Гимн Учителю!
Глава 1 Как я стал учителем.
«Удивительна для меня история, как я стал учителем. Мне было пятнадцать лет, и я был полон озорства, шуток, беспечен и самоуверен. Думал, что я птица высокого полёта. И если я вам через 30 лет рассказываю о том времени, то я могу с высоты своего возраста оценить себя критично и более правильно, чем тогда. Как-то вовремя паузы, я с важным видом сел на место нашего учителя, и надев им забытые очки, с большими линзами, громко обратился к своим товарищам:
- Мальчики! Быть учителем это очень удобная профессия! С каким бы наслаждением, я бы вас всех по очереди, мои достойные друзья, затащил на стол и хорошенько выпорол и вы, как знаете не должны сопротивляться, а не то это будет нарушением школьных правил, это может вам стоить двух часов карцера! Ну что ж мои милые грачата и зубрята, через три года я это с удовольствием проделаю!
- " Ты? „ - Прервал меня, мой сосед по парте, толстый Давид, у которого я часто списывал алгебру:
-Через три года ты скорее свинопасом станешь!
И точно, прав был Давид, экзамен я провалил.
- Что теперь? - сказал отец печально.
- Мне нравится гимназия в Бердянске, -произнёс я тихо и неуверенно, это было моим тайным и самым сильным желанием, о котором я мечтал очень давно, да и толстый Давид, тоже туда хотел. Отец смеялся со слезами жалости ко мне, он и так выбивался из сил, чтобы прокормить свою семью. У него не было денег на мою учёбу.
Я поступил в ученики к владельцу магазина в Крыму. Вместо серебряных пуговиц —чайные и винные пятна на халате, вместо школьного скипетра, кувшин с вином. Но это было ещё не самое худшее, как вы в дальнейшем узнаете. Пришла весна, и мой хозяин послал меня пасти свиней. Я сопротивлялся из всех сил, но мой хозяин, высмеял меня и сказал, что это никакое не позорное дело, а приносит много удовольствия и радости. Свиньи за зиму застоялись и теперь надо было их гнать на лужайку, где зелёная травка. Сам хозяин, его ученики и я уныло гнали свиней. Они резво, с поросячьим хрюканьем и визгом бежали по улицам села, заполненного народом; от стариков до малышей. Все глазели на это зрелище. Я не знал, что делать? Если бы это увидел толстый Давид? Кровь хлынула мне в виски. Неожиданно возникла суматоха, на меня мчался большущий кабан.
-Хватай его за уши! Держи его! Хватай его за задние ноги! -и до меня дошло, что это кричали мне. Кабан нёсся прямо на меня. Я прыгнул на кабана, крепко схватил его за уши, но он резко развернулся, и я оказался у него на спине и с неё свалился на землю. Раскатистый смех раздался со всех сторон, я не знал куда деться от стыда и слезы обиды застилали мне глаза. С крепко стиснутыми зубами и с сжатыми кулаками, я прибежал домой, закрыл засов двери за собой и рухнул на свою жесткую постель, горько плача.
Толстяк был прав! Свинопас! Из меня получился самый настоящий свинопас, продавец чая и кориандра! И это все? Неужели так и пройдёт жизнь, и то, о чём я мечтал, никогда не случится? Я плакал в безутешном горе, не кому было меня приласкать и утешить! Моя милая красивая мамочка лежала в могиле, а папа был занят заботами о пропитании семьи. Нет, тысячу раз нет! Я буду ещё кем-то! В жизни тысячи путей, ведущих к цели, но как начать? Я метался всю ночь, как в огне, в сомнениях, надеждах и утешениях. Внутри меня шла борьба, между отчаянием и поиском выхода из создавшегося положения, Мне было всего 15 лет, и все решения я должен был принимать самостоятельно.
Тукарлча, где находился наш маленький ларёк, находился в одной очень маленькой деревушке, в которой жили не прихотливые жители, а татары по соседству, которые и были нашими главными покупателями. Жители деревни все больше и больше уезжали в другую немецкую деревню Скарлош. В конце концов и мой хозяин был вынужден закрыть свой ларёк. Что будет со мной ему было безразлично, да и вообще на всей земле, не кому было позаботиться обо мне. Мой любимый отец, последняя моя надежда, друг и пример для подражания, тоже умер. И я остался совсем один. Все мои братья и сестры, остались с мачехой, которая родила от отца ещё три девочки. Там просто на просто не было места для меня.
Неожиданное предложение.
В один из дней, три мужчины, с шумом вошли в лавку! Я с радостью узнал там, в одном из них, моего родного дядю Исбранда.
-Ну на этот раз ты даже не догадаешься, почему мы приехали?- сказал дядя, добродушно усмехаясь! На моё предположение, что они что-нибудь хотят купить, дядя усмехаясь сказал:
-Так точно! Мы хотим купить тебя! В нашей деревне нет учителя, и мы, на сельском сходе, решили тебя нанять нашим учителем! Ты же не откажешь нам, в нашей просьбе и не дашь нам от ворот поворот!
Я посмотрел на моего дядю, совсем растеряно, предложение казалось мне неожиданным и невероятным. Я стал объяснять им, что я не знаю, как преподавать, так как не учил педагогику.
-Если бы ты был нам не годен, то нас бы не послали к тебе наши жители! Мы даже можем сказать, если ты согласишься, то тогда у нас будет самый образованный учитель, на сто вёрст в округе! Поэтому не тяни долго с твоим решением и принимай его. Мы заплатим тебе хорошие деньги за зиму, 100 рублей. А питаться ты будешь у всех жителей по кругу!- сказал дядя.
-Ещё этого мне не хватало!- сказал я возмущённо
-Как скотина, от одного дома, к другому? Это я не буду делать!
А про себя подумал, чтобы на это сказал толстый Давид?
- По кругу я не пойду! Нанимайте кого хотите!
-Не будь таким дурачком, мальчик! Да ты знаешь ли о чём ты говоришь? Если мы узнаем, что учитель к нам идёт кушать, то будет такое приготовлено, какое только печень может выдержать! Всякий будет с нетерпением ждать тех кушаний, которые будут на столе. Даже белый хлеб!
Я, до этого, слышал о несчастье начинающего учителя, который "ходил" и был измотан на всём протяжении своего учительства, кашей из пареного проса и ветчины: воскресенье, понедельник, и до субботы. Утром просо, в обед просо и ветчина. Бедняга до того дошёл, что даже был вынужден уйти работать к мельнику, и только там наконец то получил разнообразие. Наконец, мой дядя, предложил мне за 30 рублей, за весь школьный год, столоваться у него дома! Только когда мужчины ушли, до меня дошёл весь смысл, содеянного. Я вообще не должен был принимать это предложение. Мне стало так страшно, что я не справлюсь и опозорюсь, но три рубля задатка лежало в моем кошельке, и я был уже по договору настоящим учителем села Яркантау.
Ну и что теперь толстый Давид мог бы сказать? Кто был прав, я или толстый? Так неожиданно, я пришёл к тому, о чём мечтал в школе.
Глава 2. Волнения перед поездкой.
Представь себе, благосклонный читатель, школу своей деревни. Это величественное здание на высоком фундаменте, окруженное старыми ветвистыми акациями. В настоящем школьном доме ничего не разваливается и не шатается — всё крепко и чисто. В нем высокие окна с зеркально блестящими стеклами, сквозь которые всегда беспрепятственно струятся свет и солнечные лучи.
Стоит этот школьный дом и взирает вверх и вниз по улице, поверх крестьянских изб, будто хочет сказать им: «Не правда ли, я куда важнее вас! Да, на моем чердаке не хранится золотая пшеница; да, в моих комнатах ты не найдешь ни серебра, ни золота, ни иных сокровищ — но я таю в себе сокровище величайшего значения: во мне бурлит источник, мимо чистой воды которого ни один гражданин не должен пройти неучем!» А спешащему мимо по своим делам путнику школа предостерегающе кричит: «Задержись на мгновение, прохожий, и загляни в радостную суету приветливого класса! Как думаешь, если бы даже только пять процентов посеянных здесь семян оказались всхожими, разве нельзя было бы — при условии, что Отец Небесный вовремя пошлет дождь и солнце — надеяться на благословенный урожай?»
Так рассуждает школьный дом и мнит о себе необычайно много, хотя ему постоянно приходится видеть в своих стенах немало халтуры, глупостей и несовершенства. Школа, деревенская школа — это термометр, по которому можно судить о благосостоянии не только данной деревни, но и всего государства. Запущенные дела в общине и государстве всегда оказываются продуктом запущенных, невежественных людей. А такие люди либо вообще не имели начальной школы, либо их школа была запущенной — или же, что еще куда хуже, они вместе со светлой детской верой насильно отвергли и школьное благословение.
Если я теперь добавлю: «Школа всегда была тем, чем делал ее учитель — не обстоятельства, не община, не начальство, не маленькое или большое жалованье, а именно то, что делал из нее сам учитель», — меня уже никто не назовет бунтарем за то, что я сам себя провозглашаю королем. Впрочем, при моем вступлении на престол обстановка была далеко не торжественной, о чем вы сейчас и услышите.
В тихие часы я часто доставал свои три рубля задатка и подолгу разглядывал их, погруженный в думы. То они казались мне иудиной платой, за которую я предал что-то, уповая на чужую неосведомленность, то вдруг меня охватывало чувство, похожее на тоску юноши по дому на чужбине. Торговая лавка так и осталась для меня чуждым ремеслом.
Как-то вечером, после закрытия лавки, я снова, как и в прежние дни, сидел на корточках перед своим сундуком и дрожащими пальцами перелистывал учебные пособия, которыми пользовался в центральном училище. Я читал то раздел из физики, то страницу из всемирной истории или географии, мысленно переносился обратно за школьную парту и пытался с крепко зажмуренными глазами вызвать в памяти дорогое, приветливое лицо старого «Папаши» (так мы называли Г. Нойфельда — особенно любимого учителя). Мне хотелось еще раз услышать и усвоить его серьезный, спокойный урок.
Всё напрасно! Лицо-то являлось — оно, признаться, является мне и сегодня, когда я в школе готов «разойтись» и хочу заставить себя проявить кротость. Это дорогое лицо являлось как живое, со всеми его морщинками и сползшими на кончик носа очками, но рот оставался нем.
До того дня, когда за мной должны были приехать, оставалось всего несколько дней, а у меня в голове всё еще было так смутно. Преподавание казалось мне дремучим, страшным лесом, в котором я никогда не найду дорогу. В дурном расположении духа я убрал книги на место и, не раздеваясь, повалился на постель. Вдруг мне пришла в голову молниеносная мысль — из тех, что нередко рождались у нас в училище, когда нужно было устроить какую-нибудь веселую проказу.
«И как только я раньше до этого не додумался! — вскочил я. — Сколько часов вместо бесплодных тревог я мог бы потратить на подготовку к предстоящей школьной работе! Кто, как не местный учитель, даст мне лучший совет, познакомит с книгами, которые используются в деревенской школе, и научит, как с ними обращаться?»
С грудью, полной надежд, я тотчас поспешил к нему. Учитель из Т. был широко известен в округе как необычайно работящий крестьянин. Руки его были мозолистыми от труда; кем он только ни был в одном лице: летом — плоть от плоти крестьянин, зимой — батрак, служанка, шорник и изготовитель деревянных башмаков, писарь при старосте и, наконец, насколько позволяли ум, силы и время — школьный учитель.
«Хороший учитель» Вульф — так звали этого человека — уже много лет жил в полном согласии со своей общиной. У них не было друг к другу никаких претензий. Если кому-то требовалось немного наличных денег, он наверняка и без лишней «писанины» (на местном диалекте — Schrieweri) получал их у учителя; о процентах и речи никогда не шло. К Новому году люди тоже не скупились: давали учителю прибавку на будущий год — пуд-другой пшеницы с хозяйства или десятину паровой земли под тыкву и кукурузу, смотря по тому, что он запрашивал.
Когда я вошел в комнату к учителю Вульфу, он как раз был занят тем, что плел кнут из двенадцати ремней — «f;r tietlang waren» (чтобы скоротать время). Он уже слышал, что я нанялся учителем в Яркантау, и жестом пригласил меня присесть. После этого он спокойно продолжил плетение, выжидая, заговорю ли я и что именно скажу.
Поскольку от волнения и робости я не мог выдавить из себя ни слова и неловко замер в долгом молчании, он ненадолго прервал работу и бросил на меня долгий, оценивающий взгляд. Затем он плюнул на лежащие перед ним ремни, обмотал концы вокруг рук, крепко натянул их и произнес на своем протяжном, добродушном диалекте: „Darbi k;mmt nich v;l wat rut!“ — то есть «из этого дела много не выжмешь» (имея в виду учительское ремесло).
До этого момента я вообще не задумывался о том, «выжму» ли я из этого выгоду, то есть заработаю ли я много денег на учительском поприще. Куда больше меня ежедневно, да что там — ежечасно, пугала мысль о том, смогу ли я соответствовать хотя бы самым скромным требованиям. «Из этого дела много не выжмешь!» — вот каков был короткий, ясный и отчетливый итог его опыта в школьной жизни; к этому ему больше нечего было добавить.
Снова последовала долгая пауза, во время которой он, склонившись над своим шорным станком («римским конем»), усердно плел дальше. Наконец я раздосадованно выпалил, чтобы он дал мне хоть какой-нибудь совет, как подступиться к делу; ведь именно за этим я к нему и пришел. Я сказал, что хочу стать учителем и во всё вникнуть, если это вообще возможно — чего бы мне это ни стоило!
Учитель Вульф почти в испуге выронил кнут и несколько секунд смотрел на меня полувопросительно, полуизумленно. Уж не знаю, поразило ли его мое школьное рвение или озадачило мое плаксивое состояние, но после долгой паузы он прокашлялся и, как мне показалось, с легким оттенком жалости произнес: „Na, wenn ’t dann nich anners well, dann man mal probieren!“ («Ну, коли по-другому никак, тогда надо пробовать!»).
Это туманное изречение оракула Вульфа я истолковал как ободрение. Да, верно! Как всё просто: зима в Крыму не так уж долга; если ничего не выйдет, в дегтярную лавку ты всегда вернуться успеешь! И «пробовать» в последующее время мне пришлось на совесть, буквально в смысле слов писателя: «Ищет мул в тумане свой путь».
Глава 3. Дядя Исбранд.
Мой дядя Исбранд забрал меня с вещами и в долгой дороге на телеге, рассказал мне, что больше 32 рублей за мой прокорм и ночлег общество ему не дало, но он хочет от меня большего. Он бы с удовольствием пошёл в школу, но сидеть среди малышей, со своими 65 годами, это для него поздно. Он уже старый гриб и не подходит для этого дела, но если я его до весны выучу писать свою фамилию на русском языке, то ему большего и не надо, так как он знает, как это тяжело, научить старого пса лаять!
Так же, мой любимый дядюшка, рассказал мне о моих будущих хозяевах. Пастор Б. является вором, который отбирает у людей их земли, и всеми силами сорит людей между собой, да к тому же он травит людей своей Гомеопатией. Но в десять раз хуже его, был краснорожий Беккер, этот противный осел, который не оставлял ни одного человека, чтобы не избить. Этих двух фамилий, я должен опасаться и ни в коем случае им не доверять, даже если они мёдом будут мою морду мазать!
Дядюшка был грубоват на слово. Другие люди были, по его словам, вполне нормальными и с ними можно было хорошо жить, если не вызывать собаку из будки! Я был на стороне моего дяди и верил ему. Дядя был высоким и крепким мужчиной, с искренним лицом и бесхитростными глазами, небесно-синего цвета. Он мне нравился, этот огромный мужчина с длинными руками и ногами, обутыми в обувь "шлорры"* казался мне богатырём. Моё воображение, возбудило во мне юношеское мужество, перед встречей с такими опасными людьми и я спросил дядю:
-А на тебя не пытался хоть один раз, напасть этот рыжий Беккер?
Мне не верилось, что кто-нибудь осмелился напасть на этого доброго великана.
- Естественно!- ответил он с усмешкой, его лицо покрылось морщинами и глаза загорели возмущением
-Один раз я, в заднем дворе, рубил кусты и не думал ни о чем плохом. Этот пройдоха, как кошка, подкрался ко мне с сзади и так ударил меня вилами по голове, что даже черенок сломался! У меня в глазах все позеленело. Что там дальше случилось, я не знаю, но я просто был в не себя от возмущения! Я даже до сих пор стыжусь об этом говорить! Беккер потом должен был много месяцев хлебать суп гемотерапии!"
- "Вот и наше село видно!" - прервал он свой рассказ.
И вот въехали мы в деревню, в которой была моя школа. Моё сердце билось сильно, все население деревни вышло меня встречать, и ребятишки даже на заборах сидели. Все хотели посмотреть на нового учителя. Мне было всего 16 лет и первые ошибки я сделал сразу же, как только въехал в деревню. Я никого не приветствовал. В той деревне, в которой я вырос, эта традиция уже отошла, и я не приветствовал людей, которых не знал. От этого я только потерял. Люди говорили, что можно ожидать от такого учителя? Не очень-то и много, так как он не может даже сказать: «Добрый день!"
Другие говорили, что я гордый фрукт и было бы лучше, сразу же меня выгрузить за огородами. Все это привело к тому, что все охладели ко мне и только краснорожий Беккер и пастор Б. хотели иметь со мной дружбу. Это событие очень меня расстроило. Ведь как раз с этими людьми, я не должен был поддерживать контакт. Недоверие жителей к учителю, это своего рода яд на нежный цветок. В эти трудные для меня дни, я познакомился с женщиной, которая была женой моего дяди Исбранда. Это была женщина редкого ума и доброго сердца. Она была оазисом в пустыне. Но к моему горю, она умерла на третий или четвёртый месяц пребывания меня у них. Как горько я плакал, что потерял такую материнскую подругу, которая подарила мне щедрость своего материнского сердца, как мне её не хватало, ведь прошло уже восемь лет, как я был без материнской любви моей мамы, которая рано умерла. И для школы она тоже дала мне первые наставления, но об этом в другом месте. Как будто Господь дал мне бесплатно столько разочарований и страданий, чтобы подготовить меня к учительской профессии.
Глава 3. Первый год моего преподавания
В сборнике загадок Гюлля «Мешочек с орехами для щелканья» есть вопрос: у какого короля нет дворца? Составитель загадки имел в виду лишь птичку крапивника (по-немецки — Zaunk;nig, буквально «король забора»), и совсем не думал о школьном короле из Яркантау в лето 1885 года, у которого дворца тоже не водилось. Нет, нет, моя первая школа ни в коей мере не являлась дворцом; она скорее напоминала пекарню или лачугу для варки золы.
Стены высотой едва ли в два с половиной аршина были сложены из дикого бутового камня, а снаружи не были ни оштукатурены, ни побелены, в отличие от большинства деревенских домов. Вокруг школьного двора не было ни забора, ни канавы, ни изгороди; и коровы, возвращаясь вечером с пастбища, с особым удовольствием чесали шею и лоб об острые, твердые углы школы. В каждой стене торчало по маленькому покосившемуся окошку без наличников и ставней, с зеленоватыми, отливающими синевой, наполовину ослепшими стеклами. Неотесанная дверь вела в класс через кухню (в которую дым валил либо из трубы, либо во время топки прямо из печного отверстия). Пол как здесь, так и в кухне был земляной, утоптанный, с опасно глубокими ямами. Изнутри землю выкопали на пару штыков лопаты вглубь просто для того, чтобы выиграть место по высоте. Потолок, видимо, по той же причине отсутствовал вовсе; можно было без труда дотянуться снизу до самых подкровельных жердей, если бы они там были.
Конёк крыши образовывало длинное толстое бревно — во всю длину избы. Концами оно покоилось на фронтонах, которые были выведены на один аршин выше боковых стен, и несло на себе тяжелую земляную кровлю, на которой местами мирно зеленели травинки, да лежало несколько битых глиняных горшков и бутылка с отбитым горлышком. Изнутри к моему приезду классную комнату подмазали и побелили — точнее сказать, подсинили синькой, — вероятно, для того, чтобы она дольше «оставалась нарядной» (schmock bliewen).
Меня эта убогая постройка сильно огорчала. Какие красивые домики строили в Т. и в других крымских деревнях из пиленого светло-желтого ракушечника, который покупался за бесценок! Аршин в длину, три четверти в ширину и пол-аршина в толщину — всего за 3–4 копейки. Но его нужно было возить из каменоломни, а та находилась в двадцати верстах от Яркантау; и такая жертва ради школы показалась бы общине чрезмерной.
Да, и с тех пор мне часто приходилось убеждаться, что худший порок бедности заключается не в том, что она ставит «постную похлебку вместо жирных щей» кухаркой на кухне, а в том, что она делает людей равнодушными, невосприимчивыми ко всему хорошему и, в конце концов, ленивыми и безвольными. Так и дети бедняков чаще всего дома не приучаются ни к чистоте, ни к прилежанию, ни к пунктуальности; часто им просто не хватает доброго примера, чтобы упражняться в этих добродетелях. Если же ребенок из бедной семьи приходит в школу опрятным, в чистеньком платьице и бойко отвечает учителю свой урок изо дня в день, я готов поставить сто против одного, что его родители обеднели лишь из-за несчастья или не могут выбиться в люди из-за злого рока. Они никогда не носят на лице ужасную, горько-желчную мину и не протягивают руку за подаянием, пока еще могут трудиться сами.
Если ты теперь, дорогой читатель, захочешь упрекнуть меня в том, что я так сурово обрушиваюсь на бедняков, я скажу тебе, что у тебя нет на это законного права: во-первых, я и сам принадлежу к тем, у кого нет ни денег, ни имущества, ибо в наследство я получил ни больше ни меньше как 37 рублей и 30 копеек, да и на учительской службе ничего отложить не сумел. А во-вторых, старому педагогу позволительно делиться крупицами из своего большого мешка наблюдений, случаев и опыта ради общего блага и пользы. Быть может, кто-то, прочитав эту главу, заглянет в себя и обнаружит там лень и отсутствие серьезного желания двигаться вперед — и тогда он поскорее поднимется на ноги, а вместе с ним уйдет и незваный нищий повар с его кухни. Если так случится, я даже на смертном одре не пожалею о том, что писал столь сурово.
Но если сама школа мне и не нравилась, это было еще полбеды; с этим я как-нибудь мог примириться. Внутри же у меня в то время было пасмурно совершенно по другой причине. Чем ближе подходил день моего «вступления на престол», тем больше я терял всякое самообладание перед предстоящей школьной работой. Я ведь уже связал себя обязательством с общиной, но совершенно не знал и не мог себе объяснить, что же мне, собственно, делать в школе и как к этому подступиться! К тому же до меня донеслись недобрые толки соседей, возмущенных моим молчаливым, робким приездом. Если бы я не дал слова, если бы у меня были деньги на дорогу и если бы ближайшая железнодорожная станция не находилась почти в сотне верст от нашей деревни, то...
Настал первый школьный день. Я достал все свои книжные сокровища, среди которых были физика, геометрия, всемирная история, учебники по арифметике и бог весть что еще. Затем я снова встал у окна и долго нерешительно смотрел на улицу.
Вдруг чья-то рука тихонько коснулась моего плеча. Я вздрогнул от испуга; это была хозяйка дома, кормилица, моя мудрая материнская подруга.
— Что ты собираешься делать со всеми этими книгами в нашей школе, Петя? — тихо спросила она, приветливо улыбаясь. До сих пор ее советы ограничивались лишь моими мелкими хозяйственными вопросами, и она никоим образом не вмешивалась в школьные дела. Она осторожно забрала у меня из рук все книги и положила их на мою кровать. — Пусть они себе там лежат, я сложу их тебе позже красиво в твой сундук! — сказала она и вышла в угловую комнату.
Вскоре она вернулась и протянула мне Библию, Катехизис, сборник хоралов и песенник со словами:
— У нас учат только по этим книгам; для крестьянина этого за глаза хватит!
Затем она показала мне несколько хоралов, которые могли подпевать все школьники, церковные гимны, которые они выучили прошлой зимой, выбрала псалом, который я должен был прочитать в самом начале после молитвы, и сказала: — Ну иди уже; детишки все заждались! Не берись за дело сегодня слишком круто! Расскажи им какую-нибудь хорошую историю, если знаешь; мне всегда это так любо слушать было! Помоги тебе Бог, Петя!
Теперь у меня наконец-то появилось что-то реальное, что-то осязаемое.
С благодарным сердцем я попрощался с доброй тетушкой и поспешил через улицу к школе, держа под мышкой Библию, Катехизис, сборник хоралов и песенник.
Когда я открыл школьную дверь, то увидел... сначала вообще ничего! Из-за поднявшейся пыли нельзя было ничего разглядеть, да и слышно ничего не было, потому что дети теперь сидели тихо, как мышки, и глазели (lurten), словно этот песок поднялся в воздух сам по себе.
Я поздоровался:
— Родственники, здравствуйте! (Добрый день, дети!) — Никакого ответа.
— Добрый день, дети! — повторил я чуть громче. — Снова безответно.
Наконец одна из старших учениц произнесла со своего места:
— Это всё мальчишки сделали, они тут каждый час буянят! (Dat hawen de Junges dahnen...)
На что шустрый мальчуган с огненно-рыжими щеками, подперев голову рукой, огрызнулся:
— Врешь ты всё, Стина! Это девчонки своими длинными юбками пыль подняли! (Dat hawen de Marjallen dahnen...)
После того как я максимально, насколько это было возможно, проветрил классную комнату, мы наконец начали — с искренней, просительной песни: «Ах, пребудь с нами Твоей благодатью, Господи Иисус Христос!»
История, которую я рассказывал детям, затянулась так надолго, что тетушка прислала за мной маленького гонца с наказом немедленно идти домой, так как обед остывает.
Глава 4. Чем закончился мой триумф
Дядя (Ом) Избранд уже сидел на своем месте и вдруг преисполнился высоколитературного немецкого тона. Стоило мне войти, как он продекламировал: «Кто не приходит в нужный час, тому остатки в самый раз!»
После этой моей первой «пробы пера» я выглядел сияющим от счастья. Чего я только не порассказал о школе! Над моими историями мы потом от души хохотали вместе с хозяевами дома. Однако истинным источником моего счастья было вовсе не то забавное, что мне довелось пережить, а одно наблюдение, которое я сделал и сохранил про себя — так берегут драгоценное сокровище от посторонних глаз.
Я заметил, что дети были совершенно неотесанными и дикими, не знали ни приличий, ни порядка. Ни один из них не мог правильно сказать по-немецки (на чистом литературном языке) даже короткой фразы, а о русском и говорить не приходилось. Их пение напоминало визг маленьких поросят и карканье молодых воронят. Никто из них никогда не видел города, железной дороги или корабля; никто не выезжал за пределы своего родного села.
И это открытие в один миг, словно по волшебству, обрисовало в моем сознании — пусть пока еще в размытых контурах — план моей будущей преподавательской работы. И я от всего сердца поблагодарил за это доброго Господа.
Я болтал о своей школе как веселый воробей, так что Ом Избранд в конце концов заметил, что пора бы уже поговорить и о чем-то «дельном», а эта болтовня ему уже наскучила (’n ohlet). Я осекся и замолчал. Тетушка, однако, строго отчитала его за такую грубость и пристыдила, заявив, что своих телят он любит больше, чем детей, а навозную кучу ценит выше, чем школу.
Увы, ни одно земное счастье не бывает вечным; вот и мое блаженное состояние было разрушено в тот же день. Невинной причиной тому стал маленький Абрам, сынишка моих хозяев. Мать в моем присутствии спросила его:
— Ну, Абрам, рассказал вам учитель какую-нибудь красивую историю?
На что малыш без утайки, прямодушно выпалил:
— Да ничего там примечательного не было, он только заикался да мямлил! (em had blot heschlepert darbi!)
После этого чистосердечного признания отец достал шорный ремень и всыпал мальчишке горячих через тонкие штанины, выставив его за дверь со злыми словами: «А ну пошел, негодник! Я научу тебя выслеживать да пересказывать, какие истории учитель в школе сказывает!» Каждую розгу, что доставалась мальчугану, я чувствовал вдвойне; его честное признание сильно ранило меня — ведь он и вправду смотрел на меня во время урока с такой скукой. А я-то так увлекся своей первой попыткой учить! История так гладко лилась у меня с языка — и тут такой разгромный приговор!
Глава 5. Горькие выводы
Я пошел в сад — если можно назвать садом живую изгородь из шелковицы, заросли вишняка да несколько абрикосовых деревьев, — чтобы побыть наедине со своими мыслями и свалившимся на меня горем. Здесь я снова погрузился в те же мрачные думы, в которых пребывал и прежде. Мальчишка своими брыкающимися ножками приоткрыл мне щелку в дверь настоящего школьного дела — совсем чуть-чуть, но этого хватило, чтобы показать, какая бездна за ней скрывается; то есть сколько ума и искусства требует учительское ремесло. Весь мой былой героизм испарился. Снова вернулось это невыносимое чувство растерянности и беспомощности. Внутренний голос всё настойчивее твердил мне бросить это дело, но всё мое существо противилось этой мысли — настолько учительский труд казался мне возвышенным, ценным и желанным.
Дни и недели пролетали, но моя хандра не проходила. В том, что «для крестьянина за глаза хватит», мы продвигались вперед: в чтении Библии продирались сквозь дебри, из Катехизиса я тоже прилежно задавал уроки. Вдобавок церковные гимны мы учили без меры и счета. Я также ввел строгую дисциплину, и пение стало звучать более монотонно и тише, чем прежде. Однако свои наблюдения, сделанные в первый школьный день, мне удавалось применить лишь в самых ничтожных, скромных долях. Да и откуда было взяться зацепкам? Как мог я, опираясь на Библию, рассказывать о железных дорогах, о странах и народах? Как мог по Катехизису учить говорить? Мое уныние и неохота, само собой, передавались и детям.
От бранных слов дошло до угроз, от угроз — до побоев, что, как естественное следствие, повлекло за собой упрямство, дух протеста, лень и недоброжелательность со стороны учеников. Всё это ремесло мне вконец опротивело. Я чувствовал, что никакой я не учитель и по окончании года должен уйти — а ведь мне так сильно хотелось им стать! Я плохо ел и спал, и щеки мои день ото дня становились всё бледнее.
Моя материнская подруга очень беспокоилась обо мне. Она искренне полагала, будто причиной моей печали было холодное отношение ко мне со стороны соседей. И вот я видел, как она, прежде едва выходившая из дому, теперь усердно наносит визиты. Возвращаясь, она рассказывала мне, что тот или иной человек в деревне говорил обо мне — и это были исключительно добрые слова. Но мне казалось, что вся эта похвала притянута за волосы лишь для того, чтобы меня утешить. Добрая тетушка!
Вернувшись как-то из поездки в Т., она рассказала, что, по её сведениям, в грядущую субботу все меннонитские учителя округи соберутся в К., и спросила, не хочу ли я тоже туда поехать. Это было последнее доброе дело, которое она для меня сделала. Вскоре после этого она слегла и через несколько недель отошла в мир иной.
После её кончины в доме стало так пусто и тоскливо, и всё же я совершенно ожил после той первой конференции, в которой принял участие. Правда, среди тридцати мужчин и юношей, собравшихся в К., лишь очень немногие — от силы двое или трое — действительно смыслили в преподавании, но велось много разговоров о том, как целесообразнее всего вести отдельные предметы. Кроме того, учителя, имевшие педагогическую подготовку, дали несколько пробных уроков, которые затем детально разбирались. Всё, что я видел и слышал, я поглощал с истинной жадностью. Да, вот оно! Вот чего мне не хватало!
Теперь дома началась такая реорганизация, которая грозила перевернуть вверх дном всё, что было раньше. На стену повесили большое, аккуратно переписанное расписание уроков. На нем красовалось даже слово «Наглядное обучение», хотя я сам еще толком не понимал, что оно означает. Библейские истории вытеслили простое чтение Библии на конец недели. Изучались методические пособия, зазубривались планы уроков, были введены учебники по чтению — как русские, так и немецкие. Пашня распахивалась заново, умело или неумело — но я находил в этом удовольствие, да и дети тоже.
Старики качали головами, но ничего не говорили, потому что как раз в это время произошла та история с урядником, и они стали обо мне чрезвычайно высокого мнения. А если меннонит вбил себе что-то в голову, то это для него непреложная истина, и переубедить его бывает не так-то просто. Дай Бог, чтобы подобное чаще шло на благо наших деревенских школ!
Дядя (Ом) Избранд, которого однажды всё-таки удалось уговорить заглянуть в школу, чуть не лопнул от смеха, услышав, как малыши учатся читать по слогам (звуковым методом). Мне же до самого конца учебного года жилось хорошо, и жаловаться было совершенно не на что.
Глава 6. Признание
В один из таких вечеров, когда я сидел за проверкой тетрадей, в дом тяжело запыхавшись прибежал посыльный. Оказалось, его срочно прислал наш сельский староста. Посланник с порога взволнованно поинтересовался, умею ли я говорить по-русски, и, услышав мой утвердительный ответ, обрадовался так, словно увидел ангела небесного.
Как выяснилось, в сельской управе в эту минуту бушевал урядник, на ночь глядя приехавший из уездного города. Полицейский чин метал громы и молнии на «этих упрямых пруссаков», которые, по его громогласным заверениям, «и через тысячу лет не выучат ни одного понятного русского слова!» Староста и его заместитель стояли перед ним ни живы ни мертвы, совершенно озадаченные и напуганные — ведь ни они сами, ни вообще кто-либо из жителей Яркантау не знали по-русски ни бельмеса.
Оценив ситуацию, я спокойно зашёл в жарко натопленную комнату управы. Вежливо и четко поздоровавшись с урядником на его родном языке, я без тени робости сел за стол прямо напротив него, пристально посмотрел чиновнику в глаза и ровным голосом спросил:
— Здравствуйте, господин урядник. Я местный учитель. Расскажите, что именно вы желаете знать?
— Спасибо тебе, Господи, что в этом проклятом гнезде нашелся хотя бы один разумный человек! — вмиг воскликнул опешивший урядник, и весь его грозный гнев как рукой сняло.
Дело, как выяснилось, было пустяковым: кто-то в уезде по ошибке неверно указал название нашего села в ориентировке, согласно которой в округе должен был скрываться беглый преступник. Мы с урядником быстро и полюбовно уладили это досадное недоразумение, и я поначалу даже не придал этому случаю большого значения.
Но именно с этого памятного дня я в одночасье стал главным любимцем всего Яркантау! Недоверие растаяло, и простые люди со своими заботами потянулись ко мне со всех сторон. Дошло до того, что Длинный Йохан Косфельд на радостях торжественно пообещал: если я научу его говорить по-русски так же лихо, как умею сам, он без тени сомнения отдаст мне своего лучшего годовалого жеребёнка, и ему ни капли не будет жаль такой дорогой платы. До настоящей учебы у Йохана, правда, дело так и не дошло, поскольку вскоре он поддался искушению, продал этого жеребёнка перекупщикам, а на все вырученные деньги накупил прорву сладостей и заграничных конфет, решив открыть собственную кондитерскую лавку. Но так как в нашей глуши никто из бережливых крестьян покупать эти дорогие деликатесы не стал, Косфельд не придумал ничего лучше, как в полном одиночестве сам же весь свой лакомый товар и съесть!
А однажды мой дядя Исбранд, придя в школу по моему официальному приглашению, застыл на пороге в полном изумлении, услышав, как деревенские ребятишки бойко и уверенно выводят фразы на латыни. После той знаковой учительской конференции и победы в сельской управе я чувствовал себя великолепно до самого конца учебного года. Взаимопонимание с общиной было полным, и больше никто во всем селе ни разу не пожаловался на молодого учителя.
Глава7. Конец учебного года
Март еще не подошел к концу, как моя школьная работа была внезапно прервана. Соседи на сельском сходе (Schulzenbott) постановили закрыть школу на летние каникулы, так как дети должны были помогать на весенних работах в поле и во дворе. И хотя в других деревнях еще «не перестали учиться», кто-то ведь должен был начать первым, и школьному учителю велели «в следующий четверг провести экзамен».
Сельскому начальству было легко приказывать, но учителю выполнить это оказалось куда труднее — ведь это значило подготовиться всего за пять дней! На мои возражения староста строго отрезал: «Чему вы до сегодняшнего дня не выучились, тому уже не выучитесь! В четверг экзамен, извещение уже разнесено по деревне!» (Wat ju bet vondag nich lehrt hawen...)
И четверг стал днем экзамена — моего самого первого экзамена. Он прошел очень успешно. На лицах отцов и матерей, которые по старому доброму обычаю явились в полном составе, чтобы увидеть и услышать, чему научил учитель и что переняли дети, отражалась неподдельная радость. Уже тогда, когда я спрашивал библейские истории, изречения и стихи из псалмов, многие слушатели довольно улыбались; они переглядывались и перешептывались, особенно когда дети один за другим без запинки тараторили свои русские тексты, а затем переводили на литературный немецкий язык то, что прочли.
На экзамен пришли и несколько учителей из соседних деревень. Один из них шепнул мне на ухо, что школу теперь просто не узнать: как мне только удалось добиться этого за такой короткий срок? В тот день я собрал столько похвалы — пожалуй, больше, чем за все последующие 24 школьных экзамена, которые я провел с тех пор, вместе взятые, — и спесь моя изрядно возросла. Всякий, кто внимательно читал предыдущие главы, поверит мне, если я скажу, что мою грудь переполняла вовсе не гордость или тщеславие, а чистая, искренняя радость.
Упрекнули меня лишь в одной ошибке: я совсем забыл поспрашивать самых маленьких. Но комнатушка была так набита людьми, разве мог я уследить за всеми! Одна мать с лукавой улыбкой заметила, что сама проверила новичков и они всё знают очень хорошо: «Только один из них ничего не умеет, он и в воскресенье ничему не научится — это всё из этой упрямой породы! Его мать сама круглый год сидит над букварем, а до сегодняшнего дня не может написать собственного имени». (Blo; de ene kann nuscht...)
Та самая мать, о которой шла речь, стояла рядом, молча слушая этот приговор, и лишь перевела на меня свои большие глубокие синие глаза, веки которых с необычайно длинными ресницами всегда как-то тяжеловесно поднимались и опускались. Бедная мать! Учитель твоего ребенка не нашелся тогда, что сказать тебе в утешение. Истина была для него в то время, и особенно в тот день, скрыта — истина, которая должна была бы гласить: «Если бы ты и твой Тенеле попали в более умелые руки, вы бы наверняка чему-нибудь научились!»
Мой труд был завершен; лавровый венок довольно прочно сидел на моем юном челе. И тут меня со страшной силой потянуло домой. Молодое сердце было переполнено чувствами и бурно рвалось к любимым людям на родине — к братьям и сестрам, школьным товарищам и к хорошенькой дочке соседа, чтобы поделиться с ними всем, что я пережил и к чему стремился, что нашел и что прочувствовал, и как мне жилось в Крыму.
Вещи мои были быстро упакованы. Староста сказал мне, что я могу возвращаться осенью, если согласен и дальше служить за то же жалованье. Сам-то он был бы не прочь мне немного прибавить, но соседей будет трудно уговорить, ведь многим и нынешнее жалованье показалось слишком высоким. Он мог бы, конечно, еще раз собрать сход, но у соседей сейчас столько хлопот (drock), да и «дело ведь не к спеху, никуда не убежит!» (dat rannt je nich wach!).
Я со всеми распрощался. Странно вел себя маленький Абрамчик: он вдруг стал очень громко разговаривать и шутить, хотя в глазах у него то и дело вскипали слезы, а когда я захотел с ним проститься, он внезапно исчез. Наверное, не захотел целовать учителя. И если этот сорванец когда-нибудь прочтет эти строки, пусть знает, что свой поцелуй он от меня еще получит — если не в этой жизни, то уж точно там, на небесах, где человека судят не по тому, насколько он умеет скрывать свою любовь и подавлять добрые чувства.
Глава 8. Дорога к дому
Тихим мартовским утром, задолго до рассвета, когда еще ярко светила утренняя звезда, я выехал со своими скромными пожитками из Яркантау. Я бросил долгий взгляд на мой маленький школьный дом, всматриваясь в каждый двор — не проснулся ли уже кто-нибудь... Я больше никогда туда не возвращался и никогда ничего не слышал об этой деревушке и её жителях. Два долгих года назад я приехал сюда; теперь я направлялся домой, имея в кармане — шутка ли! — целых 65 серебряных рублей. Это было счастье и богатство! Я лишь посмеивался над утверждением старого коллеги Вульфа о том, что из учительства ничего не выжмешь.
Медленно двигалась наша повозка по бескрайним степям. Ни единый звук не долетал до нашего слуха, ни лесок, ни ручеек не радовали взор. Только мы сами были слышны и видны, ведь новая телега моего возницы так грохотала и звенела, что это, должно быть, разносилось на версту окрест. Время от времени лошади фыркали, когда пыль, поднятая их копытами, забивалась им в ноздри.
— Но, Шах! Но, Фокс! — подгонял возница через равные промежутки времени своих ленивых лошадок, которые, низко опустив головы и уповая на бесконечное терпение своего хозяина, плелись в длинных шлеях под мерное покачивание дышла.
Я сидел справа от своего возницы на боковых лестничных ребрах телеги; ни за что на свете он, как истинный меннонит и извозчик, не занял бы правое место — точно так же, как и перед свадебным алтарем со своей избранницей. Он весил свои 6 пудов, я же — едва ли четыре, и потому я постоянно находился в буквальном смысле на наклонной плоскости. Я сидел, съежившись, думая лишь о том, как бы не сползти к своему соседу на колени, на что тот, впрочем, ничуть бы не обиделся.
Я грезил о недавнем и более далеком прошлом своей короткой жизни. Какой забавной казалась мне теперь моя поездка сюда! Тогда расчетливая мачеха раздобыла мне попутку до ближайшей станции, сунула в руку 3 рубля и полбуханки белого хлеба, чтобы я купил билет на поезд и утолил голодный желудок. Билет стоил 2 рубля 99 копеек. Сдачу в 1 копейку я позже в сердцах швырнул в окно вагона, а кусок хлеба почти целиком умял еще по дороге к станции. Сейчас я был так богат, сыт и весел, насколько тогда, два года назад, был беден, голоден и зол...
Когда поезд прибыл на конечную станцию, я вышел, чтобы поискать попутную подводу, которую дома мне обещали с такой уверенностью. Была кромешная ночь, так что никакой подводы не нашлось. Я разочарованно побрел обратно в зал ожидания. Но тот за это время успел заполниться приезжими рабочими, чья брань, грязные речи и грубое поведение напугали меня. Я снова вышел наружу.
В нескольких сотнях шагов от здания станции из дверей маленького домика мне навстречу блеснул огонек. Я остановился у двери и нерешительно посмотрел на молодую супружескую пару, которая сидела перед шипящим самоваром и вела себя друг с другом необычайно нежно. Наконец я отважился, вошел, поздоровался и робко спросил, не видели ли они до вечера на станции немцев. «Немцы бывают здесь каждый день», — ответила приветливая молодая женщина. Она пригласила меня присесть к столу, выпить стакан чаю и съесть бублик, если я голоден, а также разрешила переночевать здесь на лавке. Ах, как я тогда подкрепился и душой, и телом! Дорогие вы мои, добрые русские люди! Да воздаст вам Бог! Да, это было два года назад.
— Ну, теперь мы на Скирмутской земле, — сказал мой возница и показал кнутовищем на экономию (поместье), которая виднелась вдали справа от дороги. — Царь ведь запретил ему жениться.
— Это почему же? — полюбопытствовал я.
— Да потому, что во время Крымской войны он с турками мошеннические дела крутил! Жить-то он там может до самой смерти, но молодых Скирмутов в России больше не будет; царь об этом позаботился. Лучше бы он его повесить велел! Ты только погляди, как он свою землю транжирит, олух!
— Ну, а теперь мы на Люстигской земле; но, Шах! Но, Фокс! Скоро доберемся до кормушки, пошевеливайтесь еще малость!
Пока мой возница останавливался перед шинком, чтобы покормить лошадей и передохнуть, я ходил взад-вперед по неровным улочкам татарского аула и продолжал разматывать нить своих воспоминаний. С этим шинком, из распахнутой двери которого несло омерзительным перегаром сивухи, тоже были связаны мои воспоминания — да к тому же двоякие.
Когда на следующий день я, сытый и с благодарным сердцем, распрощался с теми приветливыми русскими людьми, мне тоже попалась немецкая подвода, но ехала она не в Т., куда мне было нужно, а в К., что в 15 верстах от станции Курман-Кемельчи, совершенно в противоположную от Т. сторону. «Надежный транспорт» подвернулся лишь спустя несколько недель, да и то в виде телег с кирпичом. Возницами были меннонитские парни. Но это были плохие меннониты — такие же грубые, неотесанные и непристойные, как те русские рабочие в зале ожидания на Курман-Кемельчи. Еще до того, как мы въехали в эту деревню, они с гиканьем перекрикивались, что им непременно нужно здесь «пропустить по стаканчику». Это они потом и сделали, да так перебрали лишнего, что во время той поездки мне пришлось немало натерпеться от последствий их пьянства.
В другой раз, примерно месяцев 4–5 спустя, я снова оказался на этой дороге, но уже в качестве коробейника (разносчика товаров). Из деревни в деревню, из дома в дом, из экономии в экономию ходил я со своим залежалым старым товаром, чтобы сбыть его с рук. На обратном пути я остановил кучера покормить лошадей у того же шинка. Кучер попросил у меня немного денег, чтобы купить хлеба от голода, а сам купил на эти деньги водки. Затем мы поехали в темную ночь; грязь была страшная, но я надеялся к утру быть дома.
Действие излишне выпитой водки вскоре дало о себе знать: у кучера то вожжи выпадали из рук, то кнут, то шапка. Я терпеливо всё ему поднимал и заводил с ним разговоры, чтобы расшевелить его, — тщетно! Наконец он всё выронил и сонно откинулся на сиденье. Я вложил ему вожжи в руку и строго прикрикнул, чтобы он правил. Когда это не помогло, я дернул его за волосы. Тогда он со страшным проклятием выхватил из кармана нож, собираясь перерезать мне горло!
В ужасе я выпрыгнул из телеги; он бросился за мной. Откуда только у него внезапно взялись силы? Мы несколько раз обежали вокруг повозки. Наконец он отступил, с трудом взобрался обратно в телегу и в следующую секунду крепко уснул.
Я же стоял, весь забрызганный грязью, у заднего колеса телеги и растерянно смотрел заплаканными глазами вверх, где сквозь разорванные тучи время от времени поглядывала узкая серебряная полоска молодого месяца. Я почувствовал невыразимую тоску по своему недавно умершему отцу и желал лишь одного: чтобы он снова, как делал это так часто прежде, крикнул мне: «Сын мой!»
Что мне было делать? Хоть глаз выколи — тьма, грязь непролазная, дорога и даже направление, куда ехать, были мне неизвестны, а мой кучер лежал совершенно пьяный в телеге. Поистине достаточно возможностей для шестнадцатилетнего мальчишки, чтобы стать самостоятельным! Я удалил топорищем кнута сколько мог грязи с совершенно забитых колес, взял вожжи и кнут и привел уставших кляч в движение, предоставив им самим выбирать направление и цель.
Только на следующий день около полудня мы добрались наконец до дома, и я получил знатный нагоняй за то, что загнал лошадей «в хвост и в гриву» (auf den Hund gefahren); хотя я и уверял, что мы ехали только шагом и часто кормили их. Тогда кровь хлынула мне в голову, и я заявил своему хозяину, что больше не поеду развозить товар, потому что я нанимался к нему не бродячим торговцем (B;ndeljuden). Хозяин был этим очень разгневан и удивлялся, как у его благочемивого, покойного отца вырос такой упрямый и непослушный сын! Впрочем, добавил он, я могу уходить хоть сегодня, он меня держать не станет.
И тогда на меня снизошло поэтическое вдохновение; это принесло мне огромное утешение. Одно стихотворение рождалось за другим, одно мрачнее другого — целая толстая тетрадь.
В ней можно было прочесть о:
«Жутком завывании сов
и томлении жадных ведьм»
И о странствиях по тернистому пути,
когда в ярости сжимаются кулаки!
Но затем и гнев вынужден был уступить место тоске:
«Никто не ценил его стремлений,
Никто не указывал ему путь.
Каждый спешит дать добрый совет:
„Просто оставайся там, в самом низу!“
Видел, как бедный сирота
устало идет по темной долине.
Надежда его похоронена,
он сам желает смерти тысячу раз!»
Впоследствии я начал исправлять свои стихи и правил их так долго и безжалостно, что в конце концов от всей тетради осталась только обложка.
Глава 9 . Боевое крещение
Наконец перед моими глазами снова раскинулась широкая красивая долина Молочной. Я готов был запеть от восторга, когда спускался по так называемой Пришибской горе. Ах, почему же именно сегодня не звонили колокола лютеранской церкви? Я с самого детства так любил этот звон! Он так торжественно плывет с горы и разливается могучими волнами внизу по долине, напоминая христианам, чтобы они за всеми своими трудами не забывали о молитве.
Дома меня ждало много разочарований. И, возможно, тогда кое-кто взял бы себя в руки и сподобился на приличное «Добро пожаловать домой!», если бы догадывался, что этот прием я запишу не только в свое нуждающееся в любви сиротское сердце, но и на бумагу.
Поначалу я почти не мог поверить, что, несмотря на мое долгое отсутствие, жизнь в Гальбштадте текла так спокойно и безмятежно: ученики центрального училища отпускали свои шуточки так же, как и прежде; нагруженные книгами карапузы из образцовой школы, как и встарь, наполняли узкие улочки Гальбштадта своим веселым смехом и болтовней; даже соседский Нерон, мой старый добрый друг, хоть вроде и узнал меня, но особого внимания не обратил. Ах, этот мальчишеский эгоизм мелкого эгоиста!
Лишь кое-кто из старших поздравил «отороченного бархатом просветителя», как с многозначительной улыбкой окрестил меня господин председатель школьного совета; в то время как его заместитель, к которому я обратился по поводу небольшой вакантной школы, без обиняков заявил мне, что школьный совет намерен таких учителей — то есть как я — полностью «искоренить». С тяжелым сердцем я ушел от этого сурового человека. Однако свою угрозу он так и не смог исполнить, ибо впоследствии школьное начальство «искоренило» его самого.
Мои прежние хорошие школьные товарищи уже окончили свой двухгодичный педагогический курс и под руководством учителей готовились к экзамену на звание учителя, который они сдавали в том же учебном заведении, а не самостоятельно, как сейчас, когда в большинстве случаев на экзамене в городской школе какого-нибудь захолустного гнезда просто проваливаются. Ученики старших классов смотрели на меня с таким высокомерием, что у меня не было ни малейшего желания приближаться к ним. То один, то другой задавали мне каверзные вопросы из области педагогики и упивались моим невежеством. Как мог я, бедняк, рассуждать о дидактике и этике, если никогда в жизни об этих науках и не слыхивал? Но человека легче всего ранить там, где он слабее всего: своим поведением они вскоре воздвигли стену между собой и мной; и мы остались чужими друг другу по сей день.
Славным исключением был всегда веселый и приветливый Эрнст; он и сейчас принадлежит к числу моих лучших друзей! Ему, теоретику, и моему родному брату Гансу, решительному практику, я обязан гораздо большим, чем они знают и догадываются; разумеется, это «гораздо большее» я отношу к своему скромному профессиональному становлению.
Отовсюду отвергнутый и отброшенный, я уже не раз принимал твердое решение снова наняться лавочником, чтобы как можно скорее уехать из Гальбштадта. Отцовский дом без отца казался мне таким же лишенным радости и любви, как и весь остальной Гальбштадт. А препятствий к тому, чтобы стать настоящим учителем, было так много, что я был почти твердо убежден: из этого ничего не выйдет.
Но Эрнст не отступал. Он говорил мне, что учителя создает не столько специальная подготовка, сколько внутреннее призвание. Во время уединенных прогулок под ивами у реки Молочной мы многое с ним обсуждали. Мне до сих пор кажется, будто в ушах звучит его тактичный, бережный тон, когда он хотел мне что-то объяснить: «Как ты сам думаешь? Что ты думаешь о...? Или: Как бы ты поступил, если...?» Не знаю, кто из нас двоих сильнее грезил об учительской профессии, но знаю, что рядом с ним я казался себе таким маленьким, что несколько раз даже обратился к нему на «Вы», отчего он разразился громким смехом. Знаю также, что в его присутствии мысль об уходе из школы казалась мне всё более невозможной.
Мой друг со всей серьезностью советовал мне пробиваться к экзамену на звание учителя. При тех не слишком высоких требованиях, которые предъявляет русская экзаменационная программа, мне непременно удастся осенью успешно сдать экзамен и тем самым получить право принять школу.
— А тогда, друг, — сказал он, меряя меня долгим дружеским взглядом, — как только у нас будут аттестат и школа, мы сразу же примемся за дело, чтобы стать настоящими учителями!
Свидетельство о публикации №226090800322