светом, который он носил в себе даже тогда, когда вокруг становилось темно. Он мог часами молча смотреть, как она читает у окна, как поправляет волосы, как разговаривает с домашними, как смеётся чему-то совсем простому, и в эти минуты ему казалось, что весь огромный Тифлис куда-то исчезает, а остаётся только она и тихое биение его собственного сердца. Он никогда не говорил ей: «Я люблю тебя». Наверное, потому, что боялся не отказа, а другого — что после этих слов между ними уже не останется прежней чистоты. Что она вдруг увидит в нём не того Нико, которого привыкла считать родным, а одинокого человека, который слишком долго хранил в себе невозможную надежду. Поэтому он молчал. Он любил её по-своему — с той бесконечной печалью и вечной надеждой, которая напоминала глубокое синее озеро: красивое, бездонное, манящее своей тишиной, но такое глубокое, что никто не знает, что скрывается на самом дне.
Иногда Вирджиния замечала его взгляд и улыбалась.— Нико, почему ты так на меня смотришь?
Нико смущённо отводил глаза и отвечал что-нибудь о картинах, о погоде, о Тифлисе, о людях на улице. Он умел говорить о чём угодно, только не о самом главном. А потом, оставшись один, садился перед чистым холстом и пытался написать то, чего не мог произнести словами. Он писал её. В каждом женском лице, которое появлялось под его кистью, иногда угадывался её взгляд. В каждом цветке жила её улыбка, в каждом светлом пятне — память о том, как солнце однажды коснулось её волос. Именно поэтому его картины получались такими странными и трогательными: Он писал не женщин, не цветы и не город — он писал свою любовь, которой нигде больше не было места, кроме его сердца. Проходили годы. Вирджиния взрослела, менялась, становилась женщиной, а он всё так же оставался рядом — тихий, немного неловкий, добрый и бесконечно преданный. Он ничего не просил у судьбы. Ему было достаточно знать, что где-то в этом большом, шумном Тифлисе есть человек, ради которого хочется просыпаться утром, идти по пыльной улице, смотреть на небо и снова брать в руки кисть. и, может быть, именно в этом заключалась самая большая любовь Нико Пиросмани — любовь, которая не смогла стать счастьем, но зато навсегда стала его искусством.
Иногда ему казалось, что эта любовь появилась в нём незаметно, почти случайно. Не было ни одного мгновения, которое он мог бы назвать началом. Она просто постепенно вошла в его жизнь — сначала едва заметной тенью, потом стала частью каждого его дня, каждой мысли, каждого взгляда. К художнику, который умел видеть красоту там, где другие проходили мимо. Каждая станция — короткой встречей. Каждый новый путь становился новой картиной. Каждый рассвет — напоминанием о том, что жизнь продолжается. Когда она входила в комнату, Он старался говорить спокойно, улыбаться как обычно, заниматься своими делами. Но сердце почему-то начинало биться чаще, а взгляд сам собой следовал за ней. Он замечал всё: как она поправляет волосы, как смеётся, как сердится, как задумчиво смотрит в окно. Порой ему казалось, что он знает о ней такие мелочи, которых не замечает никто другой. Когда она входила в комнату, он старался говорить спокойно, улыбаться как обычно, заниматься своими делами. Но сердце почему-то начинало биться чаще, а взгляд сам собой следовал за ней. Он замечал всё: как она поправляет волосы, как смеётся, как сердится, как задумчиво смотрит в окно. Порой ему казалось, что он знает о ней такие мелочи, которых не замечает никто другой. Когда письмо попало в руки Вирджинии она долго держала его в руках Лишь бы ему было позволено оставаться рядом. Лишь бы ему было позволено оставаться рядом. Лишь бы она была счастлива. Лишь бы она была счастлива. Любовь тоже не исчезла. На жизнь. На землю. На небо. Над головой горели звёзды. Не как близкого человека, с которым они столько лет делили один дом, одни радости и тревоги. Не как сестру. Не на чудо даже. Скорее, на маленькую перемену в её сердце, на тот день, когда она вдруг посмотрит на него не как на друга, не как на человека, который столько лет был рядом, а немного иначе.Не на чудо даже. Скорее, на маленькую перемену в её сердце, на тот день, когда она вдруг посмотрит на него не как на друга, не как на человека, который столько лет был рядом, а немного иначе. Не потому, что она сердилась на него. Нет. Как можно сердиться на человека за то, что сердце его выбрало тебя? Не с обидой. Он больше не ждал, что она когда-нибудь станет его. Он боялся переступить эту черту. Он взрослел, становился молчаливее, спокойнее. На его лице появились первые морщины, руки огрубели от тяжёлой работы, одежда часто пахла углём и машинным маслом. Каждый день он видел множество человеческих лиц. И все равно он любил её.
Нико покинул дом, в котором когда-то был счастлив и в котором теперь всё напоминало ему о любви, которой не суждено было стать его судьбой. Но глаза остались прежними. Если бы его спросили, счастлив ли он, он, наверное, ответил бы своей тихой улыбкой: Но любовью совсем другой — спокойной, родственной, почти сестринской. Он был для неё человеком из самого близкого круга её жизни. Почти братом. Но на самом деле он рисовал потому, что боялся забыть. Он видел рассветы над горами, туманы над реками, осенние поля, занесённые снегом станции. Видел нищих, богатых, солдат, торговцев, странников, детей, стариков. Видел, как люди встречаются и расстаются на перронах, как бегут вслед уходящему поезду, как машут платками из окон.Он любил её как женщину. Он не знал, кого ты любишь. Не знал, почему ночью не спишь. Не интересовался, почему человек иногда смотрит в окно часами и ничего не видит. Он понимал: любовь не всегда приходит для того, чтобы быть разделённой. Иногда она просто поселяется в человеке и остаётся там на долгие годы, становясь частью его самого. Он понимал: любовь не всегда приходит для того, чтобы быть разделённой. Иногда она просто поселяется в человеке и остаётся там на долгие годы, становясь частью его самого.Он привык скрывать её даже от самого себя.

Жизнь шла своим чередом через полгода после его ухода из дома жизнь сделала неожиданный реверанс.
Раздался треск грома, и на Тифлис обрушился дождь, густой и тяжёлый, будто само небо наконец не выдержало и выплеснуло на город всё накопившееся за день. Вода стекала по крышам, барабанила по ставням, ручьями бежала по мостовой. В комнате Нико было сумрачно. Он сидел за столом, склонившись над бумагами, и лишь редкие вспышки молнии на мгновение выхватывали из темноты его лицо.Дверь тихо приоткрылась. Он поднял голову. В дверном проёме стояла высокая фигура. Несколько секунд он просто смотрел, не веря своим глазам. Потом человек медленно вошёл в комнату и остановился возле стола.
Это была Вирджиния.
— Нико... — тихо сказала она.
Он ничего не ответил.Только отложил перо.
Вирджиния посмотрела на него и едва заметно улыбнулась — не весело, а так, как улыбаются человеку, которого давно знают и которому боятся причинить ещё одну боль.— Я долго не решалась прийти.
Нико опустил глаза.— Я думала, что лучше оставить всё как есть. Иногда человеку кажется, будто молчание способно сохранить то немногое, что ещё осталось между двумя людьми. Но потом понимаешь, что молчание тоже может быть жестоким. Оно оставляет слишком много места для догадок, а догадки почти всегда страшнее правды. Он слушал. За окном снова сверкнула молния.— Я не хочу причинять тебе боль, Нико, — продолжила Вирджиния. — Поэтому, если ты позволишь, я сегодня скажу всё так, как есть. Без красивых слов. Без оправданий. И ты не обязан мне отвечать.
Она помолчала.— Ты всегда был для меня человеком, которого я боялась потерять. И, наверное, именно поэтому я так долго не могла понять, что иногда, стараясь удержать человека рядом, мы причиняем ему гораздо больше боли, чем если бы просто отпустили.
Он медленно поднял глаза. Вирджиния села напротив.— Я знаю, что ты чувствуешь. Возможно, даже больше, чем ты думаешь. Ты никогда не говорил об этом прямо, но некоторые вещи не требуют слов. Они живут в том, как человек смотрит, как молчит, как ждёт. Ты умеешь ждать. Это твой дар... и твоё несчастье.
Он едва заметно улыбнулся.— Ты слишком хорошо меня знаешь.
— Может быть, — тихо ответила она. — Но я совсем не уверена, что хорошо тебя понимаю. Она посмотрела на его руки, лежавшие на столе.— Знаешь, я иногда думаю о том, сколько всего человек может прожить рядом с другим человеком и так и не сказать самого главного. Мы боимся признаться в любви, потому что боимся отказа. Боимся сказать, что нам больно, потому что боимся показаться слабыми. Боимся уйти, потому что думаем, что это будет предательством. А потом проходит время, и вдруг понимаешь: самое страшное — не то, что любовь не сбылась. Самое страшное — когда она превращается в ожидание.
Нико молчал.
Вирджиния говорила всё тише.— Я не хочу, чтобы ты ждал меня. Не потому, что ты мне безразличен. Как раз наоборот. Если бы мне было всё равно, я бы не пришла сегодня сюда. Я бы позволила тебе самому придумать объяснение моему уходу. Но ты заслуживаешь правды. Она сделала паузу.— Есть люди, которые входят в нашу жизнь как дом. В них хочется возвращаться. Есть люди, которые становятся дорогой — и ты идёшь по ней, даже не зная, куда она приведёт. А есть такие, после которых ты уже никогда не становишься прежним. Мне кажется, ты именно такой человек для меня.
Нико смотрел на неё, не произнося ни слова.
— Но, знаешь... — Вирджиния вздохнула. — Любовь не всегда означает, что двое должны остаться вместе. Иногда любить — это иметь мужество не держать человека возле себя, если понимаешь, что рядом с тобой он не сможет быть счастлив. За окном грохнул гром.— Я знаю, что ты умеешь любить глубоко. Тихо. Без требований. Наверное, именно поэтому мне особенно тяжело говорить тебе это. Ты никогда ничего у меня не просил. Даже тогда, когда имел право спросить. Ты просто был рядом. И ждал.
Она посмотрела ему прямо в глаза.— Но я не хочу, чтобы твоя жизнь превратилась в одну бесконечную ночь, в которой ты всё ещё ждёшь, когда откроется дверь и я войду.
Нико отвёл взгляд.
Вирджиния заметила это и на мгновение замолчала.— Прости меня.
Он медленно покачал головой.
Она продолжила:— Нет, не за то, что я ухожу. За то, что слишком долго позволяла тебе надеяться. Наверное, иногда человек понимает чужое чувство и вместо того, чтобы честно ответить, просто боится его разрушить. Я боялась увидеть боль в твоих глазах. И потому сама стала причиной этой боли.
Нико наконец заговорил, почти шёпотом:— Я никогда не хотел, чтобы ты чувствовала себя виноватой.
Вирджиния улыбнулась.— Я знаю.
— И никогда не хотел удерживать тебя.
— Знаю.—
Тогда зачем ты пришла?
Вирджиния долго смотрела на него.— Чтобы ты знал: всё, что было между нами, для меня было настоящим.
Она протянула руку и осторожно коснулась его пальцев.— Не думай, что ты был для меня случайностью. Никогда так не думай. Ты был частью моей жизни. Очень дорогой частью. И что бы ни случилось потом, я буду помнить тебя не как человека, которого оставила, а как человека, которого мне посчастливилось встретить.
Нико ничего не ответил.
Только крепче сжал её руку.Вирджиния позволила ему сделать это. И впервые за весь вечер сама не попыталась скрыть слёзы.— Иногда мне кажется, — сказала она, глядя на него сквозь влажные глаза, — что жизнь слишком часто разводит людей не потому, что они перестали любить друг друга, а потому, что у каждого своя дорога. И это, наверное, самое несправедливое в человеческой судьбе. Если бы всё зависело только от сердца, всё было бы гораздо проще.Она улыбнулась сквозь слёзы.— Но сердце, никогда не спрашивает разрешения у судьбы.
Он смотрел на неё молча. Вирджиния поняла, что больше ничего не нужно говорить. Она поднялась.
У двери остановилась и обернулась.— Я хотела, чтобы последнее, что ты услышал от меня, не было словами о прощании. Она немного подумала.— Поэтому запомни другое: ты был любим. Может быть, не так, как мечтал. Может быть, не так, как заслуживал. Но был.
Нико закрыл глаза.
Вирджиния тихо вышла из комнаты. Дверь закрылась. А за окном снова загремел гром, и дождь продолжал лить на Тифлис, будто город тоже знал, что в эту ночь один человек снова остался один.

Егор Бежанович в этот вечер не находил себе места. Он ходил из угла в угол по комнате, резко распахивал окно, снова закрывал его, останавливался у стола и так же внезапно продолжал ходить, будто стены мешали ему дышать. От своих людей он уже знал всё: Вирджиния действительно  приходила к Пиросмани, сидела рядом с ним, разговаривала, а однажды задержалась у него дольше обычного.
Для Егора этого было достаточно.
— Значит, ходит к нему... — процедил он сквозь зубы. — Ходит сама.
В комнате, кроме него, находился только старший брат Ираклий. Он сидел в кресле, молча наблюдая за Егором и до поры не вмешиваясь. Он слишком хорошо знал характер младшего: если тот начинал так ходить по комнате, лучше было дать ему выговориться.
Егор остановился посреди комнаты.
— Если он тронет её хоть пальцем, я его убью.
Ираклий поднял глаза.
— Егор...
— Не мешай мне.
— Я пока тебе не мешаю.
Егор снова заходил по комнате, но теперь уже медленнее, словно сам разговор ещё сильнее разжигал его ярость.
— Я закопаю его так, что никто никогда не найдёт. Ни полиция, ни его друзья, никто. Поймёшь, Ираклий? Просто исчезнет человек — и всё.
Ираклий несколько секунд смотрел на него, затем спокойно поднялся с кресла и подошёл ближе.
— Ты этого не сделаешь.
Егор резко повернулся.
— Что?
— Я сказал: ты этого не сделаешь.
— Не мешай мне, Ираклий. Я сделаю это.
— Нет.
В этом коротком слове было столько спокойствия, что Егор на мгновение замолчал. Он знал этот тон. Так Ираклий говорил не тогда, когда хотел поспорить, а тогда, когда решение уже принято.
— Ты забываешься, — процедил Егор.
Ираклий сделал ещё шаг и вдруг схватил его за ворот рубашки. Не со злостью и не для драки — просто крепко, по-братски, так, чтобы Егор почувствовал силу руки.
— Нет, это ты забылся. Я могу позволить себе говорить с тобой так, потому что мы здесь одни. И потому что я твой старший брат. Но предупреждаю тебя, Егор: если с Пиросмани что-нибудь случится после твоих угроз, тебе придётся отвечать передо мной.
Егор попытался высвободиться, но Ираклий не отпустил его сразу.
— А теперь слушай внимательно. Ты дашь ему сто рублей.
Егор замер.
— Что?
— Сто рублей. И отпустишь с миром.
На лице Егора появилось такое выражение, будто он решил, что брат сошёл с ума.
— Я должен дать этому нищему сто рублей?
— Должен.
— За что?
— За то, что больше не будешь его трогать.
Егор покачал головой, словно действительно не мог поверить услышанному.
— Ты серьёзно?
— Более чем.
Ираклий наконец отпустил ворот его рубашки и поправил собственный пиджак.
— Деньги передашь ему сам. Скажешь, чтобы уехал из города или хотя бы держался от Вирджинии подальше. А дальше забудешь о нём.
— А если не забуду?
Ираклий посмотрел ему прямо в глаза.
— Забудешь.
Егор хотел ответить, но остановился. С этим человеком он мог спорить, мог злиться, мог даже не соглашаться, однако ослушаться — нет. С детства за Ираклием оставалось последнее слово. Егор давно стал самостоятельным, богатым и влиятельным человеком, вокруг него появились свои люди, свои связи и свои правила, но рядом со старшим братом он иногда снова чувствовал себя тем самым мальчишкой, которому достаточно было одного взгляда, чтобы понять: спор окончен.
Он тяжело вздохнул и отвернулся.
— Сто рублей...
— Да.
— И больше ничего?
— Больше ничего.
Егор подошёл к столу, открыл ящик и достал деньги. Некоторое время он перебирал купюры, затем отсчитал сто рублей и положил их на стол.
— Хорошо.
Ираклий посмотрел на деньги, потом на брата.
— Вот теперь правильно.
Егор поднял голову.
— Только ради тебя.
Ираклий едва заметно усмехнулся.
— Нет, Егор. Ради неё.
После этих слов он снова сел в кресло.
Егор ничего не ответил. Он стоял у стола, глядя на сто рублей, и впервые за весь вечер его ярость начала уступать место тяжёлому, неприятному чувству. Он всё ещё ненавидел Пиросмани за то, что тот оказался рядом с Вирджинией, но теперь понимал: старший брат поставил точку, и переступить через неё он не посмеет.

Егор Бежанович встретил Нико под вечер, когда Тифлис уже начинал менять дневной шум на вечерний гул. У Мейдана становилось тесно, из духанов тянуло жареным мясом и вином, над крышами медленно поднимался дым, а где-то неподалёку мальчишка торговался с извозчиком так горячо, словно от этого зависела судьба всего города.
Нико сидел у стены, положив картину на колени. Увидев Егора Бежановича, он сразу поднялся.
— Здравствуйте.
— Здравствуй, Нико. Опять работаешь?
— А что мне ещё делать?
Егор Бежанович усмехнулся.
— Это верно. Тебе, кроме работы, вообще мало что нужно.
Нико улыбнулся.
Они знали друг друга давно, и между ними не было той неловкости, которая бывает у людей, впервые встретившихся за одним столом. Егор Бежанович уже успел узнать, что Нико может неделями жить почти без денег, зато последние гроши потратить на краску. Знал, что тот способен отдать картину дешевле её настоящей цены, если человеку она понравилась. И знал главное: переубедить Нико в чём-либо было почти невозможно.
Егор Бежанович сел рядом.
— Как живёшь?
— Хорошо.
— Это ты называешь хорошо?
— А как назвать?
— По-разному можно. Можно сказать — плохо. Можно сказать — терпимо. Можно сказать — по-художнически.
Нико рассмеялся.
— Вот это правильное слово.
Егор Бежанович посмотрел на него и некоторое время молчал. Потом достал из кармана деньги и положил перед Нико.
— Возьми.
Нико взглянул на купюры.
— Что это?
— Деньги.
— Я вижу, что деньги. За что?
— Ни за что.
Нико покачал головой.
— Тогда не могу.
— Можешь.
— Не могу.
— Нико, — спокойно сказал Егор Бежанович, — если бы я хотел купить у тебя картину, я бы так и сказал. А это не за картину.
Нико снова посмотрел на деньги.
Сто рублей.
Он даже не сразу поверил, что Егор Бежанович действительно собирается отдать их ему.
— Слишком много.
— Для меня — нет.
— А для меня много.
— Вот поэтому и бери.
Нико не прикоснулся к деньгам.
— Зачем вы мне их даёте?
Егор Бежанович вздохнул.
— Потому что я знаю тебя. Сегодня у тебя есть деньги — завтра нет. Сегодня ты сыт — завтра будешь думать, где поесть. А краски тебе нужны всегда. И я хочу, чтобы хоть некоторое время ты ни о чём этом не думал.
Нико наконец взял деньги.
— Я всё равно верну.
— Не вернёшь.
— Верну.
— Хорошо, — улыбнулся Егор Бежанович. — Пусть будет по-твоему.
Нико спрятал деньги.
Некоторое время они сидели молча.
Потом Егор Бежанович сказал:
— Послушай меня, Нико. Я не часто даю советы, потому что сам не всегда им следовал. Но тебе один дам.
Нико повернулся к нему.
— Не бросай своё дело.
— Не брошу.
— Я серьёзно. Что бы ни случилось. Даже если завтра никто не купит твоей картины. Даже если будут смеяться. Даже если скажут, что ты ничего не понимаешь в живописи.
Нико тихо ответил:
— Пусть говорят.
— Вот именно. Пусть говорят. Только ты сам должен знать, зачем берёшь кисть.
Нико задумался.
Егор Бежанович продолжил:
— И ещё. Никогда не позволяй нужде заставить тебя стать хуже, чем ты есть. Деньги приходят и уходят. Человек остаётся.
Нико посмотрел на него с неожиданной серьёзностью.
— Вы думаете, я хороший человек?
Егор Бежанович усмехнулся.
— Нет.
Нико удивлённо поднял брови.
— Я думаю, ты странный человек. Иногда совсем невозможный. Но сердце у тебя правильное.
Нико улыбнулся.
— Спасибо.
— За это не благодарят.
Егор Бежанович поднялся.
— А что же делать?
— Жить.
— И рисовать?
— Особенно рисовать.
Нико тоже встал.
Егор Бежанович протянул руку. Нико пожал её крепко, по-мужски.
— Береги себя, Нико.
— И вы себя берегите.
— Мне уже поздно.
— Никогда не поздно.
Егор Бежанович посмотрел на него и вдруг улыбнулся.
— Вот за это я тебя и люблю.
Он пошёл по улице, а Нико ещё долго стоял неподвижно, провожая его взглядом.
В кармане лежали сто рублей.
Но почему-то Нико думал не о деньгах.
Он думал о последних словах Егора Бежановича.
«Не бросай своё дело».
И, может быть, именно эти слова остались с ним гораздо дольше, чем те сто рублей

Вскоре Нико устроился на железную дорогу кондуктором. Работа была тяжёлой, грубой, совсем не похожей на ту тихую жизнь, к которой он привык. Паровоз дышал густым дымом, железо раскалялось от жара, уголь оставлял чёрные следы на руках и лице. Он быстро научился не замечать ни копоти, ни усталости. Он уходил тихо, не прощаясь надолго. Только на пороге ещё раз обернулся. За окнами оставался тот мир, где прошли его лучшие годы: знакомые комнаты, сад, голоса близких людей и она — Вирджиния, которую он любил больше всего на свете.Она вспомнила, сколько раз он был рядом, когда ей было трудно. Как всегда незаметно помогал, как умел одним словом поднять настроение, как радовался её успехам. Она никогда не задумывалась, почему его взгляд иногда становился таким задумчивым. Она тоже изменилась. Она любила его, но совершенно другой любовью.
Однажды поздней ночью с ним произошло событие, которое никак не вписывалось в логику и здравый смысл.
Ночь на станции выдалась такой холодной, что железо на вагонах звенело от мороза. Станция стояла посреди белой степи, маленькая, одинокая, освещённая несколькими керосиновыми фонарями. Ветер гулял между вагонами, забивался под одежду и швырял в лицо мелкий снег. Где-то далеко, за станционными постройками, выла собака. Он сидел в тёплой будке возле депо и ждал смены. Он уже несколько лет работал на железной дороге. Работа была тяжёлая, руки постоянно пахли углём и машинным маслом, а к вечеру хотелось только одного — лечь и не думать ни о чём. Но в ту ночь ему не спалось. Он вышел наружу. Паровоз стоял на соседнем пути, тяжело дыша в морозном воздухе. Из трубы вырывался пар, и в свете фонаря казалось, будто огромная железная машина окутана туманом. Он натянул шапку глубже на уши. И вдруг увидел человека. Тот сидел на перевёрнутом ящике возле стены склада и пытался прикурить. С первого взгляда Нико его даже не заметил бы. Человек был худой, почти иссохший. Старое железнодорожное пальто висело на нём мешком. Руки дрожали от холода. Лицо заросло щетиной, волосы поседели. Он долго чиркал спичкой. Ветер гасил огонёк
.— Чёрт бы побрал этот ветер, — пробормотал он.
Нико подошёл и заслонил спичку ладонью.— Давайте.
Огонёк вспыхнул. Мужчина прикурил, затянулся и посмотрел на Нико.— Спасибо.
— Не за что.
Нико уже хотел уйти, но вдруг остановился. Что-то в этом человеке показалось ему знакомым. Не лицо. Нет. Лицо было совсем другим. Но голос...
Нико ещё раз посмотрел на него.— Мы раньше не встречались?
Мужчина усмехнулся.— На железной дороге? Здесь все друг друга встречают.
—  Не здесь.
— А где?
Нико не ответил.
— Господи... Они молча обнялись. Мужчина оказался совсем лёгким.
Нико даже испугался.— Вы что же... совсем не едите?
— Ем.—
А куда всё девается?
— Жизнь съедает.
Нико посмотрел на него. Мужчина улыбнулся.— Не смотри так. Я ещё не собираюсь умирать.
— Вы говорите совсем как раньше.
— А что мне, по-твоему, за сорок лет жизни стать умнее?
Нико засмеялся, и вдруг понял, что впервые за много месяцев смеётся от души. Они пошли в маленькую комнату при депо. Там было теплее. Нико достал хлеб, кусок сала и бутылку вина.
Мужчина посмотрел на еду.— Ты теперь богатый?
— Нет.
— Тогда почему так много?
— Для друга.
Повар ничего не ответил. Только отвернулся. Они ели медленно. А потом начали говорить. Сначала о пустяках. О дороге. О паровозах. О Тифлисе. О погоде. О людях. Но всё-таки он спросил:— Что стало с Калантаровыми?
Повар долго смотрел на огонь.— Ты всё-таки спросил.
— Я много лет хотел спросить.
— Тогда слушай.  Он вздохнул.— Дом уже не тот. Люди разошлись. Кто умер, кто уехал, кто устроил свою жизнь.
 Молчал.— А Вирджиния?
Повар посмотрел на него.— Вот о ней ты хотел узнать с самого начала.
Нико опустил глаза. — Да.
Повар улыбнулся.— Ты совсем не изменился. — А вы?
— Я? Меня жизнь хорошо изменила. Он усмехнулся.— Раньше я был поваром. Потом стал железнодорожником. Потом сторожем. Потом опять поваром. Потом грузчиком. Потом кем-то ещё. Сам уже забыл.
— Почему?
— Потому что жизнь так решила. Он пожал плечами.— У богатых людей профессия выбирается. У бедных профессия выбирает человека.
Нико ничего не сказал, а повар налил себе вина.
— А Вирджиния вышла замуж.
Нико замер. Словно эти слова снова открыли старую рану, которую он столько лет пытался спрятать.
— За кого?
— За хорошего человека.
— Она счастлива?
Повар долго молчал.— Иногда.
Нико посмотрел на него.
— Что значит «иногда»?
— А ты хотел, чтобы я сказал «всегда»? Он тяжело вздохнул.— Нет, дорогой. Так не бывает, так никогда не бывает. За окном прошёл поезд. Колёса загремели по рельсам, и на несколько секунд разговор утонул в этом грохоте.
— Она часто вспоминала тебя, — продолжил повар.
Нико поднял голову.
— Меня?
— Тебя.
— Что говорила?
Повар усмехнулся.— Говорила, что ты был хорошим мальчиком.
Нико улыбнулся.— Только мальчиком?— А кем же ещё?
Они оба засмеялись. Но смех быстро стих. Повар посмотрел в огонь.— Она не знала, где ты.
— Я не хотел, чтобы знала.
— Я так и подумал. Пауза.— Но однажды она спросила меня: «Он счастлив?»
Он опустил глаза.— И что вы ответили?Повар посмотрел на него очень внимательно.— Я сказал: «Если не счастлив, то обязательно станет».
Он долго молчал. Потом тихо спросил:— Почему вы так сказали?
Повар улыбнулся.— Потому что не мог же я сказать ей, что ты таскаешь уголь, живёшь в холодных комнатах и по ночам смотришь в окно так, будто там должна появиться вся твоя прошлая жизнь.
Раздался смех.— Вы всегда были плохим лжецом.
— Зато хорошим поваром.
— Это правда.
Они снова замолчали.
За окном становилось светлее. Ночь уходила. Повар смотрел на Нико, и в его глазах было что-то такое, чего тот раньше не замечал. Не жалость. Скорее, усталое понимание.
— Знаешь, Нико, — сказал он наконец, — я много думал о тебе.
— Обо мне?
— Да.
— Почему?
— Потому что ты ушёл из дома молодым. А теперь я смотрю на тебя и понимаю: ты всё ещё ищешь то место, где тебе было хорошо.
Нико посмотрел на него.— А вы?
Повар усмехнулся.— А я уже давно понял, что такого места нет.
Он встал.— Надо идти.
— Куда?
Повар пожал плечами.— Туда, куда возьмут.Он накинул пальто.
Нико смотрел на него и вдруг почувствовал странную тоску.— Мы ещё встретимся?
Повар уже стоял в дверях. Он обернулся.
— Конечно.
— Где?
Повар улыбнулся.— Ты художником станешь — вот там и встретимся.
Снова раздался смех.— С чего вы взяли, что я стану художником?
Повар посмотрел на его руки. На пальцах Нико были следы угля.— Потому что человек не таскает с собой краски просто так. Он вышел. Дверь закрылась. Теперь он остался один. Через несколько минут подали поезд. Он поднялся в вагон, но долго ещё смотрел в окно. На белую станцию. На следы человека в снегу. На ту дорогу, по которой ушёл его прошлый мир. А где-то далеко уже растворялся в утреннем тумане человек, который когда-то был всего лишь поваром в доме Калантаровых. Теперь он был железнодорожником. Завтра, может быть, станет кем-то ещё. Так его била жизнь. Но каждый раз, когда жизнь бросала его на новое место, он каким-то чудом оставался тем же человеком.Тем самым, который когда-то накормил маленького Нико, и может быть, именно поэтому их дороги снова пересеклись.

Вскоре Нико познакомился с Гиго Зазиашвили — таким же самоучкой, таким же увлечённым живописью и таким же далёким от академических премудростей. Они быстро нашли общий язык
.— А почему бы нам не работать вместе? — предложил однажды Гиго.
Нико посмотрел на него серьёзно. — А кто станет нам за это платить?
Гиго рассмеялся.— Вот это ты сразу о самом важном! Сначала нарисуем, а там, может быть, и заплатят.
Нико тоже улыбнулся.
Так у них появилась маленькая мастерская декоративной росписи. Никаких роскошных вывесок над дверью, никаких золотых букв и тем более никаких посетителей с утра до вечера. Просто помещение, краски, кисти, куски жести, холсты да две пары рук, которым очень хотелось работать.Они были уверены, что заказы придут.Должны были прийти.Ведь Тифлис был полон лавок, трактиров и духанов, а каждому хозяину хотелось, чтобы его заведение было заметнее соседнего. Они представляли себе, как одна за другой будут появляться их вывески на улицах города. Они будут идти по Тифлису и видеть свои работы над дверями лавок, винных погребов и духанов. Но Тифлис почему-то не спешил им заказывать.И тогда случилось то, что потом вспоминали как маленькую легенду. Им досталась первая вывеска.Небольшая, простая, без особых затей. Но для обоих она была почти как заказ от самого императора. Они принялись за работу. Нико долго стоял перед доской, словно решая какую-то важнейшую задачу. Потом взял кисть и начал писать. Краска ложилась густо и неровно, но в каждом движении было что-то удивительно уверенное. Он не старался подражать академическим художникам. Он писал так, как видел сам. Для него вывеска была не просто куском доски с названием лавки. Она должна была говорить с прохожим. Она должна была остановить его взгляд. Должна была заставить его подумать:
«А что там внутри?» Гиго иногда подходил, смотрел через плечо товарища и качал головой.— Нико, ты слишком серьёзно это делаешь. Это всего лишь вывеска.
Нико не отрывался от работы.— Для нас она не «всего лишь вывеска».
— А что же?
Нико немного подумал.— Первая.
Гиго ничего не ответил.Они закончили её и долго стояли перед своей работой, разглядывая каждый мазок. В тот вечер им обоим казалось, что теперь всё начнётся. Завтра появится второй заказ, потом третий, а через месяц они уже не будут успевать работать. Но за первой вывеской не последовало ни второй, ни третьей, и денег за первую они тоже не получили.То ли заказчик оказался человеком небогатым, то ли договорились они так, что писать было важнее, чем получать плату, — история об этом сохранила только самое главное: первую вывеску Нико Пиросманашвили и Гиго Зазиашвили сделали бесплатно.А потом — тишина. Дни проходили один за другим. В мастерской становилось всё меньше краски и всё больше надежды, которую приходилось поддерживать самим.
Однажды Гиго сидел у окна и задумчиво смотрел на пустую улицу.— Нико, — сказал он наконец, — кажется, мы открыли мастерскую раньше времени.
Нико сидел у стола и перебирал кисти.— Может быть.
— А может, мы просто никому не нужны.
Тогда он поднял глаза. В его лице не было ни обиды, ни отчаяния. — Картины не могут быть никому не нужны, Гиго. Иногда просто требуется время, чтобы человек их увидел.
Гиго усмехнулся.— А если не увидит?
Нико пожал плечами.— Тогда будем рисовать для тех, кто увидит.Он сказал это спокойно, почти буднично. Но именно в этих словах, пожалуй, было всё его будущее.
Никто ещё не знал имени Пиросмани. Для города он был всего лишь бедным самоучкой, одним из тех многочисленных людей, что пытались заработать себе на жизнь кистью. Его первая вывеска не принесла ему ни денег, ни славы. Зато она дала ему нечто другое. Первую работу. Первую надежду, и первое доказательство того, что его рука действительно способна оставить после себя что-то, чего до неё не существовало.А дальше была долгая жизнь — железная дорога, торговля, снова краски, духаны, вывески, ночёвки в подвалах и годы, когда никто не замечал человека, который умел видеть мир совсем иначе.Но когда-нибудь наступит день, и люди будут останавливаться перед его картинами уже не потому, что на них написано название лавки. Они будут останавливаться перед ними потому, что это будет Пиросмани. Только сам Нико этого ещё не знал. Он просто сидел в маленькой мастерской в Тифлисе, смотрел на свои кисти и ждал следующего заказа. Которого пока не было.
VI.
В январе 1894 года Нико Пиросмани получил расчёт на железной дороге и впервые за много лет оказался человеком совершенно свободным. Правда, свобода эта имела весьма странный вид.За ней не стояло ни богатства, ни устроенного дома, ни какого-нибудь почтенного занятия, о котором можно было бы с гордостью рассказать соседям. За ней стояло выходное пособие, несколько рублей в кармане и ощущение, будто жизнь наконец открыла перед ним дверь и сказала:
— Ну, Нико, теперь решай сам.
Нико долго думал и  решил заняться торговлей. Это решение, вероятно, очень порадовало всех разумных людей, которые были знакомы с Пиросмани. Разумный человек должен был бы сказать: деньги следует вложить в дело, дело должно приносить доход, доход позволит жить спокойно, а спокойная жизнь — это, как известно, величайшая мечта всякого благоразумного человека. Вот только сам Нико благоразумным человеком никогда особенно не был. Он был человеком другого устройства. Если обычный торговец видел в молоке молоко, в сыре — сыр, а в покупателе — человека, который должен заплатить, то мог посмотреть на ту же самую лавку и увидеть совсем другое. Белую корову на фоне тёмной стены. Солнечный двор. Глиняный кувшин. Дорогу, уходящую куда-то за город, и человека, который стоит у двери духана и смотрит на вечернее небо. Поэтому торговлю он начал почти так же, как начинал живопись: с надеждой и совершенно без понимания, что именно собирается делать дальше. Компаньоном его стал Димитра Алугишвили — человек совсем другого склада. Если сам Нико был похож на задумчивого странника, случайно забредшего в торговую лавку, то Димитра был человеком, который точно знал, сколько стоит каждый кусок сыра, сколько молока осталось в бочонке и сколько денег лежит в кассе. Он умел считать.Нико умел смотреть.Это были совершенно разные способности, но иногда именно такие люди и становятся хорошими товарищами.Однажды Димитра застал Нико сидящим перед чистой доской.
— Что ты делаешь?
— Думаю.
Димитра посмотрел на доску.
— Уже давно?
— С утра.
— И о чём?
Нико серьёзно ответил:— О корове.
Димитра некоторое время молчал. Потом посмотрел на него так, как смотрят на человека, которого уважают, но иногда совершенно не понимают
.— Нико, у нас молочная лавка. Корова нам действительно нужна. Но лучше бы ты подумал о том, где взять деньги на молоко.
Нико улыбнулся.— Деньги мы найдём.
— А корову?
— Корова уже есть.
— Где?
Он показал на доску.
Димитра тяжело вздохнул.— Вот поэтому я и боюсь оставлять тебя одного в лавке.
Но кисть уже была взята. Так появились две вывески — «Белая корова» и «Чёрная корова». Он писал их с таким вниманием, будто создавал произведения для царского дворца. Димитра несколько раз заглядывал в мастерскую, смотрел на работу и всякий раз обнаруживал его в совершенно одинаковом положении: тот стоял перед доской, слегка склонив голову, и смотрел на нарисованную корову так, будто они были давними знакомыми.
— Братец, — наконец спросил Димитра, — ты уверен, что она должна быть такой большой?
— Какая же корова должна быть маленькой?
— На вывеске.
— Если корова будет маленькой, её никто не заметит.
Димитра почесал затылок.— В этом ты, пожалуй, прав, действительно, коровы получились такими, что мимо лавки трудно было пройти, не посмотрев на них. Торговля пошла. Но только не него. Димитра открывал лавку утром, принимал молоко, следил за сыром, разговаривал с поставщиками, торговался, записывал расходы и доходы. Нико же мог прийти утром, посидеть немного, посмотреть на покупателей, вдруг встать, взять свою сумку и сказать:
— Я съезжу в Мирзаани .
— Зачем?
— К родным.
— А когда вернёшься?
Нико пожимал плечами. — Когда вернусь. И уходил.
Для Димитры это было примерно так же удобно, как иметь в лавке весы, которые каждое утро отправляются путешествовать. Однако он не сердился. Он прекрасно понимал: Нико не создан для торговли. Просто он ещё сам этого не понял. Проходили годы.Димитра всё больше становился хозяином лавки, а Нико всё меньше напоминал торговца. Иногда он сидел у двери и смотрел на прохожих. Иногда исчезал на несколько дней. Иногда возвращался из Мирзаани, приносил с собой какие-нибудь впечатления, рассказывал о людях, которых встретил, а потом вдруг брал кисть и начинал что-нибудь писать.
Димитра однажды не выдержал:— Нико, скажи мне честно: ты хочешь быть торговцем или художником?
Нико долго молчал.— Не знаю.
— Вот именно этого я и боялся.
— А ты знаешь?
— Конечно.
— Кем?
— Торговцем.
Нико улыбнулся.— Значит, тебе повезло.
Димитра засмеялся.— А тебе, выходит, нет?
Нико посмотрел на него совершенно серьёзно.— Не знаю. Может быть, мне повезёт позже. Димитра хотел что-то ответить, но промолчал. Он уже знал своего компаньона достаточно хорошо, чтобы понимать: если Нико говорит такие вещи, спорить с ним бесполезно. В конце концов лавка осталась почти целиком на Димитре. А он сам всё дальше уходил от неё. Он не был плохим человеком и не был ленивым в привычном смысле этого слова. Просто его душа не соглашалась жить той жизнью, которую ему предлагала торговля. Он мог целый день работать кистью и не замечать усталости. Но несколько часов возле бочонков с молоком казались ему вечностью. К концу девяностых годов Димитра уже не сердился на него за его исчезновения. Он, кажется, даже понял главное. Однажды когда Нико снова пришёл в лавку. Димитра достал из кармана деньги и положил перед ним рубль.— Возьми.
Нико посмотрел на деньги.— За что?
— Ни за что.
— Я ничего не сделал.
— Вот именно. Поэтому бери и иди.
Нико рассмеялся.— Ты странный человек, Димитра.
— Это я странный? — возмутился тот. — Человек, который должен тебе деньги за то, что ты не работаешь в собственной лавке, называет меня странным! Они оба рассмеялись. Но за этой шуткой скрывалось настоящее человеческое чувство. Димитра понимал, что Нико не умеет устроить свою жизнь так, как устроил бы её обычный человек. И вместо того чтобы требовать от него невозможного, просто помогал ему жить. По рублю в день.Не как милостыню. Как товарищу. , может быть, именно поэтому Нико никогда не забывал Алугишвили. Годы шли, а Нико всё чаще брал кисть. Он постепенно переставал быть торговцем, впрочем он им никогда и не был. Он становился тем, кем был на самом деле. Художником. Примерно к 1900 году торговля для него закончилась. Лавка осталась в прошлом, как остаются в жизни человека многие вещи, которые когда-то казались началом большого будущего. Но две коровы остались. и чёрная. Когда-то они были просто вывесками молочной лавки. А теперь, если посмотреть на эту историю издалека, в них можно увидеть почти символ всей жизни Нико.Белая корова — надежда.Чёрная — нужда. Между ними прошла вся его жизнь.Он пытался стать человеком, каким его хотел видеть обыкновенный мир: работником, торговцем, хозяином собственного дела. Но человек иногда может сколько угодно стараться быть кем-то другим — и всё равно однажды услышит внутри себя тихий голос.Не громкий. Не приказ. Просто голос, который говорит:«Это не твоё». И тогда приходится оставить всё. Даже если впереди бедность. Даже если никто не понимает. Даже если окружающие считают тебя чудаком. Нико ушёл из торговли не потому, что не умел продавать молоко. Он ушёл потому, что понял: если всю жизнь считать деньги, можно однажды обнаружить, что так и не посчитал прожитые годы. Он выбрал кисть. А кисть денег почти не обещала. Зато она обещала другое — возможность оставить после себя хотя бы несколько образов, в которых человек, проживший трудную жизнь, вдруг узнает самого себя.  Наверное, в этом был главный урок Нико. Не всякое дело, которое приносит хлеб, способно накормить душу. А иногда человек должен рискнуть самым малым, что у него есть, чтобы наконец обрести самое главное. Нико выбрал именно этот путь.Он пошёл по нему один. Только Димитра Алугишвили ещё долго оставался рядом — практичный, добродушный, немного ворчливый человек, который прекрасно понимал цену молока и почти ничего не понимал в живописи. Но, пожалуй, именно он первым понял цену самому Нико.
VІІ.
Старый добрый Тифлис не задавал вопросов, не требовал объяснений, а просто принимал его таким, каким он стал. Для Нико этот город сделался настоящим центром вселенной. Он мог часами бродить по его улицам, смотреть на старые дома, на балконы, на людей, на ленивый дым, поднимающийся над крышами. Ему нравилось наблюдать, как меняется город в разное время суток: утром он был шумным и деловым, днём — жарким и пёстрым, а вечером становился почти сказочным. Тифлис вдохновлял его. И прятал. Здесь Нико мог быть самим собой. На деньги, которые удалось скопить за годы работы на железной дороге, он купил небольшую харчевню. Никакой роскоши — несколько столов, простая кухня, стойка, старые стены, запах вина, хлеба и горячего мяса. Но он был счастлив. Это было его место. Здесь проходили самые разные люди. Купцы и ремесленники, извозчики и железнодорожники, бедняки и господа. Одни заходили выпить вина, другие — поговорить, третьи просто погреться и послушать городские новости. Нико слушал их. И снова наблюдал. Каждый человек становился для него маленькой историей. Вот старый купец, который уже десятый раз рассказывает одну и ту же историю. Вот молодой парень, мечтающий уехать далеко-далеко. Вот женщина, которая смеётся громче всех, хотя в её глазах прячется печаль. Вот двое друзей, спорящих о пустяке и через минуту уже смеющихся над собственной ссорой видел всё это. А когда харчевня затихала и последний посетитель уходил, он запирал дверь, тушил лампы и оставался один.Тогда начиналась его настоящая жизнь. Он доставал краски. На столе появлялся холст или простой кусок картона. В комнате становилось тихо, и он снова возвращался туда, где ему было по-настоящему хорошо. Писал Тифлис. Писал его улицы, дома, людей, животных, праздники и простые будни. Он не стремился сделать город красивее, чем тот был. Ему хотелось показать его таким, каким он видел его сам.Живым. Немного грустным. Немного смешным. И бесконечно родным. Постепенно в его жизни появилось то, чего ему так не хватало прежде, — время.После долгих лет железной дороги, после бесконечных поездов, станций и чужих городов он наконец мог просыпаться утром и знать, что сегодня ему не нужно никуда уезжать. Он мог взять кисть. Мог выйти на улицу. Мог остановиться посреди шумного Тифлиса и просто смотреть. И Нико снова начал становиться счастливым. Не тем счастливым человеком, каким был когда-то в доме Калантаровых.Это счастье было другим. Тихим. Взрослым. Немного печальным.Таким, какое приходит к человеку после долгой дороги. А иногда, когда поздним вечером Тифлис затихал и над городом появлялись первые звёзды, садился у двери своей харчевни, смотрел вдаль и улыбался. Он больше никуда не спешил. У него был его город. Была его родная  живопись. Были люди, и еще была память. А где-то глубоко в сердце всё ещё жила Вирджиния. Не как незажившая рана. Скорее, как далёкая музыка, которую слышишь иногда совершенно неожиданно и на мгновение возвращаешься в то время, когда был молод, доверчив, и любил так, как умеют любить только один раз в жизни.
VІІІ.
В тот вечер Нико работал в духане на одной из шумных улиц Тифлиса. Хозяин попросил расписать стену. Надо было изобразить застолье — стол, кувшины, хлеб, барана и нескольких весёлых людей, чтобы всякий входивший сразу понимал: здесь его накормят и не станут спрашивать, почему у него в кармане мало денег. Нико работал молча. Пахло краской, вином, жареным мясом и табаком. За столами сидели посетители. Одни разговаривали о торговле. Другие — о войне. Третьи говорили тише. Очень тише.В  Тифлисе тогда вообще стало много разговоров, которые люди предпочитали вести вполголоса. Нико к политике интереса не проявлял. Он давно понял одну простую вещь: люди могут сколько угодно спорить о царях, партиях и границах, но вечером всё равно захотят есть. Поэтому он рисовал. У двери появились двое молодых людей. Они быстро вошли, оглянулись и сели в дальнем углу.Через несколько минут появился третий. Невысокий, худой, с тёмными усами. В нём было что-то такое, отчего люди сразу начинали говорить тише. Он не производил впечатления человека сильного. Но производил впечатление человека, который никогда не отступает от принятого решения.
Кто-то подвинул ему стул.— Коба, садись сюда.
Нико услышал имя, но не придал ему значения.
Коба сел. перед ним поставили стакан вина. Он почти не притронулся. Разговор за столом продолжался. Говорили о событиях в России, о рабочих, о забастовках,о полиции, о том, что скоро всё изменится. Нико слушал краем уха. Он стоял на стремянке и выводил на стене огромную фигуру мужчины с рогом вина. Вдруг Коба поднял глаза. Он смотрел на картину. Долго. Очень внимательно. Потом перевёл взгляд на самого художника.Нико заметил это.
Они встретились глазами.Несколько секунд смотрели друг на друга.
Нико не знал, кто перед ним.
Коба тоже, вероятно, не знал, кто этот молчаливый человек в старой рубахе, весь испачканный краской.
Нико первым отвернулся. Он снова взял кисть. Но через минуту почувствовал, что человек за столом продолжает смотреть.
— Что-нибудь не так? — спросил Нико.
Коба немного помолчал.— Нет. Я просто смотрю.
Нико пожал плечами.— Смотреть можно, и снова принялся за работу.
Коба посмотрел на изображённых людей.— Вы их знаете?
— Кого?—  Тех, кого рисуете.
Нико улыбнулся.— Всех не знаю. Но видел таких.
— А зачем рисуете?
Нико задумался.— Хозяин попросил.
За столом засмеялись.
Коба не засмеялся. Он снова посмотрел на картину.— Я не об этом спрашиваю.
Нико поставил кисть на край банки.— Тогда не знаю. Коба впервые улыбнулся. Едва заметно.— Хороший ответ.Нико посмотрел на него внимательнее.— А вы кто?Коба помолчал, чуть усмехнулся и спокойно ответил:— А вам обязательно знать?Нико улыбнулся.— Обычно человеку хочется знать, с кем он разговаривает.Коба посмотрел на него исподлобья.— Тогда считайте, что разговариваете с человеком, которому тоже интересно, с кем он разговаривает.
Нико тоже улыбнулся.— Это я вижу. Я спрашиваю, чем занимаетесь.
— Разными делами.
— Значит, тоже не знаете.
— Чего?
— Чем занимаетесь.
За столом снова засмеялись. На этот раз Коба тоже усмехнулся. Разговор закончился так же быстро, как начался. Нико вернулся к своей работе.Через некоторое время Коба поднялся.Он положил деньги на стол, надел пальто и направился к двери. У самого выхода остановился, ещё раз посмотрел на картину, потом на Нико, и  вышел.
Нико проводил его глазами.— Странный человек, — пробормотал он.
Хозяин духана, стоявший рядом, усмехнулся:— Тут у нас других не бывает.
А знаешь Нико, -обратился к нему хозяин,- в этом парне что-то есть. Как его называли?
- Коба.
- Вот именно Коба, - в нем что то есть.
- Что именно?
- Я пока не знаю, но есть. 
Нико ничего не ответил. Он снова взял кисть. На стене оставалось дорисовать лицо. Он долго работал над глазами. Почему-то именно сегодня они никак не получались.
VІV.
Тифлис давно стал  для Нико не просто городом. Он становился его судьбой. Здесь он мог быть бедным и всё равно чувствовать себя богатым. Богатым не деньгами — этого добра у него как раз почти никогда не водилось, — а тем, что вокруг него была жизнь. Да какая жизнь! По утрам Тифлис просыпался раньше солнца. Где-то уже звенела посуда, где-то ругались извозчики, на базарах торговались так, словно от цены на пучок зелени зависела судьба Российской империи. Из открытых дверей духанов тянуло мясом, вином, горячим хлебом и пряностями. Нико любил эти запахи. Любил голоса. Любил лица. мог пройти целый день по городу и почти ничего не заработать, зато вечером возвращался домой с десятком новых историй. А иногда — с картиной. Работа была всякая. Порой железная дорога снова звала его к себе: там требовались рабочие руки, а Нико уже знал железо, пар, уголь и тяжёлый грохот вагонов. Но долго оставаться на одном месте он не любил. Его тянуло туда, где были люди. В духанах он мог заработать немного денег, помочь хозяину, выполнить какую-нибудь работу, а заодно присмотреться к посетителям. Вот сидит купец. Вот крестьянин, приехавший в город. Вот двое приятелей спорят о политике так горячо, будто каждый из них лично управляет Петербургом. А вот старик уже третий час рассказывает одну и ту же историю. Нико слушал и запоминал.Он видел в людях то, чего не замечали другие. Ему не требовалось, чтобы человек был богатым или красивым. Иногда самый простой извозчик казался ему интереснее всякого господина в дорогом сюртуке.
Однажды в духане Нико сидел за дальним столом и что-то рисовал на куске картона. Рядом устроились два грузина — один толстый, усатый и совершенно уверенный в собственной мудрости, другой худой, как виноградная лоза после засухи.
Толстый посмотрел на рисунок.— Это что?
— Человек, — спокойно ответил Нико.
Толстый прищурился.— Человек? Почему такой худой?
Нико пожал плечами.— Может, денег нет.
Худой грузин тут же вмешался:— Тогда это точно человек. У нас половина города без денег.
Толстый обиделся:— У меня деньги есть.
— Есть, — согласился худой. — Но ты их так бережёшь, что они уже сами не знают, зачем тебе достались.
За соседним столом засмеялись.
Толстый сердито посмотрел на приятеля.— Ты много говоришь.
— Конечно я много говорю
.— И что тебе за это платят?
— Ничего не платят.
— Тогда зачем говоришь?
Худой поднял стакан вина.— Чтобы не пропадал такой талант.
Нико впервые за вечер громко рассмеялся. В этом был весь Тифлис. Здесь могли поссориться из-за пустяка, через минуту обнять друг друга, а ещё через минуту снова начать спор — уже из уважения к хорошей ссоре. Нико любил этот народный смех. Он спасал его от одиночества. А одиночество всё равно было рядом. Когда вечер опускался на город, Нико возвращался в свою комнату. Иногда у него не было денег даже на хороший ужин. Иногда приходилось выбирать: купить краски или хлеб. И очень часто он выбирал краски. Хлеб можно было найти завтра. А мысль, которая пришла сегодня, завтра могла исчезнуть. Он писал на чём придётся. На холсте, когда удавалось его достать. На клеёнке. На старой доске. На куске картона. Материал не имел значения. Ему нужно было только одно — чтобы перед глазами появился тот мир, который он видел. И постепенно Тифлис начал переселяться в его картины. Он писал людей, которых встречал каждый день. Писал пиры, животных, всадников, торговцев, праздничные застолья, простых людей и тех, кто казался ему необыкновенным. Но город оставался главным. Старые дома. Балконы, улицы, горы вдали. Мтквари, которая несла свои воды через город, будто знала все его тайны.      
Ночью Тифлис становился совсем другим. Газовые и масляные фонари освещали улицы, а в некоторых местах уже появлялось электрическое освещение. Город менялся. Старый Тифлис ещё жил по своим древним законам, но рядом с ним уже рождался новый — с фабриками, железной дорогой, трамваем, телефонами и электрическим светом. Нико смотрел на всё это с удивлением. Он не боялся перемен. Просто не хотел, чтобы вместе с ними исчезло то, что он любил. Старый духан. Эти голоса торговцев. Смеющиеся люди. Всадник на узкой улице. Торговец, который спорит с клиентом о цене. Ребёнок, бегущий за телегой. Собака, спящая посреди дороги так уверенно, словно именно ей принадлежит весь Тифлис. Всё это онсчитал достойным картины. А в 1904 году город снова удивил его. На улицах появилась новая городская примета — трамвай, пришедший на смену конке. Лошади, которые годами тащили вагончики по улицам, уступали место новому времени. Нико долго смотрел на первый трамвай.
Рядом стоял знакомый извозчик.— Ну всё, — сказал тот мрачно. — Теперь эти железные ящики будут возить людей.
Нико улыбнулся.— А ты что будешь делать?
Извозчик подумал.— Буду ждать, когда они сломаются.
— Ой дядька, а если не сломаются?
Извозчик посмотрел на него с достоинством.— Тогда буду ждать, когда люди поймут, что без лошади жизнь — это ошибка.
Нико засмеялся.— А если люди не поймут?
Извозчик вздохнул:— Тогда придётся продавать лошадь и покупать трамвай.— А ты умеешь управлять трамваем?
— Нет.
— Тогда что же будешь делать?
Извозчик задумался ещё серьёзнее.— Буду начальником.
Нико рассмеялся так, что даже прохожие обернулись.Такой уж был Тифлис.Даже бедность здесь умела шутить.
По утрам город просыпался шумно, словно большой старый дом, в котором сразу в нескольких комнатах начиналась жизнь. С Куры тянуло прохладой, над крышами ещё держался лёгкий сизый туман, а на узких улицах уже звенели подковы, скрипели деревянные колёса арб и раздавались голоса торговцев. Где-то кричали о свежем хлебе, где-то спорили из-за цены на виноград, из открытых дверей духанов тянуло жареным мясом, табаком и вчерашним вином. Над всем этим висел особенный утренний запах Тифлиса — смесь пыли, камня, дыма, горячего хлеба и далёкой воды. Нико шёл по улице медленно, не торопясь, как человек, которому некуда спешить. Под мышкой он нёс небольшой деревянный ящик с красками, а за ухом держал старую кисть. Одежда его давно потеряла первоначальный цвет и была перепачкана краской так, словно Нико не рисовал картины, а каждый день вступал с ними в драку. Он знал этот город почти на ощупь. Знал, в каком духане хозяин мог накормить художника просто из уважения к его работе, а где за готовую картину можно было услышать длинную речь о трудностях торговли и обещание рассчитаться «на следующей неделе». Знал, где по утрам можно было получить кусок горячего хлеба, а где вечером собирались кинто и начинались разговоры, которые иногда заканчивались смехом, а иногда — разбитой посудой. У одного небольшого духана Нико остановился.
 Хозяин, толстый, усатый армянин по имени Арам, заметил его и высунулся из дверей.— Нико! Ты опять проходишь мимо моего заведения так, словно оно тебе чем-нибудь обязано.
Нико остановился и посмотрел на него с добродушной улыбкой.— А разве не обязано?
Арам рассмеялся.— Вот ведь человек! Ещё ничего не сделал, а уже напоминает о долгах. Заходи. Есть для тебя работа.
— Какая работа?
— Мне нужна новая вывеска. Такая, чтобы человек, проходя по улице, сразу понял: здесь его накормят, напоят и, если он достаточно богат, даже выслушают.
— А если он бедный?—прищурил глаз Нико.
 Бедного я накормлю только тогда, когда он станет богатым.
Нико усмехнулся.— Тогда тебе нужна большая вывеска.
— Почему?— Чтобы богатый увидел её издалека.
Арам снова засмеялся и хлопнул его по плечу.— Заходи, философ. Посмотрим, что ты сегодня придумаешь.
Нико поставил ящик с красками возле стены и некоторое время молча рассматривал поверхность. Для другого человека это была просто старая, закопчённая стена. Для него она уже начинала превращаться в картину. Он видел на ней зелёное поле, тяжёлые виноградные гроздья, животных, людей, праздничный стол и огромное небо, которое должно было каким-то образом вместиться на нескольких квадратных аршинах. Он развёл краску и принялся работать. Арам сначала ходил рядом, заглядывал через плечо, давал советы, от которых Нико только улыбался, а потом махнул рукой и ушёл заниматься своими делами. Через несколько часов на стене появился большой баран. Он стоял посреди зелёного поля и смотрел прямо перед собой с таким достоинством, будто принадлежал не хозяину духана, а самому грузинскому князю.
Арам остановился перед картиной и долго молчал.— Нико, — наконец сказал он, — я просил тебя нарисовать барана.
— Я его и нарисовал.
— А почему он такой огромный?
Нико спокойно посмотрел на картину.— Потому что хороший баран должен быть большим.
— А человек возле него почему такой маленький?
— Потому что человек рядом с хорошим бараном всегда должен помнить своё место.
За соседним столом раздался хохот. Один из посетителей даже ударил ладонью по столу.
Арам покачал головой.— Когда-нибудь ты меня разоришь.
— Тогда лучше заплати мне сегодня, пока у тебя ещё есть деньги.
— Вот теперь я узнаю настоящего художника .Арам развел руками и тут же достал несколько монет, пересчитал их и положил на стол. Потом подумал, полез за пазуху и достал бутылку вина.— А это тебе.
Нико посмотрел на бутылку, потом на деньги.— Мне нужны деньги.
— Деньги я уже дал.
— Их мало.
— А вина много.
Нико некоторое время смотрел на хозяина, потом улыбнулся.— Хорошо. Только барана не продавай.
— Да кому он нужен?
— Мне нужен.
Арам посмотрел на него и вдруг понял, что Нико говорит совершенно серьёзно.— Ладно, не продам.
Так часто и происходило. За одну картину он получал деньги, за другую — хлеб, за третью — несколько бутылок вина, а иногда и вовсе только обещание рассчитаться позднее. Он мог спорить, если его откровенно обманывали, но никогда не умел долго сердиться. В его характере было что-то удивительно беззащитное: он мог уйти голодным, но если видел человека, которому было ещё хуже, почти всегда находил возможность поделиться. Однажды в другом духане он написал большую рыбу. Она получилась настолько огромной, что занимала почти всю стену. Молодые кинто, сидевшие за столом, долго смеялись.— Нико, скажи честно, ты когда-нибудь видел такую рыбу?
— Видел.
— Где же?
— Во сне.
Снова раздался хохот.
Один из молодых людей поднялся и подошёл к картине.— А почему она такая большая?
Нико посмотрел на него.— Потому что маленькую никто не заметит.
— А если она на самом деле была маленькая?
— Тогда я бы нарисовал её большой.
Кинто задумался, потом рассмеялся ещё громче.— Ты, Нико, действительно сумасшедший.
Нико не обиделся.— Возможно так и есть.
— И тебя это совсем не беспокоит?
Нико пожал плечами.— Пока мне дают краску, пусть думают что хотят.
Эти разговоры могли показаться пустяками, но Нико слушал людей очень внимательно. Он запоминал их голоса, выражения лиц, жесты, походку. Ему было интересно всё человеческое — не только красивые лица, но и толстые руки торговца, старые сапоги нищего, усатый профиль кинто, женщина, которая держала ребёнка за руку, старик, задремавший возле стены. Он видел в каждом человеке какую-то историю, хотя сам не всегда мог её рассказать словами.
По вечерам Тифлис становился ещё шумнее. Из духанов вырывался запах жареного мяса и горячего хлеба, звенела посуда, гремели разговоры. Кто-то спорил о торговле, кто-то о политике, кто-то уже настолько выпил, что пытался доказать окружающим собственную музыкальную одарённость и распевал старую песню, совершенно не попадая в мелодию. На улице перекликались извозчики, хлопали двери, лаяли собаки. Издалека доносилась музыка, а над крышами постепенно появлялся вечерний ветер, спускавшийся с гор. Нико мог сидеть где-нибудь у входа и часами слушать этот город. Однажды рядом с ним остановился старый человек.
— Ты почему здесь сидишь?
— Я жду.
— Кого?
Нико подумал.— Работу.
Старик усмехнулся.— А работу разве ждут?
— Иногда она сама приходит.
— А если не придёт?
Нико посмотрел на него.— Тогда пойду искать.
И Нико действительно уходил. Он знал Тифлис как человек, который не имел собственного дома, но имел тысячу знакомых улиц. Сегодня он мог расписывать стену в одном духане, завтра — вывеску в другом, через неделю — портрет какого-нибудь купца или огромного оленя для охотничьего заведения. Иногда хозяин позволял ему переночевать прямо там, где он работал. Нико устраивался в углу, подкладывал под голову старый пиджак, а свой ящик с красками ставил рядом. Этот ящик был для него почти драгоценностью. В нём лежала его маленькая вселенная: краски, кисти, кусочки картона и несколько вещей, без которых он уже не представлял себе жизни. Когда город постепенно затихал, Нико иногда выходил наружу.Ночные улицы были совсем другими. Дневной шум уходил, но Тифлис не становился безмолвным. В темноте особенно хорошо слышалась Кура, перекатывавшая воду между камнями. Где-то далеко лаяла собака, в соседнем дворе женщина уговаривала ребёнка уснуть, из открытого окна доносился чей-то тихий разговор. На горных склонах мерцали редкие огни, а над городом стояло огромное кавказское небо.Нико смотрел на него и думал о красках.Он уже тогда понимал, что небо никогда не бывает просто синим.
 Утром оно одно, вечером другое, после дождя третье, а перед грозой — такое, какого не увидишь больше нигде. Он смотрел на воду, на камни, на листья виноградников, на лица прохожих и словно складывал всё это внутри себя, сама природа дала ему цвета. Нико не знал, что когда-нибудь его назовут художником-самородком. Не знал, что молодые художники будут искать его по тифлисским духанам. Не знал, что его картины попадут в Москву и что о нём будут говорить люди, которых он никогда не видел. Для него всё это было ещё далеко. Пока у него был только Тифлис. Город, который мог утром накормить его горячим хлебом, днём заставить смеяться, вечером обмануть с оплатой, а ночью оставить одного под огромным звёздным небом.И всё-таки он любил его. Потому что Тифлис, при всей своей жестокости, давал ему самое главное — материал для жизни. Он давал ему людей. Давал свет. Давал горы. Давал зелень садов. Давал синеву Куры. Давал шумные духаны, пыльные улицы, старые стены, лошадей, кинто, торговцев, бедняков и богатых купцов. А Нико возвращал городу всё это на холсте и на досках — только уже таким, каким видел сам. Так проходили годы. Ночлег сменялся ночлегом, духан — духаном, хозяин — хозяином, заказ — новым заказом. У него не было уверенности в завтрашнем дне, зато была кисть, и пока она оставалась в его руке, он чувствовал себя не совсем одиноким.Однажды поздним вечером он сидел на ступенях закрытого духана. Денег почти не осталось, ужина не было, а впереди была неизвестность очередного дня. Мимо проходили люди. Кто-то возвращался домой, кто-то торопился к друзьям, молодая женщина вела за руку ребёнка, извозчик ругался на лошадь, а где-то на соседней улице уже начиналась новая песня. Он достал из ящика небольшой кусок картона, поставил его на колени, взял кисть и начал рисовать. Его никто не просил. Никто не обещал ему за это денег. Никто даже не смотрел. Он просто рисовал город, который в этот час окружал его со всех сторон. И, наверное, именно тогда лучше всего проявилась главная тайна Нико Пиросмани:
 он никогда не был человеком, который сначала спрашивал, зачем ему рисовать. Он просто не мог не рисовать.
Для него это было почти таким же естественным, как дышать. А Тифлис продолжал шуметь вокруг него, не подозревая, что одинокий человек на холодных ступенях уже начал сохранять его для будущего.
В этот же год с ним произошел случай который осознается не сразу, и после таких эпизодов многие вначале даже не понимают, насколько близко к ним подошла смерть.
Нико тогда шёл по одной из тифлисских улиц, торопясь куда-то по своему обыкновению, с мыслями, занятыми совсем другим. Над городом стояло тяжёлое летнее небо, от каменных стен исходил жар, ослы лениво брели вдоль домов, а из открытых дверей духанов доносились голоса, звон посуды и запах поджаренного мяса. На деревянных балконах сушилось бельё, женщины переговаривались через двор, где-то играли дети, и Тифлис жил своей шумной, беспечной жизнью.
Он остановился у стены, чтобы рассмотреть вывеску, и в этот самый момент сверху раздался страшный треск.
Он поднял голову.
С крыши старого дома сорвалась тяжёлая деревянная балка.
Всё произошло так быстро, что человек рядом с ним даже не успел крикнуть. Балка рухнула именно туда, где секунду назад стоял художник.
Но в последний миг его словно кто-то толкнул в плечо.
Он отшатнулся.
Тяжёлая балка с грохотом ударилась о камни, разлетелись щепки, поднялось облако пыли. Несколько человек закричали, кто-то бросился к нему, а Нико стоял неподвижно, широко раскрыв глаза.
Он был жив.
Причём стоял всего в нескольких шагах от того места, где только что должна была закончиться его жизнь.
— Нико! Ты цел?
Он посмотрел на людей, потом на разбитые доски.
— Да...
— Кто тебя оттолкнул?
Он обернулся.
Позади него никого не было.
Он даже прошёл несколько шагов назад, посмотрел в переулок, заглянул за угол дома, будто надеялся увидеть человека, который только что спас ему жизнь.
Но улица была пуста.
Только на деревянном балконе напротив стояла пожилая женщина и крестилась.
— Господи, — прошептала она, — Матерь Божия тебя сохранила.
Нико посмотрел на неё.
— Почему вы так думаете?
Старуха пожала плечами.
— А кто ещё?
Он ничего не ответил.
В тот день он долго не мог прийти в себя. Вечером, сидя один в маленькой комнате, он несколько раз вспоминал случившееся. Особенно его мучило одно: он ясно почувствовал прикосновение к плечу.
Будто чья-то рука отвела его от смерти.
Но чья?
Безусловно он был человеком верующим, однако не любил громких разговоров о чудесах. Поэтому постепенно убедил себя, что всё произошло случайно. Может быть, он сам сделал шаг назад. Может быть, услышал треск. Может быть, просто испугался.

Х.
В марте 1905 года над городом произошло событие, о котором говорили все: открылся фуникулёр, связавший центр Тифлиса с Мтацминдой. Для города это было почти чудо нового времени. Он, конечно, не мог знать, что спустя несколько лет он напишет картину, посвящённую этому событию. Для него пока это была просто новая вещь в любимом городе. Он стоял и смотрел, как люди поднимаются вверх. А потом поднял глаза к горе. Тифлис лежал внизу — шумный, пёстрый, тёплый, немного сумасшедший и бесконечно родной. Нико улыбнулся. Он всё ещё был беден. Всё ещё не имел настоящей мастерской. Не имел имени. Не имел признания. О нём почти никто не говорил как о художнике. Но у него было главное. Он видел. По-настоящему видел этот город. И каждый день Тифлис что-нибудь дарил ему. Иногда — кусок хлеба. Иногда — несколько монет. Иногда — смешную историю. Иногда — красивое лицо. А иногда — одиночество, в котором рождалась новая картина. И Нико постепенно понял одну вещь: ему вовсе не нужно было искать другой жизни.Его жизнь уже была здесь.На шумных улицах Тифлиса. В духане. У железной дороги. Среди бедных и богатых, весёлых и печальных, мудрых и совершенно безрассудных людей. И где-то среди всего этого многообразия, среди запаха вина, горячего хлеба и угольного дыма, среди смеха и разговоров, незаметно рождался тот самый Пиросмани, которого однажды узнает весь мир. Но в 1905 году об этом ещё никто не знал. Даже сам Нико.Он просто вечером снова взял кисть.Зажёг лампу. И начал писать свой Тифлис.
XI.
Тифлис 1905 года был уже совсем не тем городом, каким он его помнил его в годы своей юности. Старые восточные порядки ещё жили в его дворах, духанах и тесных переулках, но над привычной жизнью всё явственнее сгущалось новое время. По улицам ходили слухи о революции, из России приходили тревожные вести, после поражений в войне с Японией всё чаще говорили о слабости власти, а в самом городе становилось заметно, что прежняя уверенность куда-то исчезла. На базарах спорили торговцы, в духанах до хрипоты обсуждали политику, рабочие говорили о забастовках, а полиция всё чаще обращала внимание на людей, которые ещё вчера казались ей совершенно безобидными. Тифлис по-прежнему умел смеяться, петь, пить вино и гулять до рассвета, но теперь в этом веселье появилась какая-то тревожная нота, словно каждый понимал: за шумом сегодняшнего дня уже слышатся шаги совершенно другой эпохи.
И всё же среди этой тревоги город продолжал жить своей удивительной жизнью. По утрам над серыми крышами поднимался дым, на мостовых звенели колёса экипажей, из духанов доносились запахи горячего хлеба, мяса и вина, а вечерами Тифлис снова загорался огнями и становился почти прежним — красивым, ленивым, певучим и немного безрассудным. Именно в таком городе однажды и произошла встреча Нико с женщиной, которую он пока ещё даже не знал. Вернее, сначала он встретил не её саму, а всего лишь несколько слов, напечатанных на большой театральной афише. Но иногда человеку достаточно одного имени, чтобы совершенно неожиданно открыть дверь в мир, о существовании которого он прежде даже не подозревал.
Имя это было — Маргарита де Севр.
Вечером Нико зашёл в небольшую харчевню неподалёку от Сололаков. День выдался тяжёлый. Город опять был неспокоен: на улицах то и дело возникали кучки людей, кто-то громко спорил, кто-то торопился домой, а возле перекрёстков стояли полицейские, внимательно следившие за прохожими. В харчевне было душно и тесно. Пахло горячим хлебом, жареным мясом, кинзой и дешёвым вином. За дальним столом двое молодых людей вполголоса обсуждали последние новости, время от времени переходя на шёпот. Нико взял себе немного вина и сел в стороне. Напротив него оказался пожилой тифлисец. Лет ему было, наверное, за семьдесят. Лицо тёмное, изборождённое глубокими морщинами, седые усы почти полностью закрывали верхнюю губу. На нём был старый, но аккуратно застёгнутый черкесский кафтан, а в глазах — удивительное спокойствие. Старик некоторое время молча наблюдал за Нико.Потом спросил:— Ты ведь художник?
Нико поднял голову.
— Почему вы так решили?
Старик улыбнулся.— У художника глаза беспокойные. Он смотрит не туда, куда смотрят остальные.
Нико усмехнулся.— А куда же я смотрю?
— На людей. Старик отпил вина.— Остальные смотрят на то, что люди делают. А ты смотришь, зачем они это делают.
Нико задумался.— Может быть.
— Значит, художник. Некоторое время они молчали. За соседним столом молодой человек горячо доказывал своему товарищу, что Россия больше не может жить по-старому.— Всё должно перемениться! — слышалось оттуда. — Народ требует свободы! Старик повернул голову в их сторону, но ничего не сказал.
Нико заметил это.— Вы не согласны?
— С чем?
— С ними.
Старик пожал плечами.— Я слишком стар, чтобы соглашаться с молодыми и слишком молод, чтобы соглашаться со стариками.
Нико улыбнулся.— Хороший ответ
.— Это не ответ. Это моя беда. Старик снова отпил вина.— Я прожил достаточно, чтобы увидеть несколько властей, несколько войн, несколько больших обещаний и ещё больше маленьких человеческих несчастий. Потому я теперь осторожен со словами.
— Вы не верите в перемены?
— Напротив сынок. Я слишком хорошо знаю, что перемены неизбежны, но упаси вас Господь-жить в эпоху перемен. Он поставил кружку на стол.— Вопрос не в том, изменится ли жизнь. Она изменится. Вопрос в том, кем станет человек после этих перемен.
Нико посмотрел на него внимательнее.— А разве это зависит от человека?
Старик нахмурился.— А от кого же ещё?
— От власти. От государства. От тех, кто принимает решения.— Власть может приказать человеку молчать. Может заставить его идти на войну. Может отнять у него хлеб. Может посадить его в тюрьму. Но власть не может приказать ему быть добрым.
Старик помолчал.— Как не может приказать ему быть честным.
Нико задумался.— Значит, вы считаете, что политика не так важна?
— Политика очень важна.
— Но только что вы сказали...
— Я сказал другое. Политика решает, как будет устроен дом. Но жить в этом доме всё равно будут люди. Старик посмотрел в окно. На улице прошли несколько солдат. Их шаги глухо отдавались по мостовой.
— Вот посмотри, — сказал он. — Один человек говорит: «Я хочу изменить Россию». Другой говорит: «Я хочу сохранить Россию». Третий кричит: «Я хочу свободы». Четвёртый отвечает: «Мне нужен порядок». Он усмехнулся.— А пятому хочется только одного — чтобы его ребёнок сегодня вечером был сыт.
Нико тихо сказал:— И кто же из них прав?
— Все.
Старик посмотрел ему прямо в глаза.— Вот поэтому человеческая история так трудна.
Нико задумался.
— А что будет дальше?
— С Россией?
— С Грузией. С Тифлисом. С нами. Старик долго не отвечал.— Не знаю.
Нико удивился.— Вы столько прожили и не знаете?
— Именно поэтому и не знаю. Он улыбнулся.— Молодой человек, когда человеку двадцать лет, ему кажется, что он понимает будущее. Когда ему сорок, он уже начинает сомневаться. А когда ему семьдесят, он наконец понимает, что будущее никому ничего не обещало.
Нико тихо рассмеялся.— Тогда зачем люди вообще спорят о будущем?
— Потому что человеку страшно жить без надежды.
Старик откинулся на спинку стула.— Надежда — странная вещь. Иногда она спасает человека. Иногда заставляет его идти на смерть. Иногда заставляет терпеть. Иногда — восставать. Но без неё человек быстро превращается в камень.
Нико посмотрел на свои руки.— А как же судьба?
Старик поднял брови.— Что судьба?
— Она существует?
Пожилой тифлисец задумался.— Думаю, да.
Нико ожидал продолжения.— Но не так, как думают люди.
— А как же?
— Судьба даёт человеку карты. Но не играет за него.
Нико улыбнулся.— Значит, мы сами решаем?
— Не совсем. Старик вздохнул.— Ты не выбираешь, где родиться. Не выбираешь отца и мать. Не выбираешь время, в которое пришёл на свет. Не выбираешь войну, которая может прийти к твоему дому. Не выбираешь болезнь. Не выбираешь смерть. Он постучал пальцем по столу.— Но между рождением и смертью у тебя остаётся одна вещь.
— Какая?
— Как ты проживёшь отпущенное тебе время. В харчевне стало тише. Даже молодые люди за соседним столом перестали спорить.
Нико смотрел на старика и вдруг подумал, что тот говорит не о политике.Он говорит о нём самом. О каждом человеке. О тех, кто сейчас кричит на улицах. О тех, кто прячется за закрытыми ставнями. О тех, кто надеется. О тех, кто боится.
— А вы чего хотите? — спросил Нико. И тут же  где то за кварталами началась стрельба, молодые люди повскакивали и бросились к выходу. Через две минуты все закончилось будто ничего и не было Старик вернулся к разговору и  удивлённо посмотрел на Нико.— Я?
— Да.
Пожилой тифлисец задумался, потом улыбнулся.— Чтобы люди перестали считать друг друга врагами только потому, что один думает не так, как другой. Он посмотрел на улицу, откуда поятнуло едким дымом и этот дым проник даже в духан — И чтобы утром Тифлис снова просыпался от криков торговцев, а не от выстрелов.
Нико молчал.
— Наверное, это слишком мало, — сказал старик.
— Нет, — ответил Нико. — Мне кажется, это много, это очень много.
Старик посмотрел на него и впервые улыбнулся по-настоящему.
— Тогда ты, может быть, ещё моложе, чем кажешься.
Нико засмеялся. А старик поднял свою кружку.— За будущее, художник.
Нико поднял свою.— За какое?
Пожилой тифлисец подумал и ответил:— За человеческое. Они выпили.За окном шумел Тифлис 1905 года — тревожный, взволнованный, полный надежд и страха. А Нико вдруг понял одну простую вещь. Каким бы ни стало будущее, однажды оно всё равно станет прошлым. И тогда людям останется только одно — вспоминать, кем они были в те дни, когда история проходила прямо у их дверей.
Они расстались поздно вечером. У самой двери харчевни старик вдруг остановился, посмотрел на Нико долгим, внимательным взглядом и неожиданно распахнул руки. Нико на мгновение растерялся, но тут же обнял его. Они стояли так молча, по-стариковски крепко, без лишних слов. В этом объятии было что-то большее, чем прощание двух случайных знакомых. Будто один человек передавал другому частицу своей прожитой жизни.
— Береги себя, Нико, — тихо сказал старик.
— И вы себя берегите.
- Старик повернулся к Нико и сказал - он появится еще раз.
- Кто?
- Он уже был в твоей жизни, и появится еще.
- В моей жизни много кто был.
Старик развернулся и пошел.
Они разошлись в разные стороны.А утром Нико, возвращаясь домой, ещё издали заметил у подъезда знакомую фигуру. Он остановился. Тот самый старик. Он стоял, опираясь на трость, и терпеливо смотрел на окна. Нико поднялся по лестнице. На площадке старик уже ждал его.
— Вы?
— Я.
— А зачем вы здесь?
Старик улыбнулся.— Хотел увидеть работы лучшего художника в мире.
Нико даже оглянулся, словно проверяя, нет ли рядом кого-нибудь другого.— Лучшего художника в мире?
— Именно.
— Вы ведь вчера впервые обо мне услышали.
— Иногда одного вечера достаточно.
Нико смутился. Он отпер дверь. В комнате было тихо. У стены стояли холсты, некоторые уже законченные, другие ещё ждали своей очереди. На столе лежали кисти, банки с краской, тряпки, засохшие палитры. Старик вошёл медленно. Он не стал сразу смотреть картины.Сначала оглядел комнату. Потом подошёл к первому холсту. Долго молчал.
Нико стоял немного поодаль.— Ну? — наконец спросил он.
Старик не ответил. Он смотрел на картину, будто перед ним был не холст, а открытое окно.— Знаешь, что я вижу?
— Что?
— Улицу.
— Здесь нет улицы.
— Есть.Старик указал пальцем.— Вот здесь.
Нико подошёл ближе.
— Где?
— В лице.Он перевёл взгляд на другую картину.
— А здесь я вижу человека, который слишком долго ждал.
Нико нахмурился.
Старик подошёл ещё к одной.— А здесь — человека, который умеет радоваться, но боится, что радость закончится.
Нико молчал. Он привык к тому, что люди смотрят на его картины и говорят: «Хорошо написано», «Красиво», «Похож». Но этот старик не говорил о красках. Он больше говорил о людях. Старик остановился перед одной из картин.
Долго смотрел.— Вот эту я понимаю.
— Почему?
— Потому что здесь человек один.
Нико посмотрел на него.— Но рядом с ним другие.
— Это неважно.
Старик покачал головой.— Можно сидеть среди тысячи людей и быть совершенно одному. Он помолчал.— А можно идти по пустой улице и чувствовать, что весь мир идёт рядом с тобой.
Нико ничего не ответил. Старик продолжал переходить от картины к картине. Иногда он подходил совсем близко. Иногда отходил на несколько шагов. Прищуривался, склонял голову, улыбался. Перед одной картиной он вдруг засмеялся.
— Что?
— Вот этот человек хитрый.
— Почему вы так решили?
— Посмотри ему в глаза.
Нико посмотрел.— И что?
— Нико он же улыбается ртом, но не глазами.
Нико невольно улыбнулся.— Вы знаете, что вы первый человек, который рассматривает мои картины именно так?
— Как именно?
— Будто они живые.
Старик повернулся к нему.— А разве они не живые? Он подошёл к самому большому холсту. Перед ним стояли люди. Каждый со своим лицом, своей одеждой, своей позой.
Старик долго смотрел. Потом тихо произнёс:— Знаешь, Нико, я всю жизнь думал, что художник должен показывать красоту. Он помолчал.— А теперь понимаю, что настоящий художник должен показывать правду.
— Даже если она некрасивa?
— Особенно тогда.Старик коснулся пальцами края рамы.— Ты не рисуешь богатых и бедных. Не рисуешь грузин и русских. Не рисуешь хороших и плохих. Он посмотрел на Нико.— Ты рисуешь людей. Нико опустил глаза. Старик ещё раз оглядел комнату. На несколько минут в ней воцарилась тишина. С улицы донёсся шум Тифлиса: крик извозчика, звон посуды, голоса прохожих. Старик подошёл к окну.— Вот твой настоящий холст.
— Город?
— Нет. Он посмотрел на улицу.— Люди. Потом повернулся к Нико.— Ты знаешь, почему я вчера сказал, что ты лучший художник в мире?
Нико покачал головой.
— Потому что ты видишь то, что остальные не замечают. Он указал на картины.— Вот этот человек для другого будет просто стариком. Для тебя он человек, который много потерял. Потом указал на другую.— Эта женщина для прохожего просто женщина. А ты видишь, что она ждёт кого-то.  Старик улыбнулся.— А этот торговец для всех просто торговец. А ты видишь, что он устал.
Нико молчал.
— Ты думаешь, что пишешь картины, — продолжил старик. — А на самом деле ты запоминаешь людей. Он надел шапку.— Через сто лет, может быть, никто не вспомнит, о чём мы спорили в этой харчевне.  Старик посмотрел на холсты.— Но если эти картины останутся, люди всё ещё увидят нас.
Нико подошёл к нему.— А что они увидят?
Старик улыбнулся.— Тифлис.Он немного подумал.— Настоящий.
У двери старик остановился.— Теперь я понимаю, почему ты вчера почти ничего не говорил.
— Почему?
— Потому что ты всю жизнь слушаешь глазами. И старик ушёл. Нико долго стоял у двери. Потом вернулся к картинам. Посмотрел на них иначе. И впервые подумал, что, быть может, старик был прав.Он действительно не умел говорить о людях.Зато умел их помнить.
Нико проводил своего нового знакомого до улицы. Они шли медленно, не торопясь, словно оба чувствовали, что расставаться после вчерашнего разговора совсем не хотелось.Тифлис жил своей обычной жизнью. На мостовой звенели колёса экипажей, из открытых дверей духанов доносились голоса, торговцы переговаривались через улицу, а над крышами домов уже начинало теплеть вечернее солнце. Старик шёл, опираясь на трость, и время от времени останавливался, чтобы взглянуть на знакомые места.— Странный город, — сказал он наконец.
— Почему он странный? Город как город
— Каждый день кажется, что он тот же самый. А потом проходишь по улице — и понимаешь, что вчерашнего Тифлиса уже нет.
Нико улыбнулся.— Может быть, потому что мы сами меняемся.
— Возможно. Они свернули за угол. И тут Нико неожиданно остановился. На стене одного из домов, среди объявлений, театральных извещений и торговых афиш, висел большой красочный плакат. Он сделал шаг ближе. На афише было написано:МАРГАРИТА ДЕ СЕВР Имя было набрано крупными буквами. Ниже сообщалось о предстоящем концерте.
Старик заметил, что Нико вдруг замолчал.— Что там?
Нико не отвечал.
Он смотрел на афишу так, словно перед ним было не объявление о концерте, а дверь в какой-то другой мир.— Маргарита Де Севр...Он произнёс это имя почти шёпотом.
— Знаешь её?
— Нет.
Старик усмехнулся.— Тогда почему смотришь так, будто встретил старую знакомую?
Нико не отрывал взгляда от афиши.— Иногда имя человека ещё до встречи с ним что-то говорит.
— И что же говорит тебе это имя?
Нико задумался.— пока не знаю. Он сделал ещё шаг к стене. На плакате была изображена женщина. Художник афиши постарался передать её сценическую красоту: спокойный взгляд, уверенная осанка, тёмные волосы, изящный профиль.
Нико смотрел долго. Потом вдруг сказал:— Мы должны там быть.
Старик посмотрел на него.
— Где?
— На концерте.
— Ты так решил?
— Да.
— А если она поёт плохо? Нико впервые за всё утро рассмеялся.— Тогда мы всё равно должны это узнать.
Старик покачал головой.— Вот что значит художник.
— Почему?
— Увидел картину — захотел посмотреть. Увидел певицу на афише — захотел услышать. Нико ещё раз взглянул на имя.
— Может быть, она поёт так, что человек забывает о времени.
— А если нет?
— Тогда мы просто проведём вечер вместе.
Старик улыбнулся.
— Это уже убедительнее.
Нико подошёл к афише почти вплотную.
Он смотрел на лицо Маргариты Де Севр и почему-то чувствовал странное предчувствие. Ему казалось, что за этим именем скрывается что-то такое, чего он пока не мог объяснить. Не любовь. Не восхищение. Даже не любопытство. Скорее ожидание. Как перед первой нотой музыки, когда зал ещё молчит, занавес только собираются поднять, а ты уже чувствуешь: сейчас произойдёт что-то, после чего этот вечер останется в памяти.
Нико отступил от афиши.— Мы пойдём.
— Хорошо, — сказал старик. — Но билеты покупаешь ты.
— Разумеется.
— Тогда я согласен. И они снова медленно пошли по улице. А за их спинами на стене осталась афиша. Маргарита Де Севр. Нико ещё несколько раз оглянулся. Он сам не знал почему. Но ему почему-то казалось, что эта встреча с афишей была не случайностью. Иногда судьба не стучит в дверь. Иногда она просто появляется на стене напротив тебя — среди десятка других объявлений. И нужно только остановиться и посмотреть.

Нико опоздал. Он понял это ещё на улице, когда, поднявшись по ступеням, услышал из-за закрытых дверей музыку. Из зала доносился женский голос. Он остановился. Не потому, что хотел послушать. Он просто не смог сделать следующий шаг. Голос был странный. Не громкий — но такой, что пробирался сквозь стены. В нём была какая-то необычная двойственность: в одном мгновении он казался лёгким, почти серебряным, а в следующем становился глубоким и тёплым. Будто пела не одна женщина, а две — одна молодая и весёлая, другая уже познавшая печаль. Он посмотрел на своего спутника.
Старик улыбнулся.— Вот теперь ты понимаешь, зачем мы пришли?
Нико ничего не ответил. Дверь открыли. Они вошли. И в первое мгновение  ничего не увидел. Всё пространство перед ним было наполнено людьми.Чужие спины, головы, плечи, дамские шляпы, чёрные сюртуки, белые воротнички. Где-то блеснули золотые часы, кто-то поднялся, чтобы пропустить опоздавших, кто-то недовольно обернулся. В воздухе стоял густой запах табака, духов, вина и нагретого дерева. Но всё это он почти не замечал. Потому что она пела. Голос шёл со сцены и словно сам находил дорогу между людьми. Он  сделал несколько шагов. Сначала он увидел только край сцены .Потом музыкантов. Струнные инструменты блеснули в свете ламп. И наконец — её. Маргариту. Она стояла в центре сцены. Нико остановился. Он смотрел на неё и не понимал, почему сердце вдруг стало биться так тяжело. Она была не похожа на женщин Тифлиса, которых он привык видеть каждый день. В ней было что-то чужое и одновременно удивительно близкое. Свет падал на её лицо. Тёмные волосы обрамляли его мягкими волнами. Платье подчёркивало стройность фигуры, а движения были настолько свободными, что казалось — музыка не сопровождает её, а рождается вместе с каждым движением. Но больше всего его поразили глаза. Нико не смог бы потом объяснить, какого они были цвета. Он просто запомнил взгляд. Маргарита смотрела в зал спокойно, уверенно, почти немного насмешливо. И вдруг Нико подумал: Она знает, что все на неё смотрят. Но в следующую секунду ему показалось, что это не так. Она будто вообще не видела зрителей. Она смотрела куда-то поверх них. Куда-то далеко. И от этого стала ещё прекраснее. Нико медленно прошёл к свободному месту. Сел. Но глаз от сцены не отвёл. Маргарита продолжала петь. И теперь Нико услышал в её голосе то, чего не услышал снаружи. Печаль. Совсем небольшую.Она пряталась между словами, в коротких паузах, в том, как певица чуть опускала голову перед следующей фразой. Он вдруг стало не по себе. О чём она думает? Кого она вспоминает? Кого оставила там, откуда приехала? Он сам не заметил, как начал искать ответы. Вот это и было самым странным. Он видел её всего несколько мгновений. Ему уже хотелось знать её жизнь. Не имя — имя он знал. Не профессию. Не откуда она приехала. Ему хотелось знать, что она чувствует, когда остаётся одна. Нико опустил глаза. Перед ним лежали его руки — грубые, испачканные краской.
Он вдруг почувствовал себя неловко.Что я здесь делаю?
Простой человек. Художник, который пишет вывески, картины для трактиров, портреты людей, которых другие проходили мимо. А она... Она принадлежала сцене. Она была окружена светом. Её слушал весь зал. Но почему-то Нико не чувствовал расстояния между ними. Наоборот. Ему вдруг показалось, что он знает её. Не эту женщину. Другую. Ту, которая могла сидеть ночью одна у окна. Ту, которая могла грустить. Ту, которая могла смеяться так, что забывала обо всём. И эту женщину Нико уже хотел увидеть. Не сценическую Маргариту. Настоящую. Песня закончилась. Зал взорвался аплодисментами. Люди хлопали, кричали «браво», кто-то поднялся со своего места. Маргарита улыбнулась. Поклонилась. И тогда Нико впервые увидел её улыбку. Она была совсем другой. На сцене она казалась недосягаемой. Когда улыбнулась, стала живой. Простой. Почти близкой.Нико почувствовал, как внутри него что-то дрогнуло. Он даже не понял, что произошло. Просто вдруг стало трудно дышать.
Старик наклонился к нему:— Ну что?
Нико не ответил.
— Нико?
Он наконец прошептал:— Я её должен написать.
Старик посмотрел на него.
— Что?
— Я должен её написать.
— Ты ведь только что её увидел.
Нико не отводил глаз от сцены.— Этого достаточно.
Маргарита снова взяла ноту. И Нико понял, что ошибся. Он думал, что впервые увидел её. Но это было не так. Сначала он услышал её. И только потом увидел. А теперь ему казалось, что этот голос уже навсегда остался внутри него. Музыка продолжала звучать. Маргарита пела. А Нико смотрел на неё и впервые в жизни пытался представить невозможное:как можно написать на чёрном фоне женщину, вокруг которой столько света. Неподалёку от Нико сидел мужчина. Сначала Нико почти не замечал его. В полутёмном зале лица сливались одно с другим, терялись в дымке табака и мягком свете ламп. Но в какой-то момент, когда Маргарита взяла особенно тихую и печальную ноту, Нико услышал рядом едва уловимый всхлип. Он повернул голову. Мужчина плакал. Не громко, не скрываясь, но и не стараясь привлечь к себе внимание. Он сидел неподвижно, опустив голову, а слёзы медленно катились по его уже немолодому лицу. Нико задержал на нём взгляд. Почему? Он хотел спросить, но не посмел. Может быть, эта музыка напомнила ему кого-то. Может быть, женщину, которую он когда-то любил. Может быть, молодость, которая уже никогда не вернётся. А может быть, человек плакал вовсе не от печали. Иногда человек плачет потому, что музыка неожиданно открывает дверь в такую комнату собственной души, куда он сам годами боялся войти.Нико снова повернулся к сцене. Маргарита продолжала петь. И теперь он слушал её совсем иначе. Он уже не просто восхищался. Он чувствовал. Всё вокруг будто исчезло. Остался голос. Свет. Её лицо. И странное ощущение, будто эта женщина поёт каждому человеку в зале именно о его собственной жизни. Песня закончилась. На секунду наступила тишина. А потом зал взорвался. Аплодисменты обрушились со всех сторон. Люди поднялись со своих мест. Кто-то кричал «браво!», кто-то свистел от восторга, а на сцену полетели букеты цветов. Маргарита улыбалась и кланялась. Цветы ложились у её ног. Ещё один букет упал прямо перед ней. Она подняла его и на мгновение прижала к груди. Нико сидел неподвижно. Он словно не слышал оваций. Для него концерт ещё продолжался. Внутри него продолжал звучать её голос. Он даже не заметил, как зал начал постепенно пустеть. Только когда кто-то коснулся его плеча, Нико вздрогнул. Рядом стоял тот самый мужчина. Теперь Нико увидел его совсем близко. Он был уже немолод. Лицо усталое, глаза красные от слёз.
Мужчина посмотрел на него и тихо сказал:— Пойдём, Нико.
Нико не сразу понял.— Что
— Пойдём. Он говорил спокойно, почти ласково.— Ты отдал сегодня всего себя.
Нико смотрел на него, но лицо мужчины расплывалось перед глазами. Свет казался слишком ярким. В ушах ещё звучала музыка.Он пытался вспомнить, где слышал этот голос. И вдруг узнал. Он поднялся.
— Вы...Мужчина улыбнулся
.— Да. Нико несколько секунд молчал.— Я вас не видел.
— Видел.
— Когда?
— Несколько лет назад.
И только теперь Нико окончательно понял. Это был ytего старый знакомый.
Тот самый пожилой тифлисец, с которым они вчера говорили в харчевне о судьбе, о людях и о будущем.Нико посмотрел на него.
— Вы плакали.
Старик ничего не ответил.
Только отвернулся к сцене, где Маргарита ещё принимала последние цветы.
— Иногда, Нико, — сказал он, — человеку полезно вспомнить, что у него ещё есть сердце. Нико медленно кивнул. Они вышли из зала. За их спинами продолжали звучать голоса, смех и аплодисменты. На улице было прохладнее. Тифлис дышал ночным воздухом. Нико остановился на ступенях и ещё раз посмотрел назад. Там, за закрытыми дверями, осталась Маргарита. Но её голос он уже унёс с собой. Старик взял его под руку.— Пойдём. И они медленно пошли по ночной улице. Нико молчал. Он не мог говорить. Он только думал о том, что сегодня произошло с ним. И ему казалось, что за один вечер он прожил целую жизнь.
— Неужели это вы? — спросил Нико.
Мужчина остановился.
На его лице появилась тихая улыбка.
— Это я.Нико всматривался в него, словно пытался совместить два совершенно разных образа, которые никак не хотели становиться одним человеком.— Но... как?
— Что именно тебя удивляет?— Вы изменились.
Мужчина усмехнулся.
— Разве?
— Да. От прежнего человека ничего не осталось.
— Откуда вы? - спросил Нико, — от вас пахнет порохом гарью и йодом.
— с Манчжурии.
— Откуда?
— с Манчжурии.
— Вы были на войне? 
— К сожалению. Война Нико всегда ранит, даже если в тебя не попал ни один осколок и не задела ни одна пуля...— К сожалению. Война, всегда ранит, даже если в тебя не попал ни один осколок и не задела ни одна пуля. Она входит в человека иначе — через глаза, через память, через те лица, которые потом уже никогда не забудешь.
Нико долго смотрел на него, словно пытался разглядеть в его лице ту далекую Маньчжурию, о которой столько говорили на улицах Тифлиса. Война до него доходила обрывками: из газет, из разговоров в духанах, из писем, которые читали вслух у лавок, из солдатских песен, иногда доносившихся с вокзала. Но перед ним теперь стоял человек, который принес эту войну с собой — в запахе шинели, в усталых глазах, в осторожном движении руки, будто тело все еще помнило, что рядом может разорваться снаряд.
— А что вы там увидели? — спросил Нико почти шепотом.
Старый повар усмехнулся, но улыбка его была невеселой.— Сначала я думал, что увижу войну. Потом понял, что война — это не то, что происходит на поле боя. Война — это когда утром рядом с тобой разговаривает человек, а вечером его уже нет.   
Это когда ты привыкаешь есть молча, потому что за соседним столом некому больше рассказывать шутки. Это когда письмо из дома становится дороже золота, а запах дыма вдруг напоминает тебе не о порохе, а о печи в родном доме.
Нико опустил глаза. На его ладонях еще оставались следы краски, въевшиеся в кожу так глубоко, что никакое мыло уже не могло их смыть.
— А вы боялись?
— Боялся, — ответил повар после долгой паузы. — Кто говорит, что не боялся, тот либо лжет, либо ничего не понял. Храбрость ведь не в том, чтобы не чувствовать страха. Храбрость — это когда страшно, а ты все равно идешь вперед, потому что рядом с тобой идут другие.
Он замолчал и посмотрел куда-то поверх плеча Нико, словно за его спиной снова увидел бесконечную желтую равнину Маньчжурии, серое небо и людей, которых уже нельзя было вернуть.
— Знаете, что самое странное, Нико? — продолжил он. — Когда возвращаешься домой, все вокруг остается прежним. Улицы те же, дома стоят на своих местах, люди спорят из-за цен на хлеб, смеются, женятся, торопятся куда-то по своим делам. А ты идешь среди них и никак не можешь понять, почему мир продолжает жить так, будто ничего не случилось.
Нико поднял голову.— Потому что он не знает?
— Именно. Мир не знает, что с тобой произошло. И потому ему совершенно все равно.
На улице послышался чей-то смех, зазвенела посуда, лошадь ударила копытом по камню. Тифлис жил своей обычной жизнью, шумной, пестрой и совершенно не похожей на ту дальнюю землю, где недавно гремели пушки. Нико некоторое время молчал, а потом тихо сказал:
— Наверное, поэтому вы пахнете гарью. Солдат впервые посмотрел на него внимательно и вдруг улыбнулся уже по-настоящему.
— А ты, Нико, пахнешь краской.
— Краска лучше?
— Намного. От нее хотя бы можно построить что-нибудь новое. Нико задумался над этими словами, а потом посмотрел на свои руки.— Я иногда думаю, что краска тоже умеет помнить.
— Может быть, — ответил повар. — Только ты не давай ей помнить войну.
Нико ничего не ответил. Он снова взял кисть и склонился над доской. Перед ним постепенно возникала фигура всадника, и в темных глазах нарисованного коня было что-то такое, чего не было ни в одной газетной статье о войне. Там была дорога домой — длинная, пыльная, почти бесконечная, но все-таки ведущая туда, где человека еще ждут.А солдат сидел рядом и молчал.В тот вечер они почти больше не разговаривали. Но Нико уже знал, что человек напротив привез из Маньчжурии не только запах пороха, гарь и йод. Он привез оттуда целую жизнь, которую теперь должен был каким-то образом продолжить здесь, среди тифлисского шума, вина, песен и смеха.И, быть может, именно тогда Нико впервые понял простую вещь: человек может вернуться с войны, но война далеко не всегда возвращается из человека.
Они медленно пошли дальше по дорожке сада.Ночь была тёплой. Где-то в темноте шелестели листья, над деревьями просвечивали звёзды, а издали ещё доносился приглушённый городской шум. После душного зала воздух казался почти холодным.
— Помнишь меня прежним? — спросил мужчина.
— Помню.
— Каким?
Нико задумался.— Поваром.
— Вот видишь. Он тихо рассмеялся.— Всю жизнь человек может быть для кого-нибудь только поваром, извозчиком, приказчиком, солдатом... И никому не приходит в голову спросить, кем он был до этого и кем ещё мог бы стать.
Нико посмотрел на него.— А кем вы стали?
Мужчина долго молчал.— Не знаю.
— Но вы совсем другой.
— Нет, Нико. Я тот же человек. Просто ты сегодня увидел меня другим.
Нико нахмурился.— Почему?
— Потому что сегодня я впервые за много лет позволил себе забыть, кем меня считали. Они остановились возле скамьи.
Мужчина сел, положив руки на колени.— Ты знаешь, что самое страшное в бедности?
Нико покачал головой.— Не голод. Он посмотрел куда-то в темноту.— И даже не холод. Самое страшное — когда человек постепенно привыкает думать о себе так, как о нём думают другие.
Нико сел рядом.— И вы привыкли?
— Да.
— А сегодня?
Мужчина улыбнулся.— Сегодня ты увидел меня плачущим.
Нико опустил глаза.— Я не хотел смотреть.
— А зря.— Почему зря?
— Потому что слёзы иногда возвращают человеку его самого. Он замолчал. Нико долго смотрел на него.— Это Маргарита?
— Что?
— Она заставила вас вспомнить?
Мужчина улыбнулся.— Не она.
— Тогда музыка?— Тоже не совсем.
Он поднял глаза к звёздам.— Понимаешь, Нико... Я когда-то тоже был молодым. У меня были мечты. Были люди, которых я любил. Было ощущение, что впереди целая жизнь.
— А потом?
— Потом жизнь действительно оказалась целой. Он усмехнулся.— Только совсем не такой, какой я её представлял.
Нико тихо спросил:— Вы были счастливым?
Повар не ответил сразу.— Иногда.
— Этого мало?
— Нет. Иногда одного счастливого часа человеку хватает, чтобы потом всю жизнь знать, ради чего он жил.
Нико посмотрел на него.— А несчастья?
— Их человек тоже не должен презирать.
— Почему?
— Потому что они учат его ценить то, чего он раньше не замечал.
В саду прошёл лёгкий ветер. Листья зашептались.
— Сегодня, когда она пела, — продолжил мужчина, — я вдруг вспомнил одну женщину.
Нико ничего не сказал.
— Она тоже любила музыку.
— Где она сечас?
Мужчина улыбнулся, но в улыбке была боль.— Там, куда никто из нас пока не может прийти.
Нико понял. Больше он спрашивать не стал. Некоторое время они сидели молча. Потом мужчина повернулся к нему.— А ты?
— Что я?
— Что ты почувствовал сегодня?
Нико долго искал ответ.— Я не знаю.
— Знаешь.
— Мне показалось... будто я увидел человека, которого всю жизнь ждал, хотя раньше даже не знал, что жду.
Повар внимательно посмотрел на него.— Вот теперь я понимаю, почему ты художник.
Нико усмехнулся.— Почему?
— Потому что ты сначала чувствуешь, а уже потом пытаешься понять.
Нико посмотрел в сторону города.— Мне хочется её написать.
— Напишешь?
— Не знаю.
— Тогда обязательно напишешь.
— Откуда такая уверенность?
Мужчина поднялся.— Потому что человек редко забывает то, что однажды коснулось его души. Он протянул Нико руку.— Пойдём.
Нико взял его за руку и поднялся. Они снова пошли по дорожке. И теперь Нико смотрел на своего спутника совсем иначе. Перед ним больше не был просто повар. Перед ним был человек с прожитой жизнью, с потерями, надеждами, любовью и памятью. И Нико вдруг подумал, что, может быть, именно это он и пытался всю жизнь писать на своих картинах. Не одежду. Не лица. Не богатство и бедность.Человеческую душу, которую невозможно увидеть, если смотреть слишком поверхностно. А впереди уже начинал светлеть Тифлис. И двое мужчин медленно шли ему навстречу — каждый со своей судьбой, каждый со своими воспоминаниями, но после этой ночи уже немного ближе друг к другу. После того вечера Нико Пиросмани словно перестал принадлежать самому себе.Он по-прежнему ходил по улицам Тифлиса, сидел в харчевнях, разговаривал с людьми, брался за кисть, писал свои картины. Но всё это стало каким-то далёким, почти ненастоящим. В его мыслях жила только она.Маргарита.Он видел её лицо, когда закрывал глаза. Слышал её голос в тишине. Вспоминал, как она стояла на сцене под светом ламп, и ему казалось, что вместе с ней в его жизнь вошло что-то такое, чего прежде в ней никогда не было.Он пытался писать.Но кисть сама собой останавливалась.Перед глазами возникала не улица, не человек, не пейзаж — её лицо. И тогда Нико решил, что должен сделать для неё что-нибудь такое, чего ещё никогда не делал ни для кого. Он продал свои картины. Одну за другой. Отдал всё, что мог отдать. Потом продал харчевню. Продал оставшееся имущество.
Люди качали головами, глядя на него.— Нико, что ты делаешь?
Он только улыбался.— Мне нужны цветы.
— Зачем тебе столько?
Нико ничего не отвечал. Он и сам не умел объяснить. Ему казалось, что одного букета недостаточно. Десяти — тоже. Сотни — мало. Он хотел цветов столько, чтобы ими можно было закрыть улицу.Чтобы Маргарита, выйдя на балкон, увидела не камни площади, не пыльный Тифлис, не толпу людей, а бесконечное цветочное море. И цветы начали прибывать. Повозка за повозкой. Их свозили с окраин, из садов, с рынков. Розы, лилии, гвоздики, фиалки, полевые цветы — всё смешалось в огромном пёстром ковре. Люди останавливались. Смотрели. Перешёптывались. Никто не понимал, что происходит. А Нико стоял посреди площади и только время от времени поднимал глаза на балкон. Наконец площадь исчезла под цветами. Камня почти не было видно. Цветы лежали повсюду — у стен, на ступенях, вдоль домов, под самым балконом.Тифлис ещё не видел ничего подобного. Нико стоял молча. У него больше ничего не осталось. Ни денег. Ни харчевни. Ни имущества. Почти не осталось картин. Но он не чувствовал себя бедным. Потому что сейчас перед ним было самое богатое сокровище, которое он когда-либо мог подарить. Он снова посмотрел наверх. Балкон был пуст. Нико ждал. И вдруг занавеска шевельнулась. Появилась Маргарита. Она остановилась у перил. Сначала просто смотрела вниз. Потом прикрыла ладонью губы. Перед ней лежал целый мир цветов. Она не могла понять, откуда они взялись.Нико стоял внизу.Их глаза встретились. На несколько мгновений весь Тифлис исчез. Не было толпы. Не было разговоров.Не было ни бедности, ни богатства, ни вчерашних тревог, ни завтрашнего дня.Был только человек внизу. И женщина на балконе. И море цветов между ними. Нико не махнул рукой. Не позвал её. Он просто улыбнулся. В этой улыбке не было требования. Он ничего не хотел получить взамен. Ему было достаточно того, что она увидела. Маргарита долго смотрела вниз. А Нико подумал, что теперь она знает. Знает, что где-то в Тифлисе жил человек, который однажды услышал её голос и после этого уже не смог жить по-прежнему.Человек, который не умел говорить о любви. Поэтому сказал о ней цветами. Много лет спустя люди будут спорить, было ли всё именно так. Будут называть это легендой. Будут сомневаться в подробностях. Но, может быть, в легенде и не нужны подробности.Потому что иногда один образ говорит больше любой истории. Нико Пиросмани стоит посреди Тифлиса. У него больше ничего нет. А перед ним — целое море цветов. И высоко над этим морем, на балконе, стоит женщина, ради которой он отдал всё. И в этот момент Нико впервые чувствует себя не бедным человеком. А самым богатым на свете. Потому что ему есть кого любить.
Маргарита ещё долго стояла на балконе. Она не могла отвести взгляда от площади. Цветы лежали повсюду — огромным пёстрым ковром, каким-то невероятным, почти сказочным. Они поднимались к самым ступеням, заполняли пространство между домами и казались особенно яркими на фоне старого тифлисского камня. Маргарита молчала. Она видела многое за годы выступлений. Видела роскошные подарки. Дорогие украшения. Корзины цветов. Пышные приёмы. Но такого она не видела никогда.
— Боже мой... — прошептала она.
Позади неё стоял её помощник, мсье Жюль
.— Мадам?
Она повернулась.— Вы знаете, кто это сделал?
Жюль пожал плечами.— Пока нет.
Маргарита снова посмотрела вниз.— Найдите его.
— Разумеется.
Она прошла к столику, взяла лист бумаги и перо. Некоторое время сидела неподвижно, словно не знала, что написать. Потом быстро вывела несколько строк. Она перечитала письмо. Там было совсем немного слов. «Я не знаю, кто вы, но никогда прежде мне не дарили такого моря цветов. Я хочу встретиться с вами и поблагодарить вас лично. Маргарита де Севр».
Она сложила письмо.— Передайте ему.
Жюль взял конверт.
— Кому именно, мадам?
Маргарита посмотрела на него.— Тому человеку, который подарил мне всё это.
Жюль помолчал. Потом осторожно покачал головой.— Мадам…
— Что?
— Он исчез.
Маргарита нахмурилась.— Как исчез?
— Просто исчез.
Она посмотрела на него с недоверием.— Он что, призрак?
Жюль улыбнулся.— Нет, мадам. Он подошёл к балкону и посмотрел вниз.— Просто этот город умеет прятать своё достояние.
Маргарита некоторое время молчала. Потом улыбнулась.— Красиво сказано, Жюль.
— Но это правда.
— Тогда найдите его. Она снова посмотрела на площадь.— Найдите его, милый Жюль.
Помощник поклонился.— Я постараюсь.
Маргарита задержала его.— Нет
.— Мадам?
Она посмотрела на него совершенно серьёзно.— Не постарайтесь.И снова перевела взгляд на море цветов.— Найдите.
Жюль улыбнулся.— Как прикажете.Он вышел. А Маргарита осталась одна на балконе. Она ещё раз посмотрела вниз.И вдруг ей стало немного грустно.Она не знала имени этого человека. Не знала, где он живёт. Не знала, почему он сделал такой подарок. Она знала только одно.Где-то в этом огромном городе был человек, который отдал ей всё, что имел. И теперь его не было.
Маргарита тихо произнесла:— Кто же вы такой?
Но ответил ей только вечерний Тифлис. И лёгкий ветер, перебирающий лепестки цветов у её ног.
После того как площадь утонула в цветах, Нико исчез из города. Он не прятался намеренно. Просто ему хотелось побыть одному. Он ушёл в сады и долго бродил там по тихим дорожкам, где уже начинал густеть вечерний воздух. Сидел на скамейке под старым деревом, смотрел на листья и думал о том, что теперь ему делать. Впервые за много дней в душе было тихо. Он сделал всё, что мог. Отдал всё. И теперь ему казалось, что больше ничего от него не требуется. На третий день в саду появился мсье Жюль.Он шёл по дорожке, внимательно оглядываясь по сторонам. Наконец увидел Нико.— Мсье Пиросмани?
Нико поднял голову.— Да.
— Простите, что потревожил.
— Вы кто?
Мужчина слегка поклонился.— Жюль. Помощник мадемуазель Маргариты де Севр.
Нико насторожился.— Маргариты?
— Да.
Жюль достал из внутреннего кармана конверт.— Это вам.
Нико не сразу протянул руку.
— Мне?
— Вам.
Он взял письмо. Несколько секунд просто смотрел на него. Потом осторожно раскрыл. Внутри было всего несколько строк. Нико прочитал их один раз. Потом второй. А потом ещё раз. Хотя письмо было коротким, он перечитывал его так внимательно, словно пытался услышать за каждым словом её голос.
— Она написала это сама?
— Сама.
Нико провёл пальцами по краю бумаги.— Она хочет меня видеть?
— Да.
Нико опустил голову. На лице появилась едва заметная улыбка.
— Завтра я навещу её.  Жюль кивнул.— Я передам мадам.
Он уже хотел уйти, но Нико остановил его.— Мсье Жюль.
— Да?
— Она... действительно видела цветы?
Жюль улыбнулся.— Мсье Пиросмани, думаю, их невозможно было не увидеть.
Нико рассмеялся.— Я боялся, что она подумает, будто это сделал какой-нибудь богатый человек.
— Она сразу поняла, что это сделал человек, который ничего не просит взамен.
Нико замолчал.
Жюль поклонился.
— До свидания.— До завтра.
Жюль ушёл по дорожке.
Нико остался один.
Он снова раскрыл письмо.
Ещё раз прочитал.
Потом осторожно сложил его и спрятал во внутренний карман. Но завтра он не пошёл. Не пошёл и послезавтра. И ещё день. Нико боялся. Не встречи. Самого себя. Он боялся увидеть её глаза и понять, что всё это было только его мечтой. Боялся услышать от неё несколько вежливых слов. Боялся, что женщина, которой он отдал всё, окажется для него совсем чужой. Прошло три дня. И наконец Нико решился. Он отправился туда, где остановилась Маргарита. Шёл медленно. Несколько раз останавливался. Даже возвращался назад. Но всё-таки дошёл. Нико поднялся по ступеням. Постучал. Дверь открыли.
Он увидел незнакомого человека.— Мне нужна мадемуазель де Севр.
Мужчина посмотрел на него.— Вы кто?
— Никола Пиросмани.
Тот изменился в лице.
— Ах...
— Она здесь?
Наступила короткая пауза.— Мсье..
.— Да?
Мужчина опустил глаза.— Вы опоздали.
Нико почувствовал, как внутри всё оборвалось.
— Что значит — опоздал?
— Мадемуазель де Севр уехала.
Нико молчал.— Когда?
— Вчера ночью.
Он не сразу понял смысл этих слов.
— Вчера?
— Да.
Нико посмотрел куда-то мимо него.— Куда?
— Я не знаю. Дверь медленно закрылась. Нико остался на улице. Три дня. Всего три дня. Он держал в кармане её письмо. Её собственные слова. Она хотела встретиться с ним. Она ждала. А он не пришёл. Нико медленно сел на ступеньку .Достал письмо. Развернул. Прочитал. И впервые понял, что иногда человек может получить самое дорогое письмо в своей жизни — и потерять того, кто его написал, просто потому, что слишком долго боялся открыть перед ним дверь. Он долго сидел неподвижно. Потом поднялся. Письмо он не выбросил. Он спрятал его обратно. И пошёл по улице. Тифлис жил своей жизнью. Кто-то смеялся. Кто-то торговался. Где-то играла музыка. А Нико шёл один. И ему казалось, что город стал вдруг бесконечно большим. Где-то за его пределами ехала женщина, которую он любил. А он остался. С её письмом в кармане. И с памятью о море цветов, которое уже никогда не повторится.
Париж встретил Маргариту де Севр привычным шумом экипажей, запахом мокрого камня и тем особенным гулом, который никогда не стихает в большом городе, даже когда вечер уже опускается на бульвары. Она приехала поздно, почти сразу после дороги, не пожелав никого предупреждать о своем визите. Ей хотелось увидеть только одного человека — Мати.
Матильда де Флер жила неподалеку от Елисейских полей, в квартире, где всё было устроено с той легкой небрежностью, которая особенно хорошо удается парижанкам: на кресле лежала брошенная шаль, на маленьком столике дымилась чашка кофе, возле окна стояла ваза с уже слегка увядшими розами, а на мраморной пепельнице медленно догорала тонкая сигарета.
Мати сидела у окна в домашнем платье, поджав под себя одну ногу, и неторопливо ела круассан, листая утреннюю газету. Услышав, как открылась дверь, она даже не сразу подняла голову.
— Если это опять ты, Маргарита, то я предупреждаю: я совершенно не готова к светским разговорам.
Маргарита сняла перчатки и улыбнулась.
— Именно поэтому я и приехала.
Мати наконец посмотрела на нее и несколько секунд молча изучала ее лицо.
— Боже мой... Ты выглядишь так, словно всю дорогу разговаривала с призраком.
— Возможно, так оно и было.
— Тогда садись. Призраки — единственные собеседники, ради которых я готова пропустить завтрак.
Маргарита села напротив. Мати взяла сигарету, закурила и, выпуская дым в сторону открытого окна, спросила:
— Ну?
— Что «ну»?
— Ты никогда не приезжаешь ко мне просто так. Либо ты влюбилась, либо разлюбила, либо сделала что-нибудь совершенно безрассудное.
— А если всё сразу?
Мати медленно положила газету на колени.
— Тогда, mon Dieu, я должна была заказать шампанское.
Маргарита рассмеялась, но смех ее быстро стих.
— Я была в Тифлисе.
— Я знаю.
— Ты ничего не знаешь, Мати.
— Тогда рассказывай.
Маргарита посмотрела в окно. За стеклом Париж жил своей обычной жизнью: торопились прохожие, звенели колокольчики экипажей, где-то на соседней улице торговец громко расхваливал свой товар. И всё это вдруг показалось ей невероятно далеким от того города, который она оставила.
— Там был один человек, — тихо сказала она. — Художник.
— Ах, художник, — протянула Мати с легкой улыбкой. — Теперь я понимаю выражение твоего лица.
— Не спеши смеяться.
— Я не смеюсь. Я просто пытаюсь понять, насколько всё серьезно.
Маргарита замолчала.
— Он не похож на тех мужчин, которых мы привыкли встречать, — продолжила она. — Он почти ничего не говорил о себе. Иногда мне казалось, что он вообще живет не среди людей, а где-то рядом с ними. Он смотрел на мир так, словно видел в нем то, чего мы с тобой никогда не замечали.
Мати затянулась сигаретой и внимательно слушала.
— И что же он сделал?
Маргарита улыбнулась.
— Ничего.
— Это уже опасно.
— Я думаю, именно поэтому я его и запомнила.
Мати усмехнулась.
— Продолжай.
Маргарита немного помедлила, словно сама не знала, с какого места начать.
— В один из вечеров он пришел к моему дому. Я была на балконе. А утром...
— А утром?
— Утром вся площадь под моим балконом была покрыта цветами.
Мати застыла с круассаном в руке.
— Что значит «покрыта цветами»?
— Именно это и значит. Цветы лежали повсюду. Белые, красные, желтые... Их было столько, что люди не могли пройти по площади, не ступая на лепестки.
— Господи...
— Он купил их все.
— Все?
— Всё, что смог найти.
Мати медленно положила круассан обратно на тарелку.
— Маргарита, дорогая, ты понимаешь, что нормальный мужчина принес бы тебе букет?
— Понимаю.
— Очень влюбленный мужчина принес бы два.
Маргарита улыбнулась.
— А он купил цветочный рынок.
— Вот теперь я начинаю его уважать.
Обе рассмеялись.
Но Мати первой снова стала серьезной.
— И что ты почувствовала, когда увидела это?
Маргарита долго молчала.
— Я испугалась.
— Цветов?
— Нет. Того, что человек способен так любить.
Мати опустила глаза и медленно провела пальцем по краю чашки.
— Знаешь, Маргарита, иногда самые опасные мужчины именно те, кто умеет любить без меры.
— Он не опасный.
— Я этого и не говорила. Я сказала — опасная такая любовь.
Маргарита посмотрела на нее.
— Ты думаешь, это была любовь?
Мати слегка улыбнулась.
— Я думаю, если мужчина способен выложить площадь цветами ради женщины, которая стоит на балконе, то это либо любовь, либо очень серьезное безумие. А между нами, ma ch;re, разница не всегда так уж велика.
Маргарита тихо рассмеялась.
— Ты ничего не понимаешь.
— Напротив. Я слишком хорошо понимаю.
Она поднялась, подошла к столику, налила себе еще кофе и, повернувшись к Маргарите, добавила:
— Только обещай мне одну вещь.
— Какую?
— Никогда не рассказывай эту историю мужчинам в Париже. Они немедленно решат, что отныне каждая женщина ожидает, чтобы ей выложили улицу розами.
— А разве это плохо?
Мати посмотрела на нее поверх чашки.
— Нет. Но тогда Париж разорится на цветах.
Маргарита засмеялась уже по-настоящему.
Мати тоже улыбнулась, однако, когда отвернулась к окну, ее лицо стало задумчивым.
— Знаешь, что самое странное? — сказала она.
— Что?
— Ты приехала в Париж, но мыслями осталась там.
Маргарита ничего не ответила.
Она только посмотрела на улицу, где между экипажами проходили люди, где Париж сиял своими витринами, кафе и огнями, и вдруг отчетливо поняла: Мати права.
Тифлис остался далеко, за горами, за морем и дорогами, но тот человек с его странной, почти детской любовью почему-то оказался гораздо ближе, чем весь этот огромный Париж.
Мати подошла к ней, положила руку ей на плечо и тихо сказала:
— Не сердись на меня, Маргарита. Я рада, что ты наконец встретила человека, после которого тебе есть что вспомнить.
Маргарита повернулась к ней.
— А если я хочу забыть?
Мати улыбнулась той особенной улыбкой, которую Маргарита знала много лет.
— Тогда, ma ch;re, ты приехала не по адресу. Я слишком хорошо тебя знаю.
И, взяв с тарелки последний кусочек круассана, она добавила:
— Рассказывай всё сначала. На этот раз — без пропусков.
Маргарита не ответила.
Мати всё ещё стояла рядом, и между ними оставалось то небольшое расстояние, которое за долгие годы их близости почти никогда не существовало. Маргарита знала запах ее духов, знала, как Мати слегка щурится, когда ей что-то не нравится, знала привычку держать сигарету между двумя пальцами и даже то, как она поправляет волосы, когда волнуется. Были вещи, которые человек замечает только тогда, когда любит другого слишком долго и слишком глубоко, чтобы самому себе в этом признаться.
Маргарита протянула руку и коснулась ее пальцев.
— Ты ведь понимаешь меня лучше всех.
— Именно поэтому я и волнуюсь за тебя.
— А если я скажу, что не хочу уезжать из Парижа?
Мати улыбнулась.
— Я отвечу, что это разумное решение.
— А если скажу, что хочу вернуться?
Улыбка исчезла.
— Тогда я спрошу зачем.
Маргарита не убрала руки.
— Чтобы снова его увидеть.
Мати посмотрела на их переплетенные пальцы, потом на лицо Маргариты.
— А меня?
Этот вопрос прозвучал совсем тихо.
Маргарита будто вздрогнула.
— Тебя?
— Да. Меня ты тоже оставишь здесь?
Маргарита почувствовала, как внутри что-то болезненно сжалось.
Вот чего она боялась больше всего.
Не дороги.
Не Тифлиса.
Не художника.
Она боялась, что однажды ей придется выбирать между двумя жизнями, каждая из которых была ей дорога.
Мати была частью ее самой — Парижем, молодостью, разговорами до рассвета, тайными письмами, совместными прогулками, ночами, когда они могли лежать рядом на одном диване и говорить обо всем на свете, не замечая, как за окном наступает утро. Были между ними минуты, о которых они никогда не говорили вслух, потому что любое слово сделало бы их слишком настоящими.
Маргарита помнила, как однажды зимой Мати уснула у нее на плече. Она тогда долго не решалась пошевелиться, хотя рука затекла и уже болела. Ей было достаточно чувствовать ее дыхание и слышать, как за окном падает снег.
Она любила Мати.
Не так, как любят приятельницу.
Не так, как любят сестру.
И, может быть, именно поэтому их отношения столько лет оставались безымянными.
Маргарита подняла глаза.
— Ты знаешь, что я никогда тебя не оставлю.
Мати чуть усмехнулась.
— Это очень красивое обещание. Но я спрашиваю не о том.
— А о чем?
— Я спрашиваю, есть ли в тебе ещё место для меня, если ты действительно полюбила его.
Маргарита долго смотрела на нее.
— Есть.
— Ты уверена?
— Нет.
Это признание оказалось страшнее любого другого.
Мати медленно села рядом.
— Вот теперь я тебе верю.
Маргарита положила голову ей на плечо.
Так они сидели несколько минут, и впервые за весь вечер Маргарита почувствовала себя не артисткой, не женщиной, о которой говорят в парижских салонах, не той Маргаритой де Севр, которую знает публика, а просто человеком, которому страшно потерять самое дорогое.
— Я не знаю, что со мной произошло, — прошептала она. — Там я увидела его и вдруг поняла, что могу захотеть другой жизни. Совершенно другой. Такой, где мне не нужно быть Маргаритой де Севр. Где никто не знает моего имени.
— А кто же ты тогда?
— Не знаю.
— Он знает?
Маргарита улыбнулась сквозь слезы.
— Может быть. Или, может быть, ему вообще не нужно знать.
Мати повернула голову и посмотрела на нее.
— А я знаю.
Маргарита подняла глаза.
— Что?
— Тебя.
В этих двух словах было столько нежности, что Маргарита не выдержала.
Она коснулась ладонью щеки Мати.
Мати не отстранилась.
На мгновение между ними не осталось ни Парижа, ни Тифлиса, ни цветов, ни того странного мужчины, который сумел потревожить жизнь Маргариты одним безумным поступком.
Остались только они.
Как много лет назад.
Как будто ничего не изменилось.
Но Маргарита знала — изменилось всё.
Она осторожно поцеловала Мати в висок и прошептала:
— Я не хочу тебя терять.
Мати закрыла глаза.
— Тогда не теряй.
— А если я не смогу?
Мати открыла глаза и посмотрела на нее с грустной улыбкой.
— Тогда, дорогая моя, тебе придется впервые в жизни перестать думать о том, кого ты должна любить, и подумать о том, без кого ты действительно не можешь жить.
Маргарита ничего не ответила.
Потому что именно этого ответа она боялась больше всего.
Перед ней впервые встали две любви.
Одна была тихой, знакомой и прожитой почти до каждой мелочи.
Другая пришла внезапно, издалека, пахла пылью чужого города, красками, вином и цветами и обещала ей то, чего она никогда прежде не знала.
И страшнее всего было то, что сердце Маргариты не собиралось выбирать между ними.
После отъезда Маргариты Тифлис довольно скоро вернулся к своей обычной жизни. На улицах снова гремели арбы, возле духанов спорили о политике, торговцы перекликались с прохожими, а вечерами над городом поднимался знакомый запах угля, вина и горячего хлеба. Казалось, что вместе с последней повозкой, увезшей артистку, исчезло и то необыкновенное волнение, которое несколько недель жило в городе.
Только Нико никак не мог вернуться к прежней жизни.
Его стали часто замечать на почте. Он приходил туда обычно один, в своем старом пиджаке, с которым успел сродниться так, будто это была не одежда, а часть его самого. Долго стоял у окна, что-то выводил на листке бумаги своим неровным почерком, потом осторожно складывал лист, вкладывал в конверт и, прежде чем запечатать его, еще некоторое время смотрел на написанное.
Однажды почтовый служащий, знавший Нико в лицо, не выдержал:
— Кому же вы всё пишете, Нико?
Пиросмани поднял глаза и улыбнулся той своей странной, немного виноватой улыбкой, которой отвечал на вопросы о самом сокровенном.
— Женщине.
— Это я уже понял. А где она?
Нико посмотрел в сторону окна. За стеклом медленно двигалась улица, и в вечернем свете Тифлис казался ему каким-то чужим.
— Далеко.
— В России?
Нико покачал головой.
— Еще дальше.
Служащий усмехнулся:
— Значит, письмо долго идти будет.
— Пусть идет, — спокойно ответил Нико. — Если человек нужен человеку, письмо найдет дорогу.
Он запечатал конверт и положил его на стойку.
Так продолжалось не один день. Иногда Нико приходил утром, иногда ближе к вечеру, а бывало, что являлся на почту и просто стоял у окна, словно ждал не ответа, а какого-то знака. Кто-то из знакомых спрашивал его, зачем он пишет женщине, которая уже уехала и, быть может, давно забыла Тифлис. Нико на такие вопросы не сердился. Он вообще редко сердился, когда речь шла о Маргарите.
— Она не забыла, — однажды сказал он.
— Откуда знаешь?
Нико пожал плечами.
— Не знаю.
И после небольшой паузы добавил:
— Но сердце иногда знает раньше человека.
Наверное, он действительно не знал, доходили ли его письма. Возможно, каждое новое письмо было для него не столько надеждой на ответ, сколько способом еще немного побыть рядом с той женщиной, которая уже находилась за сотни верст от него. Он писал ей о Тифлисе, о виноградниках, о теплых вечерах, о людях, которых она никогда больше не увидит, и, может быть, о тех цветах, которые однажды лежали перед ее гостиницей так густо, что казалось, будто сам город решил на один день превратиться в сад.
А может быть, писал совсем о другом.
Может быть, просто выводил на бумаге ее имя.
Прошли годы. Письма исчезли, как исчезают многие вещи, которым при жизни никто не придает значения. Но однажды, уже в глубокой старости, Маргарита де Севр пришла в Лувр, где была выставлена картина Пиросмани. Она остановилась перед «Актрисой Маргаритой», долго смотрела на свое молодое лицо и, по свидетельствам этой поздней истории, принесла с собой письма, которые, как она утверждала, когда-то получилa от Нико.
Вот тогда становится особенно пронзительной та старая история о человеке, которого когда-то видели на тифлисской почте.
Он действительно писал.
А получила ли Маргарита каждое из этих писем, прочла ли их все, хранила ли долгие годы в своей дорожной сумке — этого мы уже никогда не узнаем.
Но если верить Маргарите, хотя бы несколько из них всё-таки дошли до неё.
И, быть может, спустя шестьдесят лет, стоя перед собственной юностью на холсте Пиросмани, она впервые поняла, что именно писал ей тот молчаливый человек из Тифлиса, который так долго не мог смириться с её отъездом.
XІІ.
Прошло несколько лет.
Лето 1912 года выдалось в Тифлисе жарким. Днём каменные стены домов раскалялись так, что к ним не хотелось прикасаться рукой, а вечером город словно оживал после долгого сна. С Куры тянуло прохладой, на улицах становилось шумнее, из открытых дверей духанов вырывались запахи вина, жареного мяса, кинзы и свежего хлеба. Где-то спорили о политике, где-то играли на сазе, где-то смеялись так громко, будто за стенами этого маленького мира не существовало ни Российской империи, ни войн, ни бедности, ни завтрашнего дня. Именно в одном из таких духанов произошло событие, которому тогда никто не придал особого значения. Виновником его был некий Мишель. Настощее его имя звучало  Михаил Ле-Дантю. Был он человеком безусловно интереснейшим, и со стороны казалось что  природа, по-видимому, создавала его в спешке, а потом сама не успела решить, что с ним делать дальше. Худой, подвижный, вечно взъерошенный, он производил впечатление человека, который только что выскочил из горящего дома — и уже на бегу успел заметить там интересную картину. Глаза у него были беспокойные. Они никогда не смотрели просто так. Если Ле-Дантю глядел на стену, можно было не сомневаться: через минуту он начнёт искать на ней какой-нибудь смысл. Если смотрел на человека — тем более берегитесь. Он мог рассматривать собеседника так внимательно, словно собирался не поговорить с ним, а написать на его лице диссертацию.
Характер у Михаила был соответствующий — неудобный для спокойной жизни и чрезвычайно полезный для искусства.
В тот день в большой и просторный дом Мишель вошёл первым. За ним появились Кирилл Зданевич и его брат Илья — мужчины интересные не менее, чем вышеупомянутый Мишель, хотя и каждый по-своему.
Если Ле-Дантю напоминал охотничью собаку, сорвавшуюся с поводка при виде следа, то братья Зданевичи были уже целой охотничьей экспедицией: один нёс компас, другой карту, третий, будь он у них, непременно потребовал бы ещё и теодолит — настолько серьёзно они относились к поискам прекрасного. Кирилл был старше Ильи всего на несколько лет, но выглядел человеком, которому сама жизнь поручила следить за порядком во Вселенной. Правда, Вселенная, судя по всему, не всегда выполняла его распоряжения. Он был наблюдателен, любознателен и обладал тем особенным свойством характера, которое особенно опасно для окружающих:   
Если Кирилл чем-нибудь заинтересовывался, то переставал замечать всё остальное. Можно было обратиться к нему с вопросом, предложить обед, сообщить о пожаре — он всё выслушал бы, кивнул и продолжил рассматривать картину.
— Кирилл, дом горит!
— Сейчас.
— Да он уже весь горит!
— Одну минуту.
— Какую минуту?!
— Я пытаюсь понять, почему художник поставил фигуру именно сюда. С таким человеком спорить было совершенно бесполезно.
Но если Кирилл обладал терпением коллекционера, то Илья имел характер человека, которому терпение было выдано в недостаточном количестве. Илья был живее, стремительнее, насмешливее. В нём чувствовалась та внутренняя пружина, которая заставляет человека не просто смотреть, а немедленно спрашивать: «Почему?» Он мог войти в комнату, окинуть её взглядом и через минуту уже знать, какая картина ему нравится, какая не нравится и почему хозяин дома совершенно напрасно повесил её именно над диваном. Если Кирилл подходил к искусству как исследователь, то Илья — как человек, которому не терпелось открыть окно и впустить туда свежий воздух. Он любил новое. Но не всякое новое. Потому что существовало немало людей, которые каждый год объявляли себя новаторами только потому, что научились носить шляпу набекрень. Илья к подобным новаторам относился без всякого почтения. Ему нужно было настоящее. То, что не просит разрешения войти в искусство. То, что входит — и само распахивает дверь.
Братья вообще были удивительной парой. Кирилл мог долго молчать, разглядывая картину. Илья выдерживал это молчание минут пять. Потом спрашивал:— Ну?
Кирилл продолжал смотреть.— Что «ну»?
— Что ты думаешь?
— Думаю.
— Это я вижу.
Я спрашиваю — что?
Кирилл наконец отвечал:— Интересно. Илья раздражённо разводил руками:— Вот за что я тебя люблю, братец. Из тебя слова приходится добывать киркой.
Но именно в этом и состояла сила братьев. Они не просто смотрели. Они искали. Им было мало красивой картины. Их интересовало, кто её написал, зачем написал, откуда взялся этот человек и почему его никто до сих пор не заметил. А потому встреча с Ле-Дантю была для них почти неизбежна. Михаил вообще был человеком, который первым бросал камень в спокойную воду. Кирилл и Илья приходили посмотреть, какие круги пошли по поверхности. И когда Ле-Дантю впервые привёл их в духан и показал на картину Пиросмани, братья подошли к стене почти одновременно. Кирилл прищурился. Илья наклонил голову.
Михаил уже сиял.
— Ну? — спросил он.
Кирилл ничего не ответил.Илья тоже молчал.
— Ну?! — повторил Ле-Дантю.
И тогда Илья сказал:— Где ещё такие есть?
Михаил улыбнулся. Вот теперь он понял, что нашёл союзников.Через несколько минут трое уже расспрашивали хозяина духана.Через час знали адрес ещё одного места. К вечеру у них появился список. А спустя несколько дней стало совершенно ясно: дело приобретает серьёзный характер. Пиросмани начали искать. И если до этой минуты Михаил Ле-Дантю был охотником-одиночкой, то теперь к нему присоединились два брата Зданевича. Трое мужчин, каждый со своими причудами, отправились по Тифлису на поиски человека, о котором почти никто не говорил, но чьи картины висели повсюду. Впрочем, они ещё не знали главного. Они искали не просто художника. Они искали человека, которому суждено было пережить и их, и их эпоху. А Нико Пиросмани в это самое время, вероятно, даже не подозревал, что по Тифлису уже ходят три странных человека и собирают его картины.И если бы ему сказали:— Нико, вас ищут художники. Он, скорее всего, только пожал бы плечами. Потому что Пиросмани был из тех людей, которые всю жизнь думали, что их картины нужны только тем, кто платит за них несколько рублей. А тут появились люди, которые собирались платить за них не деньги. Они собирались заплатить ему тем, чего у него никогда прежде не было, — памятью.
Вечер 1913 года в Тифлисе опускался медленно, как старый бархатный занавес в театре, когда спектакль завершен но ощущение праздника еще остается и зрители еще не покидают зал.  День ещё держался за крыши, но в узких улицах уже синели сумерки. Из открытых дверей духанов тянуло вином, жареным мясом, пряностями и табачным дымом. Где-то звенела зурна, где-то лениво перебирали струны, а за соседним столом уже третий час спорили о политике люди, которые совершенно не собирались ничего менять в государстве, кроме количества выпитого вина. Нико творил свои великие произведения, но еще не знал что о нем уже говорят.
В дальнем углу одного из таких духанов собрались молодые художники, голодные до творчества и весьма амбициозные. Ладо Гудиашвили сидел, подперев подбородок рукой, и задумчиво рассматривал висевшую напротив картину. Рядом с ним расположился Давид Какабадзе. Напротив сидел чрезмерно добрый и общительный Дмитрий Шеварднадзе, недавно вернувшийся из Германии. Он был человеком более собранным, чем остальные, и производил впечатление человека, который даже за грузинским столом способен помнить, зачем пришёл. На столе стояли кувшин вина, несколько стаканов, тарелка с сыром и хлеб. А над всем этим застыл Пиросмани. На чёрной поверхности — люди, животное, деревья, небо. Простые фигуры. Простые цвета. И какая-то странная тишина.
Первым заговорил Какабадзе:— Вот скажите мне, господа, почему эта картина всё время заставляет меня возвращаться к ней взглядом?
Гудиашвили усмехнулся.— Потому что вы человек любопытный.
— Это объяснение годится для жандарма, но не для художника.
— Тогда потому, что вы ничего в ней не понимаете.
Какабадзе посмотрел на него.— А вы понимаете?
— Нет.
— Тогда почему смеётесь?
— Потому что приятно иногда не понимать вместе.
Дмитрий Шеварднадзе улыбнулся.— В Германии, если художник не понимает картины, он пишет о ней десять страниц.
— А у нас? — спросил Ладо.
— А у нас хозяин духана просто снимает её со стены и вешает другую. Все рассмеялись. Но через минуту снова наступила тишина. Пиросмани смотрел на них со стены.
Какабадзе наконец сказал:— В нём есть что-то удивительное.
— В ком? — спросил Ладо.
— В этом человеке.
— Вы даже его не знаете.
— Для этого иногда достаточно увидеть, как человек пишет.
Шеварднадзе поставил стакан на стол.— Вы хотите сказать, что он художник?
Какабадзе повернулся к нему.— А разве нет?
— Я хочу понять, что именно делает его художником.
Ладо оживился.— Вот это хороший вопрос. Он встал и подошёл к картине.— Посмотрите на эти фигуры. Они ведь совсем не похожи на то, чему нас учат.
— Слава Богу, — пробормотал Какабадзе.
— Почему «слава Богу»?
— Потому что если бы были похожи, мы бы сейчас сидели здесь и говорили о чём-нибудь другом.
Шеварднадзе задумался.— В Германии нас учили искать форму.
— А он её не ищет, — тихо сказал Ладо.
— Именно.— Он просто её видит.
Какабадзе поднял палец.— Вот! Он даже привстал от возбуждения.— Вот об этом я и говорю! Мы всё время пытаемся найти какую-то дверь в искусство. Строим её, украшаем, придумываем к ней ключ. А этот человек просто проходит через стену.
Ладо рассмеялся.— Хорошо сказано.
— Ничего хорошего.
Сам не знаю, что сказал.
— Это и называется искусством, — заметил Шеварднадзе.
Снова засмеялись. Но теперь уже тише. Потому что разговор перестал быть шуткой.
Ладо снова посмотрел на картину.— Знаете, что меня в нём пугает?
— Что? — спросил Какабадзе.
— Он свободен.
Шеварднадзе нахмурился.— Свободен?
— Да. Совершенно. Ладо говорил медленно, подбирая слова.— У него нет школы. Нет учителя, который стоит за плечом и говорит: «Так нельзя». Нет профессора, который объяснит ему, где правильно поставить линию. Нет выставочного комитета. Нет критика. Нет даже особенного желания кому-нибудь что-нибудь доказать. Он пожал плечами.— И всё-таки он пишет.
Какабадзе задумался.— Может быть, поэтому и пишет.
— Что ты имеешь в виду?
— Может быть, настоящий художник начинается там, где ему уже некому объяснять, как надо.
Шеварднадзе посмотрел на него внимательно.— Тогда почему его никто не знает?
На этот вопрос ответить оказалось труднее. За соседним столом кто-то громко засмеялся.
Духанщик принёс новую бутылку и неожиданно сказал— Я его знаю.
— Вы?
— Я!
— Может вы тогда скажете где он?
Духанщик поставил бутылку на стол и оперевшись руками о край посмотрел на Дмитрия тяжелым взлядом,— Он везде!
Дмитрий даже приподнялся со стула. —Простите.
— Сынок он везде, в каждом духане, каждой лавке Тифлиса, спроси у Георгия, спроси у Георгия Авшетиани, спроси у Гришашвили, спроси у Калантара, любой скажет, Нико здесь.
 С улицы донёсся звон колокольчиков проезжавшего экипажа. Тифлис жил своей жизнью. А они сидели перед картиной человека, которого город знал только по имени.
Наконец Дмитрий сказал:— Потому что он пишет для людей, которые приходят сюда выпить.
Ладо покачал головой.— Нет.
— Почему?
— Он пишет для всех. Просто пока ещё никто этого не понял.
Какабадзе посмотрел на Ладо и улыбнулся.— Хорошо сказано.
— Не я сказал.
— А кто?
Ладо показал на картину.— Он.
Некоторое время они молчали.
Потом Шеварднадзе спросил:— А где он сейчас? Какабадзе пожал плечами.— Кто знает? Но духанщик прав, Пиросмани сейчас в каждом духане.
— Надо найти.
Ладо усмехнулся:— Найти Пиросмани?
— Да.
— Зачем?
Шеварднадзе посмотрел на него совершенно серьёзно.— Чтобы поговорить.
— А если он не захочет?
Дмитрий улыбнулся.— Тогда хотя бы посмотрим, как он молчит.
Какабадзе рассмеялся.— Прекрасно! Вот и всё, что нам осталось от немецкой культуры: приехал человек из Германии и предлагает искать человека, который не хочет разговаривать.
— А что ты предлагаешь?
— Выпить.
— Это ты всегда предлагаешь.
— Потому что это единственное искусство, в котором я пока достиг совершенства.
Ладо поднял стакан.— За Пиросмани.
Они выпили. И никто из них тогда ещё не знал, что имя, которое только что прозвучало за простым тифлисским столом, очень скоро начнут произносить в Москве. А потом — в Петербурге. А потом — далеко за пределами России и Грузии. Но в тот вечер Пиросмани всё ещё оставался просто Нико. Бедным человеком из Тифлиса. Художником, чьи картины висели над головами пьющих людей. И, пожалуй, самым великим из всех, кто в этом духане не присутствовал.
XІІІ.
Весной 1913 года  Москва вдруг заговорила на каком-то новом, непривычном языке. На Большой Дмитровке, в художественном салоне Клавдии Михайловой (Глаши), Михаил Ларионов устроил выставку с нарочито дерзким названием — «Мишень». Он назвал её так не случайно: в неё действительно собирались стрелять со всех сторон — критики, почтенные живописцы, любители красивых картин и те, кто ещё вчера считал искусством только то, что было аккуратно обрамлено золотой рамой и одобрено академией. Ларионов прекрасно понимал, что выставка вызовет шум, и, кажется, только этого от неё и ждал, Ларионов был еще тот провокатор.
На стенах рядом с работами Ларионова, Наталии Гончаровой, Малевича, Ле-Дантю и других художников появились вещи, которые для тогдашней московской публики казались почти вызовом здравому смыслу. Здесь были детские рисунки, вывески, примитивистские работы, картины, написанные так, словно их авторы никогда не слышали о правилах академической живописи. А среди всего этого — несколько холстов человека, которого в Москве почти никто не знал и который сам, скорее всего, даже не представлял себе, что его картины однажды окажутся здесь, в самом сердце художественной Москвы.
Четыре его работы привезли из Тифлиса. Их путь в Москву начался с братьев Зданевичей и Михаила Ле-Дантю, которые годом раньше увидели картины Нико в тифлисских духанах и сумели понять то, чего не замечали ни владельцы этих заведений, ни случайные посетители. Для них эти картины были не забавными вывесками неизвестного самоучки, а свидетельством совершенно особого художественного мира.
Ларионов внимательно рассматривал эти холсты.
В них не было ничего от того искусства, которым привыкла гордиться Европа. Не было желания понравиться зрителю, не было академической выучки, не было привычного стремления сделать человека красивее, животное благороднее, пиршество роскошнее, а жизнь — приличнее. У Пиросмани всё было иначе. Его люди стояли перед зрителем немного неподвижно, будто пришли из далёкого сна; животные смотрели своими огромными, почти человеческими глазами, а застолья, охоты, князья, купцы и женщины существовали в каком-то особенном пространстве, где бедность и величие могли соседствовать на одном чёрном полотне.
Ларионов понимал: вот оно.
Вот тот Восток, о котором он говорил.
Не тот Восток, который европейские художники придумывали в своих мастерских, украшали орнаментами и превращали в красивую декорацию, а настоящий — грубый, наивный, древний, живой, существующий сам по себе и потому совершенно не обязанный подчиняться европейским правилам.
Он поставил Пиросмани рядом с современными художниками не из жалости к тифлисскому самоучке и не ради экзотики. Для Ларионова это было доказательством собственной художественной мысли: искусство может родиться там, где его никто не ждал, и человек, никогда не открывавший учебника живописи, иногда способен сказать красками больше, чем десятки образованных мастеров.
А публика?
Публика сначала улыбалась.
Кто-то останавливался перед картинами Пиросмани, долго смотрел, потом пожимал плечами и переходил к следующему полотну. Кто-то возвращался. Кто-то начинал спорить. Одни называли эти работы детскими, другие — варварскими, третьи не находили слов и потому смеялись. Но были и такие, кто задерживался перед ними дольше остальных, потому что чувствовал: за этой простотой скрывается что-то такое, чему пока ещё трудно подобрать название.
В тот же день нарочно не придумаешь а это случилось первого апреля вокруг «Мишени» разгорелся настоящий скандал. В Политехническом музее проходил диспут о современном искусстве, организованный Ларионовым. Говорили о Востоке, о национальном искусстве, о Западе, о будущем живописи. Ларионов выступал горячо, Илья Зданевич тоже вступил в спор, и вечер закончился так бурно, что пришлось вмешаться полиции. Москва ещё не знала, что именно такие вечера через несколько лет будут вспоминать как первые страницы истории русского авангарда.
А где-то далеко от Москвы, в Тифлисе, этого шума не слышал человек, чьи картины стали одной из самых удивительных находок выставки.
Нико продолжал жить своей обычной жизнью.
Он по-прежнему ходил по знакомым улицам, заглядывал в духаны, разговаривал с хозяевами, иногда получал за картину немного денег, иногда еду, иногда вино, а иногда — только добрый смех посетителей. Наверное, он и представить не мог, что несколько его чёрных полотен сейчас висят в московском салоне, где вокруг них спорят люди, говорящие о будущем искусства.
И в этом было что-то удивительно несправедливое и одновременно прекрасное.
Москва уже открывала Пиросмани для себя, а сам Пиросмани об этом почти ничего не знал.
Его имя впервые переступило границу Тифлиса, но сам художник оставался там же — одинокий, бедный, неприкаянный, среди духанов, вывесок, пыльных улиц и кавказского солнца.
Он ещё не стал великим художником.
Великим его сделает время.
А пока четыре его картины тихо висели в Москве, и люди, проходя мимо них, впервые начинали понимать: настоящее искусство иногда приходит не из академии, не из столицы и не из знаменитой мастерской. Иногда оно приходит с окраины далёкого города, пахнет дымом духана, вином, пылью и дорогой — и даже не знает, что его уже начали открывать.
Илья Зданевич долго стоял перед четырьмя картинами, привезёнными из Тифлиса, и никак не мог заставить себя отойти. В зале было шумно: посетители переходили от одного полотна к другому, спорили, смеялись, возмущались, кто-то громко доказывал своему собеседнику, что всё это вовсе не живопись, а издевательство над живописным искусством. Рядом с картинами Ларионова и Гончаровой кипели разговоры, молодые художники говорили быстро и горячо, словно боялись, что если замолчат хоть на минуту, старое искусство тут же вернётся и снова займёт все стены. Но Илья почти не слышал этих голосов. Перед ним стоял Тифлис.
Он узнавал его сразу — не глазами даже, а каким-то внутренним чувством. В этих чёрных полотнах была та самая земля, по которой они ходили вместе с Ле-Дантю, те самые духаны, где над столами висел табачный дым, где хозяин мог заплатить художнику несколькими монетами, кувшином вина или просто тарелкой горячей еды. За всеми этими людьми, животными, всадниками, застольями и неподвижными фигурами Илья видел одного человека — Нико, того самого Нико, которого в Тифлисе многие знали просто как странного мужика с красками.
Илья почувствовал, как внутри у него что-то болезненно сжалось. Здесь его уже рассматривали как художника, обсуждали его манеру, пытались найти объяснение его простоте, а там, в Тифлисе, тот же самый человек мог часами сидеть в углу духана, ждать заказчика и думать, где провести следующую ночь. Илья вспомнил их первые поиски, разговоры с хозяевами, удивлённые лица: «Вы не знаете Нико?» Для них он был частью привычной жизни, почти незаметной, как старая вывеска над дверью. А теперь четыре его картины висели в Москве.
— Ну и чего ты так смотришь? — раздалось рядом.
Илья обернулся. Ларионов стоял, прислонившись плечом к стене, и наблюдал за ним с насмешливым прищуром.
— А как мне смотреть?
— Как угодно. Только не так, будто ты сейчас собираешься жениться на этих картинах.
Илья невольно улыбнулся.
— Я просто думаю.
— Это я заметил. Ты уже четверть часа думаешь.
— Откуда вы знаете, сколько?
— Потому что я тоже здесь стою, только в отличие от тебя умею иногда отходить от стены.
Илья снова посмотрел на картины.
— Странно видеть их здесь.
— Почему?
— Потому что я знаю, откуда они приехали.
— А я знаю, куда они приехали, — усмехнулся Ларионов. — В Москву. Причём, заметь, приехали раньше своего хозяина.
Илья повернулся к нему.
— Вот именно это меня и беспокоит.
— Что картины путешествуют лучше художника?
— Что художник даже не знает, что они здесь.
Ларионов на мгновение замолчал, а потом сказал:
— А ты думаешь, если бы знал, ему стало бы лучше?
Илья не сразу ответил.
— Не знаю.
— Вот и я не знаю.
Ларионов оттолкнулся от стены и подошёл к одной из картин.
— Скажи мне честно, Илья: если бы ты встретил его сейчас в Москве, ты бы назвал его великим художником?
— Нет.
— Почему?
— Потому что он сам бы не понял, что я от него хочу.
Ларионов рассмеялся.
— Вот видишь! А наши господа критики уже объясняют его нам на пяти страницах.
— Они его не знают.
— А ты знаешь?
Илья посмотрел на него.
— Немного.
— Этого достаточно, чтобы ошибиться особенно сильно.
Илья усмехнулся:
— Вы сейчас хотите сказать, что я ничего в нём не понимаю?
— Я хочу сказать, что ты слишком хорошо его знаешь.
Ларионов помолчал, разглядывая картину.
— Мы смотрим на эти холсты и радуемся: вот человек, который не знает академических правил, не знает наших споров, не знает, что можно, а что нельзя. А ты смотришь и вспоминаешь, где он ночевал.
Илья опустил глаза.
— Да.
— И сколько ему за картину платили.
— Да.
— И как над ним смеялись.
Илья ничего не ответил.
Ларионов повернулся к нему:
— Вот поэтому ты сейчас стоишь перед его картинами с таким лицом, будто должен ему что-то объяснить.
— Может быть, и должен.
— Что?
Илья долго молчал, прежде чем ответить:
— Что его наконец увидели.
Ларионов усмехнулся, но уже без насмешки.
— Не торопись.
— Почему?
— Потому что увидеть картину ещё не значит увидеть художника.
Эти слова Илья почувствовал особенно остро.
Вокруг продолжался шум выставки, кто-то спорил у соседнего полотна, кто-то громко смеялся, а перед четырьмя чёрными картинами Пиросмани несколько человек остановились и теперь о чём-то оживлённо говорили.
Ларионов посмотрел на них и тихо сказал:
— Но знаешь, что мне нравится?
— Что?
— Они остановились.
— И что?
— Значит, что-то почувствовали.
— Даже если сами не понимают что?
— Особенно если не понимают.
Илья улыбнулся.
— Вы всё-таки хитрый человек, Михаил Фёдорович.
— А ты только сейчас это понял?
Они оба засмеялись, и напряжение на мгновение исчезло.
Но потом Илья снова посмотрел на картины.
— Всё равно странно, — сказал он. — Там, в Тифлисе, Нико может сидеть один в каком-нибудь духане, а здесь люди спорят, каким должно быть искусство будущего, и среди этого будущего висит он.
Ларионов покачал головой.
— Не среди будущего, Илья.
— А где?
— Впереди него.
Илья посмотрел на Ларионова, но тот уже отвернулся к картине.
— Только вот беда, — добавил Михаил, — сам Нико об этом никогда не узнает.
— Почему?
Ларионов пожал плечами.
— Потому что таким людям слава обычно приходит слишком поздно. А когда приходит, они уже не понимают, зачем она им нужна.
Илья долго молчал. Ему вдруг захотелось немедленно вернуться в Тифлис, найти Нико на знакомой улице, взять его за плечи и сказать: «Нико, ты знаешь, где сейчас твои картины? Ты знаешь, что люди в Москве спорят из-за тебя?» Но он почти физически слышал в ответ его спокойный голос: «А зачем им мои картины?»
И тогда Илья понял, что не знает, что бы ему ответил.
Он ещё раз взглянул на четыре тёмных полотна.
— Всё-таки удивительный человек, — произнёс он.
Ларионов посмотрел на него и улыбнулся:
— Теперь уже не только твой Нико, Илья.
— А чей?
— Наш.
Илья покачал головой.
— Нет. Он всё равно останется Нико.
— Тем лучше, — ответил Ларионов. — А Москве придётся самой догадаться, кто перед ней.
Илья снова посмотрел на картины и впервые почувствовал не только гордость, но и тревогу. Четыре полотна уже начали свою самостоятельную жизнь, а человек, который их создал, по-прежнему оставался далеко, в своём Тифлисе, ничего не зная о том, что его имя впервые вошло в большую историю искусства.
XІV.
В начале 1914 года Тифлис ещё жил так, словно старый мир никуда не собирался уходить. По вечерам на улицах зажигались фонари, из открытых окон доносилась музыка, на базарах торговцы до хрипоты спорили о цене фруктов, а в духанах, несмотря на всё более тревожные разговоры, по-прежнему собирались люди. Здесь обсуждали политику, вспоминали московскую выставку «Мишень», спорили о новых художниках и о том, куда движется искусство, а потом разговор неизбежно переходил к вину, женщинам, лошадям и последним городским новостям. Тифлис умел жить сразу несколькими жизнями и потому долго не хотел замечать, что над Европой уже сгущаются тучи. Нико в ту пору тоже продолжал жить своим привычным образом. Он ходил по городу с кистями, заглядывал в знакомые духаны, принимал случайные заказы, разговаривал с хозяевами заведений и мог провести несколько часов среди совершенно незнакомых людей, слушая их разговоры. После московской выставки его имя стало известно уже не только в Тифлисе. О нём говорили молодые художники, им интересовались люди, которые прежде вообще не обращали внимания на картины, написанные для духанов. Илья Зданевич особенно горячо убеждал всех, что на этом нельзя останавливаться.Однажды он пришёл к Нико и долго рассказывал ему о Париже. Нико сидел за столом, перебирая кисти, и слушал внимательно. Он уже привык к тому, что Илья говорит быстро и увлечённо, но на этот раз речь шла о таком далёком месте, что художник явно пытался представить его себе не как город, а как нечто почти сказочное.
— Ты понимаешь, Нико, в Париже сейчас собираются художники со всей Европы. Там ищут новое искусство, спорят о живописи, устраивают выставки. Я думаю, что твои картины должны быть там.
Нико поднял глаза и несколько секунд смотрел на Илью, словно хотел понять, шутит тот или говорит серьёзно.
— А почему они должны их увидеть?
— Потому что ты пишешь иначе, чем все остальные.
Нико посмотрел на свои руки, испачканные краской, и слегка улыбнулся.— Разве это всегда хорошо — писать иначе?
— В твоём случае — да.
Нико задумался, а потом спросил:— А Париж дальше Москвы?
— Намного.
— Значит, картины поедут без меня?
— Если всё получится, вероятно, да.
Нико тихо рассмеялся.— Они привыкли путешествовать без меня. Я ведь всю жизнь с ними расстаюсь. В этой простой фразе Илья услышал больше, чем Нико собирался сказать. Действительно, картины Пиросмани всю его жизнь уходили от него почти так же легко, как появлялись. Он мог написать работу для духана, получить за неё деньги или еду, оставить её в подарок, обменять на ночлег, а иногда просто забыть о ней, едва переступив порог заведения. Он никогда не относился к своим произведениям как к сокровищу, которое необходимо запереть в шкафу и беречь до лучших времён. Картина для него была продолжением разговора с человеком, а разговор, если он состоялся, уже не принадлежал одному собеседнику. Теперь же впервые возникла возможность, что этот разговор уйдёт очень далеко — во Францию, в Париж, туда, где никто не знал ни Тифлиса, ни старых духанов, ни запаха вина, смешанного с пылью, ни голоса уличных торговцев, ни тех огромных животных, которых Нико рисовал с такой удивительной серьёзностью, будто когда-то видел их во сне. Илья думал о выставке уже совершенно конкретно. Он говорил о картинах, которые можно было бы выбрать, о том, как рассказать французской публике о Пиросмани, как подготовить материалы, как объяснить людям, почему этот странный художник из Тифлиса не похож ни на одного другого. Для Ильи это было не пустой мечтой, а делом, которое следовало довести до конца.Нико же воспринимал Париж совсем иначе.
В другой раз он спросил:— А горы там есть?
— Есть, но не такие, как у нас.
Нико задумался и ответил:— Тогда странный это город. Если нет таких гор, как у нас, значит, ему всё-таки чего-то не хватает.
Илья рассмеялся, а затем разговор снова перешёл к Грузии. В этот момент он вдруг особенно ясно понял, что именно и нужно показать Парижу. Не просто несколько необычных картин неизвестного художника, а целый мир, который Нико носил в себе: грузинское застолье, животных, людей, князей, торговцев, женщин, детей, дороги, деревья, горы и ту странную, почти сказочную простоту, которой была наполнена его живопись.Нико мог рассказать об этом мире лучше любого искусствоведа.
Однако история распорядилась иначе. Летом 1914 года Европа вспыхнула войной. Сначала новости казались далёкими и почти невероятными. Потом тревожными. Затем стало ясно, что происходящее уже нельзя отделить от собственной жизни. В газетах всё чаще появлялись сообщения о мобилизации, фронте, союзах, новых сражениях. На улицах стало больше солдат, на вокзале — эшелонов, а в разговорах людей всё меньше оставалось места для искусства.То, что ещё недавно казалось важным и почти достижимым, вдруг оказалось совершенно несущественным.Париж не исчез, но дорога к нему исчезла. Выставка, о которой ещё недавно говорили с таким воодушевлением, осталась замыслом. Картины не отправились во Францию, каталоги не были подготовлены так, как мечталось, а европейская художественная жизнь, ещё недавно казавшаяся огромной мастерской, превратилась в пространство войны.
Когда Илья встретился с Нико и сообщил ему, что планы придётся отложить, тот, кажется, уже не особенно удивился.— Значит, не получится? — спросил он.
— Пока не получится.
Война всё изменила. Нико некоторое время молчал, а потом взял со стола кисть и начал медленно очищать её от засохшей краски.
— Жаль, — сказал он наконец. Илья ожидал, что Нико расстроится сильнее. Ему хотелось объяснить, что война когда-нибудь закончится, что Париж никуда не денется и что возможность ещё может появиться.
Но Нико вдруг посмотрел на него и сказал:— Может быть, оно и к лучшему.— Почему ты так думаешь?
Нико пожал плечами.— Я всё равно не знаю, что бы я там делал.
— Тебя бы увидели.
Художник улыбнулся.— Пусть лучше картины увидят.
Он немного помолчал, а потом продолжил:— Я всю жизнь писал для людей, которых видел перед собой. Для тех, кто сидел за столом, для тех, кто проходил мимо, для хозяина духана, которому нужна была вывеска, для человека, которому хотелось иметь дома красивую картину. А если человек сидит за тысячи вёрст и смотрит на мою работу, разве он поймёт, почему я написал её именно так?
— Поймёт,
— убеждённо сказал Илья.
Нико посмотрел на него с доброй улыбкой.— Ты слишком хорошо думаешь о людях.
Они оба засмеялись, но смех быстро стих. За окном в этот момент проходили солдаты, и тяжёлый ритм их шагов глухо отдавался в каменной улице. Нико долго смотрел им вслед.
— Видишь, Илья, теперь у людей есть дела поважнее моих картин.
Илья ничего не ответил, потому что понимал: Нико ошибается. Просто время ещё не пришло. Война затянулась, и Тифлис постепенно стал совсем другим. Подорожал хлеб, стало труднее покупать краски, закрывались духаны, люди всё чаще думали о деньгах и о тех, кто ушёл на фронт. Исчезала та беспечность, которая когда-то позволяла человеку сидеть за столом до глубокой ночи и обсуждать искусство, жизнь и любовь. Мир, для которого Нико писал свои картины, начинал исчезать ещё до того, как кто-нибудь успел это осознать.
Иногда он всё-таки спрашивал Илью о Париже, но уже не о выставке.
— Там сейчас тоже война?
— Да.
Нико кивал и больше ничего не спрашивал. Возможно, он представлял себе далёкий Париж, в котором теперь тоже пустеют столы, женщины ждут мужей, люди считают деньги и художники, подобно ему, сидят перед своими картинами, не понимая, кому они нужны в такое время. Париж постепенно становился для него не городом, а символом другой жизни — той, которая могла бы начаться, если бы история хотя бы однажды не опоздала к нему со своими подарками. Но Нико продолжал писать. Он снова ходил по Тифлису со своими кистями, заходил в духаны, смотрел на старые вывески и разговаривал с людьми. Его картины продолжали уходить из рук, только теперь всё чаще за них нечем было платить. Иногда он мог получить тарелку еды, иногда несколько монет, иногда просто услышать от хозяина: «Нико, приходи позже, сейчас не время». И он уходил. Так же спокойно, как приходил. Ему было суждено всю жизнь идти куда-то дальше, не зная, где окажется вечером. А Париж тем временем оставался далеко. Позже картины Пиросмани действительно начнут путешествовать по миру. Люди в других странах будут стоять перед ними, пытаясь понять, откуда появился этот удивительный художник, сумевший без академического образования создать собственную вселенную, в которой простые люди становились почти сказочными персонажами, а животные смотрели на зрителя с такой серьёзностью, будто знали о жизни что-то, чего не знали люди. Но сам Нико этого не увидел. Он не увидел Парижа, о котором когда-то спрашивал Илью, не узнал, какое впечатление его картины могли бы произвести на европейских художников, и не узнал, что его имя однажды станет известно далеко за пределами Грузии.Картины ушли дальше него. А он остался в Тифлисе. Остался среди тех самых улиц, которые всю жизнь были его настоящей галереей, среди духанов, старых домов, горного воздуха, людского гомона и грузинского неба. И если бы однажды ему всё-таки довелось оказаться в Париже, мне кажется, Нико долго стоял бы посреди незнакомой улицы, слушал чужую речь, рассматривал прохожих и огромные каменные дома, а потом обязательно вспомнил бы Тифлис.Он, вероятно, не стал бы говорить о музеях и выставках. Он спросил бы, где здесь можно выпить вина, посмотрел бы на далёкое небо и, подумав немного, сказал бы Илье:— Красивый город. Только наших гор ему всё-таки не хватает. И, наверное, именно в этом был бы весь Нико Пиросмани: человеку, который всю жизнь носил в себе Грузию, Париж мог дать признание, но домом всё равно остался бы Тифлис.
XV.
Война пришла в старый добрый Тифлис не сразу. Первое время она существовала где-то далеко, за горами, за морями и границами, о которых большинство жителей города знало лишь по газетам и разговорам на базаре. Вечерами в духанах по-прежнему зажигали лампы, хозяева выставляли на столы кувшины с вином, кинто громко спорили о политике, извозчики ругались с торговцами, а музыканты играли до тех пор, пока последний посетитель не поднимался из-за стола. Казалось, что война может сколько угодно бушевать где-то там, на чужих дорогах, но Тифлис сумеет сохранить свою привычную жизнь, потому что этот город всегда обладал удивительной способностью переживать перемены, не отказываясь от самого себя. Нико тоже продолжал жить по-старому. Он ходил по улицам со своими кистями, заглядывал в знакомые духаны, разговаривал с хозяевами, принимал случайные заказы и иногда соглашался написать картину просто за обед. Вечером он мог оказаться за столом среди совершенно незнакомых людей, а утром проснуться в таком месте, где ещё вчера его никто не знал. Для него это было естественно. Он никогда особенно не стремился к дому, потому что давно привык считать домом тот угол, где можно было положить рядом кисти и спокойно заснуть.Но постепенно Тифлис начал меняться, и Нико заметил это раньше многих. Сначала подорожал хлеб. Потом исчезли некоторые продукты. Затем в городе стало всё больше солдат и женщин, провожавших мужчин на фронт. На вокзале почти ежедневно стояли военные эшелоны, и их движение всё чаще нарушало привычный ритм города. На рынках люди стали разговаривать тише, чаще считать деньги и дольше стоять перед прилавками, прежде чем решиться что-нибудь купить. А потом начали пустеть духаны.
Однажды Нико пришёл к старому знакомому, у которого много лет назад написал большую вывеску. Когда-то здесь вечером было не протолкнуться: люди сидели за столами, пели, спорили, смеялись, а хозяин, заметив Нико у двери, обязательно кричал ему, чтобы тот садился рядом и выпивал с ними. Теперь же в огромном помещении стояли всего два занятых стола, а сам хозяин сидел возле окна и задумчиво смотрел на улицу.
— Что с тобой случилось? — спросил Нико, снимая шапку. — Я помню, раньше у тебя здесь даже воздух был занят людьми.
Хозяин улыбнулся, но в улыбке не было прежней весёлости.— Теперь воздуха хватает на всех. Только людей не хватает.
Нико сел напротив.— Война?
— Война, цены, страх, сухой закон — всё вместе. Люди стали считать каждую копейку, а когда человек начинает считать каждую копейку, ему уже не до долгих вечеров за вином. Нико посмотрел на пустые столы и заметил, что на одном из них вместо привычного кувшина стоял чайник.— А это что за новое угощение?
— Чай.
— А где вино?
Хозяин рассмеялся.— Ты ещё спрашиваешь? Власть решила, что народ должен жить трезво. Он задумался, а потом совершенно серьёзно спросил:— А народ с ней согласился?
Хозяин так громко рассмеялся, что один из посетителей обернулся.— Вот за это я тебя и люблю, Нико. Ты умеешь задавать вопросы, на которые никто не знает ответа. Это был странный смех, смех на фоне надвигающейся катастрофы. Но тогда никто не придал этому значения.
Они посмеялись вместе, но вскоре снова наступила тишина. Нико посмотрел на стену. Там висела его старая работа — большое застолье, написанное много лет назад. За длинным столом сидели люди, перед ними стояли блюда, кувшины и чаши, а над всем этим словно светилось то особенное настроение грузинского застолья, которое невозможно объяснить человеку, никогда его не знавшему.
— Картина ещё держится, — сказал Нико.
— А куда ей деваться? — ответил хозяин. — Она крепче самого духана.
Нико улыбнулся.— Я могу тебе ещё одну написать.
Хозяин покачал головой.— Не надо.
— Почему?
— Потому что мне нечем тебе заплатить.
Нико некоторое время смотрел на него.— Я ведь не спросил о деньгах.
— А о чём же ты спросил?
— О картине.
Хозяин вздохнул и отвернулся к окну.— Понимаешь, Нико, сейчас люди покупают хлеб. Потом керосин. Потом дрова. Если после этого у них что-нибудь остаётся, они думают о вине. А картины стоят где-то после всего этого. Нико ничего не ответил. Он прекрасно понял. Всю жизнь он существовал именно в том мире, где картина могла быть нужна человеку. Не обязательно как произведение искусства — иногда как вывеска, украшение стены, подарок, память о свадьбе или просто весёлая вещь, на которую приятно смотреть за столом. Но теперь сама жизнь стала настолько тяжёлой, что людям оказалось не до красоты.
Он снял кисти с плеча и положил их на стол.— Тогда я всё равно напишу.
— Для кого?
Нико посмотрел на старую картину.— Для тебя.
И написал. Он работал несколько часов, почти не разговаривая. Хозяин несколько раз подходил посмотреть, но ничего не спрашивал. За окном становилось темнее, на улице зажигались фонари, а в пустом духане постепенно сгущался запах краски. Нико написал большое застолье. Людей за столом было много, и все они казались счастливыми. На столе стояли блюда, фрукты, кувшины, а над ними висело такое тёплое вечернее небо, какого уже давно не было над Тифлисом.
Когда работа была закончена, хозяин долго смотрел на неё.— Зачем ты это написал?
Нико вытер кисть.— Чтобы ты не забыл.
— Что?
Нико посмотрел на картину.— Каким всё это было.
Хозяин опустил глаза.— А каким станет?
Нико не ответил сразу. Он посмотрел в окно, где на мокрой улице проходили люди.— Не знаю. Наверное, именно это «не знаю» было самым честным ответом, который он мог дать. Потому что война постепенно отнимала у него не только заработок. Она отнимала привычный мир, в котором существовало его искусство. Закрывались духаны, исчезали заказчики, дорожали материалы, люди уходили на фронт или ждали тех, кто уже ушёл, а государственный запрет на продажу алкоголя ударил именно по той среде, где Нико провёл большую часть жизни. Духан без вина для него был почти тем же, чем театр без зрителей: стены оставались, столы оставались, картины оставались, но исчезал сам смысл происходящего. Однажды Нико пришёл к другому знакомому и увидел, что его старая картина снята со стены. Он долго смотрел на пустое место.— А где моя работа?
Хозяин неловко потёр подбородок.— Не сердись, Нико.
— Я не сержусь. Я спрашиваю.—
 Дров не хватало.
Нико посмотрел на него.— Ты её сжёг?
— Да. Несколько секунд Нико стоял неподвижно. Потом тихо спросил:— Хорошо горела?
Хозяин поднял на него глаза.— Очень.
Нико улыбнулся.— Значит, краска хорошая была. Они оба замолчали. И хозяин вдруг отвернулся, потому что ему стало стыдно. А Нико просто надел шапку и вышел.Так исчезали его картины. Одна за другой. Одни оставались на стенах, другие покрывались новой краской, третьи продавались вместе с мебелью, а некоторые, вероятно, действительно становились дровами в холодных домах. Но он не мог ненавидеть людей за это. Он понимал: когда человеку холодно, он сначала думает о тепле, а уже потом о красоте. И всё же каждый такой случай оставлял в нём след. Постепенно Нико стал всё чаще ходить по Тифлису без определённой цели. Он останавливался возле закрытых духанов, заглядывал в окна, узнавал старые вывески и иногда видел на стене собственную работу, потемневшую от дыма и времени. Однажды вечером он остановился возле одного такого заведения. Дверь была заперта. Над ней висела его старая вывеска. Краска облупилась, буквы выцвели, но всё ещё можно было разобрать написанное им название. Он долго смотрел на неё. Мимо проходили люди. Кто-то нёс домой хлеб, кто-то торопился к остановке, из соседнего окна доносилась музыка, а на другом конце улицы женщина звала ребёнка домой. Тифлис продолжал жить. Только прежнего Тифлиса уже не было. Нико поправил пальто, взял свои кисти и пошёл дальше. Он шёл медленно, иногда останавливаясь, чтобы посмотреть на вечернее небо. Над городом зажигались первые звёзды, с гор спускался прохладный ветер, и где-то далеко слышалась музыка, напоминавшая о тех временах, когда люди могли часами сидеть за одним столом, говорить о любви, спорить о политике, смеяться над соседями и заказывать ему очередную картину. Теперь всё это становилось прошлым. А он продолжал идти. У него почти не было денег, почти не было постоянного пристанища и всё меньше становилось людей, способных дать ему работу. Но кисти он по-прежнему носил с собой. Потому что, пока в его руках оставалась кисть, мир ещё не окончательно отнял у него право говорить. И, может быть, в этом заключалась самая горькая и самая прекрасная особенность Нико Пиросмани: он продолжал писать даже тогда, когда жизнь уже почти перестала давать ему повод для радости.
XVІ.
Однажды на веранде дома на Песках за большим деревянным столом собрались гости. Говорили громко, смеялись, спорили о политике, о литературе, о последних событиях в городе. Неподалёку сидел худой человек в старой одежде. Он почти не участвовал в общем разговоре. Это был Нико.Он сидел немного в стороне, держа в руках стакан вина, и время от времени смотрел куда-то поверх крыш, будто там, за вечерним Тифлисом, находилось что-то, чего не видели остальные.
Важа Пшавела заметил его. Некоторое время поэт молча наблюдал. Потом пересел поближе.— Вы здесь работаете?
Нико повернул голову.— Да.
— Художник?
Нико слегка улыбнулся.— Иногда.
Важа засмеялся.— Хороший ответ. Я тоже иногда поэт.
Нико впервые посмотрел на него внимательно.— Вы Важа.
— Значит, обо мне всё-таки слышали.
— Слышал
.— А читали?
Нико задумался.— Читал.
— И что скажете?
Нико смутился.— Мне нравится.
Важа рассмеялся.— Это очень опасный ответ. Обычно после него спрашивают: «А что именно вам нравится?»
Нико посмотрел на него.— Когда вы пишете о человеке.
Улыбка исчезла с лица Важи.— А разве я пишу не о человеке?
— Иногда вы пишете о горах. О лесах. О зверях.— И?
Нико пожал плечами.— А мне кажется, вы всё равно пишете о человеке.
Важа несколько секунд смотрел на него. Потом тихо произнёс:
— Вы наблюдательный человек.
— Я много смотрю.
— Это и есть самое главное для художника.
Нико улыбнулся.— А для поэта?
Важа задумался.— Наверное, тоже.
На некоторое время они замолчали. Вокруг продолжался шум застолья, но между ними словно образовалось маленькое пространство тишины.
Важа посмотрел на руки Нико.— Вы много работаете?
— Когда есть работа.
— А когда её нет?
— Тогда тоже работаю.
Поэт улыбнулся.— Значит, вы настоящий художник.
Нико покачал головой.— Я просто люблю рисовать.
— Это гораздо важнее.Важа налил ему вина.— А что вы любите рисовать больше всего?
Нико посмотрел на улицу.— Людей.
— Почему?
— Потому что они все разные.
— И что в них самое интересное?
Нико долго думал.— Что каждый человек что-нибудь скрывает.
Важа улыбнулся.— Даже вы?
Нико посмотрел на него.— Особенно я.
Поэт тихо рассмеялся.— Тогда мы с вами похожи.
— Вы тоже что-нибудь скрываете?
— Я столько всего скрываю, что иногда сам забываю, где что лежит.
Нико рассмеялся. Это был редкий, почти мальчишеский смех.
Важа посмотрел на него с теплом.— А скажите, Нико, вы счастливый человек?
Нико перестал улыбаться. Он долго смотрел на свой стакан.— Не знаю.
— Почему?
— Наверное, потому что счастье — это когда человеку есть с кем его разделить.
Важа опустил глаза. Ответ ему понравился.— А если рядом никого нет?
Нико тихо сказал:— Тогда остаются картины.
— И они вам заменяют людей?— Нет. Он покачал головой.— Людей они не заменяют.
— А что же делают?
Нико посмотрел на него.— Не дают забыть.
Важа долго молчал. Потом спросил:— Кого?
Нико ответил не сразу.— Всех.
Поэт поднял стакан.— За всех, кого нельзя забывать.
Они выпили.Важа посмотрел на вечерний Тифлис.— Знаете, Нико, иногда мне кажется, что человек живёт совсем недолго.
— Да.
— А потом исчезает
.— Да.
— И всё, что он любил, тоже исчезает.
Нико покачал головой.
— Не всё.— Что остаётся?
Нико посмотрел куда-то вдаль.— То, что человек успел сделать для другого.
Важа улыбнулся.— Вы говорите как поэт.
Нико смутился.— Нет.
— Почему же?
— Я не умею писать стихов.
— Это не беда.Важа положил руку ему на плечо.— Иногда человек пишет стихи всю жизнь и всё равно не говорит ничего настоящего. А иногда молчит — и говорит больше, чем целая книга.
Нико опустил глаза. На веранде снова засмеялись гости. Кто-то позвал Важу. Он не сразу ответил.Е му почему-то не хотелось уходить. Перед ним сидел странный, тихий человек, которого Тифлис почти не замечал. И всё же Важа чувствовал в нём что-то родственное. Как будто они встретились не впервые.К ак будто знали друг друга давно.
— Нико.
— Да?
— Покажете мне когда-нибудь свои картины?
Нико улыбнулся.— Если найдёте.
— А если не найду?
— Тогда я сам найду вас.
Важа рассмеялся.— Вот теперь я вам верю. Они снова замолчали. Над Тифлисом уже зажигались первые звёзды. А два человека сидели рядом — один с гор, другой из городских переулков. И никто из них ещё не знал, что однажды люди будут спорить, встречались ли они вообще.Н о, может быть, это было не так важно.Потому что в тот вечер они действительно встретились.Поэт узнал в художнике поэта. А художник впервые почувствовал, что его молчание кто-то понял. Они больше не увиделись. И, наверное, никто из них не думал тогда, что тот вечер на Песках окажется последним. Для Важи это был один из многих вечеров его жизни. Для Нико — один из тех редких вечеров, когда рядом с ним оказался человек, с которым не нужно было объяснять самое главное. Они поговорили, посмеялись, помолчали. Разошлись. И жизнь снова пошла своим чередом.
Не прошло и года с их последней встречи. Летом 1915 года Тифлис узнал о смерти Важи-Пшавелы. Нико услышал эту весть на улице. Ему сказали, что поэт умер после тяжёлой болезни. Нико ничего не ответил. Он только медленно опустил голову. Перед ним вдруг возникла та самая веранда. Вечер. Тёплый воздух. Кувшины на столе. И голос Важи, спокойный и немного усталый:— Иногда человек молчит — и говорит больше, чем целая книга. Нико тогда улыбнулся. Теперь улыбаться было нечему. Он пошёл дальше. Но шёл медленно, словно Тифлис за одну минуту стал гораздо тяжелее. Ему вдруг стало ясно, что вместе с Важей умер человек, который однажды увидел в нём не бедного маляра, не странного одиночку, не человека, который пишет картины для духанов.Он увидел Нико. Просто Нико. И этого оказалось достаточно.
         В день похорон Тифлис был полон людей. Так город провожал своих больших людей. Кто-то пришёл из любви. Кто-то — из уважения. Кто-то потому, что невозможно было не прийти. Грузия хоронила поэта. Но среди этой толпы был один человек, который прощался не с поэтом. Он прощался с человеком, с которым когда-то сидел за одним столом. Нико стоял немного в стороне. На него почти никто не обращал внимания. Старое пальто. Сутулые плечи. Усталое лицо. Он смотрел на гроб. Долго. Очень долго. И в какой-то момент ему вспомнился вопрос, который Важа задал тогда:— Вы счастливый человек?
Нико ответил:— Не знаю.Теперь он вдруг понял, что должен был ответить иначе. Счастье, наверное, и есть такие минуты. Когда кто-то появляется в твоей жизни ненадолго, но оставляет в ней след, который не стирается даже после смерти. Нико сделал несколько шагов вперёд. Люди расступились. Он подошёл к гробу. Кто-то из стоявших рядом узнал его. Кто-то прошептал:— Пиросмани...Но Нико этого не услышал. Он взялся за край гроба. И стал рядом с другими мужчинами. Гроб подняли. И Нико пошёл. Медленно. Молча. Он нёс Важу по улицам Тифлиса.Город, который когда-то свёл их на одной веранде, теперь провожал их одного. Важа лежал рядом — неподвижный, тихий, навсегда ушедший из мира. А Нико шёл. И ему казалось, что он снова слышит голос поэта. Не громкий. Не торжественный. Тот самый, вечерний. Будто Важа всё ещё сидел рядом за столом и говорил о горах, о людях, о судьбе.Нико вспомнил, как тогда сказал:— Я рисую людей, потому что каждый что-нибудь скрывает.
А Важа ответил:— Даже вы?
И Нико вспомнил как засмеялся.Теперь он не смеялся.Он только крепче взялся за гроб.         Процессия двигалась медленно. Кто-то плакал. Кто-то читал стихи. Кто-то шёл молча, сняв шапку. Город словно впервые почувствовал, что потерял не просто человека. Он потерял голос. Голос гор. Голос старой Грузии. Голос людей, которых почти никто не слышал. Нико шёл среди них и думал о другом. Он думал о том, что человек умирает дважды. Первый раз — когда перестаёт дышать. А второй — когда о нём перестают помнить. И вдруг Нико понял, что Важа второй раз не умрёт. Не потому, что его будут печатать в книгах. Не потому, что его имя останется на памятниках. А потому, что где-то в Тифлисе есть люди, которые слышали его голос. И есть он — Нико. Он будет помнить. Пока сможет.          Когда гроб опустили, Нико долго не отходил. Люди постепенно расходились. Голоса становились тише.Кладбище пустело. А Нико всё стоял. Он смотрел на могилу и вспоминал тот вечер. Почему-то ему казалось, что Важа сейчас должен сказать что-нибудь простое. Не стих. Не философскую мысль. Не пророчество. Просто:
— Ну что, Нико, опять молчишь? Услышал он голос, едва заметно улыбнулся. — А что мне теперь тебе говорить?
Ветер прошёл по деревьям.
Нико опустил голову.— Ты всё уже сказал. Он постоял ещё немного. Потом повернулся и пошёл прочь. Один. Как всегда. Но теперь одиночество стало другим. Потому что у него больше не было человека, с которым можно было молчать и не чувствовать себя одиноким.И, может быть, именно поэтому в тот день Нико нёс гроб особенно бережно. Он нёс не только Важу. Он нёс последний вечер их короткой дружбы. Нёс слова, которые больше никогда не услышит. Нёс память о человеке, который сумел однажды заглянуть в его душу — и не испугался того, что там увидел. А потом Тифлис снова зажил. По улицам пошли экипажи. Открылись лавки. В духанах заговорили громче. Кто-то уже через несколько дней перестал вспоминать похороны. Но Нико не забыл. И спустя годы, когда самого Пиросмани уже не станет, люди будут рассказывать, что среди тех, кто нёс гроб Важи-Пшавелы, был молчаливый художник. Неизвестно, была ли эта история записана современниками. Неизвестно, сколько в ней правды, а сколько памяти. Но в Тифлисе легенды иногда рождаются не из вымысла. Они рождаются из того, что людям очень хочется сохранить. И потому хочется верить, что Нико действительно нёс тот гроб. Потому что тогда получается удивительная вещь: Важа однажды сказал Нико, что молчание иногда говорит больше книги. А когда пришёл его последний день, Нико ответил ему не словами.Он просто взялся за гроб. И понёс.
XVІІ.
5 мая 1916 года над Тифлисом стоял такой весенний день, когда город казался особенно красивым. Солнце заливало крыши, над Курой висела лёгкая дымка, а на улицах перемешивались запахи пыли, лошадиного пота, свежего хлеба, табака и вина. Но в доме на улице Святополк-Мирской с самого утра было необычно тесно. На четвёртом этаже, в мастерской Кирилла Зданевича, развешивали картины. Кирилл ходил от стены к стене, поправлял рамы, отступал на несколько шагов, снова возвращался.
Илья стоял посреди комнаты и смотрел на него.— Кирилл, ты уже пятнадцать минут перевешиваешь одного и того же оленя.
— Потому что он плохо висит.
— Он висит ровно.
— Ровно — ещё не значит хорошо.
Илья усмехнулся.— Вот если бы Пиросмани слышал, сколько ты мучаешь его оленя, он бы решил, что мы открываем не выставку, а ветеринарную клинику.
Кирилл ничего не ответил. Он был слишком занят. На стенах висели картины Нико Пиросманашвили. Теперь их можно было увидеть не в духане, не над столом с вином и шашлыком, не среди закопчённых стен и кувшинов. Здесь они стояли рядом друг с другом. И от этого казались совсем другими.          Первым пришёл Дмитрий Шеварднадзе. Он остановился в дверях и долго молчал. Потом снял шляпу.— Ну что же...
Кирилл посмотрел на него.— Что?
Дмитрий медленно прошёл в комнату.— Кажется, мы наконец-то вытащили его из духана.
Илья улыбнулся.— Не уверен, что он сам этого хотел.
— В этом-то и беда, — ответил Шеварднадзе.Он подошёл к картине.— Художник должен хотеть, чтобы его увидели.
Из дальнего угла донёсся спокойный голос:— А зачем?
Дмитрий обернулся. Там сидел Нико. Как всегда, тихий, немного сутулый, в своей старой одежде. Он сидел так, словно оказался здесь случайно. Словно выставляли не его картины. Словно всё происходящее было чужой затеей.   Шеварднадзе подошёл к нему.— Затем, Нико, что люди должны знать, кто это написал.
Нико посмотрел на картину.— Они же видят.
— Картины видят. А тебя — нет.
Пиросмани пожал плечами.— Какая разница?
Дмитрий хотел ответить, но промолчал. Он уже знал: с Нико спорить о славе — всё равно что объяснять ветру, зачем ему направление.Потом начали приходить гости. Ладо Гудиашвили появился вместе с несколькими молодыми художниками. Он вошёл весело, с той лёгкой улыбкой, которая у него появлялась всякий раз, когда он чувствовал, что сейчас увидит что-нибудь интересное. Но улыбка исчезла почти сразу. Ладо остановился перед картиной.— Боже.
Паоло Яшвили, стоявший рядом, спросил:— Что?
Ладо не ответил.Он подошёл ближе.— Я видел его картины раньше.
— И?
— Но здесь...Он замолчал. Паоло посмотрел на картину.
— Что изменилось?
Ладо тихо ответил:— Здесь они вместе. Он сделал шаг назад.— В духане каждая из них была одна. А здесь они вдруг стали миром.
Паоло улыбнулся.— Вот это уже интересно.
— Не улыбайся.
— Почему?
— Потому что я сейчас серьёзный.
— Тем более надо улыбаться.
Ладо посмотрел на него.— Ты можешь шутить даже перед Богом.
— Если Бог художник
— Тем более.
Они засмеялись. Но ненадолго. Потому что к картине подошёл Тициан Табидзе. Он стоял молча. Перед ним был пир. Грузинское застолье. Люди сидели за длинным столом. Кувшины. Вино. Белые скатерти. И за всей этой простой, почти неподвижной сценой чувствовалось что-то такое, отчего становилось не по себе.
Тициан долго смотрел.Потом сказал:— Вот она.
Паоло спросил:— Что?
— Грузия.
Ладо повернулся к нему.— Здесь?
— Здесь! Именно здесь!.Тициан провёл взглядом по картине.— Не та Грузия, о которой пишут историки. Не та, которую любят изображать на парадных полотнах. Не цари, не герои, не битвы. Он помолчал.— Та, которая сидит за столом. Паоло перестал улыбаться. Тициан продолжил:— Та, которая пьёт вино. Смеётся. Любит. Стареет. А потом исчезает.
Никто не ответил.          В мастерскую вошёл Григол Робакидзе.Он был человеком другого склада — тяжёлым, задумчивым, словно мысли его всегда шли на два шага впереди разговора.. Но в тоже утонченный, пахнущий дорогим заграничным табаком. Он долго ходил между картинами.
Наконец остановился возле изображения животного.— Удивительно.
Мосе Тоидзе, стоявший неподалёку, спросил:— Что именно?
Робакидзе ответил:— Он не рисует животное.
— А что же?
— Он рисует человека.
Тоидзе посмотрел на него, такими глазами, какими смотрит баршня на галантного кавалера.
Робакидзе продолжил:— Посмотрите на этого зверя. Он стоит спокойно. Но в нём есть тоска. Он как будто знает, что его ведут куда-то, откуда не возвращаются. Тоидзе нахмурился.— Вы слишком много философствуете.
— А вы слишком мало.
Мосе усмехнулся.— Художники всегда подозревают в животных философию, когда не знают, что сказать о человеке.
Робакидзе улыбнулся.— А иногда животное знает о человеке больше, чем сам человек.           Тем временем в мастерской становилось всё теснее. Кто-то спорил. Кто-то восторгался. Кто-то недоверчиво пожимал плечами.
Один из посетителей сказал:— Но ведь это совершенно неграмотно написано.
Илья Зданевич мгновенно повернулся.— Что именно?
— Перспектива.
— А вам нужна перспектива?
— Художнику она необходима.
— Тогда почему вы смотрите на картину уже десять минут?
Человек замолчал.
Илья усмехнулся.— Вот именно.            Мосе Тоидзе всё ещё стоял перед одной картиной. Он был старше большинства присутствующих. За его плечами была академическая школа, выставки, признание, годы работы. Он знал, как должна быть построена композиция. Знал, как ложится краска. Знал, где ошибка. И именно поэтому происходящее с ним было особенно странным. Он смотрел на Пиросмани и не мог найти ошибки. Вернее, ошибок было множество. Но почему-то они не мешали картине жить. Мосе подошёл ближе. Потом вдруг отвернулся. Провёл рукой по лицу.
Илья заметил это.— Мосе Иванович?
Тоидзе ничего не ответил.
— Вам плохо?
— Нет.
Он снова посмотрел на картину.
Голос его стал тише.— Просто я вдруг вспомнил.
— Что?
Тоидзе долго молчал.— Наш старый двор.
Все вокруг замерли.
— Какой двор?
— Детство. Он смотрел на картину, и глаза его становились влажными.— Вот эта собака... Такой же была у моего отца.
Кто-то тихо вздохнул.
Тоидзе усмехнулся, словно ему самому стало неловко от собственной слабости.— Стареем, господа. Он отвернулся. Но слеза всё-таки скатилась по щеке. Нико, сидевший в углу, заметил это. Он поднялся. Медленно подошёл. И остановился рядом.— Не плачьте.
Тоидзе посмотрел на него.— Почему?
Нико пожал плечами.— Собака хорошая.
Тоидзе вдруг рассмеялся сквозь слёзы.
— Да, Нико.Он вытер глаза.— Хорошая.           К этому времени в мастерской уже почти не осталось свободного места.Около восьмидесяти человек в течение дня прошли через эту комнату. Но никто не обращал внимания на часы. Никто не спешил. Потому что происходило то, чего ещё несколько лет назад никто не мог представить. Люди, которые привыкли говорить об искусстве с кафедр, из газет, в мастерских и салонах, стояли перед картинами человека, который писал для духанов. И спорили. Серьёзно. Страстно. Иногда почти до хрипоты.
Ладо сказал:— Он не похож ни на кого.
Тициан ответил:— И именно поэтому его будут пытаться на кого-нибудь похожим сделать.
— Думаешь?
— Обязательно.
Григол усмехнулся:— Это самая страшная участь настоящего художника. Паоло поднял стакан.— Тогда выпьем за то, чтобы он остался Пиросмани.
Кирилл посмотрел на Нико. Тот сидел всё там же.Тихий. Отстранённый. Будто разговор шёл не о нём.
Илья подошёл к брату.— Посмотри на него.
— Вижу.
— Он ничего не понимает.
Кирилл улыбнулся.— Может быть, именно поэтому он и гений.Когда последний посетитель ушёл, в мастерской стало непривычно тихо. На стенах остались картины. На столе — пустые стаканы. За окном темнел Тифлис. Нико подошёл к одной из своих работ. Долго смотрел.П отом спросил:— Они правда плакали?
Илья посмотрел на него.— Кто?
— Там.
— Некоторые.
Нико задумался.— Почему?
Илья улыбнулся.— Потому что увидели что-то своё.
Пиросмани долго молчал. Потом тихо сказал:— Я ничего такого не хотел.
Илья ответил:— В этом и есть самое удивительное, Нико.
Нико посмотрел на него.
— Что?
— Ты ничего не хотел. Он указал на картины.— А сделал так, что люди вспомнили себя.
Пиросмани снова замолчал. Потом сел в свой угол. И больше ничего не сказал. А на стенах продолжали висеть его картины. Тихие, простые, странные. И в ту ночь в Тифлисе, возможно, впервые стало ясно то, чего сам Нико так и не понял:его живопись уже перестала принадлежать ему. Она стала принадлежать людям.Тем, кто смотрел на неё. Тем, кто в ней узнавал свою землю. Своё детство. Свою любовь. Свою Грузию. И, может быть, именно поэтому один старый художник вышел в тот вечер из мастерской Зданевича с заплаканными глазами. Не потому, что увидел великое искусство. А потому, что вдруг увидел свою жизнь, которую уже невозможно вернуть. А он всё это время просто сидел в углу. И молчал. Всё это время просто сидел в углу и молчал. Он уже привык к тому, что люди говорят о его картинах больше, чем он сам мог бы сказать о них. Одни спорили о красках, другие — о композиции, третьи пытались найти в них какую-то тайну, четвёртые просто стояли перед полотнами и молчали. Он слушал всё это со своей обычной тихой отстранённостью, словно речь шла не о нём. К вечеру мастерская стала пустеть. Дневной шум постепенно уходил вместе с посетителями. Кто-то прощался у двери, кто-то ещё задерживался возле картин, кто-то напоследок бросал товарищу несколько слов о Пиросмани. За окнами уже густели сумерки, и Тифлис медленно зажигал свои вечерние огни. И тогда дверь мастерской снова открылась. На пороге появился человек. Высокий. Очень худой. Старше, чем все остальные посетители. На нём было старое, потёртое пальто, а лицо казалось измождённым долгой жизнью. Он вошёл медленно, почти бесшумно, и остановился возле двери. Нико поднял голову. И вдруг почувствовал странное беспокойство. Он никогда прежде не видел этого человека. Во всяком случае, так утверждала память. Но память иногда бывает плохим свидетелем. Лицо незнакомца показалось ему до боли знакомым. Не конкретной чертой. Не глазами. Не улыбкой. А чем-то более глубоким — тем, что человек узнаёт не разумом, а каким-то внутренним чувством, которому невозможно дать название. Наконец он медленно поднялся. Высокий человек тем временем прошёл в мастерскую. Он не разговаривал ни с кем. Не интересовался выставкой. Не смотрел на посетителей. Он смотрел только на картины. На одну. На другую.Потом переходил к следующей. И с каждым шагом становился всё тише. Будто перед ним открывалось не собрание картин, а давно забытая жизнь.Он остановился перед большим полотном. На нём был грузинский пир. Люди сидели за столом. Перед ними стояли блюда и кувшины. И во всём этом застыл тот особенный мир, который он знал с детства: шумный, бедный, весёлый, печальный и бесконечно дорогой. Незнакомец долго смотрел. Потом опустил голову. Провёл ладонью по лицу. Он стоял в нескольких шагах и наблюдал. Теперь он уже почти не сомневался. Этот человек был ему знаком.Где-то очень далеко. В другой жизни. В другой эпохе.Когда он сам был ещё мальчиком. Когда Тифлис казался бесконечным, а будущее — чем-то таким далёким, что о нём даже не стоило думать. Незнакомец медленно переходил от картины к картине. Иногда останавливался. Иногда отступал на шаг. Однажды он прикрыл глаза. И Нико вдруг заметил, как по его щеке скатилась слеза. Человек быстро отвернулся, словно ему было стыдно, что кто-то мог это увидеть. Но он увидел. Он смотрел на него неотрывно. И в какой-то момент ему показалось, что перед ним уже не пожилой незнакомец, а человек из далёкого прошлого — из того дома, где когда-то был маленький мальчик, ещё не знавший ни одиночества, ни нищеты, ни долгих лет скитаний. Человек, который когда-то был рядом. Который кормил его. Смотрел за ним. Знал его ещё тогда, когда его имя не было известно даже самому себе, кем он станет. Нико не мог вспомнить имени. Но сердце уже вспомнило. Незнакомец ещё раз посмотрел на картины. Потом — на него самого. Их взгляды встретились. Мужчина долго смотрел на него. В этом взгляде не было ни удивления, ни любопытства. Только какая-то глубокая, почти отцовская печаль. Словно он смотрел не на знаменитого теперь художника, не на автора картин, вокруг которых весь день спорили люди, а на того самого мальчика, которого когда-то оставил где-то далеко в прошлом. Нико стоял неподвижно. Он не подошёл. Не окликнул. Не задал ни одного вопроса. Между ними оставалось несколько шагов и несколько десятилетий. Потом мужчина медленно направился к выходу. Он прошёл мимо. На мгновение остановился. Но ничего не сказал. Только едва заметно склонил голову. И вышел. Дверь закрылась. Нико остался стоять возле неё. Он смотрел вслед. На улице быстро удалялась высокая, исхудавшая фигура. Она становилась всё меньше, пока наконец не растворилась в вечернем Тифлисе. Нико ещё долго не двигался. Потом медленно опустился на стул. В мастерской уже никого почти не осталось. Картины висели на стенах. Тихие. Неподвижные. И вдруг Нико понял, почему весь этот день казался ему таким странным. Люди пришли посмотреть на его картины. Но один человек пришёл посмотреть на него.
Нико поднялся со стула.
— Ты куда сейчас Нико? Спросил Кирилл Зданевич.
— Пойду в духан дяди Георгия. Хочу собраться с мыслями, к тому же надо закончить одну важную работу. Может и вы со мной.
— Я не против.

Духан дяди Георгия стоял на улице, где жизнь начиналась раньше, чем солнце успевало окончательно подняться над горами. С самого утра мимо дверей проходили торговцы, кто-то кричал о свежей зелени, кто-то спорил с покупателем из-за нескольких копеек, где-то лаяла собака, а из соседнего двора доносился стук молотка. Тифлис просыпался неохотно, но зато сразу начинал разговаривать на все голоса.
Нико сидел во дворе духана и заканчивал небольшую роспись на деревянной панели. Кисть двигалась у него в руке почти бесшумно, а рядом стоял дядя Георгий и с таким вниманием наблюдал за работой, словно Нико собирался не рисовать виноградную лозу, а решать судьбу всего Кавказа.
— Ты опять сделал виноград слишком большим, — наконец произнёс Георгий.
Нико поднял глаза.
— Он должен быть большим.
— Почему?
— Потому что человек должен смотреть на него и захотеть вина.
Георгий несколько секунд молчал, потом одобрительно кивнул.
— Вот это правильная живопись. Учись, Тифлис, у тебя появился настоящий художник.
Нико улыбнулся и снова принялся за работу.
Георгий постоял рядом, потом уселся на табурет, налил себе немного вина и вдруг сказал:
— А я тебе никогда не рассказывал, как мой сосед хотел продать осла?
— Нет.
— Тогда слушай. Это был такой человек, что если бы ему дали золотую монету, он сначала спросил бы, нельзя ли получить за неё две.
Нико отложил кисть и посмотрел на Георгия.
Дядя Георгий уже улыбался, потому что знал: теперь его слушают.
— Был у него осёл. Обыкновенный осёл, только с характером хуже, чем у городского чиновника. С утра он мог стоять посреди двора и смотреть на хозяина так, будто именно хозяин задолжал ему денег. Носил воду — идёт. Не хочет идти — не идёт. Хозяин его толкает, жена хозяина толкает, дети толкают, а осёл стоит и думает о своём.
— И что, он его продал? — спросил Нико.
— Вот здесь начинается самое интересное. Решил сосед избавиться от него и пришёл на базар. Поставил осла возле стены, а сам стал кричать: «Продаю умнейшего осла во всём Тифлисе!»
Нико засмеялся.
— Умнейшего?
— Конечно. А что ему ещё было говорить? «Продаю животное, которое три года ничего не делает и ест за четверых»? Покупатель бы испугался.
— И нашёлся покупатель?
— Нашёлся один молодой кинто. Подошёл, посмотрел на осла, потрогал ему ухо и спрашивает: «А почему ты говоришь, что он умный?»
Сосед отвечает: «Потому что он всё понимает».
Кинто посмотрел на осла.
Осёл посмотрел на кинто.
Потом кинто говорит: «Хорошо. Пусть докажет».
Георгий сделал паузу.
— Сосед не растерялся. Говорит: «Сейчас докажет».
Он подходит к ослу и спрашивает: «Кто ты?»
Осёл молчит.
«Что ты делаешь?»
Осёл молчит.
«Почему молчишь?»
Осёл опять молчит.
Кинто посмотрел на хозяина и говорит: «Очень умный. Я тоже после третьего вопроса обычно молчу».
Нико расхохотался.
Георгий довольно откинулся на спинку стула.
— Но это ещё не всё. Тут подошёл старый сапожник, который всё слышал, и сказал: «Если осёл такой умный, почему ты его продаёшь?»
Сосед даже не задумался.
«Потому что, — говорит, — он слишком умный. Мне с ним трудно».
— А осёл?
— А осёл в этот момент вздохнул.
— Вздохнул?
— Именно. И сапожник говорит: «Вот теперь я всё понял. Он не осёл. Он просто устал жить с тобой».
Нико снова засмеялся.
Но Георгий вдруг поднял палец и совершенно серьёзно добавил:
— Самое главное, дорогой, знаешь что?
— Что?
— Осла в тот день так и не продали.
— Почему?
Георгий посмотрел на него поверх стакана.
— Потому что к вечеру сосед понял: единственный человек, который действительно хотел купить осла, был сам осёл. Он просто хотел сменить хозяина.
Нико долго смеялся, а потом покачал головой.
— Ты всё выдумал.
— Говорю тебе чистую правду, это было год назад. Спроси у старого Габриэляна.
Кто не знает старого Габриэляна, болтун еще тот, улыбнулся Нико.
Он посмотрел на духанщика — Значит, ты тоже художник?
Георгий на мгновение задумался.
— Нет, сынок. Я хуже. Ты рисуешь то, чего люди ещё не видели, а я рассказываю то, чего никто не знает.
И снова засмеялся.
В тот вечер Нико долго вспоминал эту историю.
Не потому, что она была особенно мудрой. И даже не потому, что осёл оказался самым умным участником всей истории.
Ему нравилось другое.
Нравился сам Тифлис, в котором человек мог утром продавать зелень, днём спорить на базаре, вечером сидеть в духане, а между всем этим успевать придумать историю про осла, который оказался разумнее своего хозяина.
Он любил слушать такие разговоры.
В них была жизнь.
Не та большая жизнь, о которой писали в газетах, а настоящая — с базаром, пылью, вином, лошадьми, соседями, торговцами, спорами, смехом и людьми, которые умели смеяться даже тогда, когда жизнь совсем не располагала к веселью. Нико не предполагал что встреча с веселым духанщиком окажется для него последней. Через неделю духанщика не стало.

В тот день в Тифлисе шёл мелкий дождь. Он то начинался, то прекращался, оставляя на мостовых тёмные пятна. С Головинского проспекта тянуло сыростью, лошадьми и мокрым камнем. В окнах домов уже зажигались первые огни, хотя вечер ещё не успел окончательно вступить в свои права. В комнате, где собралось Общество грузинских художников, было тесно. На столе лежали бумаги, карандаши, несколько папок с рисунками. Кто-то принёс эскизы будущей выставки, кто-то говорил о средствах, кто-то о помещении, кто-то о необходимости объединить художников и наконец создать настоящее художественное общество. Во всём этом было много здравого смысла. Именно поэтому он чувствовал себя немного неуютно. Он сидел у стены. Молчал. Перед ним проходили люди, говорили, спорили, поднимали вопросы, записывали решения. Просто слушал. Рядом сидел Дмитрий Шеварднадзе — человек деятельный, собранный, привыкший доводить начатое до конца. Он несколько раз поглядывал на Нико. Нико сидел неподвижно. Казалось, он вообще не принимает участия в собрании. Но Шеварднадзе уже успел понять: когда Пиросмани молчит, это ещё не значит, что он ничего не думает.
— Нам прежде всего необходимо помещение, — говорил один из художников. — Если мы хотим организовать постоянную работу, без этого ничего не получится. Нужна мастерская, выставочный зал, желательно помещение, где можно будет хранить работы.
— И деньги, — заметил другой.
— Без денег любое общество останется только красивым названием.
Яков Николадзе, сидевший неподалёку, усмехнулся:— Если бы искусство зависело только от денег, половина великих художников вообще никогда бы не появилась.
— А вторая половина умерла бы с голоду, — заметил Шалва Кикодзе. По комнате прошёл смех.Д аже Нико едва заметно улыбнулся.
Дмитрий Шеварднадзе перелистнул бумаги.— Мы собрались не для того, чтобы жаловаться на отсутствие денег. Нужно решить, что мы можем сделать сейчас. Общество должно иметь направление. Мы должны поддерживать молодых художников, устраивать выставки, собирать работы, сохранять грузинское искусство. Если этого не сделать теперь, через двадцать лет нам нечего будет показывать собственным детям.
— Вот это правильно, — поддержал его Мревлишвили. — Нам действительно необходимо собирать произведения. Слишком многое исчезает. Картины пропадают в домах, в духанах, их перекрашивают, выбрасывают, продают за бесценок. При этих словах несколько человек невольно посмотрели на Нико. Он сидел, опустив глаза.
Шеварднадзе заметил это.— И особенно важно сохранить работы таких художников, как Нико Пиросманашвили.
 Поднял голову.— Зачем мои? — спросил он.
В комнате стало тише.
— Потому что это хорошие картины, — ответил Шеварднадзе.
Немного подумал.— Хорошие?
— Очень хорошие.
Нико посмотрел на него внимательно.— А что в них хорошего?
Шеварднадзе улыбнулся.— Если бы я мог объяснить это одной фразой, я бы, наверное, не стал заниматься искусством.
Снова раздался смех.
Он тоже улыбнулся.
Но затем Дмитрий продолжил:— Ваша живопись говорит о Грузии. О людях, которых мы привыкли не замечать. О наших улицах, праздниках, крестьянах, торговцах, животных. В ней есть что-то такое, чего я не нахожу у многих образованных художников.
Нико опустил глаза. Ему было неловко слушать подобные слова.— Я просто рисую то, что вижу.
— В этом и состоит ваша сила, — сказал Николадзе.
Нико посмотрел на него.— А вы разве не рисуете то, что видите?
— Рисую. Но я долго учился тому, как это видеть.
Нико немного помолчал.— Значит, вы учились видеть.
— Именно.
— А я просто смотрел.
Яков улыбнулся.— Может быть, вам повезло больше.              Собрание продолжалось. Говорили о выставках. О художниках. О необходимости создать постоянное место для работы. О том, как привлечь публику. О том, как убедить состоятельных людей помогать искусству. Нико всё это время молчал. Он сидел и слушал. Иногда смотрел в окно. Иногда на руки художников. Иногда на лежавшие перед ними рисунки. И постепенно ему стало казаться, что они говорят совсем не о том.О ни говорили о здании. О деньгах. О выставках. О правилах. О комитете. О документах. А Нико думал о людях. Он посмотрел на сидевших вокруг. Молодые. Старые. Богатые. Бедные. Образованные. Самоучки. И вдруг почувствовал к ним какое-то странное, почти детское расположение. Братья. Вот каким словом он их про себя называл.
Наконец Он поднялся. Стул скрипнул по полу. Все повернулись к нему. Он постоял немного, словно сам не был уверен, стоит ли говорить.— Я всё слушал вас, братья... Голос у него был негромкий.— Вы правильно говорите. Всё правильно. И про выставки правильно, и про помещение, и про деньги. Но я всё думаю: зачем нам всё это, если мы не будем вместе?
Шеварднадзе внимательно посмотрел на него.
Нико продолжал:— Давайте сделаем иначе. Посередине Тифлиса построим большой деревянный дом. Не маленькую комнату, куда десять человек войдут и ещё один будет стоять в дверях, а настоящий дом. Чтобы всем было близко. Чтобы художник мог прийти туда утром и знать, что здесь его ждут.
Мревлишвили улыбнулся:— А что же будет внутри этого дома?
Нико посмотрел на него так, будто ответ был совершенно очевиден.— Большой стол.
— Стол?
— Конечно.
 Большой, чтобы за ним могли сидеть все.
Кикодзе усмехнулся:— А что будем делать за этим столом?
Писать картины?
Нико улыбнулся.— Нет. Картины пусть каждый пишет у себя. А здесь будем разговаривать.
— О чём?
Нико немного подумал.— Об искусстве.
Николадзе наклонился вперёд.— И только?
Нико посмотрел на него.— Сначала об искусстве. А потом разговор сам пойдёт куда-нибудь ещё. Так всегда бывает, когда люди сидят вместе.
В комнате стало тихо. Нико продолжал:— Поставим большой самовар. Будем пить чай. Много пить. Кто-нибудь принесёт свои картины. Другой скажет, что они ему не нравятся. Третий будет спорить. Потом тот, кому не понравились, обидится. Мы нальём ему ещё чаю, и он перестанет сердиться.
Кикодзе рассмеялся.— Вот теперь я начинаю понимать устройство художественного общества.
— А что здесь непонятного? — совершенно серьёзно спросил Нико.
— Если человек сердится, значит, ему важно. Значит, он художник.
На этот раз рассмеялись все. Но смех быстро стих.  Потому что за простыми словами этого странного художника вдруг обнаружилось нечто гораздо большее.Шеварднадзе смотрел на него задумчиво.— Нико, вы хотите сказать, что нам прежде всего нужно братство?
Нико посмотрел на него.— Да. Он помолчал.— Я всю жизнь вижу, как люди сидят рядом и всё равно остаются чужими. Мне этого не хочется.
— А разве общество художников может решить такую проблему? — спросил Мревлишвили.
Нико долго смотрел на него.— Не знаю. Потом добавил:— Но если мы сами не попробуем, кто попробует за нас?             Яков Николадзе всё это время внимательно наблюдал за Нико. Теперь он спросил:— Скажите, дорогой друг, а если построят этот дом, что вы будете делать там сами?
Нико улыбнулся.— Сяду за стол.
— И будете говорить?
— Нет.
— Почему?
— Буду слушать.
Николадзе рассмеялся.— Вы удивительный человек. Вы придумали целый дом, чтобы самому там молчать.
Нико тоже улыбнулся.— А разве молчать одному и молчать среди друзей — это одно и то же?
После этих слов никто не засмеялся.
Шеварднадзе медленно опустил глаза. Потому что понял, что Нико говорит не только об искусстве. Он говорит о своей жизни. О тех годах, когда ему было некуда идти. О духанах, где он мог провести ночь. О чужих домах. О случайных заработках. О людях, которые давали ему работу, но редко давали ему место рядом с собой. И теперь этот странный человек предлагал построить дом для всех.            Когда собрание закончилось, художники ещё долго не расходились. Одни спорили о словах Нико. Другие улыбались. Кто-то считал его предложение красивой, но совершенно несбыточной мечтой.
Кикодзе, выходя, сказал Николадзе:— Вы понимаете, что он действительно хочет построить этот дом?
— Понимаю.
— И сам верит, что мы это сделаем.
Николадзе посмотрел на Нико. Тот стоял у окна и смотрел на вечерний Тифлис.— В этом и есть его странность, — тихо сказал Николадзе. — Он верит в людей больше, чем они сами в себя верят.
Шеварднадзе, услышав это, добавил:— А может быть, именно поэтому его картины и получаются такими.             Нико вышел последним. На улице уже темнело.
Шеварднадзе догнал его.— Нико.
Пиросмани остановился.— Вы ведь понимаете, что денег на такой дом у нас нет?
Нико улыбнулся.— Сегодня нет.
— А завтра?
— Завтра посмотрим.
— А если и завтра не будет?
Нико поправил старое пальто.— Тогда будем сидеть где-нибудь в другом месте.
— И пить чай?
— Конечно.
Шеварднадзе рассмеялся.— Вы неисправимый человек.
Нико посмотрел на него совершенно серьёзно.— Дмитрий, дом ведь не самое главное.
— А что же главное?
Он  посмотрел на огни Тифлиса.— Чтобы люди хотели сидеть за одним столом. И пошёл дальше.
Шеварднадзе остался стоять. Он долго смотрел ему вслед. А потом подумал, что, возможно, этот странный человек предложил им сегодня гораздо больше, чем сам понимал. Они пришли создавать общество художников. А он предложил им создать дом. Общество должно было иметь устав. Дом — дверь. Общество должно было иметь председателя. Дом — хозяина. Общество должно было иметь правила. А дом — большой стол и самовар. И, может быть, в этом была вся разница между ними. Они думали об искусстве как об организации. Он думал об искусстве как о братстве. Дом так никогда и не построили. Источники прямо называют эту мечту утопической. Но в каком-то смысле Пиросмани всё-таки создал её — только не из дерева. Он построил этот дом на своих картинах: в его бесконечных пирах люди разных сословий сидят за одним столом, рядом друг с другом. И если бы однажды кто-нибудь спросил его, почему он так часто рисует застолья, возможно, он ответил бы совсем просто:— Потому что за хорошим столом человек перестаёт быть чужим.
XVІІІ.
Осень 1916 года пришла в Тифлис незаметно. Город ещё долго не хотел расставаться с летом: виноградные листья на старых дворах держались за лозы, солнце по-прежнему щедро ложилось на тёплые стены, а на рынках было шумно от голосов торговцев, запаха фруктов, свежего хлеба и пряностей. Но в воздухе уже чувствовалась перемена. По вечерам становилось прохладнее, с гор спускался резкий ветер, а разговоры людей всё чаще возвращались к войне, к дороговизне, к нехватке товаров и к тому, что происходило далеко за Кавказом. Нико в это время жил особенно тихо. После событий последних месяцев он словно немного отступил в сторону от всего того нового мира, который неожиданно открылся перед ним. Ещё совсем недавно он оказался среди художников, людей, которые говорили о живописи не как о ремесле, позволяющем заработать несколько рублей, а как о настоящем искусстве. Его картины рассматривали внимательно, спорили о них, называли его имя. Была выставка в мастерской Кирилла Зданевича, были молодые художники, которые смотрели на его работы совсем иначе, чем посетители духанов. Была газета, где напечатали его фотографию и написали о нём как о народном художнике. Для другого человека всё это могло показаться лишь приятным эпизодом. Для него это было почти чудом. Он ведь прожил всю жизнь так, словно шёл по горной дороге один, не зная, куда она приведёт. Его картины висели на стенах духанов, где люди ели, пили, спорили и порой даже не замечали, кто их написал. Его животных могли похвалить за одним столом и высмеять за другим. Он привык к этому. Он  вообще научился принимать человеческую насмешку почти так же спокойно, как дождь. Но теперь произошло нечто другое. Теперь его увидели. И Нико, который никогда не был тщеславным человеком, всё-таки почувствовал в глубине души то тихое, почти детское счастье, которое бывает у человека, когда его наконец заметили. Он даже носил с собой газету с собственной фотографией. Иногда, встретив знакомого, доставал её из кармана, осторожно разворачивал и показывал. Делал это без гордости, почти смущённо, будто хотел убедиться, что всё произошло на самом деле.— Вот, — мог сказать он, показывая фотографию. — Это я. И человек, который всю жизнь привык быть незаметным, на несколько мгновений становился счастливым. В тот день он тоже шёл по улице и увидел газетчика. Мальчишка стоял у перекрёстка и выкрикивал название свежего выпуска. Газеты шуршали в его руках, прохожие останавливались, кто-то покупал номер, кто-то только спрашивал последние новости. Нико подошёл.— Дай одну.
Мальчик протянул ему газету.
Нико расплатился, отошёл в сторону и некоторое время держал её сложенной под мышкой. Он собирался прочесть позже, когда найдёт спокойное место. Но взгляд его случайно остановился на заголовке, и он развернул газету прямо посреди улицы. Сначала он читал совершенно спокойно. Новости войны. Какие-то политические известия. Имена людей, которые ему ничего не говорили. Цифры.Названия мест. Нико уже собирался сложить газету, когда взгляд его остановился на рисунке. Он посмотрел на него мельком. Потом ещё раз. Что-то в этом лице показалось ему знакомым.Он нахмурился. На рисунке был изображён человек — худой, босой, в нелепой одежде, с огромной кистью в руке. Его сделали похожим на невежественного мужика, случайно взявшегося за искусство. Рядом была подпись, из которой следовало, что этому человеку ещё учиться и учиться, прежде чем он сможет называться настоящим художником. Продолжал смотреть. Он не сразу понял. Потом взгляд его переместился на подпись. И только тогда он узнал себя. Несколько секунд он просто стоял. Тифлис продолжал жить вокруг него. Мимо проехала телега, лошадь тяжело ударила копытом о камень. Где-то неподалёку женщина торговалась с продавцом фруктов. Двое молодых людей громко обсуждали войну. Из открытого окна доносилась музыка. На другом конце улицы засмеялись дети. Всё продолжалось как прежде. Только он почему-то перестал слышать город. Он ещё раз посмотрел на карикатуру. Потом на собственное имя. Ему было трудно понять, что именно его так задело. Ведь над ним смеялись и раньше. Кинто называли его сумасшедшим. Посетители духанов посмеивались над огромными животными. Кто-то считал его чудаком, кто-то нищим, кто-то просто человеком, который слишком много думает о красках. Он никогда не сердился. Но здесь было другое. Эта насмешка пришла не из духана. Не от пьяного человека. Не от случайного прохожего. Она пришла от людей, которые называли себя художниками. От людей, среди которых он совсем недавно стоял и которым впервые за много лет позволил подумать, что, быть может, он всё-таки не один. Нико медленно опустил газету. В памяти неожиданно всплыл тот день, когда он увидел свою фотографию в газете впервые. Он тогда долго смотрел на своё лицо. Странное, худое, усталое лицо человека, который прожил слишком много лет в одиночестве. Он помнил, как осторожно складывал газету и прятал её. Тогда ему казалось, что на этой фотографии он выглядит почти молодым. Теперь он смотрел на другой рисунок и вдруг почувствовал, что между двумя газетными страницами прошла целая жизнь. На одной его назвали художником. На другой над ним смеялись. Он сложил газету. Очень аккуратно. Он не смял её и не разорвал. Только несколько раз провёл ладонью по сгибу, словно хотел привести в порядок то, что уже невозможно было привести в порядок.
Рядом остановился какой-то знакомый.— Никола, что случилось? Ты чего такой задумчивый?
Нико поднял глаза.— Ничего.
— Война опять?
Нико покачал головой.— Нет.
Человек посмотрел на газету.— Новости плохие?
Нико немного помолчал.— Для меня — да.
— Что там?
Нико посмотрел на него, но ничего не ответил. Ему вдруг стало невозможно объяснить. Как можно было сказать человеку, который никогда не держал в руках кисть, что больно не от самой карикатуры? Больно от того, что тебя сначала пригласили войти, а потом показали на дверь. Больно от того, что ты на мгновение поверил людям. Больно от того, что они увидели в тебе не то, что ты всю жизнь пытался сказать краской.
Он положил газету под мышку и пошёл дальше. Он шёл медленно, как будто город вдруг стал длиннее. Ему навстречу попадались знакомые лица. Кто-то здоровался, кто-то улыбался, кто-то окликал его. Он спокойно отвечал, но уже не останавливался. На одной из улиц он прошёл мимо духана, где когда-то писал большую картину. На стене всё ещё оставался след старой росписи. Краска потемнела, кое-где облупилась.Нико остановился. Когда-то он получил за эту работу несколько монет и тарелку горячего мяса. Тогда ему казалось, что этого достаточно. Он посмотрел на стену и вдруг подумал, что, возможно, именно здесь он был счастливее всего. Никто не спрашивал, где он учился. Никому не было дела до правил живописи. Никто не решал, достоин ли он называться художником. Хозяину нужен был баран. Нико нарисовал барана. Хозяину нужна была вывеска. Нико написал вывеску. Люди входили в духан, ели, пили, смеялись, а рядом с ними оставалась его работа. И этого ему хватало. Он продолжил путь. К вечеру пошёл мелкий дождь. Камни на улице потемнели, крыши заблестели, над городом повисла влажная дымка. Он спрятался под навесом и снова достал газету. Он долго смотрел на карикатуру. А потом вдруг перевернул страницу. На другой стороне была совершенно обычная статья. Он прочитал её, сложил газету и убрал в карман. Он не стал её рвать. Эта газета осталась у него. Наверное, потому, что человек не всегда способен выбросить даже то, что причинило ему боль. Он мог выбросить картину, которую не любил. Мог оставить на улице старую одежду. Мог уйти из духана, где его обманули. Но от собственной жизни уйти нельзя. Нико ещё долго стоял под навесом и смотрел на мокрый Тифлис. Он думал не о тех, кто смеялся. Он думал о Кирилле Зданевиче. Об Илье. О Михаиле Ле-Дантю. О молодых художниках, которые искали его картины. О тех людях, которые смотрели на его работы и видели в них что-то настоящее. И тогда в нём возникло мучительное противоречие. Если одни видели в нём художника, а другие — невежду и посмешище, то кто же он на самом деле? Ответа он не нашёл. Да и, наверное, не мог найти. Потому что художник вообще редко способен судить о себе сам. Он может написать сотню картин, но не знает, останется ли хоть одна из них после его смерти. Может прожить всю жизнь среди людей и всё равно умереть в полном одиночестве. Может однажды увидеть своё имя в газете и на несколько минут почувствовать себя признанным, а на следующий день обнаружить рядом с этим именем насмешку. Он медленно пошёл дальше. Дождь усиливался. Он шёл без шапки, прижимая газету к груди. И в этот вечер, наверное, впервые после долгого времени ему снова стало знакомо то чувство, которое когда-то, ещё ребёнком, он испытал в пустом доме, когда позвал отца и не услышал ответа.Тогда он ещё не знал слова «одиночество». Теперь знал. И потому понимал его гораздо страшнее. Карикатура не уничтожила его. Она сделала другое. Она напомнила ему, что признание людей — вещь непрочная. Сегодня они называют тебя художником, завтра смеются над тобой, а послезавтра могут вообще забыть твоё имя. Но краска остаётся. Остаётся дерево. Остаётся холст. Остаётся изображённый на стене человек, олень, баран, праздник, застолье, женщина, всадник. Остаётся то, что художник успел сказать миру. И, может быть, именно поэтому Нико на следующий день снова взял кисть.Он не пошёл спорить. Не стал искать автора карикатуры. Не потребовал извинений. Он просто пришёл туда, где были его краски. Потому что если человек всю жизнь говорил с миром посредством кисти, ему незачем было начинать кричать теперь.Он снова стал писать.Только теперь в его картинах появилось ещё больше тишины.
XIX.
В тот день Нико пришёл к Ладо Гудиашвили домой под вечер. Тифлис уже начинал остывать после дневной жары. Над крышами медленно поднимался лёгкий дым, в узких улицах становилось больше тени, а из открытых окон доносились голоса, звон посуды и музыка. Город жил своей обычной жизнью, и в этом было что-то почти жестокое: никто не знал, что в одном из домов сидит человек, которому осталось совсем немного времени.
Ладо встретил его с искренней радостью. Он давно не видел его и сначала даже не заметил, насколько тот изменился. Только когда они сели друг против друга, Ладо понял, что перед ним уже очень больной и измученный человек. Он улыбался, шутил, расспрашивал о картинах. Он интересовался молодыми художниками, говорил о Тифлисе, вспоминал старых знакомых. Иногда его голос становился оживлённым, и тогда Ладо на несколько минут забывал, что перед ним человек, которого жизнь уже почти вытолкнула за свой край. Жена Ладо несколько раз входила в комнату, ставила на стол чашки, приносила хлеб, сыр и вино. Она хорошо знала Пиросмани и относилась к нему с той особенной теплотой, которую испытывают к человеку, которому хочется помочь, хотя невозможно изменить его судьбу. Когда они остались вдвоём, он долго рассматривал работы Ладо.
Резко подошёл к одной из картин, долго стоял перед ней, потом повернулся.— Ты знаешь, Ладо, мне нравится, что ты не пытаешься писать так, как кто-нибудь другой. Это самое трудное для художника — не стать похожим на человека, который был до него. Когда ты находишь собственный голос, тебе уже не нужно никому доказывать, что ты художник.
Ладо улыбнулся.— Ты говоришь это мне, а сам никогда никому ничего не доказывал.
Нико рассмеялся.— Я слишком поздно понял, что людям вообще ничего невозможно доказать. Если человек хочет увидеть в твоей картине красоту, он её увидит. Если хочет увидеть уродство, никакими словами ты его не переубедишь.
Ладо внимательно посмотрел на него.— А тебе самому не было тяжело всё это время?
Он некоторое время молчал.Потом тихо ответил:— Было. Конечно, было. В жизни человеку иногда достаётся больше горького, чем светлого. Мне, наверное, досталось именно так.
Ладо опустил глаза.
Нико заметил его настроение и попытался перевести разговор на другое.— А знаешь, я хочу написать твой портрет.
— Мой?
— Твой. Я давно хотел.
— Почему же не написал раньше?
Он улыбнулся.— Наверное, потому, что всегда думал, будто у меня ещё будет время. Ладо посмотрел на него и неожиданно почувствовал тревогу.— Тогда приходи. Когда тебе будет удобно. Я никуда не уеду.
Он кивнул.— Хорошо. Я приду. Только ты тоже не забудь. Художнику нельзя заставлять другого художника ждать слишком долго. Они ещё долго разговаривали. Когда Нико наконец поднялся, жена Ладо снова вошла в комнату и предложила ему выпить перед уходом. Нико поблагодарил её, но отказался, сказав, что выпьет как-нибудь в другой раз. Он надел старое пальто, поправил воротник и направился к двери. Ладо проводил его до порога.
На прощание он повернулся.— Ну, Ладо, до свидания. И не забывай, что ты мне должен позировать.
Ладо улыбнулся.— Обязательно. Я буду ждать.
Он пожал ему руку и вышел. Дверь закрылась. Ладо ещё некоторое время стоял в прихожей. Ему почему-то не хотелось возвращаться в комнату. Он прислушивался к его шагам на лестнице.С начала они были слышны отчётливо. Потом стали тише. Потом исчезли.
Ладо медленно вернулся к столу.
Жена стояла у окна.
— Он ушёл?
— Ушёл.
Она взяла бутылку и налила Ладо вина. Но тот не притронулся к стакану. Он сидел неподвижно и смотрел на дверь.
— Что с тобой? — спросила она.
Ладо провёл рукой по лицу.— Не знаю.
Он замолчал, потом добавил:— Мне кажется, я больше его не увижу.
Жена посмотрела на него с удивлением.— Почему ты так думаешь? Ведь он обещал прийти.
— Да, обещал. Ладо взял стакан, но не выпил.— В этом и беда. Он говорил так, будто всё ещё впереди. Будто у него действительно есть время. А я смотрел на него и вдруг почувствовал, что времени у него почти не осталось. Он поставил стакан обратно. Несколько мгновений сидел молча. Потом его лицо изменилось. Ладо отвернулся, словно хотел скрыть слёзы, но не успел.Жена подошла к нему. Он поднялся и прижался к ней. И тогда заплакал. Плакал человек, который привык видеть перед собой мир глазами художника и находить в нём краски, свет, движение и красоту, но в этот вечер не смог найти ничего, что могло бы утешить его.
— Он больше не придёт, — говорил Ладо сквозь слёзы. — Я не знаю, почему я это чувствую, но он больше не придёт. Я ведь должен был его задержать. Нужно было сказать ему, чтобы он остался хотя бы ещё на час. Почему мы всегда думаем, что у нас впереди ещё одна встреча?
Жена обняла его крепче.— Ты не мог знать.
— Да, не мог. Он плакал всё сильнее.— Но я всё равно должен был знать.
Она гладила его по волосам, а Ладо, уже не пытаясь скрывать слёз, повторял:— Он больше не придёт... Не придёт...На столе стоял стакан вина, налитый ему после ухода Нико.
Ладо посмотрел на него сквозь слёзы.— Поставь ещё один стакан.
— Зачем?—
 Для него.
Она ничего не сказала. Взяла второй стакан и поставила напротив первого.
Ладо долго смотрел на два стакана. Один был его. Другой — Нико. Хотя Нико уже ушёл. И тогда Ладо понял то, чего ещё не мог понять его разум: иногда человек покидает комнату раньше, чем покидает твою жизнь. А иногда — покидает жизнь раньше, чем ты успеваешь с ним проститься. В ту ночь они больше не говорили о Нико. Но второй стакан так и остался на столе. Утром его убрали. А Нико больше никогда не пришёл.
XX.
       Есть свидетельство Арчила Майсурадзе, переданное Тицианом Табидзе: сапожник обнаружил Нико в подвале, спросил: «Кто здесь?», и уже почти неузнаваемый художник ответил: «Я». Затем его отвезли в больницу, где он умер примерно через полтора дня.
Подвал на Молоканской улице был холодным и сырым. С потолка медленно капала вода, где-то в темноте потрескивало старое дерево. Изредка доносились звуки города: стук колёс по мостовой, шаги прохожих, чей-то далёкий голос. Он лежал на старом тюфяке и почти не чувствовал тела. Он повернул голову и увидел в дальнем углу человека, лежавшего на куче старых одеял. Сначала ему показалось, что тот спит.
Но человек зашевелился.
— Неужели это вы?.. — тихо произнёс Нико.
Повар открыл глаза. Некоторое время он всматривался в полумрак, а потом на его лице появилась слабая улыбка.— А я всё думал, кого же мне послала судьба в напарники на последний вечер моей жизни. Теперь вижу — это ты.
Нико попытался приподняться на локте.— Я узнал вас по голосу. Сколько же лет прошло... Мне иногда казалось, что тот дом Калантаровых, кухня, запах свежего хлеба и ваш голос остались где-то в другой жизни.
— Они и остались в другой жизни, — ответил старик. — Только странная это вещь, человек может прожить после этого ещё тридцать лет, а какая-нибудь мелочь — запах хлеба, старое слово, знакомый голос — вдруг возвращает его туда, где он был счастлив.
Он улыбнулся.— Вы тогда приняли меня почти как родного. Я ведь был чужим человеком, без денег, без положения, никому особенно не нужным. А вы просто поставили передо мной тарелку и сказали, чтобы я ел.
Старик тихо рассмеялся.— Потому что голодного человека сначала надо накормить, а уже потом спрашивать, кто он такой и откуда пришёл. Я тогда был всего лишь поваром, но некоторые вещи понимал лучше образованных господ.
— Вы никогда не были для меня просто поваром.
— А кем же?
Нико посмотрел в темноту.— Человеком, который однажды доказал мне, что у меня есть дом, даже если этот дом мне не принадлежит.
Старик долго молчал. Потом сказал:— Знаешь, сынок, наверное, это и есть самое большое богатство человека. Не дом, не деньги, не земля. А возможность однажды сказать: «Вот здесь меня ждали». Я много лет думал, что всю жизнь только кормил других людей. А теперь понимаю — может быть, я делал нечто большее. Я давал людям место, где им не было одиноко.
Нико закрыл глаза.— Я помню.
— А ты? Что ты сделал со своей жизнью? Когда мы расстались, я был уверен, что ты когда-нибудь станешь богатым художником. У тебя тогда уже был этот странный взгляд человека, который видит в обычных вещах что-то такое, чего остальные не замечают.
Нико улыбнулся.— Богатым я так и не стал.— Но стал художником.— Наверное. Только иногда мне кажется, что я всю жизнь пытался нарисовать то, чего нельзя нарисовать.
— И что же это?
Он долго думал и сказал:— Человеческую душу.
Повар повернул к нему голову.— Тогда ты выбрал себе самую трудную работу на свете. Душа не сидит спокойно перед художником. Она всё время убегает, прячется, меняется. Сегодня человек смеётся, а завтра ты узнаёшь, что внутри него уже давно плачет.
Нико посмотрел на него.— Вы всё-таки стали философом.
— Нет, дорогой. Я просто стал старым. А старость — это такая школа, в которой человеку наконец объясняют то, что он должен был понять ещё молодым. Они замолчали.
Через некоторое время старик спросил:— Ты был счастлив?
Нико не ответил сразу.— Были дни, когда я думал, что счастлив. Были дни, когда считал себя самым несчастным человеком на свете. Но теперь, когда всё это осталось позади, я понимаю, что счастье и горе никогда не жили во мне отдельно. Они всё время были рядом.
— А любовь?
Нико слегка улыбнулся.— Вы о Маргарите.
— Я о той женщине, ради которой ты однажды заставил весь Тифлис говорить о себе.
Нико отвернулся.
— Я любил её.
— Я знаю.
— Но она меня не любила.
Повар долго смотрел на него.
— И всё-таки ты не перестал её любить?
— Нет. Наверное, потому что я никогда не требовал от неё ответа. Мне было достаточно того, что однажды я услышал её голос и понял, что в моей жизни появилось что-то прекрасное. Я мог не обладать этим человеком, не мог быть рядом с ним, но разве это значит, что я не имел права благодарить судьбу за то, что она вообще позволила мне его встретить?
Старый повар медленно кивнул.— Вот теперь я понимаю, почему ты стал художником. Настоящая любовь, наверное, действительно похожа на картину. Ты не можешь забрать её с собой, не можешь заставить её принадлежать тебе. Ты можешь только оставить после себя образ того, что однажды увидел.
 Нико посмотрел на него и тихо сказал:— А вы кого-нибудь любили так?
Повар долго молчал.— Конечно. Только моя любовь была совсем другой. Я любил женщину, которая стала матерью моих детей. Потом любил самих детей. Потом любил дом, в котором они выросли. Потом уже понял, что всё это было одной большой любовью к жизни. Я слишком поздно понял простую вещь: человек часто ищет одну большую любовь, а она всё это время разбросана вокруг него маленькими кусочками.
Нико улыбнулся.— Значит, вы всё-таки счастливый человек.
— Почему?
— Потому что вы смогли увидеть эти кусочки.
Повар  тихо засмеялся.— А ты, Нико, всю жизнь собирал их кистью. Снова наступила тишина.
Нико долго смотрел в потолок.— Знаете, о чём я жалею?
— О чём?— О том, что слишком много боялся. Иногда мне кажется, что если бы я был смелее, если бы не сомневался столько дней, если бы не откладывал встречи, не молчал тогда, когда нужно было говорить, моя жизнь могла бы сложиться иначе.
Повар повернулся к нему.— Может быть. Но ты должен помнить одну вещь: человеку всегда кажется, что где-то рядом существует другая жизнь, которую он мог прожить. Только никто не знает, была бы она лучше. Мы можем сожалеть о несделанном, но не имеем права забывать о том, что сделали.
— А что сделал я?
— Ты оставил после себя то, чего у тебя самого почти никогда не было, — красоту. Люди будут спорить о тебе, смеяться над тобой, восхищаться тобой, называть тебя сумасшедшим или гением. Но они будут смотреть на твои картины. А значит, ты продолжишь разговаривать с ними даже после того, как твой голос замолчит.
Нико долго молчал.Потом протянул руку.
Старик взял её.— Странно, — прошептал Нико. — Мы встретились в доме Калантаровых, когда я был совсем молодым. А теперь встретились здесь.
— Видишь, жизнь всё-таки умеет заканчивать начатые истории.— Только почему она привела нас именно сюда?
Старый повар посмотрел в сторону маленького окна под потолком, где едва пробивался серый утренний свет.— Наверное, потому что наверху мы слишком долго были заняты жизнью и всё никак не успевали поговорить.
Нико тихо засмеялся.— Хорошо сказано.
— А теперь успели.
Они ещё долго держали друг друга за руки. И в этом старом подвале, среди сырости, холода и темноты, два человека, которые когда-то были молодыми, наконец договорили о самом главном. Они говорили не о деньгах. Не о славе. Не о том, кому и сколько удалось приобрести. Они говорили о людях, которых любили, о тех, кого потеряли, о доме, где когда-то были счастливы, и о жизни, которая оказалась совсем не такой, какой представлялась в юности.
А потом Нико закрыл глаза.— Если бы мне дали прожить всё сначала, — прошептал он, — я бы ничего не менял. Даже боль. Даже одиночество. Даже ту любовь, которая не стала моей. Потому что без неё я не был бы тем человеком, которым стал. Старый повар крепче сжал его руку.
— Вот теперь ты всё понял.  Ты ведь всегда таким был, Нико... Даже когда был совсем мальчишкой, всё время куда-то смотрел. Мы думали, что ты просто задумался. А ты, оказывается, всю жизнь что-то видел такое, чего остальные рядом с тобой не замечали.
Нико едва заметно пошевелил рукой.
Повар наклонился ближе.— Я долго не понимал тебя, — продолжил он. — Думал, что ты странный. Потом думал, что ты просто несчастный человек. А теперь понимаю: несчастными были мы. Мы ходили по этому городу, толкались друг с другом, спорили из-за денег, из-за домов, из-за куска хлеба, из-за того, кому принадлежит место за столом... А ты всё это время пытался нарисовать нам то, что мы сами разучились видеть. Он замолчал. Снаружи донёсся далёкий шум колёс. Повар прислушался. Потом снова посмотрел на него.
— Ты знаешь, что самое страшное?
Ответа не было. — Я всю жизнь кормил людей. Накладывал им мясо, хлеб, суп, ставил перед ними вино. И думал, что человеку этого достаточно. А теперь понимаю, что человеку иногда нужен не хлеб. Ему нужно, чтобы кто-нибудь просто сел рядом. Он провёл ладонью по лицу.
— Я когда-то принял тебя в доме Калантаровых, потому что мне стало жалко мальчишку. А потом ты стал мне почти сыном. Я только никогда тебе этого не говорил. Дурак был. Он усмехнулся сквозь усталость.
— Наверное, мужчины вообще слишком поздно говорят друг другу такие вещи. Повар снова посмотрел на него
.— Помнишь, как ты рисовал свои вывески? Все смеялись. Говорили: «Что это за картины? Кто станет на них смотреть?» А ты молчал и продолжал рисовать. Потом появились эти Зданевичи, этот француз... стали ходить за тобой, будто нашли золото. А я всё думал: ну что они в нём нашли?
Он тяжело вздохнул.— Теперь знаю.
Повар наклонился совсем близко.— Они нашли то, чего я должен был увидеть ещё тогда. Нико открыл глаза. Повар замер.На мгновение их взгляды встретились.И старик улыбнулся.— Вот и хорошо... Значит, слышишь.Он осторожно взял художника за руку.— Ты только не бойся. Я здесь. Я никуда не уйду раньше тебя. Но сам прекрасно понимал, что говорит неправду. Его собственное дыхание уже становилось тяжёлым. Он закрыл глаза, перевёл дух и после долгого молчания произнёс:
— Знаешь, я всё думаю о том доме, который ты хотел построить для художников. Большой деревянный дом посреди Тифлиса. Стол. Самовар. Чтобы все сидели вместе и говорили об искусстве...
На лице его появилась слабая улыбка.— Ты всю жизнь хотел построить дом для других, а сам так и не нашёл места, где тебе было бы спокойно.
Он посмотрел на стены подвала.— Вот какая насмешка...
Повар замолчал. Потом крепче сжал его руку .— Но я хочу тебе сказать одну вещь, пока ещё могу. Голос его дрогнул.— Ты не прожил жизнь зря, мой дорогой. Не смей так думать, если смерть заставит тебя в этом усомниться. Ты не заработал богатства, не построил дома, не оставил после себя детей, не нажил ничего такого, чем люди обычно хвастаются перед смертью. Но ты оставил людям свои глаза. Ты научил их смотреть.
Нико пристально смотрел на него.
Повар говорил всё тише:— И когда-нибудь они поймут, что ты всю жизнь делал для них то, чего они сами не умели сделать. Ты брал простого человека, бедного человека, одинокого человека... и говорил миру: «Посмотрите. Он тоже достоин того, чтобы его увидели».Он тяжело дышал.— Вот за это я тебя и люблю, Нико. Последние слова он произнёс совсем тихо:— Прости меня, что я понял это так поздно.
Утром его собеседник умер.
Нико не помнил как попал в приют. Не помнил кто его отвез его туда. Не помнил кто забирал его из подвала, не помнил как милиционер Иван Чанадпрадзе сделал все очень быстро, доставив умирающего человека в палату.  Ясное не замутненное сознание пришло к нему уже в палате. В ту ночь он долго не мог уснуть. Он лежал в полутёмной комнате и смотрел в потолок, слушая, как где-то далеко, за стенами дома, постепенно затихает Тифлис. Иногда до него доносился звук шагов на улице, иногда хлопала дверь, иногда ветер шевелил что-то на крыше, и тогда ему казалось, что весь город ещё не спит, а только ненадолго замолчал. Перед ним возникали картины. Он видел их одну за другой и никак не мог понять, почему именно сегодня они пришли к нему все вместе. Вот большое застолье, вот женщина среди цветов, вот олень, вот жираф, вот князь, вот простые люди, вот дорога, уходящая в зелень, вот огромное небо, которое он столько раз пытался удержать на чёрном полотне.
Он смотрел на них и вдруг подумал, что за всю жизнь так и не сумел ответить себе на один простой вопрос: зачем он всё это писал? Он знал, как писал. Знал, чем писал. Знал, сколько раз ему приходилось продавать картину, чтобы купить хлеб. Но зачем? В этот момент в комнате стало светлее. Перед ним стояла женщина. Нико не знал, откуда она пришла, но в её лице было что-то настолько родное, что он даже не испугался.
Она посмотрела на него, а потом на картины.— Ты всю жизнь думал, что пишешь то, что видишь.
— Разве это не так?
— Нет. Ты писал то, что любил. Перед ними возникло большое застолье. За длинным столом сидели люди. Они разговаривали, пили вино, смеялись, и над всем этим словно стоял тёплый вечер. Богородица долго смотрела на картину.— Ты думаешь, что написал здесь праздник.
— А что же ещё?
— Одиночество.
Нико удивлённо посмотрел на неё.— Где ты его видишь?
— В том, что все сидят рядом. Она говорила спокойно, без упрёка.— Ты всю жизнь хотел быть среди людей. Тебе не нужны были богатство и большие дома. Тебе нужно было простое человеческое тепло, чтобы рядом кто-нибудь сидел, чтобы тебе налили вина, чтобы тебя спросили, как прошёл твой день. Поэтому ты так часто писал застолья. Ты изображал не еду и не вино. Ты изображал то место, в котором человек перестаёт быть одиноким.
Он долго смотрел на картину и впервые увидел её именно так. Потом появилась женщина среди цветов.
Он сразу отвёл взгляд.— Эту я не хочу видеть.
— Почему?
— Потому что она напоминает мне о том, чего у меня никогда не было.
Богородица посмотрела на женщину, окружённую цветами.— Нет, Нико. Она напоминает тебе о том, что однажды ты сумел любить настолько сильно, что тебе показалось мало всех слов на свете.
— Я не умел говорить о любви.
— Поэтому ты говорил краской.
Нико молчал.
— Ты подарил ей цветы не потому, что хотел показать своё богатство. Ты хотел сказать: «Я не знаю, как сделать тебя счастливой, поэтому я подарю тебе всё, что могу». И в этом было больше любви, чем во многих красивых словах. Картина медленно исчезла. На её месте появился олень.
Нико улыбнулся.— Вот его я всегда любил, потому что пожалел его. Он красивый.
— Ты видел в нём не красоту. Она посмотрела в большие глаза животного.— Ты видел беззащитность. Ты сам слишком хорошо знал, что значит оказаться один на один с огромным миром, поэтому твои животные никогда не выглядят страшными. Даже когда они велики и сильны, в них есть кротость. Ты хотел, чтобы мир не причинял им боли.
Перед ним появились лошади, коровы, олени, жирафы и другие животные.— Ты сделал их большими, — сказала Богородица, — потому что любил их. Но ещё потому, что в твоём мире им должно было хватить места. Тебе самому всю жизнь не хватало места, Нико. Ты жил в чужих домах, в чужих комнатах, в духанах, в подвалах. А на своих картинах ты создал пространство, в котором никому не было тесно.
Нико посмотрел на жирафа и вдруг улыбнулся.— Значит, поэтому он такой огромный?
— Возможно, именно поэтому.
Потом перед ними появился князь. Он стоял величественно, в богатой одежде, и казалось, что весь мир принадлежит ему.
Он посмотрел на него и сказал:— Вот этого человека я написал просто потому, что он был красив.
— Нет.
— Почему ты всё время споришь со мной?
Богородица улыбнулась.— Потому что ты слишком часто недооцениваешь самого себя. Она снова посмотрела на картину.— Ты написал князя, но не сделал его богом. Посмотри на его глаза. Ты оставил в них обычного человека. Ты понимал то, чего не всегда понимали богатые люди: перед одиночеством, перед любовью, перед смертью князь ничем не отличается от бедняка.
Нико задумался.— Значит, я всех делал равными?
— Ты не пытался делать их равными. Ты просто видел их равными.
Появилась другая картина — простые люди, стоящие на дороге.
Богородица долго смотрела на них.— А вот этих людей ты любил особенно.
— Почему?
— Потому что был одним из них. Он ничего не ответил.— Ты никогда не писал человека сверху вниз. Ты смотрел ему в лицо. Ты не смеялся над бедностью, не стыдился простоты, не пытался сделать человека красивее, чем он был. Ты принимал его таким, каким встретил. Она помолчала и добавила:— Потому твои люди кажутся такими настоящими.
Теперь возникла дорога. Она уходила между деревьями к горам.
Он смотрел на неё очень долго и пристально.— А эта дорога?
— Это ты.
— Я?— Ты всю жизнь куда-то шёл.— Иногда я даже не знал куда.— Но шёл.
— Я часто думал, что прожил жизнь неправильно.
Богородица посмотрела на него.— Потому что измерял жизнь тем, чего у тебя не было.
Он поднял глаза.— А чем её нужно измерять?
— Тем, что ты оставил после себя.
— Нико отшатнулся, когда перед ним с оглушительным грохотом рухнула огромная деревянная балка. Ещё мгновение назад она висела где-то над его головой, а теперь, разбив край каменной стены, лежала поперёк улицы, подняв облако пыли и щепок. Люди закричали, кто-то бросился прочь, кто-то перекрестился, а Нико стоял неподвижно, не в силах понять, почему он вообще остался жив. Он отчётливо помнил, что за секунду до падения почувствовал на плече чью-то ладонь, словно невидимый человек резко оттолкнул его в сторону.
— Это была ты?
— Я.
Он долго смотрел на неё, словно пытался увидеть в её лице ту незримую руку, которую помнил столько лет.
— Значит, тогда… это была ты?
Богородица едва заметно улыбнулась.
— А кто же ещё?
— Я думал, мне просто повезло.
— Человеку часто кажется, что его спасло везение, когда он не знает, кому благодарить.
Он опустил глаза. В его памяти вдруг ожила та старая тифлисская улица, пыль, крики людей, запах свежеразбитого дерева и тот короткий, почти невесомый толчок в плечо. Столько лет он иногда вспоминал его, но никогда не придавал этому значения. Теперь всё становилось на свои места.
— А я даже не поблагодарил тебя…
— Ты жил. Разве этого мало?
Он поднял на неё глаза, и в его взгляде было то детское недоумение, которое не покидало его всю жизнь.
— Почему ты спасла меня?
Она помолчала, словно ответ на этот вопрос был известен ей задолго до того, как он сумел его задать.
— Потому что твой путь ещё не был окончен. Тебе нужно было ещё много увидеть, много написать и ещё больше любить.
Нико слабо улыбнулся.
— Любить мне было трудно.
— Зато ты умел это делать.
Он хотел что-то ответить, но не смог. Только теперь, перед самой смертью, он понял одну простую вещь: возможно, все эти годы он был не так одинок, как ему казалось. В самые тяжёлые минуты рядом с ним действительно кто-то был — незримо, тихо, не требуя ни молитв, ни благодарности.
— Ты была рядом со мной всё это время?
Богородица посмотрела на него с такой печальной и доброй улыбкой, какой он никогда не видел на человеческом лице.
— Не всё время. Но всегда тогда, когда ты был особенно одинок.
Он закрыл глаза. И впервые за долгие годы одиночество не показалось ему пустотой. В нём вдруг обнаружилось чьё-то тихое присутствие, сопровождавшее его от той старой тифлисской улицы до этой последней ночи.
Перед ним снова появились картины. И вдруг увидел то, чего раньше никогда не замечал. Всё, что он писал, было связано между собой. Застолье было о людях. Женщина среди цветов — о любви. Животные — о милосердии. Князья — о человеческом достоинстве. Дороги — о странствии. Деревья и горы — о доме. А небо над всем этим было словно надежда, которую он никогда не умел назвать.
Он смотрел на свои картины и чувствовал, как в груди становится всё легче.— Я ведь никогда не думал об этом.
— Я знаю.—
 Значит, я сам не понимал, что писал?
— Иногда сердце понимает раньше человека.
Нико замолчал.
Богородица подошла к нему и сказала:— Ты думал, что писал мир таким, каким он был.
— А каким же я его писал?
— Таким, каким хотел его видеть. И он вдруг понял, что это было его главное произведение. Не «Миллионщица». Не застолья. Не животные. Не князья. Не даже те картины, которые когда-нибудь будут висеть в музеях.Он всю жизнь писал мир, который хотел оставить после себя. Мир, в котором люди сидят рядом. Где животное не боится человека. Где женщина окружена цветами. Где бедный человек не выглядит униженным. Где князь остаётся человеком. Где дорога всегда куда-нибудь ведёт. И где над всем этим есть небо.
Он посмотрел на Богородицу.— А что будет с моими картинами?
Она ответила:— Они пойдут дальше тебя.
— Куда?
— Туда, куда ты сам не успел дойти.
 Хотел спросить ещё что-то, но женщина уже начала исчезать в мягком свете.— Подожди...
Она посмотрела на него.— Тебе больше нечего бояться. И исчезла. Нико остался один. Но одиночества больше не было. Он почувствовал необыкновенную лёгкость. Такую, какой не испытывал никогда. Ему казалось, будто с него сняли всю тяжесть прожитых лет, будто он наконец перестал быть должен кому-либо — ни миру, ни людям, ни самому себе. Он не видел своего тела. Он только чувствовал, что идёт. Перед ним появилась каменистая дорога, уходящая вверх по склону к старому замку, залитому золотым светом.
И Нико пошёл. Сначала он шёл один. Потом услышал шаги позади. Обернулся — и увидел отца Аслана. Следом появилась мама Текле. Она взяла его за руку, и Нико вдруг снова стал маленьким мальчиком. Рядом шел его брат. Потом рядом оказался повар. Он ничего не сказал, только ласково погладил  по макушке, как когда-то в доме Калантаровых. А чуть дальше, смеясь, шёл Важа-Пшавела. Он что-то рассказывал, и его голос смешивался с ветром, словно доносился откуда-то из гор. Последним появился дядя Георгий, самый весёлый духанщик Тифлиса. Он уже рассказывал какую-то невероятную историю и сердился на всех, кто не верил в её правдивость. Он смеялся вместе с ними. Они шли всё выше. Отец был рядом.Мать держала его за руку. Повар ласково поглаживал его по голове. Важа смеялся. Дядя Георгий рассказывал свои бесконечные истории, постепенно к нему присоединялись другие люди. А впереди сияли ворота. Нико больше не спрашивал, куда они ведут. Он уже знал и, может быть, впервые за всю свою жизнь ему не пришлось никуда искать дорогу. Он просто пошёл по ней. Домой.

Эпилог.
В тот апрельский вечер Маргарита долго не могла уснуть. Имя, которое она услышала в Париже от грузинского художника, не давало ей покоя. Теперь она знала, кто был тот человек, который когда-то ошеломил её, кто покрыл цветами площадь под её балконом, кто потом исчез из её жизни так же внезапно, как появился. Она знала его имя — Никола Пиросманишвили.
Но вместе с этим именем к Маргарите вернулось и то давнее чувство, которое она когда-то старалась оставить в Тифлисе. Теперь ей казалось, что она слишком мало знала о человеке, которому стала, сама того не желая, целым миром.
Она пришла к Мати. Руки ее тряслись.
Матильда де Флер выслушала её до конца, не перебивая. Потом некоторое время смотрела на Маргариту и тихо сказала:
— Значит, ты всё-таки хочешь узнать, что с ним стало?
— Я хочу узнать, что стало с его мечтой.
— А если мечта уже умерла вместе с ним?
Маргарита покачала головой.
— Тогда мы должны узнать, какой она была.
Мати улыбнулась. Она уже понимала, что остановить подругу невозможно.
— У тебя есть Жюль.
Маргарита посмотрела на неё.
— Да. Жюль.
— Он знает Тифлис. И он знает Нико.
Маргарита замолчала. Перед её глазами вдруг возник тот давний день, когда Жюль вернулся из Тифлиса и рассказал ей о человеке, которому лично передал её письмо. Она вспомнила, как Нико держал конверт в руках, как долго смотрел на её имя, словно боялся поверить, что оно действительно существует, и как потом спросил, действительно ли Маргарита помнит его.
— Да, — тихо сказала она. — Жюль его видел.
На следующий день она позвала его к себе.
— Мсье Жюль, мне нужно, чтобы вы снова отправились в Тифлис.
Жюль внимательно посмотрел на неё.
— К Нико?
Маргарита кивнула.
— Вы помните его?
— После той встречи? Такое не забывается.
— Я хочу, чтобы вы узнали, о чём он мечтал. Мне рассказали, что однажды на собрании он предложил построить в центре Тифлиса большой деревянный дом. Я хочу понять, зачем ему был нужен этот дом.
Жюль немного помолчал.
— А если это была просто странная идея?
— Тогда мы узнаем, что это была просто странная идея.
— А если нет?
Маргарита посмотрела ему прямо в глаза.
— Тогда я хочу, чтобы этот дом появился.
Жюль не стал спрашивать, зачем ей это нужно. Он уже достаточно хорошо знал Маргариту, чтобы понимать: иногда человеку необходимо сделать что-то невозможное только потому, что слишком долго он ничего не мог сделать.
Через несколько недель Жюль снова оказался в Тифлисе.
Он шёл по знакомым улицам, и город постепенно возвращал ему забытые подробности прежней поездки: шум базара, запах горячего хлеба, виноградную кожицу под ногами, крики торговцев, звон посуды из духанов. Ему казалось, что за каждым поворотом может появиться знакомая фигура в старом пальто, с той самой бородой и задумчивыми глазами.
Он начал расспрашивать людей о Нико.
И очень скоро понял, что приехал слишком поздно.
— Пиросмани? — переспросил один из стариков. — Да, конечно, знаем.
— Где я могу его найти?
Старик посмотрел на него с удивлением.
— Вы не знаете?
— Чего?
— Нико умер.
Жюль несколько секунд молчал.
— Когда?
Старик назвал дату.
Жюль снял шляпу.
Он вдруг вспомнил ту первую встречу. Вспомнил, как Нико осторожно взял из его рук письмо Маргариты, как провёл пальцами по конверту, словно хотел прикоснуться к человеку, который находился за тысячи вёрст. Вспомнил его глаза и тихий вопрос:
— Она действительно меня помнит?
Теперь Жюль стоял посреди Тифлиса и думал о том, что должен был снова увидеть этого человека, но опоздал.
Всего на несколько месяцев.
Он мог бы вернуться к Маргарите и сказать, что не успел. Но вместо этого продолжил поиски.
Ему рассказывали о странном художнике разные вещи, кто то считал его странным, кто то неистовым гением, но никто не был равнодушным . Одни вспоминали его картины, другие — его странности, третьи рассказывали о том, как он мог отдать последнюю копейку за цветы или написать картину для человека, который не мог ему заплатить. Но несколько человек независимо друг от друга вспомнили один и тот же разговор.
О доме.
Нико говорил, что в самом центре Тифлиса должен стоять большой деревянный дом. Не богатый дворец и не казённое здание, а просторный дом, куда могли бы приходить художники, музыканты, простые люди. Там можно было бы показывать картины, слушать музыку, разговаривать до ночи, спорить, смеяться, пить вино и вспоминать тех, кого уже нет.
Он говорил об этом так убеждённо, будто дом уже существовал.
Жюль слушал и постепенно понимал Маргариту.
Она хотела не просто построить здание.
Она хотела закончить за него то, чего он сам закончить не успел.
Через некоторое время Жюль приобрёл большой участок в центре Тифлиса.
Сначала горожане гадали, что собирается строить на нём француз. Одни говорили, что гостиницу, другие — театр, третьи уверяли, что здесь появится роскошный особняк.
Но Жюль никому ничего не объяснял.
На участке появились рабочие. Привезли лес. Заскрипели пилы, застучали молотки, запах свежей древесины смешался с запахами старого Тифлиса. День за днём поднимались стены.
Большой деревянный дом становился реальностью.
Иногда вечером Жюль оставался один на строительной площадке. Он смотрел на стены, ещё пахнувшие смолой, и вспоминал человека, которого когда-то видел совсем недолго.
Ему всё чаще казалось, что он строит этот дом не только для Маргариты.
Он строит его для того человека, которому когда-то собственными руками передал письмо из Парижа.
И однажды Жюль достал из кармана старую записку Маргариты, которую хранил с самого начала этой истории.
Он перечитал её и тихо сказал:
— Вы опоздали, Нико.
Потом посмотрел на поднявшиеся стены и добавил:
— Но дом я всё-таки построю.
И он построил его.
Нико этого дома уже не увидел.
Но, может быть, в этом и заключалась странная справедливость судьбы: человек, который всю жизнь умел создавать из нескольких досок, краски и собственной мечты целый мир, наконец получил дом, который построили другие.
А где-то далеко, в Париже, Маргарита получила письмо Жюля.
Она прочитала его несколько раз, потом подошла к окну и долго смотрела на город.
— Значит, ты всё-таки получил свой дом, Нико Пиросмани, — сказала она.
И впервые за много лет ей показалось, что тот давний вечер в Тифлисе ещё не закончился.


Рецензии