Бес права пересдачи

 Рассказ, который я написал вместе со своим другом Ильёй Ивановичем Разумовым

Когда Кирилл Ветлугин поступил на философский факультет
Московского университета, его мать купила себе перчатки. Был
август, перчатки лежали в сумочке, и надевать их было незачем;
однако именно эта покупка, нелепая при её жалованье и в
такую погоду, придала происшедшему ту окончательность,
которой не могли придать ни приказ о зачислении, ни фамилия
сына в списках. До сих пор она была матерью способного
мальчика из районного города. Теперь ей предстояло стать
матерью человека, чьих занятий она уже не сможет понять.
Звали её Ниной Степановной. Она проработала двадцать
семь лет в расчётном отделе мебельной фабрики и приобрела за
это время привычку дважды пересчитывать любые деньги,
включая собственные. Перед университетом она несколько раз
хотела взять сына под руку, но он шёл слишком быстро, и она
ограничивалась тем, что поправляла ему воротник всякий раз,
когда им случалось остановиться.
Кирилл любил её и в то утро тяготился её присутствием. Ему
казалось, что она слишком внимательно рассматривает
прохожих, слишком громко спрашивает дорогу и вообще
выдаёт во всём, вплоть до способа держать сумку, их
происхождение, которое он рассчитывал оставить в камере
хранения вместе с дорожными вещами.
У входа она достала бутерброды. Один упал на ступеньку.
Нина Степановна тотчас наклонилась; Кирилл же поднял глаза
к зданию, точно в эту минуту его наконец поразила
архитектура.
Она подняла бутерброд, завернула его отдельно и сказала:
— Этот мне.
Впоследствии он помнил и ступеньку, и маленькое масляное
пятно на обёртке, и то, с какой готовностью согласился не
заметить случившегося. Но в тот день его занимали более
значительные вещи.

* * *
Комната, которую удалось снять, принадлежала вдове
профессора и стоила дёшево по причинам, не обозначенным в
объявлении. Вера Павловна сдавала вместе с комнатой
обязанности сына, секретаря и человека, которому можно было
рассказать, как её покойный муж однажды отказал весьма
известному академику в праве называться порядочным.
От имущества покойного она избавлялась с осторожностью,
достойной душеприказчика. Обувь отдала сразу, костюмы —
через год; книги намеревалась сохранить навсегда, поскольку
не знала их цены и опасалась, что покупатель знает. Кирилл
спал среди них на диване с продавленной серединой. Если он
забывал подложить под ножку том энциклопедии, ночью диван
3
начинал складываться, и к утру юноша оказывался в положении
человека, которому предлагали обдумать собственное
рождение.
Здесь он впервые почувствовал себя бедным. Дома бедность
была общим условием жизни и потому почти не имела
названия. В Москве она стала целой наукой: сообщала, куда не
следует заходить, на какие приглашения надо отвечать
занятостью, как долго можно разглядывать меню, прежде чем
это заметят.
Он быстро усвоил её правила и презирал тех, кто их не знал.
В университете обнаружилось, что независимость суждений
легче всего даётся людям, чья квартира находится в пределах
Садового кольца. Они могли позволить себе не думать о
карьере и потому с некоторой снисходительностью относились
к его прилежанию. Кирилл отвечал им успехами. Уже к ноябрю
преподаватели знали его фамилию, а товарищи — тот
неприятный блеск в глазах, который появлялся у него всякий
раз, когда кто-нибудь допускал ошибку.
Аня однажды сказала:
— Ты слушаешь до первого неверного слова. Дальше тебе
человек уже не нужен.
Это было сказано без злости, и именно поэтому он запомнил.
Она не принадлежала ни к богатым, ни к бедным: была из
московской семьи, в которой давно перестали покупать мебель,
зато продолжали покупать книги. Её пальто выглядело дорогим
до тех пор, пока не замечали потёртые петли; сама же она
носила его с беспечностью, которой Кирилл завидовал больше,
чем любому богатству.
Лицо у неё было подвижное, с широким ртом и несколько
тяжёлыми веками. Когда Аня слушала, она смотрела прямо, не
помогая собеседнику ни улыбкой, ни кивком; зато смеялась с
такой внезапной отдачей, что незнакомые люди оборачивались
и тоже начинали улыбаться, ещё не зная причины.
Они сблизились после спора об аде.

* * *
Мысль пришла Кириллу не в церкви и не за чтением. Он стоял в
очереди в поликлинике, куда Вера Павловна послала его за
какой-то справкой. Напротив сидел старик с палочкой;
сопровождавшая его дочь, женщина лет пятидесяти, держала на
коленях его пальто и папку с документами. Старик всё
спрашивал, скоро ли они пойдут домой. Она отвечала
терпеливо, но с каждым разом короче.
Когда он спросил опять, дочь не выдержала:
— Папа, я же тебе только что объяснила.
Он замолчал и стал смотреть на дверь кабинета. Через
некоторое время наклонился к ней, собираясь что-то сказать, но
передумал. Она заметила это движение.
— Что?
— Ничего. Ты посиди.
Вскоре женщина отошла к окну и позвонила кому-то.
Говорила негромко, прикрыв рот ладонью:
— Я больше не могу. Ты понимаешь? Не могу.
Старик следил за ней издали. Когда с его колен соскользнула
шапка, он сначала посмотрел, не видит ли дочь, и только потом
принялся осторожно поддевать её палочкой.
Никакого открытия в этой сцене не было. Но Кирилл ещё
долго не мог забыть, как старик оглянулся, прежде чем
потянуться за шапкой.
К следующему семинару он уже нашёл слова.
Что, если мир, который люди принимают за приготовление к
суду, и есть исполнение приговора? Что, если здесь давно
отбывают наказание, только лишены памяти о преступлении?
Несправедливость тогда объяснялась переменой мест: человек,
униженный сегодня, вчера мог унижать; тот, кого заставляют
просить, сам когда-то не подал. И лишь немногие, сумевшие
прервать эту передачу страдания, уходят окончательно.
Он говорил о христианстве, но доцент Сафонов прервал его:

— Христианство пока оставим в покое. Оно и без вас многое
перенесло. Это ваше предположение; постарайтесь отвечать за
него самостоятельно.
На Аню его рассуждение произвело впечатление, хотя
совсем не то, на которое он рассчитывал.
— Значит, можно больше никого не жалеть? — спросила
она.
— Из чего это следует?
— Из того, что ты всё объяснил.
Он ответил пространно и удачно. Несколько человек
согласились с ним. Аня больше не спорила; собирая вещи, она
вдруг побледнела и села обратно. Кирилл, уже подошедший для
продолжения разговора, увидел мелкие капли пота над её
губой.
— Что с тобой?
— Ничего. Постой тут.
Он стоял, заслоняя её от выходивших студентов. Она сидела
с закрытыми глазами, сердито расстёгивая манжету, словно
мешала ей именно манжета.
Через минуту сказала:
— Теперь пойдём.
О болезни сердца он узнал по дороге в столовую, между
замечанием о Сафонове и жалобой на сломанный замок сумки.
Так сообщают неприятность, давно утратившую право
прерывать разговор.
* * *
Их любовь началась без всякой торжественности. Однажды Аня
не успела на последний транспорт; в другой раз дождь
испортил ей туфли, и она ждала у Кирилла, пока они высохнут.
Вера Павловна сначала называла её «ваша знакомая», затем
«Анна» и наконец, застав на кухне в своём халате, спросила, не
слишком ли жидкую кашу та привыкла есть.
В комнате появились вещи, которых Кирилл не покупал, и
порядок, против которого он протестовал. Аня складывала

книги на полу, уверяя, что так их лучше видно, заваривала чай
прямо в чашке и оставляла на полях его конспектов маленькие
рисунки. Возле доказательства бытия Бога она изобразила
очередь из трёх человек, один из которых заглядывал через
плечо другого.
Он сердился. Она обещала больше не делать и делала снова.
Счастье их было небогатым, тесным, раздражительным. Им
не хватало места, денег, иногда терпения. Кирилл ревновал
Аню к людям, с которыми она была знакома раньше, поскольку
всё её прошлое представлялось ему областью, где его законные
права ещё не были установлены. Она находила это смешным,
пока однажды он не принялся расспрашивать её всерьёз.
Тогда она оделась и ушла.
Он провёл ночь, составляя объяснение, которое должно было
убедить её, что она неправильно поняла его. Под утро
объяснение стало таким безупречным, что посылать его
оказалось уже невозможно. Он позвонил и сказал:
— Прости.
Она вернулась вечером с пакетом груш.
Гораздо позднее, вспоминая эту жизнь, он с удивлением
обнаруживал, как мало в ней было того счастья, которое он
впоследствии так мучительно оплакивал. В ней были немытая
чашка, ссора из-за пустяка, теснота на диване, её колено под
одеялом; счастьем всё это стало после.

* * *
Гардеробщик Громов заговорил с ним в конце ноября.
Старик обладал лицом, которому подошла бы любая власть,
от начальника станции до министра. Особенно выдавали его
губы: плотно сомкнутые, они как будто и в молчании ожидали
исполнения распоряжения. С одеждой он обращался бережно, а
с владельцами — по-разному. Кирилл видел, как Громов
однажды придержал пальто студента, не пожелавшего сказать
«пожалуйста», и отпустил лишь тогда, когда тот дёрнул
сильнее.
— Вы на семинаре ошиблись в одном месте, — сказал он,
подавая Кириллу куртку.
Тот обернулся.
— В каком?
— Вы думаете, перемена мест чему-нибудь учит.
Кирилл решил, что старик прежде преподавал и по
неизвестной причине оказался в гардеробе. Университет был
полон таких биографий, о которых говорили вполголоса.
— А разве нет?

— Человеку, которого били, очень хочется наконец
подержать палку.
Из ящика Громов достал тонкую тетрадь с серой обложкой.
На ней стояли инициалы Кирилла и его фамилия.
В первых записях речь шла о людях, которых он не знал:
купце, враче, чиновнице, отце семейства. Некоторые поступки
были отвратительны, другие казались простительными. Врач не
поехал ночью к больному, потому что сам третий день лежал в
лихорадке; отец не позволил дочери выйти замуж за человека,
который впоследствии действительно оказался негодяем.
Однако рядом с этим стоял донос, а дальше — подробности
такого домашнего мучительства, что Кирилл перелистнул
страницу, не дочитав.
Везде был его почерк.
Одну запись он прочёл дважды.
«Август. Мать подняла хлеб. Я смотрел на здание».
На слове «здание» буква «д» была исправлена тем
особенным способом, который он приобрёл ещё в школе.
— Вы говорили с моей матерью?
Громов не ответил.
— Что это такое?
— Возьмите домой.
— Я спрашиваю, что это такое!
Старик оглянулся на очередь. И в этом движении, в его
озабоченности тем, что задерживается выдача пальто, было
нечто гораздо более страшное, чем если бы он ответил голосом
из могилы.

* * *
Аня отнеслась к тетради серьёзнее, чем Кирилл ожидал. Она
долго рассматривала бумагу, ощупывала переплёт, а потом
спросила, можно ли показать её кому-нибудь.
Он отказался.
— Почему?
Причин было много; произнести он сумел только одну:
— Это касается меня.
Она посмотрела на него с любопытством.
— Тебе приятно?
Он вспыхнул.
— Что?
— Что касается именно тебя.

Это было жестоко, потому что было верно. Под ужасом, под
бессонницей, под желанием изобличить Громова жило тайное
торжество: мир оказался устроен сложнее, чем полагали его
преподаватели, и эту сложность доверили ему.
Тетрадь он спрятал.
Но от Громова уже не мог отказаться. Он приходил к
гардеробу перед закрытием, задавал вопросы, сердился на
уклончивость. Старик знал удивительно мало. Или не хотел
говорить. О рае он не сообщил ничего, кроме того, что оттуда,
по-видимому, не возвращаются.
— По-видимому?
— А вы хотели адрес?
Иногда Кириллу казалось, что перед ним мошенник, иногда
— безумец; и всякий раз какая-нибудь незначительная
подробность разрушала удобное объяснение. Однажды Громов
произнёс фразу, которую отец Кирилла сказал матери перед
уходом из семьи. Кирилл слышал её из-за закрытой двери в
семь лет и никогда не повторял.
Старик произнёс её без нажима, примеряя к совершенно
другому разговору.
Потом попросил не опираться на стойку: лак ещё не высох.
* * *
Весной болезнь Ани перестала быть частным обстоятельством
и заняла всю их жизнь.
Теперь они измеряли расстояния возможностью присесть.
Кирилл узнавал город по скамейкам, по широким
подоконникам в подъездах, по магазинам, где не возражали,
если человек немного постоит, не покупая. Аня ненавидела его
заботливый взгляд и при нём старалась идти быстрее, отчего ей
становилось хуже.
Врачи заговорили об операции.
Деньги собирали с унизительной лёгкостью: стоило
рассказать достаточно страшно, и люди помогали. Кирилл
впервые понял, что несчастье тоже нуждается в хорошем

изложении. Он составлял письма, подбирал слова, потом
стыдился того, что одно письмо вышло особенно
убедительным.
Аня попросила не посылать его.
— Но оно действует.
— Я вижу.
Он всё равно послал. Деньги пришли.
Они не обсуждали этого.
В больнице она стала раздражительна, а он научился
принимать раздражение с видом человека, который прощает
заранее. Этот вид однажды вывел её из себя.
— Ты можешь хоть раз рассердиться нормально?
— На что?
— На меня! Не на болезнь, не на судьбу. Я ведь ещё здесь.
Он отвернулся к окну.
Она попросила его остаться, когда время посещений
кончилось, и они сидели, держась за руки, уже не пытаясь
поправить день. Под её кожей чувствовалось такое слабое
тепло, что Кирилл накрыл её пальцы второй ладонью, словно
мог сохранить его таким способом.
Громов ждал возле лифта.
Старик не удивился ни его слезам, ни тому, что он сразу
понял цель встречи.
— Можно? — спросил Кирилл.
Громов кивнул.
Они отошли к окну. Во дворе больницы водитель курил
возле машины, стряхивая пепел в раскрытую ладонь.
Условие оказалось простым. Аня останется жива, но их
встреча не состоится. Из её жизни будут убраны
обстоятельства, приведшие к этой ночи, вместе с теми, которые
привели к Кириллу. Он один сохранит память.
— Она меня забудет?
— Не познакомится.
Он сразу понял разницу, но ещё несколько раз возвращался к
тому же вопросу, меняя слова.

Наконец спросил:
— А можно ей сказать?
Громов посмотрел на дверь отделения.
— Можете попробовать.
Кирилл сделал шаг и остановился. Если бы она отказалась,
он уже не смог бы притвориться, что действует за них обоих.
Если бы согласилась — пришлось бы услышать, как она
соглашается жить без него.
Он остался у окна.
На странице тетради было место для подписи. Ручка писала
плохо; он провёл ею по ладони и только потом подписал.
Синяя чёрточка оставалась на коже ещё три дня.
* * *
Поначалу он не искал Аню: боялся, что поиски разрушат
сделанное. Потом искал повсюду.
Её номер не существовал. В университете не помнили такой
студентки. Больничный служащий, выслушав его, предложил
обратиться к заведующей, но заведующая спросила, кем он
приходится больной, и Кирилл не сумел ответить.
Даже Вера Павловна ничего не знала. Она решила, что его
бросила девушка, и старалась помочь обычными для таких
случаев средствами: кормила, осуждала молодёжь и однажды
предложила познакомить с племянницей.
Он хотел, чтобы хоть кто-нибудь подтвердил размер его
утраты. Но никакой утраты, по общему мнению, не произошло.
Некому было умереть, не с кем было расстаться, незачем было
горевать.
В одной из книг сохранился загнутый угол страницы. Он не
помнил, загнула ли его Аня, и всё же больше не давал эту книгу
никому.
Учился он хорошо. Затем защитил диссертацию, стал
преподавать. Его считали человеком сдержанным, несколько
холодным, но порядочным. Студентам нравилось, что он не
требовал от них восторга перед философией.
Мать переехала к нему, и первый год они ссорились из-за её
привычки стирать его вещи без спроса. Потом научились жить
вместе. Она любила рассказывать знакомым, что сын читает
лекции, хотя самого его преподавание давно перестало утешать.
Прошло девять лет.
* * *
Он узнал Аню по движению плеча.
Она стояла возле аптеки и пыталась раскрыть зонт; тот
зацепился за ремень сумки, и она нетерпеливо передёрнула
плечом, освобождая руку. Кирилл увидел это издали и пошёл к
ней, ещё не веря собственному зрению.
Она стала старше.
Эта простая истина поразила его сильнее встречи. Все девять
лет он любил девушку, которой не успело исполниться
двадцать два; перед ним стояла женщина с серебряной ниткой в
волосах и едва заметной складкой возле рта. Она жила всё это
время, пока он помнил её.

Зонт вывернуло ветром. Кирилл помог его сложить.
Аня поблагодарила.
Она смотрела на него без всякого узнавания, и он понял, что
в глубине души никогда не верил Громову до конца. Он ожидал
хотя бы испуга, хотя бы заминки, той смутной работы памяти, с
которой начинается возвращение утраченного.
Из аптеки вышел мужчина, на ходу убирая чек.
— Всё-таки купил не то, — сказал он, показывая пакет.
Аня заглянула внутрь.
— Серёж, я же написала.
В её голосе прозвучало привычное супружеское
раздражение. Кирилл испытал мгновенную, отвратительную
радость.
Потом мужчина улыбнулся, она вздохнула и взяла его под
руку.
* * *
Войти в их жизнь оказалось легче, чем он мог предположить.
Аня работала редактором; у издательства нашёлся вопрос, по
которому требовалась консультация философа. Кирилл
предложил помощь. Переписка стала знакомством, знакомство
— приглашением к ужину.
Сергей занимался реставрацией мебели. Он был
широкоплеч, медлителен и любил рассказывать о своей работе
с подробностью, которая утомляла всех, кроме него. За столом
он несколько раз перебил Аню. Кирилл это отметил. Потом
Сергей вспомнил, что ей нельзя какое-то блюдо, и молча
придвинул другое. Кирилл отметил и это, с меньшим
удовольствием.
Он надеялся обнаружить несчастный брак. Нашёл
обыкновенный.
Они сердились друг на друга, забывали просьбы, угадывали
желания. Сергей мог не заметить её нового платья и помнил, с
какой стороны ей неудобно спать. Аня насмехалась над его

обстоятельностью, но, рассказывая о трудном дне, смотрела
только на него.
Кирилл возвращался домой с чувством человека,
допущенного в собственную квартиру в качестве гостя.
Однажды он увидел фотографию зимнего моря. Аня стояла
на пустом берегу, подняв воротник; её лицо было красным от
ветра, смеющимся, совершенно незнакомым.
— Где это?
Она назвала место.
— Ездим в феврале, — сказал Сергей. — Ей нравится, когда
никого нет.
Кирилл долго рассматривал снимок. Так исполнилось
обещание, которого он не давал никому права исполнять.
* * *
Громов появился вскоре после этого.
Встретив старика у своего подъезда, Кирилл не удивился. За
последние недели он столько раз мысленно обращался к нему,
что встреча казалась окончанием начатого разговора.
Вернуть можно было всё.
Не улучшить, не исправить — вернуть ту ночь, больницу, её
руку. Исход операции по-прежнему оставался неизвестен.
Девять лет последующей жизни исчезли бы.
Кирилл спросил о Сергее.
— Вы его не встретите, — ответил Громов.
Это было сказано тем же тоном, каким прежде было обещано
спасти Аню.
Теперь Кирилл уже знал, сколько чужой жизни помещается в
подобной фразе.
Тетрадь он всё-таки взял.
* * *
Правду Аня узнала от него самого.

Он пришёл, намереваясь объяснить только часть, но, начав,
не смог остановиться. Показал тетрадь, рассказал о комнате, о
болезни, о ночи у лифта. Она сперва рассердилась, потом
испугалась. Попросила уйти. Через несколько дней позвонила и
задала вопрос о доме Веры Павловны.
Ей понадобились две недели, чтобы согласиться на новую
встречу.
Она назначила её утром, когда Сергей был в мастерской.
На кухонном столе лежала рукопись с редакторскими
пометками. Кирилл невольно прочёл на полях: «Откуда вам
известно, что она чувствовала?»
— Я вам верю, — сказала Аня.
Он столько раз мечтал об этих словах, что не сразу заметил,
как мало они изменили.
Она налила себе воды, села напротив.
— Если вы подпишете, я окажусь там?
— Да.
— И буду помнить только то, что было до операции?
— Да.
Она провела ладонью по обложке.
— Не делайте этого.
Кирилл смотрел на её руку. На пальце было кольцо.
— Ты ведь не помнишь нас, — сказал он.
— Нет.
— Не знаешь, как мы жили.
— Расскажите.
Он начал осторожно, опасаясь показаться смешным. Потом
увлёкся. Впервые за девять лет можно было вспоминать и не
объяснять предварительно, почему никто другой ничего не
помнит.
Он рассказал про зелёные серьги, от которых у неё
воспалились уши; про ссору из-за забытого слова; про то, как
она уверяла, будто поперёк диван складывается меньше. Аня
улыбалась, один раз засмеялась, и он почувствовал почти
17
прежнее счастье: вот она, перед ним, слушает, нужно только
рассказать ещё немного.
Потом он вспомнил вечер, когда не услышал её дыхания, и
голос ему изменил.
Аня заплакала.
Он потянулся через стол. Она позволила коснуться своих
пальцев и через секунду убрала руку.
— Мне очень жаль, — сказала она. — Но я не хочу назад.
За окном работала машина, дробившая обрезанные ветки.
Шум то усиливался, то затихал, и в эти промежутки было
слышно, как на кухне тикают часы.
— Я девять лет… — начал Кирилл и остановился.
Она опустила глаза.
До этой минуты он думал, что сообщает о своей жизни.
Теперь впервые услышал в собственном голосе требование
оплаты.
— Ты счастлива? — спросил он.
Аня долго не отвечала.
— По-разному.
— Значит…
— Нет, подождите. — Она подняла на него глаза. — Мы
иногда по три дня не разговариваем из-за ерунды. Бывает, мне с
ним одиноко. Бывает, я сама такая, что со мной лучше не
разговаривать. Но я хочу, чтобы это осталось. Все эти годы. Вы
понимаете?
Он понимал слишком хорошо.
Она уже ничего не могла сказать, чего он не сумел бы
использовать против неё, если бы решился. Несчастье в браке
оправдало бы вмешательство; счастье доказало бы, что она не
помнит настоящей любви; жалость дала бы надежду,
холодность — право обидеться.
Кирилл посмотрел на тетрадь.
— А если бы я нашёл тебя раньше?
— Вы нашли, — сказала Аня.
Он откинулся на спинку стула.

В прихожей зазвонил телефон. Она не пошла отвечать.
Когда он поднялся, Аня подала ему тетрадь: та сама
возвращалась к владельцу, и оставлять её было бесполезно.
У двери она попросила:
— Не приходите пока.
Он кивнул.
На лестнице захотелось вернуться и уточнить, что значит
«пока», но он уже знал, как будет выглядеть этот вопрос.
* * *
Последнюю страницу он перечёркивал дома, за письменным
столом, на котором проверял студенческие работы.
Ничего торжественного не произошло. Ручка зацепила
бумагу, прорвала её, испачкала пальцы. Кирилл несколько раз

провёл по одному месту, потом отложил тетрадь и долго сидел,
глядя на настольную лампу.
Он ожидал, что станет легче. Хотя бы потому, что решение
принято.
Легче не стало.
Наутро пришёл Громов.
Старик увидел испорченную страницу и медленно сел.
Кирилл прежде не замечал, как осторожно тот сгибает колени.
— Вы ведь тоже могли отказаться? — спросил он.
Громов кивнул.
— И не отказались?
Старик попытался закрыть тетрадь, но угол прорванного
листа загнулся наружу. Он принялся поправлять его с таким
вниманием, словно это было сейчас важнее ответа.
— Она после долго жила, — сказал он наконец.
Кирилл ждал.
— Только однажды спросила, зачем я это сделал.
За стеной мать включила воду. Трубы загудели.
Громов держал ладонь на тетради.
— Вы ей сказали?
— Конечно.
— И что?
Старик поднял глаза. В них не было ни прежней власти, ни
обещания тайны — только усталость человека, который много
раз пересказывал себе один разговор, добиваясь другого конца.
— Она сказала, что не об этом спрашивает.
* * *
Весной Кирилл снова повёл семинар.
Один студент высказал предположение, что страдание
необходимо человеку для нравственного развития. Говорил он
уверенно, с той лёгкой досадой на возражения, которую Кирилл
хорошо помнил за собой.
Он не стал его высмеивать. Попросил привести пример.
Пример оказался чужим.

Разговор вышел долгий, не особенно удачный. После
занятия Кирилл купил продукты и поехал домой. В автобусе он
подумал об Ане: с приближением вечера мысли неизменно
возвращались к ней, независимо от того, насколько был занят
день.
Он по-прежнему знал номер её телефона.
Дома мать сидела на кухне перед остывшим чаем. Рядом
лежал телефон. Она сообщила, что умерла Лида, с которой они
когда-то работали в расчётном отделе.
Кирилл помнил фамилию, лица вспомнить не мог.
— Та, у которой муж на лесопилке? — спросил он, убирая
покупки.
— Нет. Это Валя. А Лида сидела у окна. Я тебе
рассказывала, она ещё всё цветы разводила, а потом, когда нас
перевели…
Он закрыл холодильник. Из комнаты был виден край
письменного стола; там лежали работы, которые нужно было
проверить к утру.
Мать замолчала.
— Ты иди. У тебя, наверное, дела.
Кирилл подвинул стул и сел напротив.
Она стала рассказывать, но вскоре сбилась: выяснилось, что
случай, который она вспомнила, произошёл вовсе не с Лидой.
Нина Степановна извинилась, начала сначала, назвала ещё две
незнакомые фамилии.
Он слушал.
За окном темнело, и понемногу в стекле проступала их
кухня: лампа, стол, мать, постаревшая за те годы, которые он
привык считать только годами своей утраты.

Совместно с И.И. Разумовым


Рецензии