Первый театр. Как это было на самом деле
В городе шептались, будто Федор задумал вещь невиданную — театр на целую тысячу душ! Старики крестились: "Где ж это видано, чтобы в деревянном Ярославле, почитай, весь город в один сарай запереть можно было?" Но народ идеей загорелся. Купцы первой статьи — Полушкины, Затрапезновы — возили бревна да доски десятками. Обыватели попроще несли в канцелярию кто полтину, кто алтын, а кто и вовсе медный грош.
По слухам, собрали тогда по подписке сумму огромную — больше пятисот рублей! Для провинции — деньги сумасшедшие. Но как начали возводить стены, казна-то и растаяла. Оказалось, комедия — дело дорогое. Федору пришлось из своего кармана, отцовские купеческие капиталы докладывать, чтоб стройку не заморозить.
Когда каркас встал, внутри открылось зрелище унылое: голые, серые бревна, пахнущие мхом да паклей. До открытия оставались считанные недели, денег на богатый столичный декор не осталось вовсе, а Волков твердил: "Театр должен быть храмом, чтоб зритель зашел — и ахнул!"
Тогда Федор призвал местную артель иконописцев — ребят шустрых, у которых глаз был набит на церковных росписях. Порешили делать "обман".
Сначала бревна наспех стесали, чтоб хоть немного выпрямить. Мужики притащили рулоны самого дешевого, грубого холста — рогожи, из которой мешки шьют. Этим холстом, как обоями, обтянули все внутренние стены, прибивая его коваными гвоздиками прямо к дереву. Сверху прошлись широкими кистями с жидким мелом и костным клеем. Стены враз стали белыми, как простыня.
А дальше началось чистое колдовство. Краски масляные покупать не стали — дороговизна лютая! Замешали простую клеевую краску на саже, охре да сурике. Главный богомаз прищурился, глядя на белую стену, и давай махать кистью.
За пару дней на плоском холсте, как по мановению волшебной палочки, проступили... тяжелые бархатные шторы с глубокими складками. Проведи пальцем — ровный холст, а отступи на три шага в полумраке — чистый шелк свисает! По стенам вырисовали тени так искусно, что плоская стена превратилась в барочные каменные арки и колонны, будто это не ярославский бор, а дворец в Петербурге. Технику эту хитрую назвали французским словом гризайль, а по-нашему — просто обман зрения.
Вместо золота, коим алтари кроют, Волков привез сундучок потали — тонких медных листочков, что блестят ничуть не хуже. Мастера аккуратно проклеили ими нарисованные вензеля на ложах.
Сам Федор Волков, к удивлению наемных мастеров, не стал отсиживаться в стороне. Человек уникального таланта, он и чертил, и строил, и сам же взялся за кисть. По слухам, Волков лично забирался на шаткие деревянные леса и часами, по локоть в извёстке и клее, выписывал детали будущих интерьеров. Будучи прекрасным художником (в Ярославле поговаривали, что он ещё в юности писал отличные иконы и портреты), Федор лично размечал углем на беленых холстах линии лож, набрасывал контуры лепнины и показывал богомазам, как правильно класть тени.
Когда в июне 1751 года театр распахнул двери, ярославцы буквально онемели. В зале зажгли сотни сальных свечей. Медные листочки на ложах вспыхнули чистым золотом, матовая клеевая краска на стенах заиграла глубоким бархатом, а нарисованные колонны казались уходящими ввысь исполинами.
Зрители ходили вдоль стен и робко трогали их пальцами, не веря, что вся эта каменная роскошь и богатые шелка — лишь дешевый холст, клей да мастерство русского художника.
Но и то ещё не все.
Чуть позже Федор явил весь свой механический гений. Поворотного колеса, что в пол врезают, у нас тогда не знали, врать не стану. Но то, что Волков с пространством вытворял, уму непостижимо. Придешь на комедию — на сцене палата царская, колонны резные, золото блестит. Вдруг Федор за кулисами подает знак, свистит в свисток особенный. Наверху, под самой крышей хоромины, заскрипят потайные блоки, зашуршат канаты пеньковые — и в один миг, прямо на глазах у честной публики, палаты эти расступаются, уходят в бока по хитрым пазам в полу, а сверху спускается дремучий лес с облаками! Деревья как живые, холст расписан так, что глубина кажется верст на пять.
Машины у него под полом стояли страшные — колеса деревянные, рычаги, противовесы из чугунных гирь. Парни-рабочие внизу потеют, крутят вороты по его команде, а зритель в зале крестится: думают, колдовство. Помню, в одной пьесе нужно было, чтобы грешник сквозь землю провалился в геенну. Так Волков придумал «провал» — часть помоста на потайных пружинах в один миг опускалась вниз, актер исчезал, а оттуда дым валил из плошек и пламя бутафорское взвивалось.
Освещения тогдась не было,и ведь как придумал, голова! Вместо свечей обычных, что чадят да гаснут, соорудил он по краю помоста скрытый желоб, а в него плошки с салом уставил, да позади каждой жестянку начищенную приладил. Свет от тех жестянок отражался и падал на лицедеев так ярко, словно днем в полдень. Народ в темноте сидел, рты разинув — сроду такого чуда у нас в провинции не видывали.
Ах, милостивый государь, кабы вы знали, какое это было великолепие! Наш брат, обыватель ярославский, до той поры ничего ярче лучины в избе да сальной свечки в кабаке не видывал. А тут — шагаешь в хоромину, внутри темнота вечерняя, и вдруг начинается действо, от которого в глазах слепит.
Гвоздем всей залы была люстра, что Федор Волков самолично измыслил и руками своими вырезал. Повесили её аккурат посредине, под самым потолком. Снизу поглядишь — чистое золото да хрусталь заморский, сияет так, что больно смотреть! А на деле-то какая хитрость была... Федор, за неимением казны на бронзу да хрустали, взял легкое липовое дерево, вырезал из него обручи да завитки чудные, а потом покрыл всё это тончайшим сусальным золотом. Но главный секрет его был в осколках. Он скупил у стекольщиков все остатки разбитых зеркал, раздробил их на мелкие кусочки и обклеил ими деревянный каркас, да еще слюды нашей вологодской добавил. Как зажгли на том древе добрых пятьдесят свечей — матушка моя! Эти зеркальца стали свет ловить, дробить его, пускать по стенам зайчиков, да так весело, будто в царском дворце.
А как её зажигали — то отдельная комедия!
Перед самым началом представления, когда публика еще только рассаживалась по ложам да шумела, на чердаке хоромины мужик принимался крутить огромный деревянный ворот. Люстра эта золотая на толстых канатах плавно, словно лебедь, спускалась сверху до самого пола. Специальные мальчишки-служащие с длинными лучинами вмиг оббегали её кругом, поджигая фитили. Зала озарялась светом, ворот наверху снова скрипел, и люстра уплывала под потолок, унося с собой жар.
Вдоль стен же хоромины и по деревянным столбам, что ложи держали, Волков устроил настенные светильники, по-нынешнему — бра. Только были они не из фарфора, а из простой жести. Федор велел мастерам вырезать полукруглые щиты, начистить их латунными опилками и мелом до такого блеска, чтобы они как зеркала сделались. Сии щиты прибили к стенам, а перед ними приладили гнезда для толстых сальных свечей. Хитрость тут была двойная. Во-первых, жесть эта холодная не давала деревянным стенам от пламени загореться, огонь-то близко! А во-вторых, она весь свет, что назад шел, ловила и отбивала внутрь залы. Получалось, что от одной свечи свету шло, как от трех.
Народец в партере сидел, на эти бра оглядывался, лица у всех сделались благородные, праздничные. Копоть, конечно, шла — сальные свечи ведь не восковые, пахли густо, но Федор в потолке хитрые отдушины прорубил, так что дым уходил наверх. Ох, мастеровитый был парень, из ничего умел сотворить такую праздничную иллюминацию, что уходить из хоромины не хотелось!
Помню, как в комедийной хоромине давали трагедию господина Сумарокова. Зал шумел: купцы спорили о ценах на пеньку, девки грызли семечки, а малые ребята бегали меж лавок. Казалось, ничем эту толпу не уймешь. Но едва на подмостки ступил Федор Волков, в помещении сделалась такая тишина, что слышно было, как нагарают и трещат сальные свечи в рампе.
Дар его был уму непостижим. Другие комедианты, бывало, выйдут — и давай голосить на один манер, руками машут, словно ветряные мельницы, а в глазах пустота. Федор же не играл — он становился тем человеком, чьи речи произносил. Лицо его бледнело, очи загорались таким живым, страшным огнем, что у меня, сидевшего в третьем ряду, мороз по коже драл.
Когда по ходу действа герой его впадал в ярость, Федор кричал так, что бревенчатые стены нашей хоромины, мнилось, сотрясались, а голос его — чистый, громовой — проникал в самую глубину души. Купцы, что минуту назад думали лишь о барышах, открывали рты и забывали дышать. А когда Федор изображал скорбь, из глаз его брызгали настоящие, непритворные слезы. Голос его падал до шепота, но этот шепот слышал каждый человек в самом дальнем углу зала. В эту минуту старые, бородатые мещане, никогда слез не знавшие, вытирали рукавами глаза, а барыни плакали навзрыд, не таясь.
Всякий раз, как он падал на колени или вздымал руки к небу, в этом не было фальши. Он владел залом как самодержец: хотел — заставлял всю хоромину замереть от ужаса, хотел — вызывал искренний плач или громкий хохот. По выходе из театра мы еще долго шли по заснеженному Ярославлю молча, потрясенные тем, какая великая, чудная сила сокрыта в этом купеческом сыне
Свидетельство о публикации №226091100847