Свой

Ноябрь семьдесят лохматого года выдался гнилым. Низкие тучи цеплялись за верхушки голых осин, грозя свалиться прямо в раскисшую глину могил. Хоронили мою двоюродную сестру Нинку. Ей едва исполнилось два. Простыла, врачи районной больнички закололи антибиотиками под самую завязку — Нинкина мать, тётка Зинаида, потом шепталась с соседками, что всадили чуть ли не сотню уколов за три дня, прямо в темечко сбивали жар. Сбили. Навсегда. В гробу рядом с ней лежала кукла с отбитой рукой — Нинка не выпускала её даже в больнице.

Моя мать где-то снова загуляла, отец вторую неделю сидел на вахте в леспромхозе. Народу было — кот наплакал. Из родни была только Нинкина мать, тётка Зинаида — уже тёплая с утра от «плодово-выгодного», её муж дядя Коля, такой же мутный, да пара его работяг-дружков, которых нашли во дворе ради компании. Ну и мы с Валькой, моей старшей сестрой.

Процессию замыкал дядя Коля со своими дружками, а впереди всех, высоко вскинув стриженую голову, шёл его сын Витёк. Прямо поверх серого драпа отцовского пальто у него был повязан красный галстук. В этом промозглом ноябре он казался единственным куском чистого пламени, тем самым ориентиром для отряда, потерявшегося в жизни. Он шагал первым не потому, что хотел, а просто потому, что идти сзади за гробом ему никто не позволил бы. Так и получилось: мёртвую Нинку везли на полотенцах сквозь грязь, а путь ей вперёд освещала пылающая частица красного знамени на груди третьеклассника.

Вальке восемь, она сопит, грызёт ноготь и смотрит строго себе под ноги, чтобы не вступить в лужу. Шли медленно, шаркая кирзачами по раскисшей грязи. Ни музыки, ни слёз толком — только тяжёлое дыхание перегара да вороны каркают над голыми берёзами.

На последнем повороте, у покосившегося забора, на голой ветке сидела ворона. Большая, чёрная, она смотрела прямо на нас — не на гроб, не на взрослых, а на нас с Валькой. Смотрела долго, не мигая, склонив голову набок. Потом каркнула — резко, коротко — и снялась с ветки. Полетела низко, вслед за остальными, туда же, куда шли мы.

Кладбище встретило нас жидкой грязью и ржавой проволокой вместо ограды. Могилу копали двое местных ханыг, торопливо, стуча ломами о мёрзлые комья. Опустили ящик. Земля чавкнула. Тётка Зина тонко завыла, размазывая пьяные слёзы по щекам, но быстро осеклась — видно, пожалела тушь. Дядя Коля молча отвернулся и полез во внутренний карман за чекушкой. Его дружки закурили «Беломор», пряча папиросы в кулак. Витёк стоял у самой ямы, ссутулившись, глядя, как комья земли падают на крышку гроба.

А мне стало невмоготу. От запаха мокрой шерсти, дешёвых духов и свежей земли тошнило. Я сделал шаг назад. За спину тётки. Ещё один. Никто даже не заметил.

Я обошёл старый памятник какому-то председателю колхоза, лежащий на боку, и оказался среди покосившихся деревянных пирамидок со звёздами. И там, возле облупившейся оградки без калитки, стояли двое. Мальчишка моего возраста в кроличьей шапке-ушанке и девочка, помладше, в коричневой форме. Лица у них были самые простые — немного конопатые, обветренные от ноябрьского ветра. Только глаза смотрели слишком внимательно, не моргая. Я таких раньше не видел. Ни в школе, ни во дворе. Но на мальчишке был повязан красный галстук — точь-в-точь как у Витька. Из-под расстёгнутого ворота выглядывал тот же алый треугольник. На секунду мне почудилось, что это Витёк и есть. Но нет. Не он. Другое лицо. Чужие глаза.

— Здорово, — сказал мальчик.

— Привет, — тихо ответил я.

— Скучно тут, — он кивнул в сторону свежей земли и недовольно шмыгнул носом. — Пошли играть? В сифу или в ножички. Там, за буграми, старые тракторные гусеницы лежат, знаешь?

Мне нельзя было уходить. Если уйду — получу таких звиздюлей от пьяной тётки, что неделю сидеть больно будет. Но они говорили про тракторы, и я остался стоять, переминаясь с ноги на ногу. Просто смотрел на них.

Мальчик подождал секунду. Потом вздохнул совсем по-взрослому, устало. Ему надоело стоять на ветру.

— Ты октябрёнок? — спросил он серьёзно.

— Скоро буду, — промямлил я.

— А в Ленина веришь? — подала голос девочка. Она смотрела строго, исподлобья, как наша учительница Нина Петровна, когда собирает макулатуру.

Это был правильный вопрос. Самый главный. От него зависело всё. Я судорожно закивал. Да, верю, конечно верю, как же иначе.

Они переглянулись. Лица их мгновенно подобрели, стали родными. Они смотрели на меня теперь с одобрением, как старшие товарищи на салагу, который наконец-то выучил устав. Мальчик важно кивнул — мол, свой. Девочка поправила лямку тяжёлого портфеля. Казалось, ещё секунда, и мы втроём пойдём собирать металлолом для школьной нормы.

И тогда мальчик повернулся к ней. Всего на мгновение. Просто сказать что-то типа «Ну наконец-то» или «Пошли». Он отвернулся от меня, глядя на свою подругу.

Его лицо треснуло.

Нижняя челюсть отвалилась вниз целиком, повиснув на мокрых нитках где-то у ключиц. Суставы хрустнули влажно, по-птичьи. И там, внутри этого распахнутого рта, не было языка. Только частокол острых, жёлтых зубов, посаженных в несколько рядов, похожих на диск циркулярной пилы.

Девочка в этот момент чуть повернула голову. Её пальцы, лежавшие на лямке портфеля, вдруг вытянулись, суставы щёлкнули, ногти заострились и впились в кожу. На секунду на тыльной стороне ладони проступили лишние фаланги — как у птичьей лапы. Потом всё встало на место.

Это длилось ровно один удар сердца.

Он посмотрел на неё. Она посмотрела на него. В их глазах мелькнула короткая, досадливая вспышка. Опять увидели. Как не вовремя.

Челюсть встала на место с сухим щелчком конструктора. Лицо снова стало обычным, скучающим.

И только потом до меня дошёл запах. Резкий, как после грозы, — озон, мокрое перо, что-то сладковатое, тянущее, как из открытого погреба. Он висел в воздухе ещё секунду, хотя лица уже были прежними, а руки девочки снова лежали на лямке. Мёртвый ноябрьский воздух не двигался, но этот запах шёл откуда-то изнутри, будто из-под земли. Потом и он исчез. Только тошнота осталась.

И тут они оба расхохотались.

По-настоящему, до слёз, запрокидывая головы так, что на бледных шеях натягивались жилы. Мальчишка хлопнул себя по коленке. Девочка смеялась, прикрывая рот ладонью, и портфель её подпрыгивал на колене. У обоих блестели зубы — обычные, мелкие, белые.

— Прости, — выдавил он сквозь смех. — Смешно, да? Получилось?

Я кивнул. Челюсть свело. Вместо смеха из горла вырвался только тихий сип. Ноги стали ватными.

За спиной раздался громкий ик тёти Зины. Я дёрнулся, разрывая взгляд. Обернулся. Вся процессия стояла над разрытой землёй. Дядя Коля открывал вторую бутылку. Валька ковыряла в носу. Витёк всё так же стоял у ямы, ссутулившись, глядя вниз. Никто не заметил моего отсутствия. Даже шагов моих на глине никто не услышал.

Я снова посмотрел на детей. Смех медленно сходил с их лиц, оставляя после себя лишь красные пятна возбуждения. Они стояли ровно там же. Ждали. Терпение заканчивалось, сменяясь глухим, сосущим голодом. Им нужно было идти за деревья. Прямо сейчас.

— Иди, — одними губами повторил мальчик-птица. Улыбка исчезла, теперь он смотрел серьёзно. — Мы быстро. Только туда, за бугор.

Земля под кедами стала мягкой, податливой. Я хотел бежать. Но ноги сами сделали шаг вперёд.

Мальчик-птица нетерпеливо качнул головой. Девочка чуть наклонила голову, вглядываясь в меня, и на лямке портфеля побелели пальцы. Она чуть подняла руку — короткий, резкий жест, будто отгоняла муху. Но мух не было. Воздух стоял мёртвый.

Мальчик-птица перестал смеяться. Его рука выстрелила вперёд — быстрая, как бросок змеи. Пальцы были согнуты крючьями, а ногти впились в собственную ладонь, став острыми, как у старой вороны.

Я развернулся и побежал.

Я бежал не оглядываясь, разбрызгивая ледяную грязь, цепляясь полами куцего пальтишка за ржавые прутья чужих оградок. Я ждал, что сейчас цепкие пальцы-крючья схватят меня за шиворот, а возле уха прозвучит уже не вежливое «Прости», а совсем другой звук.

Я вылетел обратно к могиле.

Дядя Коля деловито прятал пустую чекушку за пазуху. Дружки докурили и смотрели, как рабочие засыпают яму. Тётка Зина икала, прижимая к носу платок. Валька стояла столбом, сосала палец и смотрела, как падает земля. Витёк стоял на прежнем месте, у ямы, и не обернулся.

Никто даже не заметил, что я куда-то отходил.

— Хватит ворон считать, — хрипло бросил дядя Коля, заметив мой ошалелый вид. — Пошли давай. Нечего шастать.

Мы пошли к выходу. Я шёл и смотрел в широкую спину дяди Коли, боясь оглянуться. Но когда кладбище скрылось за поворотом, за чередой одинаковых панельных пятиэтажек, нам навстречу попалась женщина. Молодая, почти девчонка, она крепко прижимала к себе спящего младенца, пряча его от ветра.

Она кивнула дяде Коле как знакомая и толкнула плечом тяжёлую дверь больницы — ту самую, куда мы возили Нинку.

Я всё-таки не выдержал. Посмотрел через плечо. Там никого не было. Только пустой капроновый мешочек из-под сменной обуви крутился сам собой, прибиваясь к ржавой оградке. Хотя воздух стоял мёртвый, ни единого дуновения. Краем глаза, сквозь пелену слёз, я заметил движение у забора больнички. Там стоял тот самый мальчишка в красном галстуке. Не Витёк. Чужой. Он провожал взглядом нашу процессию, держа руки глубоко в карманах.


Рецензии