Премьера

               
До премьеры «Лебединого озера» оставалось всего пятнадцать минут…, она задумчиво посмотрела в огромное венецианское зеркало, на свою замёрзшую, словно покрытую инеем восторженную пачку, на атласные пуанты цвета нежного зефира и где-то вдали неожиданно ожила давнишняя метельная, февральская Москва…, та самая первая премьера того «Лебединого озера» и печальные глаза маэстро…, мгновенно передалось ей его смятение, и сердце пронзила душевная боль…

Но теперь-то всё было по-другому… и балет Чайковского давно всем миром любим, и долгожданная Флоренция пригласила меня в эту сказочную атмосферу города с неоспоримой красотой древности…

Отчего тогда нахлынула эта минутная грусть…

Город был наполнен особенной, изысканной суетой, контрастируя с тихими солнечными флорентийскими двориками… Величественный «Театро Коммунале» располагался на легендарной улице Корсо, главный фасад театра сочетал в себе черты строгой сдержанности, идеально гармонируя  с архитектурным стилем старой Флоренции…

Гости томились в ожидании, ярусная подкова театра медленно гасла, встречая тревожную и трепетную тему лебедей, словно сотканную из слёз, хрупкости и зловещего предчувствия. Музыка сразу задавала тон всему спектаклю, где граница между реальным миром и заколдованным озёрным царством была прозрачна…

Второй акт уже начался, охраняя благоговейное дыхание зала, я неслышно выплыла из-за кулис. Эта божественная роль была мне знакома до каждого вздоха, растворяясь в музыкальной ткани и чувствуя надёжное присутствие принца, я вела свою партию безупречно, пока не пришло время кульминации.

Финальный коронный круг, стремительное, гипнотическое вращение на пределе сил и вдруг в самый разгар движения в правой ноге, не справившейся с собственным весом, что-то внутри глухо треснуло; острая, ослепительная вспышка боли прострочила нижнюю часть голени и стопу… С хрустом вывернутая нога замерла в невыносимой муке, и эта боль была настолько немыслимой, оглушающей, что казалось, я умираю не от разорванных суставов, а от невозможности сделать хотя бы один короткий вдох.

Она заглушала оркестр, заглушала сознание.

Через два часа я уже лежала на операционном столе, и хирург в изумрудной блузе готовил меня к четырёхчасовой операции, спасая мою безнадёжно искалеченную ногу…

Потом, вспоминая минуту страха и отчаяния, я описала ту пронзительную боль:


Захватило дыханье в минуту,
И внезапно, пронзив тишину,
Прикасаясь к пустому чему-то,
В ослепительной боли тону.

А потом нестерпимо узкий,
Одиноко вёл коридор.
И хирург в изумрудной блузке
Вынес коротко свой приговор.

Взгляд отеческий многого стоил,
Строгий, ласковый, веру внушил.
Он испуганный взгляд успокоил,
Но страдания не заглушил.

И опять с нарастающим светом
Я душой своей жалкой полна.
И опять с молчаливым ответом —
Оглушительная тишина.


А дальше…, дальше вереница лет растянулась на бесконечные месяцы больниц и операций.

Вот вам и обещанная весна в девятнадцать лет… Триумф… Премьера… Всё это оказалось лишь репетицией… А Премьера — вот она, сейчас, моя настоящая земная жизнь…

Ослепительный балет, сцена, аплодисменты — всё, что ещё совсем недавно казалось мне смыслом всего существования, на самом деле были лишь годы долгих изнурительных репетиций к несуществующей жизни… Обман иллюзий, обман надежды…

Молчаливая, замкнутая боль забилась в щели чудом уцелевшей души и лечила себя детскими воспоминаниями…

…Мамина нежная рука, совсем ещё молодая, гладила мои слипшиеся волосы и казалась успокоительно прохладной рядом с воспалёнными флорентийскими ночами…

Констанца, город моего детства, тоже проплывала воспоминанием с неповторимым солёным туманом и пенистой жемчужной волной, и только вечные ссоры белоснежных чаек заглушали мой тихий плач.

Мама всегда чувствовала, как я страстно хотела танцевать. Она из последних денег сшила мне коротенькую марлевую юбчонку, а папа сумрачно молчал, приходя уставшим с работы…

Мамочка, твоё золотое сердце и вера привели меня в балет… Мне было семь, когда я впервые увидела эту широкую улицу с красивыми домами и огромный балетный класс… Наша семья жила в другом районе, где не было таких красивых домов с лепниной и высокими окнами, выходящими на штормовое Казино…

Школа искусств была бесплатной, но принимали далеко не всех.

…Я несмело вхожу в ледяной зал в серых шерстяных гетрах, которые мама связала мне из дешёвой, кусачей шерсти. Строгая учительница посмотрела на меня, на высокую, худую фигурку и тихо сказала:
 
— Флорика… Цветок. И как только проросло это чудо сквозь серый бетон румынской провинции?

Мою учительницу, разглядевшую когда-то в робкой девочке будущую Одетту, жизнь тоже обманула… Но до этого она, когда-то сама окончившая Вагановское училище и видевшая моё неуёмное желание учиться, написала письмо ленинградским друзьям с просьбой принять способную девочку с опозданием…

Эта же жизнь в одиннадцать лет подарила мне потрясающий город на Неве… Я помню дыхание осени и шершавые листья, догоняющие мой шаг, словно они тоже хотели успеть запрыгнуть в ту распахнутую дверь. Мои пальцы были холодными и влажными от волнения, но я не чувствовала страха: я шла по тихой улице Зодчего Росси, и мне казалось, что ветер шепчет мне вслед старые румынские сказки, которые я навсегда оставляла в Констанце…

Горчичные, кленовые листья кружились у моих ног, сбиваясь в неровный балетный такт. Впереди меня уже ждала тяжёлая дубовая дверь — Вагановская школа — алтарь балета. Там царила строгость и феноменальная дисциплина, там уникальная техника и особый дух – Петербургская стать и непререкаемый перфекционизм.

Мариинский театр с его абсолютным великолепием, леденящим величием и страхом прикоснуться к непередаваемой красоте… Театр подарил мне лёгкое дыхание на ослепительной сцене, познакомил меня со щемящим балетом «Щелкунчик» … и вручил золотую медаль.

И первую, восторженную, романтичную любовь… с белыми ночами и пьянящими закатами… Любовь, как мне тогда казалось, всей жизни…

Но жизнь и её отняла у меня… Мои сердечные потери…

Я и предположить не могла, что мужчины могут быть завистливыми. Слышала, что только злые девочки могут подсыпать в пуанты битое стекло или порвать пачку перед выходом на сцену… Но, чтобы любимый человек мог написать жестокое лживое письмо в дирекцию театра только потому, что его не пригласили… в Италию…

Эта потеря далась мне тяжело, но мечта о премьере во Флоренции помогала справляться… И было ещё одно тайное счастье в моей жизни, с потерей которого справиться оказалось невыносимо… Сердечная мука намного сильнее физической, её не заглушить таблетками, не усыпить ночами… Эти тихие слёзы не высушить ветром…

Когда я упала, моё зажатое болью сердце передало остроту страдания ещё не родившемуся ребёнку, который уже любил меня и обнимал… С этим горем я не могу справиться… С ним я лежу и плачу, вместе с измученным сердцем, раненой душой и потерей, как сказали врачи, надежды на материнское счастье…


В профессоре Беллини ничего не было от скучной аристократичности. В его усталых глазах под серебряной оправой просвечивала старческая мудрость, тихий юмор и глубокое сочувствие русской балерине.

Он тихо, коротко постучал, чтобы предупредить о своём приходе и не разбудить ненароком. Потом, подойдя поближе и увидев испуганные, чёрные, вопрошающие глаза, сел рядом, положил свою тёплую мягкую руку на мою холодную длинную ладонь и тихо сказал:

— Я умею лечить не только кости, но и напуганную душу, если ты в меня поверишь… Ты поверишь?

Я моргнула и подтвердила это двумя скатившимися слезами… согласия…

— Когда я подошёл к тебе, ты уже уснула после укола и не услышала, что я тебе сказал, поэтому повторю сейчас, — при этом уголки его глаз собрались в знакомую гармошку. — Твоё имя Флорика в переводе — цветок, моё Лучано — свет. Цветку нужен свет… Ты какие цветы любишь больше всех?

— Пионы, — это было первое слово, которое я произнесла, и это была победа профессора Беллини.

И, погладив мою руку, он сказал:

— Я думал, ромашки… Слышал, русские их любят.

— Я только училась в России, а родилась в Румынии, там пион — символ страны и… — мои пересохшие губы дрогнули, — распустившийся… — тихо произнесла я, — похож на балетную пачку…

—С цветами я промахнулся, — подумал профессор, но отступать он не привык, поэтому добавил:

— Символ Флоренции — ирисы, их дышащие лепестки сочетаются с пионами, и поднимают настроение.

В эту минуту зашла сестра сделать укол, и профессор сказал:

— Я приду к тебе попозже, поговорим по душам, — и, тяжело вздохнув, медленно вышел.

В наших доверительных беседах было столько горечи, столько сомнений, столько безнадёжности… Профессор не обещал мне сцену и фанфары славы, но обещал, что в конце длительного лечения и повторной операции я буду ходить, без палочки и костылей… И как же было трудно среди этой жизненной правды найти тонкий луч веры и крошечные силы…, казалось невозможным…

Невозможным казалось снова пережить следующую операцию, через пару месяцев, невозможным казалось встать на костыли… Нет, обо всех моих внутренних терзаниях не может никто рассказать со стороны…

— Кто может сосчитать мои бессонные ночи, мои горькие, тайные слёзы… Могла ли я, беспомощная калека, с разбитым сердцем, вернуться в родительский кров, в беспросветную нищету, вернуться к постаревшим родителям, много лет ждавшим моей помощи...

Однажды, от ночной сестры я услышала, что на высоком холме Фьезоле, в густой оливковой роще, сохранился монастырь Вилла Ла Стелла, словно созданный для глубокой тишины моего измученного сердца…, оливковая обитель, приют моей истерзанной души…


Первая ночь в уединённой маленькой келье верхнего этажа монастыря встретила меня приветливо… Высокие выбеленные потолки сохраняли прохладу, узкая кровать, скорее похожая на топчан, была впору моему исхудавшему телу, и молчаливое распятие — напоминание о Его боли… Высокое створчатое окно с потемневшей от времени деревянной рамой смотрело на юго-запад, под окном с тихим шелестом спускалась террасами вековая оливковая роща с узкими серебристыми листьями, похожими на печаль русской ивы…

На рассвете перламутровый луч солнца заглянул в приоткрытые ставни, словно вездесущий ангел обронил зёрнышко крошечной веры в мою монастырскую тишину, подарив мне тонкий стебелёк надежды…

Господь даровал мне это тихое намоленное место, и я, в меру своих возможностей, начала понемногу оживать, училась не жалеть себя, а благодарить за спасение…

Вспоминая, как с юмором говорил профессор Беллини:

— Ищи во всём лучшее… Могла бы сломать лебединую шею…, а ножку-то мы заштопаем…

Хотелось всех благодарить и хоть в чём-то быть полезной, и как только моё тело настолько окрепло, что я смогла, пусть и заметно хромая, но уверенно держаться на ногах, я поняла, что больше не могу оставаться лишь молчаливой гостьей, мне отчаянно хотелось приносить пользу этим мирным стенам. И я нашла занятие, приносящее радость игуменье монастыря, и делилась с нею своей нерастраченной страстью.

Так я стала ухаживать за больной, постаревшей игуменьей, приходя к ней тихими вечерами, под мерный, убаюкивающий шёпот листвы монастырского сада…, пересказывая либретто несыгранных партий, как удивительные незабываемые сказки… Постепенно ко мне возвращалась музыка…, произошло откровение, моя застывшая душа очнулась.

Вечер за вечером, увлечённая тем, что старой монахине это искренне интересно, я рассказывала ей о балетах, о великих сюжетах и старалась передать ей живой трепет своего сердца…, тем самым исцеляя и себя. Для игуменьи, далёкой от мирской суеты и театральных подмостков, эти рассказы становились откровением, а для меня, негромкой, спасительной исповедью.

Как-то в сизые сумерки, когда тишина монастыря была особенно глубокой, сев у её изголовья и пересказывая содержание своего последнего спектакля, который мне не довелось прожить на сцене… я почувствовала, как каждая музыкальная фраза, каждый жест, оставшийся запертым в моём сердце… разжимались. В просвете тусклого свечения воска танцевала моя память, я ей лишь помогала едва уловимым взмахом рук.

В том неслышном вечере, среди уединённых монастырских стен, проплывала моя несыгранная молодость, но с ожившей душой и верой во спасение.


Незаметно, день за днём, прошли пять лет, пять лет тишины, молитвы и неторопливого, неустанного труда. Я не стала обузой для своих бедствующих, постаревших родителей, не привезла в родной дом свою беспомощность и душевное отчаяние, забота и окружающая доброта, несказанно помогали мне справляться с горем…

Навсегда останется в моей памяти Профессор Беллини, с его уставшими глазами, так трогательно прикоснувшийся к моей трагедии…, он не скрывал слёз своей отцовской привязанности ко мне и неизбежной печали прощания. Я всякий раз не могла сдержать слёз радости и удивления, когда служащие монастыря передавали мне от доктора свежесрезанные пионы.

Погружённая в свои мысли о неизбежном расставании с Флоренцией, с профессором, принявшим её как родную и, можно сказать, спасшим, Флорика тихо сидела в саду, касаясь плечом старых стен монастыря… 

Итальянское солнце заходило за холмы нехотя, не падало сразу, а густо заливало всю долину расплавленным золотом, постепенно переходящим в глубокий, тревожный багрянец… В сгущающихся багровых сумерках, когда раскалённое солнце уже утонуло где-то за далёким куполом Брунеллески, поправив костыли у стены, она скорее всего вела свой безмолвный разговор… не то сама с собой…, не то с мудрыми стенами…
 
— Душевная трогательность — это врождённая привилегия… или все чувства можно привить, воспитать их в ребёнке… если я не могу танцевать, может быть, я смогу привить детям любовь к танцу…, чувство сострадания…, тогда каждую сказку ребёнок сможет прочувствовать и быть причастным к её героям.… Можно ли любого подростка научить созерцать, слышать красоту вселенной… и поэзию… Или привить ребёнку любовь к музыке, которая сильнее всего пробуждает чуткость… Смогу ли я со всеми своими шрамами бережно коснуться чужой души…, есть ли в моём исхудавшем теле и сухой ноге достаточно сил, чтобы забрать с собой этот шёпот шелестящих олив, эту пронзительную красоту закатов и передать их детям… И хватит ли сил к жизни, не предъявляя ей счёт…

Ей верилось, что многое, казавшееся навсегда потерянным, постепенно возвратиться…

Прощальный вечер с профессором Беллини был незабываемо трогательным и эмоциональным, и уезжая из Италии она чувствовала себя духовно окрепшей, хотя тело навсегда сохранило следы катастрофы, её измученная нога стала на два сантиметра короче... Сухожилие сжалось, и словно сжалилось, вопреки всем страшным прогнозам, Флорика смогла ходить, пусть едва заметной прихрамывающей походкой, но сама, опираясь лишь на свою обретённую внутреннюю силу.


Минуя узкие улочки Старого города, вымощенные неровной брусчаткой, мимо старинных купеческих особняков с лепниной, греческих и армянских церквей, она шла, как когда-то, к морю — мимо собора Святых Петра и Павла и мечети Карола I.

Только сейчас она шла медленнее и прихрамывая, не было той лёгкости и той возможности в любую минуту вытянуться в шпагат… По щекам катились горячие слёзы.
 
— Вот тебе и сильная духом, – думала она.

И вдруг у самого берега перед ней открылось Казино — величественный дворец в стиле арт-нуво с огромными окнами-ракушками, стоящий как на параде, приглаженный, в окружении цветов… Его больше не съедала морская соль, а свеженарумяненный фасад улыбался.

Чуть дальше, укрывшись в весенней зелени, ждал её Колледж искусств королевы Марии. И она, позабыв свою усталость, не веря в колдовское чудо, вытерев рукавом совсем по-детски нечаянные слёзы, улыбалась… Конечно, тот балетный класс так и стоит у моря, только тогда, в её детстве, море пахло ржавым железом и мазутом…, набережная не выглядела курортным променадом…, повсюду трещины обветшалых зданий, разрушенных солью… Что ещё сохранила её детская память.., заброшенное Казино, похожее на огромного белого лебедя, застрявшего в прибрежных скалах, да холодный балетный класс со стоптанными кем-то балетками.

А сейчас она смотрела глазами, полными радостных слёз, и перед ней раскинулся город весны и счастья… Набегающая волна шумела так легко, словно море примеряло свою самую белую, воздушную пачку, осыпая берег брызгами прозрачного хрусталя.

Наша встреча с самого начала не обещала быть лёгкой. Никакие письма, никакие фотографии не могли заменить нам друг друга. Встреча с мамиными постаревшими, всё понимающими глазами, которые при этом делали вид суетной занятости… Это было нестерпимо больно.

И дело даже не в том, что она отчаянно старалась не замечать мою хромоту, сдерживая внутреннюю досаду и страх. В те первые дни мне казалось, что мы отвыкли друг от друга до неузнаваемости. Этот взаимный тактичный страх ранить друг друга, стал невыносим.

Неделя бережного выживания истощила нас обеих… Папа молча стоял в стороне, он просто дал мне время.
 
И я сделала этот шаг. Я вернула себе мать, выплеснув на её изношенные ладони всю свою выплаканную печаль.

Кукурузные блины с брынзой согрели собравшихся под жёлтым абажуром, и оставшаяся прохлада как-то сама собой растворилась… Мама как бы невзначай сказала, что не так уж и заметно я хромаю… Усмехнувшись и обняв её, я собрала дипломы и обещала вернуться засветло.

Судьба вернула меня в этот бурлящий, залитый солнцем прибрежный город… Моё возвращение совпало со сменой старых устоев и моментом расцвета былой красоты. Взять хотя бы Чёрное море — словно ветер перемен изменил его дыхание, вернув свежесть набегающей волне… Старинные виллы в приморском районе Пенинсула, годами стоявшие заброшенными, волшебно оживали вслед за набережной с открывшимися кафе и ароматом забытого кофе.

Я вспоминала, как с раннего детства, внутри меня, совсем ещё маленькой, проснулось страстное желание танцевать и просилось наружу. Я постоянно вальсировала под свою внутреннюю музыку, неосознанно повторяя плавными движениями рук взмах чаек, летающих над морем. Мы редко ходили к побережью, но в те счастливые воскресные дни я всегда старалась повторить не только полёт птиц, но и разбег набегающей волны.

И вот сейчас иду вдоль бархатно-шоколадных камышей, обнимающих зеркальное озеро, где мирно скользят влюблённые лебеди… и невольное сравнение с балетной пачкой встаёт перед глазами…, а медленное, беззвучное касание воды, напоминало знаменитый Надеждинский хоровод.

Тенистый парк в тиши плакучих ив и солнечных бликов, словно приворожил художников, уютно устроивших французский Монпарнас.

Возле немолодого господина с седыми висками и лиловым шёлковым бантом, стояла неприхотливая скамейка, я, признаться, свои силы не рассчитала, и нога моя давно уже мечтала о покое, поклонилась и присела, дав ноге передышку.

Через пару минут импозантный господин непринуждённо сказал: 
 
— А Вы, барышня, с других ветров, нездешнего солнца загар у Вас.

Я приветливо улыбнулась и, не вдаваясь в подробности, ответила:

— С Флорентийского…

Потом словоохотливого собеседника было уже не остановить… Он рассказал мне в мельчайших подробностях про уникальную мозаику, облюбованный всеми художниками мира старейший мост Понте-Веккьо, ну а я, в свою очередь, рассказала ему про свою любимую улицу Зодчего Росси и её балетную школу, про всё великолепие Мариинского театра, сказав при этом, что моё призвание — учить детей.

Георгий Петреску — так он представился — оказался настолько полезным, что в это трудно было поверить, его внучка в Доме пионеров в хоровом кружке занимается, а он — её «придворный кавалер», как он выразился. Через полчаса я была представлена всей дирекции… и сердечно принята в их коллектив.

Ни память строгих преподавателей, ни собственное страстное желание танцевать, привели Флорику первый раз в танцевальный класс… Нет, как всегда, перед глазами снова встал мамин образ и вспомнились её тихие, добрые слова:

— Раз ты хочешь танцевать, значит, пойдём учиться.

И Флорика, войдя в класс, мягко улыбаясь, точно так же обратилась к детям:

— Раз вы пришли сюда, значит, вы хотите танцевать. А я вам в этом помогу.

Начало было положено: дети моментально ожили, запрыгали, закружились, и каждый наперебой захотел показать, что уже умеет; одна девочка старательно стала приседать, другая тут же с гордостью села на шпагат, а самая маленькая, чуть смутившись, доверчиво сказала:
 
— Я ещё не умею… но я очень хочу!

Так начались их душевные отношения.

А потом, конечно, был парк, где, как она и предполагала, раскрылись все детские мечты и способности… Самая высокая девочка рвалась рисовать, и, взяв впервые в руки кисть, смело обвела по грунтованному холсту солнечный круг; а другая, оказывается, уже немножко играла на гитаре, а самая маленькая, застенчивая, заворожённо смотрела на лебедей — в ней уже зародилась та, знакомая детская страсть…

Дети… ко всем нужен был свой, особенный ключик…

И Флорика к каждому ребёнку нашла трепетный и чуткий подход, прекрасно помня, что это лишь начальный кружок, а не высшая школа искусств, и главное здесь — сберечь живую детскую непосредственность.

Так в родном городе, на шумном морском берегу, и протекала её новая жизнь, приближая нашу героиню к сорокалетию… Она давно переехала жить поближе к парку, ведь пешком ходить по пять-шесть километров ей всё же было тяжело. Она по-прежнему прихрамывала, чаще надевая брюки, чтобы укороченная нога не так резко бросалась в глаза, хотя травма время от времени давала о себе знать, особенно в последние дни холодной осени…

Когда-то казалось, перед ней лежал весь мир, но судьба оставила её в Италии на долгих пять лет среди больниц, операций и монастырской тишины, где её израненную душу буквально собирали по частям. Карьера балерины была перечёркнута, а педагогических навыков, естественно, не было, поэтому тот скромный детский кружок стал её единственным спасением.

Про своё сердечное одиночество Флорика старалась не думать, мысль о семье отгоняла, как только прошлое вставало перед глазами… Лишь однажды, навещая сильно сдавших родителей, на мамин вопрос:

— Не пора ли, дочка, о семье задуматься? 

Она спокойно ответила: 

— Семья — это не только муж, это муж, который захочет иметь детей…

И, опустив голову, добавила, что у неё эта боль никуда не ушла, она так и лежит на дне души, прикрытая учениками, парком с грустными ивами и влюблёнными лебедями.

Оставаясь привлекательной в свои сорок лет, она всё ещё отчаянно хотела быть нужной. Она, конечно, помогала во всём родителям, но главной её мечтой, спустя годы, было открыть в Констанце балетную школу для одарённых детей, щедро делясь знаниями, полученными в одной из лучших балетных школ мира. Время пролетело незаметно, словно искусно исполненное па-де-де, и принесло ей богатый преподавательский опыт. Даже та маленькая девочка, которая когда-то замирала в парке перед лебедями, выросла…

Иногда она верила, что все штормы остались в тосканском прошлом, но когда набегала безудержная тоска, она шла в парк и грустила вместе с ивами, но так тихо, что со стороны можно было только догадываться…

Пятнадцать лет пронеслись стремительным вихрем: открытые детские улыбки сменились застенчивостью повзрослевших девушек и их первыми влюбленностями, печальные ивы не раз сбрасывали свою осеннюю красоту, вновь покрываясь нежной зеленью.

Не пощадило время Георгия Петреску, бывшего «придворного кавалера» голосистой внучки — беднягу замучила подагра, буржуазная, как говорят, хвороба.

Внучка его, окончив музыкальную школу, обвенчалась с молодым голландским музыкантом и покинула своего любимого дедушку. А я с давних пор всякий раз, встречаясь с ним в парке, обменивалась радостным рукопожатием и непременно присаживалась рядом, чтобы поговорить о вечном.


По субботам мы устраивали пышный семейный ужин. Старенькая родительская квартирка давно была отремонтирована и украшена белоснежными портьерами, скатертью с салфетками, вышитыми и накрахмаленными мамиными ручками. Так что их скромное царство встречало меня торжественно… Засиживались до глубокой ночи, вспоминая трудные времена и совместно стараясь перечеркнуть былую разлуку… А ранним воскресным утром мама напекла мои любимые с детства лепёшки с брынзой и зеленью, и я пошла в парк, надеясь угостить своего доброго покровителя ещё тёплыми.

Всякий раз, проходя мимо помпезного Казино, я невольно замедляла шаг и останавливалась. Обновлённое и вызывающе нарядное, оно по праву оставалось главным украшением набережной, отражая в своих огромных витринах вечерние огни. Заглядывая в сияющие окна бывших бальных залов, я замирала от щемящего чувства.


Вставало прошлое в просвете люстр хрустальных,
Волшебный блеск торжественных колонн,
В портьерах прятался уют балов прощальных,
Улыбок дерзких и бокалов перезвон.


И правда — это утерянное величие напоминало Мариинский театр, восхищение моей юности. И затаённая мечта оживала перед глазами: бальный зал с высокими потолками, огромными зеркалами и изумительно сверкающим паркетом.

— Кто, как не Георгий Петреску… Он, как старый житель города, точно должен знать всех владельцев здешних исторических зданий, включая Казино, — пробежала случайная мысль.

И, продолжая её развивать, я уже инстинктивно искала с ним встречи. Да искать-то, собственно, было незачем: в воскресенье, если погода радовала, господин Петреску обычно пристраивал свой старенький треножник где-то поблизости, между зеркальной гладью озера и скамейкой — так, чтобы и на холст падал правильный свет, и присесть можно было бы, дав уставшей спине передышку.

— Этот дом, Флорика, когда-то дышал чужими страстями, — задумчиво произнёс Георгий Петреску. — Господа, державшие там игорные столы, покинули город, оставив за собой лишь долги, да гулкое эхо пустых развалин. Блестящую реставрация Казино, разумеется, произвели новые владельцы с расчётом на будущую прибыль. И я не исключаю, что городские власти благосклонно примут Ваше предложение, а я, со своей стороны, замолвлю словечко — есть в мэрии за одним приятелем должок. Скажу, мол, Вы вдохнёте в эти стены благородную жизнь, и из игорного омута выйдет прекрасный храм для Ваших балетных лебедей. И для новых владельцев, людей практичных, Ваша школа — это прекрасный фасад, за которым можно укрыть прошлые грехи… А Вы, открыв в обновлённом зале классическую школу балета, возьмёте личный реванш у судьбы, — благодушно добавил он. — Маме непременно передайте поклон и мою признательность… Удивительно вкусные лепёшки, ни в какое сравнение не идут с сегодняшними кулинарными изысками… Да-да, благодарствую…

Тронуло до слёз это бескорыстное участие в моей судьбе, в сущности, возникшее, из случайного знакомства… Вот она — дарующая благость, душевное продолжение, старомодное отношение… Всегда на «Вы» … Всегда с искренней радостью.


Небольшой танцевальный кружок продолжал радовать уже сменившееся поколение. Кто-то из первых учениц, узнав, что в скором времени в городе откроется новая балетная школа, возвратился в надежде продолжить свой танцевальный путь… Флорику это вдохновляло и лишний раз доказывало, что её маленький кружок определил чью-то жизнь… И что не напрасно там, на оливковых холмах Флоренции, из крошечной веры в себя окрепло не только её тело, но зародилась искорка надежды, появилось чувство нужности и возможной помощи…

Время шло, городские власти не торопились — престиж страны и без балетной школы выглядел пристойно… Подгонять было и некого, и неловко…

Душа, согретая милосердной монастырской тишиной, умела ждать…

И вот легендарное здание в стиле модерн, возведённое на скалистом мысе и напоминающее по духу театральные подмостки, торжественно, словно на пуантах, предстало перед ней во всём своём обновлённом блеске. В окна, похожие на морские раковины, ворвалось солнце, и в его перламутровых лучах засверкал огромный зал.
Флорика стояла посреди этого величественного простора, смотрела в зеркало, схваченное барочным левкасом, и видела в нём другую — женщину сорока пяти лет, с теми же большими чёрными глазами, полными радостных слёз.


Прощальный ужин… Звучит несколько старомодно, но важному гостю — Георгию Петреску, проводнику моих мечтаний и иллюзорных планов, — выбранный ресторан должен был понравиться. Помимо господина Петреску, две дамы из дирекции Дома пионеров тоже получили моё приглашение.

На террасе портового ресторанчика «Бакаро», пристроившегося у самой кромки воды прямо под скалистым мысом, нам был обещан волшебный ужин морских деликатесов… и как аттракцион, или в дополнение — морская волна, набегающая на огромное оконное стекло. Она не просто касалась его, а словно накидывала свой изумрудный палантин, сотканный из кружевной пены, который потом медленно, артистически стекал со стекла.

Было шумно, весело, с непременными воспоминаниями («А помните?..»), с ледяным Шардоне к нежной рыбе, с добрыми пожеланиями и последним трогательным тостом:

— Не забывайте меня! Вы — моя отдушина… Ах, был бы я помоложе… — с сожалением добавил господин Петреску.

Музыка… ненавязчивая, слегка напоминающая ушедшее время свинга и блюза, согревала этот приморский ресторанчик своей томностью. В углу, у белого рояля, сидел немолодой, невысокий, слегка располневший мужчина — Романо Чиприани, музыкант с изломанной судьбой и горячей итальянской кровью, как мне потом деликатно шепнул Петреску.

Он играл для редких посетителей, играл то, что помнила душа и что исчезло безвозвратно… У Флорики перехватило дыхание… Она чувствовала, как под шум черноморской волны в самом сердце музыканта бунтовало смирение.

В перерыве перед десертом она игриво обратилась к Георгию Петреску:

— Не откажите великодушно… Представьте меня маэстро! Без него я не мыслю открытия школы… Без его музыки ни один лебедь не взмахнёт крылом.

В лабиринтах старого Казино Флорика отыскала сокровище — старинный концертный «Блютнер» из чёрного дерева редкой породы, переживший и блеск человеческих страстей, и забвение развалин, забытый рояль молчал, в пыли и в обиде, ожидая душу, которую он сможет простить.
 
На следующий день Романо Чиприани уже стоял посреди огромного, залитого солнцем балетного зала и «Блютнер» вернул пианисту былой аристократизм.

Несколько ночей подряд озабоченные мысли вытесняли сон, Вагановская школа заполняла мою просторную спальню воспоминаниями…

Моя собственная школа балета в этих обновлённых залах! Смогу ли я… Хватит ли у меня духу держать такую высочайшую планку? Смогу ли я быть достаточно требовательным преподавателем и вместе с тем тактично отказывать родителям детей, не обладающих балетными данными, и музыкальным слухом, но жаждущих пышных пачек и славы?

Я терпеливая, но порой бываю излишне мягкой. И как тогда объяснить матери, не ранив её сердце и не лишив ребёнка радости, как тактично объяснить, что балет — это строгий отбор и нескончаемый труд, а не школа бальных танцев для выпускного вечера? В городе существуют различные кружки эстетического воспитания, где дети учатся слышать музыку, держать осанку и чувствовать искусство без изнуряющего труда.

Мне помогла память тех лет. Вспоминая, как когда-то мудрые преподаватели просвечивали меня под рентгеном, я предложила маэстро создать двухуровневую отборочную систему. Просмотры превратились в строгий, но исполненный высокой эстетики ритуал, Романо за роялем проверял слух и чувство ритма, а я — шаг, гибкость и духовное стремление.

В списки счастливых учеников вошла большая часть высокоодарённых детей, тех, кто подавал большие надежды, в ком горела та самая, неопалимая страсть и чьи выдающиеся способности позволяли выдерживать настоящую нагрузку. Так, не сказав ни одного грубого слова и не вступив в конфликт с городскими властями, мы отстояли и сохранили престиж академической школы.

Была у меня и тайная память, о которой я никому не рассказывала… В глухие вечера, в минуты горького отчаяния, ко мне в келью приходила старая, больная игуменья и тихо говорила:

— Балет — это служение, почти религия…, а храм в беде не бросают…


Прошло три недели, успокоились поздравления и обесцененное чужое время, увяли пышные корзины цветов, жалея их короткую яркую жизнь, я повесила цветы головками вниз до следующего возрождения... Сухие букеты, как цветы последние, они тоже дарят свой тихий травянистый аромат, как грусть скинутого платья.

Вечерами, когда пала жара и включался шумный прибой, не волны, а курортного променада, и ничьи чужие голоса до меня не долетали, наступала тишина привыкания к новым стенам..., к себе самой...

Я не только в зеркале изменилась, я душой повзрослела, говорят, морщины появляются от строгости, а у меня, кажется, строгость появилась от морщин сердца.

Взять хотя бы Иляну, маленькую девочку, Бог её знает, ну как же я к ней привязалась так быстро..., за три недели..., ведь я вижу же, вижу, что не дано ей, не дано ей свыше танцевать, а сказать не могу, не могу смотреть в её тёмно-зелёные глаза, полные доверия..., аж сердце сжимается.


Поднималось неторопливое солнце, обнимая небесное пространство, день обещал быть жарким… Помпезные веерные стёкла Казино услужливо пропускали его прозрачно-сливочные лучи через свои перегородчатые формы, позволяя наполнить высокий зал хореографии светом и утренней прохладой… В утро входила музыка…

Начался урок… Стройные, маленькие девочки, словно белые порхающие мотыльки, занимали уже знакомые места…

Иляна к станку не встала, осталась сидеть на низкой скамейке и, встретившись со мной взглядом…, с жалобной печалью спросила:

— Доамна Флорика…, можно я сегодня порисую танцующих девочек…, я больно стёрла пальчики…

На коленях у неё лежала папка с рисунками, а рука держала отточенный карандаш, девочка смотрела невероятно доверчиво… В этой тихой детской просьбе не было каприза, была боль, с которой она искренне делилась…

Как эту святую балетную справедливость соединить с моей странной привязанностью и не лгать себе… Да, девочка подавала надежды, но балет безжалостен, и зародившаяся вначале иллюзия исчезла… Сама природа её нежной души протестовала, и я должна это признать…

Мой взгляд упал на раскрытый лист плотной бумаги, несколькими тонкими, почти невесомыми штрихами уже схвачен был сам воздух балетного класса: плавный изгиб поднятой руки одной из танцовщиц, порывистое движение парящего силуэта… В этих быстрых штрихах не было робости, в них жила настоящая, летящая пластика…, с поразительной точностью угадывалась пастель «Балерины» Дега…

Всего лишь второй час дня, а полуденное солнце уже давно дразнило морское побережье своими алмазными бликами и морю, похоже, это нравилось, легко волнуясь, оно улыбалось…

Иляна, держа папку за чёрные, кручёные тесёмочки, спокойно ждала отца.
 
— Наверное, пора познакомиться с её отцом, —подумала я и мягко, не ранив сердце девочки, сказать, что её нежной природе не выдержать такого жёсткого ритма в балетной школе, и деликатно добавить об её удивительных способностях в живописи.
 
— Ты же папу ждёшь, вот и познакомишь меня с ним.

Они спускались по широким мраморным панелям, на последней ступеньке Кристиан Валенски сделал шаг навстречу. Его полупоклон был европейски безупречен, выглядел скромно, в меру элегантен.

— Добрый день… Кристиан Валенски, отец Иляны. Рад с Вами познакомиться.
Он протянул руку, и в ту же секунду его внимательный взгляд задержался на её лодыжке.

Балетная осанка, гордо поднятая голова, но едва заметная хромота… не осталась незамеченной.

— Доамна… Флорика, — сказала она и встретилась с теми же тёмно-изумрудными глазами, как у дочки…, таким же мягким взглядом, только взрослым, немного уставшим, но совсем молодым…

В его облике ощущалась чеховская сдержанность и, как ей показалось, некая неловкость. Передумав рассказывать на ходу о серьёзной проблеме, она непринуждённо сказала, что хотела бы с ним поговорить…

Молчавшая до этого Иляна вдруг спросила:

— Про мои содранные пальчики?

Флорика, ласково обняв её за плечи, добавила:

— И про это тоже.

Кристиан тепло улыбнулся, глядя на них обеих:

— Замечательное предложение, изумительный день. Мне, признаться, давно хотелось с Вами познакомиться, — тут он запнулся и, смущаясь, добавил, — Не только как с преподавателем, Вы единственная, к кому Лянка привязалась своей детской душой.

— На пристани, залитой солнечным светом, под волнение ласкового бриза, есть чудное кафе. Ляночка с удовольствием будет есть мороженое, я выпью крепкий чёрный кофе, а Вам предоставится выбор нежнейших булочек с заварным кремом…

В голосе звучало радушие.

Этот маленький уютный ресторанчик словно отвоевал у пляжа свой лакомый кусочек и на круглом деревянном постаменте в цвет белёсого ракушечного песка разместил по кругу одиннадцать столиков, а двенадцатым, в самом центре, стоял огромный золотой зонт, обнимающий все столики, со спускающимися длинными воланами, создавая уютную тень... Словом, выпил мятный коктейль или охлаждённый напиток сокатэ из цветков бузины, лимона и мёда и отдыхай под солнечным куполом, напоминающим по своей форме карусель…
 
Вот только как в эту медовую нирвану внести каплю яда, для пользы девочки, для спокойствия своей души, и чтобы мне поверил Кристиан, видевший дочку балериной…

На минуту Флорике показалось, что его серьёзное лицо оживилось, когда принесли всё разом: и разноцветные шарики мороженого, и маленькие, закрученные в улитку булочки, и цитрусовый ароматный чай, и турецкий чёрный кофе.

В это оживление она словно на пуантах, вкрадчиво и вступила:
 
— Вы давеча сказали, насколько ко мне потянулась душа Иляны…, не скрою, у нас произошло душевное смыкание ещё в приёмный день: я, чувствуя её желание, прикрыла глаза на недостатки данных, потому что прикипела к ней. И теперь, зная совершенно точно, я не имею права позволить ей изнурительные занятия без будущей перспективы. До этого дня я мучилась в разногласии со своей душой…, но сегодня мне, как будто, ангел помог и открыл глаза, девочка-то безумно одарённая, Вы видели какие у неё талантливые рисунки…, я сегодня впервые увидела их и поняла, что не могу не поговорить об этом с Вами.

— Её мама…, — он приостановился, чувствовалось, что говорить об этом ему было трудно, и, лишь коснувшись этой темы, ушёл от неё…, с берега доносился сиротливый крик морской чайки, видимо в помощь ему, чтобы заполнить паузу…
 
— Она видела в ней балерину…, хотела видеть, а передо мной была измученная девочка..., содранные ноги, исхудавшая и уставшая... Мне кажется, она и сама погасла, поняла, что не выдерживает… Но я счастлив и благодарю Вас за то, что Вы так сердечно к ней относитесь, и проявили столько такта, мне об этом сообщить, я правда очень рад.
 
— Ты какой цвет мороженого предпочитаешь? — переводя всё внимание на Иляну, спросила я.

— Шоколадный, но ореховые шарики мне тоже нравятся, а Вам?

— Мне, как и тебе, тоже шоколадный и ореховый, и ещё нравится сверху посыпать орехами, — сказала я, и мы вдвоём расхохотались.

Кристиан с откровенной нежностью наблюдал за дочкой.
 
— А в живописи какой цвет ты предпочитаешь?

— Как какой? — не понимая вопроса и отрываясь на мгновение от мороженого, удивлённо посмотрела Иляна.

— Понимаешь, у многих художников бывали в жизни разные периоды, ну как разное настроение…, понимаешь…, — и Иляна утвердительно кивнула. — Некоторые художники выбирали один излюбленный цвет и писали картины преимущественно в одной гамме, скажем, у испанского художника Пабло Пикассо были периоды «голубой» и «розовый». А русский художник Петров-Водкин написал коня абсолютно красного.

И Иляна, забыв про растаявшее мороженое, с непосредственностью ребёнка, округлила удивлённые глаза.
 
— Да, это всегда вызывало у всех удивление, не только у тебя. Ну, возьмём Нидерландского художника Винсента ван Гога, он писал свои подсолнухи жёлтыми, так они же и в жизни жёлтые… Если тебе интересно, я тоже когда-то рисовала, изучала технику живописи, там сколько всего удивительного, я тебе непременно обо всём расскажу, а пока лечи ножки, поправляйся и недельку отдохни, а Вы, Кристиан, поищите для Лянки хорошую школу, её первой ступенькой могла бы стать Детская художественная школа имени Овидиу Барбу, или художественные классы при Лицее искусств имени Реджины Марии, живопись это её будущее. Позвоните мне к концу недели, может быть, мы в художественный музей пойдём, и Вы, если у Вас будет время, присоединяйтесь…
 
— Мы Вас проводим… — сказал Кристиан как-то неуверенно.

— Нет-нет, пройдусь пешком, я тут совсем близко живу, — и, нежно поцеловав Иляну в щёчку, я добавила: — Рада была познакомиться, — и неспешным шагом пошла вдоль векового  побережья не оборачиваясь, игриво махнув рукой на фоне бескрайней морской глади.   


Облегчение…, да, именно это ощущала Флорика, невероятную лёгкость души. Невольная улыбка играла на её устах, хотелось петь и признаться себе…, она не испортила судьбу этой нежной девочки, а скорее наоборот, осветила её дар… На какое-то мгновение ей показалось, что она не просто идёт, а даже пританцовывает, и, ухмыльнувшись, ускорила шаг.

Ещё несколько дней, смотря на опустевшую скамеечку, грусть ходила за мной, как тень, но потом, когда позвонил Кристиан, словно солнце заглянуло в окно… и тоска, как утренний туман, рассеялась.

— Доамна Флорика, Вы не передумали в конце недели пойти с нами в музей?

Мне понравился его дружеский тон, лишённый чопорности, и  я весело ответила:

— И не только в музей, мы ещё и порисуем на природе, так что пусть Иляна захватит альбом…

И Кристиан охотно продолжил игру, добавив:

— Мы втроём придём, «красного коня» приведём! Лянка все дни счастливо рисует, пальчики зажили и по-моему, немного скучает… Но это так, моя наблюдательность…

Я ведь тоже признаться скучала…

Флорика подошла к парку чуть раньше, тенистый покой щедро дарил гостье свою спрятанную прохладу, а лёгкий морской ветерок застенчиво касался, слегка приподнимая край её платья…

Вскоре пришли и они, как обещали втроём, правда вместо Петров-Водкинского красного коня из альбома выглядывала цирковая красная пони с мохнатым хвостиком, это было забавно и трогательно…

Иляна подбежала и протянула ручки, так что объятия получились естественными.

Кристиан, напротив, выглядел несколько взволнованным и, смущаясь, сказал:

— Мне так неловко просить Вас о помощи, простите меня, ради Бога, но мне больше некого попросить, мы же с Лянкой вдвоём живём… Я правда хотел пойти с вами, но я врач и меня срочно вызвали в клинику, через час у меня начнётся тяжёлая операция, а врачу нельзя задерживаться, когда пациентка ждёт…

Для Флорики это откровение прозвучало совершенно неожиданно, она впервые узнала, чем живёт этот молчаливый, глубокий человек, но виду не подала и понимающе мягко кивнула, сказав:

— Не переживайте, у нас с Лянкой большая программа…

И девочка, улыбаясь от этих слов, взяла Флорику крепко за руку в знак согласия.

Кристиан с искренней благодарностью посмотрел на Флорику, нежно поцеловал дочку в макушку и пообещал заехать за ними сразу после операции.

—Помнишь, я тебе рассказывала, что балет — это магия? Тогда я ещё не знала, что мы пойдём в музей, поэтому не упомянула о том, что и живопись, и поэзия, и музыка — это всё магия…, вот послушай, как звучат стихи про живопись:


Где Мир Картин — таинственно дыхание,
Войдите шёпотом, как в храм души,
Увидите чужое созерцание,
Подсмотренное у истока тишины.

Какие мысли услыхало полотно,
Размашисто раскинулись мазками,
Под свечи, музыку и терпкое вино,
Под сводом ангельскими голосами.

И погружаясь в оттепель и дождь,
И ощущая праведную влагу,
Картинный мир…, и ты в нём гость,
С дарованным бессмертным благом.



В прохладном зале музея, возле тихой картины «Зимой в Барбизоне» выдающегося румынского художника Иона Андрееску, я рассказала о тайнах его лавандового снега, рождённого в крошечной французской деревушке Барбизон, расположенной на самой опушке леса:

— Если присмотреться, его снег соткан из десятков неуловимых оттенков, тут тебе и жемчужно-серый, нежно-лавандовый, тёплый охристый и чистый, холодный голубой… и чуть выше низкое предвечернее небо… Смотри, Лянка, на холсте нет чисто-белой краски, но ты видишь настоящий, пушистый, холодный снег… это и есть магия, не всякий художник может передать дыхание холода замёрзшего, одинокого леса, откуда даже птицы улетели в тёплые края…

А когда я рассказывала ей о нелёгкой судьбе художника, её душа ответила тяжёлым, сочувствующим вздохом и тихо сказала:
 
— Мне его жалко…

Выйдя из музея на залитую солнцем улицу, мы мгновенно ощутили, как влажный, морской бриз окутал нас своим теплом, я обняла Лянку за плечи и тихо сказала:

— Это ослепительная лазурь моря и небесная покорность, посмотри, в каком они согласии живут друг для друга…, попробуй угадать, где здесь горизонт…, трудно, не правда ли…, потому что они в таком тесном соединении, что даже горизонт не смеет их разъединить…

Девочка заворожённо смотрела туда, где сияли алмазные блики, и я добавила:
 
— А эта солнечная, кружевная мантия, небрежно скинутая с небес, играет на волнах…

В этот момент в её маленькой душе родилось первое желание написать ту картину, с которой её примут в Академию художеств…, но это будет потом…, через десять лет.


Иляна никогда не была требовательна или капризна, выросшая вдвоём с папой в любви, она с каким-то взрослым пониманием относилась к его вечной занятости, всегда находила чем себя увлечь и никогда не скучала в одиночестве. Рано начав читать, она обожала рисовать прочитанное и по вечерам увлечённо рассказывала папе, что просто срисовывает сюжет, витающий в воздухе, а он умилялся, незаметно плакал и, вспоминая пережитое, благодарил Господа, что хоть её смог спасти.

Первый раз она попросила папу отвести её в школу танцев. Поначалу глаза горели, хоть и было трудно, но через пару недель девочка выдохлась, устала, стёрла ножки и тихо погасла, хотя и не плакала…, а когда поняла, что Флорика в её жизни осталась, обрадовано успокоилась.

А вчера и вовсе вернулась домой, словно с новогоднего утренника с подарками от Деда Мороза, за ужином пересказывала отцу слово в слово всё, к чему прикасалась её чуткая душа, что-то восторженно шептала про лавандовый снег, про застывший в безмолвной тишине лес, про ослепительную лазурь и даже в точности запомнила, что море и небо живут в таком согласии, что даже горизонт не смеет их разъединить…

Кристиан слушал её восторженные речи, видел такой радостный, живой свет в глазах дочери, какого никогда прежде в них не замечал, и внезапно понял, что Флорика не просто случайно появилась в их судьбе — её прислал ангел-хранитель и она стала волшебным даром для сокровенной детской души. Именно этот чистый детский восторг, подсказал ему подарить Лянке детскую художественную школу.

Её творческий путь начался прекрасно, как-то само собой получилось, что с первого же полугодия она числилась в классе лучшей, писала вдумчиво, никогда не торопясь, трепетно относилась к свету, даже в самых ранних её работах прослеживалась сопричастность с природой. Подобно начинающим импрессионистам, она старалась не сидеть дома, постоянно выходила к морю, к деревьям и, казалось, подслушивала их тайное общение, тихий, нашёптывающий ветерок.

Теперь девочки и сами ходили в музей, где познакомились с работами Николае Григореску, румынским импрессионистом, и копировали его работы…

И хотя в школе её бледные, размашистые мазки у некоторых педагогов вызывали недоумение, им казались её работы блёклыми, Лянка упрямо искала свой собственный, невидимый для других флюидный свет, шаг за шагом приближаясь к той картине, которая через десять лет откроет перед ней двери Академии художеств.

Время не останавливало свой бег, кто-то с годами старел, а кто-то взрослел… Мои малышки уже заканчивали пятый класс, Лянка на глазах превращалась в настоящую барышню, да и я приближалась к рубежу…

С Кристианом за это время мы тоже душевно породнились, как два раненых крыла…, как оголенные провода в поисках розетки…

У нас оказалось много общих привычек, он любил арбуз с белыми лепёшками, как я и ещё мы оба любили свежепросоленную рыбу со сладким чаем, порой сходство доходило до смешного. Выросшие в разных детских, в разных городах, из разных судеб, а прибились к одному берегу… Кристиан родился в Бухаресте, и уже потом, после трагедии, оставшись с новорожденной Лянкой, не смог там жить и, получив работу в Констанце, переехал на взморье. А я, битая жизнью, вернулась чуть раньше… Лянка, словно найдя своё потерянное родство, привела меня в дом.

Как-то в один из грустных вечеров, мы тихо прохаживались по набережной, Кристиан был в своих мыслях, а вслух неожиданно сказал:

— Анастасии было всего двадцать лет, так молода, так хороша… Вы удивитесь, но она тоже танцевала, нет, не профессионально, просто любила танцевать, худенькая, стройная, как стебелёк, потому и не справилась с жизнью, сил бороться не было… Лянка до дрожи на неё похожа, я постоянно за неё тревожусь, даже сердце побаливает… Зима в Бухаресте мягкая, красивая…, последний раз вместе отдыхали, уже Лянку ждали, а в Новый год она Снегурочкой, я Дедом Морозом по палатам ходили, больных поздравляли, это было её желание, людям счастье дарить…

Он говорил, вспоминая те счастливые дни, а других в их семье не было.

—В конце сентября, я ей уже и место подготовил в угловой палате, на сносях же была…  Привезли без сознания, на переходе машина сбила, да нет, водитель не виноват, его ударил грузовик и машину отшвырнуло прямо на переход…
 
Шли молча долго, переживая сказанное, потом он тихо продолжил:

— Чудом Лянку сохранил…

— Слава Богу, врач попался хороший, — тихо сказала я.

— Да я сам и принимал роды… Я ведь гинеколог, случая не было представиться.

— Да уж, — подумала я, но промолчала, не стала ворошить собственные раны, может, потом как-нибудь, а может тоже случай не представится…

Домой возвратились грустные, грустнее прежнего.

Ко дню её тринадцатилетия, я предложила Кристиану, взять недельный отпуск и подарить девочке семь дней полёт души, прекрасного видения:  Орсе и дом-музей Лолик.

— Мы можем разделить этот Бон вояж пополам…, я покупаю нам тур, Орсе беру на себя, а балет в стекле Вам ближе , — серьёзно сказал он и добавил, - я не могу неделю отсутствовать, могу взять один день - пятницу, прибавить к субботе и воскресенью, даже понедельник не смогу, операционный день…

Я признаться, зная, как он много работает и за эти три дня была ему признательна… А уж как кружилась от счастья наша девочка, боюсь словами мне не передать …

Колдовское марево Клода Моне, шифоновый рассвет сквозь перламутровое солнце, осветившее море…, кажется, тогда Иляна впервые прочувствовала, что её блёклые, вызывавшие недоумение мазки не ошибка, а подсознательное предчувствие неуловимой магии. Как можно соединить невесомый выцветше-розовый с блёкло выгоревшим сиреневым и вдохнуть в них жизнь, породнив с изумрудной водой живые распускающиеся цветы… и назвать их белыми кувшинками… Она долго стояла возле одной картины Моне, не в силах оторваться и возле другой…, и возвращалась, словно пересчитывая тяжёлые мазки великого художника…, на давно застывшем полотне… 


— Прости, что я пишу тебе, просто мои неуправляемые слёзы не позволяют мне сказать тебе всё, сердце захлебывается слезами, я не могу высказать тебе, свою самую сердечную благодарность, исповедь и просьбу… Дорогой мой папочка, я знаю, ты прожил жизнь для меня, делая мою светлой и счастливой… Лебеди покидают родительский дом, а грустные родители ещё пару лет старятся в одиночестве. Но мой билет — не в один конец, не старься в тоске, пожалуйста… Сегодня ты выведи меня на паркет, первый бал без тебя невозможен, я должна касаться твоего плеча, и музыка, как воздух, будет общей…

Это письмо ранним утром Кристиан нашёл на письменном столе… И, позвонив в госпиталь, впервые не вышел на работу. Зов души опередил все заветы мудрецов…

Бал был назначен на шесть часов вечера, а перед этим, в течение нескольких лет, Флорика репетировала с Иляной второй вальс Шостаковича… Но главным её сюрпризом было платье, которое она допрежь не показывала Лянке… Девочка знала, что Флорика давно занимается платьем, и знала, что она принесет его ровно в четыре часа…

Прощание с Флорикой было не менее трогательным для девочки — десять лет Флорика была её душевным признанием и посвящением. Для неё она тоже приготовила письмо: трогательное, признательное, на разрыв аорты… Поэтому и спрятала его ещё вчера в кабинете школьного казино, ведь Лянка была уверена, что Флорика перед самым выходом непременно в него заглянет…

В четыре часа пришла заплаканная Флорика и, обняв девочку, чуть успокоившись, сказала:

— Это первое письмо в моей, уже немолодой жизни с признанием в любви и сердечной необходимости.

Летящая изумрудная изморозь, в ней тонкий стан и русалочьи глаза, нереида из морского царства Греческих миров.

Даже у музыкантов перехватило дыхание, когда высокий, элегантный господин с резкими, красивыми чертами и преждевременной сединой на висках, с невероятно лучистыми, умными и печальными глазами, появился с летящей нежной нереидой, и его строгие губы едва заметно тронула тёплая, бесконечно трогательная улыбка…
 
Восхитительная пара — отец и дочь.


Кристиан, словно постаревший аист, проводив своего ребенка в свободную неизвестность, пригорюнился в опустевшем гнезде, лицо помрачнело, словно почувствовал себя каким-то отверженным, отсутствующим что ли…

Я не хотела нарушать его чувство тихой пустоты, видно ему оно требовалось, но и усугублять эту придуманную трагедию судьбы я тоже не могла…, не могла оставаться безучастной.…

И чтобы доктор не чувствовал опустевшего гнезда, я иногда предлагала ему выйти проветрится, пройтись по берегу, посидеть в кофейне под куполом звёздного неба…, и мы гуляли, а вчера сам позвонил, предложил зайти на кофе…

Я, признаться, обрадовалась, подумала отошёл немного…, захватила сырный хворост и цукаты, наши детские привязанности…

Иногда с такой бескомпромиссной страстью беседовали на житейские или философские темы, что засиживались порой до утренней зари, как будто с горячей юностью ещё не распрощались.

— Мне интересна тема вашей новой книги, поделитесь…

И Кристиан, грустно посмотрев на меня, сказал:

— Сегодня мне кажется самым важнейшим моментом во всей моей практике, попытаться узнать сокровенные истины человеческого бытия. Меня глубоко интересует вопрос, что на самом деле чувствуют люди, которые добровольно отдают свои кусочки души и тела, назовём это так, в нашу клинику репродукции… Какая сила и какая скрытая мотивация ими руководит…

Его резкие черты лица в полумраке застыли, потом он продолжил:
 
— Я собрал уникальный материал как мужчин, так и женщин, и, признаться, их внутренняя психология порой пугает меня своей обнажённой правдой…

Я посмотрела на горечь сожаления в его глазах и сказала:

— Наверное, Вас кто-то особенно ранил недавно…
 
Кристиан, тяжело вздохнув, просто назвал ее фамилию:   
 
—  Мила Скортели, девятнадцатилетняя студентка консерватории, сегодня утром сидела против меня, как Вы сейчас и знаете, что она сказала, для неё этот выбор не был безумием или потерей морали, а был холодным, фанатичным расчётом человека, у которого отнимают воздух... Свою настоящую жизнь она называет душной провинцией, пока она витает в итальянских снах, Миланских рассветах и репетиционных залах Ла Скала. Всё остальное здесь, в Констанце, для нее лишь затянувшийся мёртвый сон, проснуться от которого и отдать себя музыке, она может единственным возможным для себя путём, решив, что неподъемная цена за мечту, покроет все её расходы: билеты, жильё, оплату семестров… Её психология сработала как защитная мембрана, она просто не включала лишние эмоции и не думала о мифическом ребёнке, искренне считая это обменом, тем более, что женская природа всё равно ежемесячно повторяет свой ритм впустую. 

— Я отдаю только партитуру, — говорила она стальным голосом, — а музыку напишет композитор, и матерью станет та женщина, которая выносит, прижмёт к груди и не доспит ночами, а мой ребёнок — это моя музыка, моё предназначение звучать на сцене, а не растворяться в пелёнках. 

— И эта мечта о Ла Скала заглушала в ней все остальные доводы, превращая женскую логику в многоголосый певчий хор, где солнечный луч высвечивал только ту ноту, что созвучна её душе, оставляя все остальные страхи в глубокой тени сознания.
 
Кристиан замолчал, ожидая моей реакции, и, едва заметно усмехнувшись, обратился ко мне с немым вопросом:
 
— А Вы как считаете?   

Я смотрела на него совершенно обескураженно, чувствуя, как оголённые провода моей собственной сломанной судьбы, бьют меня током:

— Знаете, Кристиан…, я бы эту девушку, на самом деле, на пьедестал поставила, она ведь кого-то счастьем озарила и я ни за что не стала бы копаться в карме её недозволенного будущего, потому что я сама бы все блага своей искалеченной, не случившейся карьеры, не раздумывая отдала бы за маленькую частичку её тела. Я не хочу повторять отвратительный газовый шлейф, сошедший с уст гестапо «Каждому своё», а скажу: кесарю — кесарево, и знаете ещё, в любом споре, везде, обязательно найдётся свой софист, так зачем судить её фанатичный порыв?

Кристиан резко наклонился вперёд, его лучистые, умные глаза потемнели от вернувшейся суровой врачебной беспристрастности, и он тихо, но убийственно точно произнес:
 
— Вы готовы оправдать её, Флорика, потому что смотрите на этот холст глазами художника, жаждущего милосердия, но кусочек её души — это не пустой лист бумаги, это половина генетического кода судьбы, и карма не читает контракты, которые мы подписываем в клиниках. Эта мембрана защищает Милу только пока горят софиты, но в тишине, через... двадцать лет она неизбежно начнёт всматриваться в случайные лица на улицах Милана, пытаясь отыскать свои агатовые глаза…
 
Слушая его сухие, леденящие доводы, я почувствовала, как во мне закипает протест, и я задала ему свой собственный, убийственный по откровению вопрос:
   
— Кристиан, но Вы сами… неужели Вы не ощущаете, что этим путём вы дарите великое счастье материнства безнадёжно обделённой женщине и надёжный, тёплый кров будущему, заветно любимому ребёнку? Если Вы, как врач, этого не ощущаете, так зачем вообще Вы выбрали эту профессию? Стали бы тогда простым лор-врачом, лечили бы спокойно ангины и спали бы по ночам!

Кристиан замер, словно от физического удара, его строгие губы сжались, и он глухо, со всей накопившейся за семнадцать лет болью, ответил:

— Да если бы я этого не ощущал, Флорика, я бы сошёл с ума в первый же год своей практики в Констанце! Каждый раз, когда исцелённая мной женщина прижимает к груди крошечный свёрток, внутри меня зажигается свет, и я знаю, что даю жизнь. Но я, как учёный, обязан видеть и оборотную сторону медали. Я вижу сделку с природой. Я принял выбор Милы и поставил свою подпись на бланке, но лор-врачом я не стану, я останусь здесь, на этом кармическом изломе, чтобы принимать и выстраданное счастье, и чужую карму… На днях ко мне пришёл юноша, Антон Антонеску, чудный парень, совсем молодой, мать больная, и он нашёл, вернее кто-то подсказал ему этот выход. К сожалению, на эти деньги, конечно, не вылечить его мать, но подлечить тяжёлый склероз лёгких, продлить её недолгую жизнь можно… Так вот, этот парень, в отличие от певицы, хочет не просто получить деньги на поддержание маминого здоровья, а он пришёл с терзающими его вопросами. Он физик-отличник, на третьем курсе, затронул глубочайший философский и метафизический вопрос. Теория о том, что «души сами выбирают родителей», часто встречается в эзотерике, философии и некоторых религиях. Если посмотреть на прерывание беременности или донорство с точки зрения этой концепции, то в ней нет ошибки или «неправильного выбора» души.

—  А как же обстоят дела с теми душами, которые, якобы, сами выбирают себе родителей, и вот они блуждают, блуждают, наконец они выбрали себе маму, а мама раз, и выкинула его…, у неё нет для него времени… Это что значит…, они неправильно выбрали, или тут какая-то сложная психология, кем-то другим запрограммированная? Моя дочь или сын пойдёт по моим стопам и моё дитё никто не обидит? Вот Вы, доктор, можете выдать мне такой мандат?

И в эту секунду между нами встала стеной оглушительная тишина, повиновался даже шумный прибой за окном, и слышно было только моё тревожное дыхание.

— Я, наверное, Вас, доктор, сейчас ошеломлю, но во имя Вашей девочки, к которой я привязана нездешними душевными узами, во имя нашей многолетней искренней дружбы…, подарите мне дитя Антона, я выдам мандат о бесконечной моей любви до последнего вздоха…, и не спорьте с моим возрастом, он сознательно мне позволяет, и я больше Вам скажу: если я Вас подведу и раньше срока уйду в мир иной, я непременно разыщу Анастасию и скажу ей, что её дочь и танцует, и удивительно похожа на мать, и что она блестящий художник лучших солнечных бликов… А если я уйду, — понизив голос и посмотрев со щемящей мольбой на Кристиана, добавила, — возьмите моего ребёнка, спасите его и дайте Антону мандат.

Она дважды вырвала жизнь из рук судьбы.

Она родила девочку…,  Антон получил мандат, что у ребёнка будет дом и он никогда не окажется за бортом, и ей Кристиан дал слово, что возьмёт ребёнка, если что-то пойдёт не так.…


P.S. Маленькая Анастасия уже в пять лет считала, складывала и делила — видно, папины гены счастливо улыбаются.



Наташа Петербужская. @2026. Все права защищены.
Опубликовано в 2026 году в Сан Диего, Калифорния, США.

 


Рецензии